- Библия и литература
- БИБЛИЯ И АПОКРИФЫ ДРЕВНОСТИ И СРЕДНЕВЕКОВЬЯ
- БИБЛИЯ И ДРЕВНЕРУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА
- БИБЛИЯ И ЛИТЕРАТУРА ХVII ВЕКА (ГРОЦИЙ, ВОНДЕЛ, МИЛЬТОН)
- БИБЛИЯ И ЛИТЕРАТУРА ХVIII ВЕКА
- БИБЛИЯ И РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА ХIХ ВЕКА
- БИБЛИЯ И ЗАПАДНАЯ ЛИТЕРАТУРА ХIХ ВЕКА
- БИБЛИЯ И ЛИТЕРАТУРА ХХ ВЕКА
- Беседа первая. (Манн, Гауптман, Андреев, Мориак, Добрачинский, Панас, Булгаков, Пастернак, Блок).
- Беседа вторая. (Блок, Есенин, Белый, Волошин, Пастернак, Айтматов, Булгаков, Домбровский).
- Беседа третья. (Тураев, Куприн, Мережковский, Волошин, Бунин).
Библия и литература
БИБЛИЯ И АПОКРИФЫ ДРЕВНОСТИ И СРЕДНЕВЕКОВЬЯ
В мировую литературу всегда вовлекаются самые важные, наиболее волнующие людей темы, сюжеты и образы. И поэтому неудивительно, что искусство и литература многократно обращались к Священному Писанию. И мы с вами сделаем лишь очень беглый обзор этого замечательно интересного и во многом поучительного процесса: как преломлялась Библия в творчестве поэтов и писателей, неведомых и знаменитых.
Самые ранние попытки художественно интерпретировать Библию, как бы дополнить ее беллетристическим образом, мы называем апокрифами. «Апокриф» — слово двойственное. С одной стороны, это слово означает книгу «спрятанную», «потаенную». Почему возникло такое название для этих произведений? Потому что они очень рано стали восприниматься как неортодоксальные, гонимые, неугодные тем или иным церковным направлениям; поэтому их уничтожали, а те, кому они нравились, их прятали, и получалась «потаенная» литература. Но есть и другая причина этому названию. Значительная часть апокрифов была создана людьми, которые предполагали, что в Библии, которую мы читаем, запечатлелось лишь общенародное учение, так сказать, экзотерическое, а эзотерическое, тайное, глубинное учение спрятано в особых откровениях, которые они называли «апокрифы». В Древней Руси апокрифы назывались «отреченными книгами».
Поразительна живучесть этой литературы. Трудно даже поверить, что апокрифы, созданные за десятилетия и даже столетия до нашей эры на древнееврейском, арамейском и греческом языках, были потом переведены на армянский, грузинский, эфиопский и жили — имели долгую жизнь — в древней Руси! Через тысячелетие! Эта литература продолжала свое существование в самых разных культурах и цивилизациях.
Апокрифы стали появляться и в более позднее время. Мы знаем апокрифы ХIХ, ХХ века: «подложные» книги, те, которые выдавали себя за древние писания, которые их сознательно имитировали. Чтобы не заблудиться в этом море литературы, разделим все это на ясные, четкие рубрики.
Дохристианские ветхозаветные апокрифы: это были книги, которые создавались преимущественно анонимными, неведомыми для нас авторами. Первые древние ветхозаветные апокрифы появляются где–то около 190–го — 170–го года до Рождества Христова, до нашей эры. Многие апокрифы погибли. Многие сохранились до нашего времени только во фрагментах. Некоторые уцелели лишь в более поздних переводах. Но все–таки это довольно богатая литература.
Что же представляют собой ветхозаветные апокрифы? Это книги, которые пытаются дополнить библейское сказание, развернуть то, что как бы скрыто и спрятано в Библии. Тут работает и человеческое воображение, и глубокая любознательность, и какие–то новые доктрины, которые пытались себя как бы присоединить к потоку, к библейскому учению. Достаточно бросить взгляд на некоторые из этих апокрифов. Перечислять их все я не буду. Важнейшие из них — это апокрифы Еноха (это цикл апокрифических книг), «Книга юбилеев», «Завещание двенадцати патриархов», «Псалмы Соломона», «Кумранские псалмы». Множество апокрифов было найдено на берегах Мертвого моря в пещерах Кумрана и других поселках древних аскетов ессейского типа.
Что же такое апокрифы Еноха? Древний библейский писатель, который нам создал, так сказать, «построил» Книгу Бытия, хотел показать людям связь между поколениями и народами с помощью традиционного метода генеалогии (родословия). И вот этот писатель взял одну из древнейших генеалогий, которая имелась в Месопотамии, и построил на ней связь поколений допотопного мира. Среди этих предков именуется Енох. О нем сказаны загадочные слова, что Бог «взял его», взял его «от земли». В поисках ответа на эту загадку толкователи обратились к древним легендам Месопотамии, и выяснилось, что там один из царей был вознесен в чертог бога Солнца и ему было показано строение Вселенной. Вот этот древний образ и отразился в образе библейского Еноха. Но библейский автор не вдается в эти подробности, он как бы походя упоминает, что вот такой–то человек имел какую–то удивительную судьбу. Все! Это деталь, она проскакивает в повествовании. Иное дело автор апокрифа.
Апокрифов Еноха имеется несколько. Наиболее древний называется «эфиопский», потому что сохранился в эфиопском переводе. Но он также имеется и в армянском, в греческом и в других переводах. А есть славянский апокриф Еноха, краткий, который сохранился в древнерусской версии.
И вот мы обратимся к этой славянской версии. О чем она говорит? Праведный Енох поднимается Богом куда–то на седьмое небо — весь мир как бы построен в виде ступеней или же концентрических кругов. Заметим, что это напоминает нам Вавилонские башни — с семью ярусами. И там он видит структуру Вселенной! То есть то, что Библия не хотела давать людям, в апокрифе дается.
Библия не хотела, не хочет давать человеку познание научное, рациональное, потому что для этого познания человеку достаточно иметь разум и опыт. Для этого не нужно откровений, для этого не нужно Священное Писание. Для этого нужны естествознание и другие отрасли науки. А автор «Еноха» хочет (это одна из ранних попыток) превратить восхождение древнего человека на Небо в некоторого рода небесную космическую географию. Там излагается устройство семи небесных сфер, Енох созерцает и ангелов, и звезды, видит, где праведники, где грешники. Таким образом, енохическая литература является предтечей Данте и других средневековых сказаний о загробном мире.
Но, я уже подчеркнул, что вот эта любознательность идет вразрез со Священным Писанием. И поэтому не случайно и не удивительно, что эта книга, которая выдавалась за произведение древнего Еноха (а кто тогда мог отличить древнее от нового? И сейчас–то историки не всегда могут разобраться), была отвергнута. Не потому, что она показалась анахронической или являющейся исторически сомнительной, а потому, что она входила в те области, которые Священное Писание обходило. Это была устаревшая космология, которая представляет для нас теперь только некий ретроспективный интерес.
К тому времени канон Священного Писания был сформирован уже почти полностью. Первые пять книг Библии — Тора, или Закон, или Пятикнижие по–славянски — уже были твердо зафиксированы. Книги пророков, в том виде, как они существуют, тоже были канонизированы. Но третья часть, Агиографы или Писания Мудрецов, куда входит и Псалтирь, и другие книги (мы их в церковно–славянской традиции называем «учительными книгами») — этот сборник еще не сформировался, и апокрифы претендовали туда войти. Но они не были туда пущены, и это вовсе не придирка книжников, слишком щепетильных, а некое таинственное чутье, которое точно определило, чему не надлежит быть в Священном Писании.
А вот еще одна тема из Книги Еноха, но уже другого, так называемого «эфиопского». (Напоминаю, что он был написан на арамейском или еврейском, но мы имеем его в эфиопском переводе.) Это тоже примерно второй — первый век до нашей эры. Там дается беллетристическое толкование одного странного места в Книге Бытия, о котором я уже рассказывал. В 6–й главе Книги Бытия, когда говорится о катастрофе человечества, о его нравственном падении, сказано, что ангелы, сыны Божии, полюбили дочерей человеческих. И от брачного союза между ними родились Гиганты, Исполины. И вот эти Исполины создали некую цивилизацию, которая оказалась настолько… гнусной, что в конце концов потоп все разрушил. Кратко сказано, всего несколько строк. И уже тогда людей волновало, что же это за сыны Божии, которые пришли к дочерям человеческим? Когда мы с вами будем говорить о литературе ХIХ века и Библии, мы коснемся мистерии Байрона «Небо и Земля», где как раз драматически интерпретируется этот рассказ в свете и Библии и, главным образом, Книги Еноха.
Книга Еноха пытается дать свой ответ на извечный вопрос о начале зла, о первопричине — кто первый захотел стать спиной к Богу? Ведь зло — это не какой–то предмет, какое–то начало, какая–то стихия; зло — это когда существо, имеющее волю, поворачивается от жизни к смерти, от бытия к небытию, от добра к противлению. Где начало? Библия говорит об этом всегда очень коротко, очень скупо… И это, наверное, не случайно. Автор Книги Еноха (эфиопского) рассказывает нам целую эпическую историю о том, как ангелы, небесные существа, стали спускаться на землю, учить людей магии, учить их выплавлять железо, открывать естественно–научные секреты. Они полюбили женщин, вошли в контакт с людьми — что–то подобное Прометею есть вот в этих сынах Божиих, которые как бы похитили с неба огонь, принесли на землю, чтобы облагодетельствовать людей, но вместо этого научили их злу, потому что сама их воля была направлена на нарушение божественной заповеди: начало магии и есть источник зла, грехопадения человечества. Так рассказывает нам Книга Еноха.
В апокрифических книгах Ветхого Завета колоссальное напряжение эсхатологии, колоссальное ожидание конца света! Это было время, когда мир, подобно сегодняшним дням, ждал мировой катастрофы, думал, что история заканчивает свои круги, что течение истории закончилось. И возникают целые поэмы: «Вознесение Моисея», «Апокалипсис Баруха», «Книга Адама и Евы», — все они говорят о том, что человек оказался совершенно непригодным творением Божиим и что скоро все закончится, разрушится и восторжествует только правда Божия.
В этой апокалиптической поэзии есть много волнующего, много подлинного, есть предчувствие того, что скоро наступит новая эра! И ведь, действительно, приближалось явление Христа. Но они представляли себе это в виде каких–то грозных катаклизмов! И вся эта апокалиптическая литература, она волновала народ, вызывая в нем ожидание страшных дней конца…
Но произошло совсем иное: явился Господь, не потрясая небо и землю, а пришел, как предсказывали пророки, «не имея ни вида ни величия», не действуя насилием, не привлекая ложными или просто эффектными чудесами. Наступает эпоха Радостной Вести — Благой Вести, евангельской.
Подобно библейским книгам, новозаветные книги написаны с такой же лаконичностью, с таким же целомудрием, такой же осторожностью. Мы не найдем в описаниях смерти Христа возгласов народного поэта, который бы сказал: «О Ты, умирающий на древе…». То, что мы находим в народной поэзии, ничего этого в новозаветных книгах нет — никаких украшений, никаких преувеличений, никаких попыток проникнуть за завесу тайны непостижимой.
Войдя сегодня в любой храм, вы увидите за престолом и в алтаре икону Воскресения. Эти иконы появились с ренессансного времени, когда художники стали изображать воскресшего Христа. А ведь в древности Его не изображали. Потому что это была тайна, и она остается тайной. Евангелисты, ни один из них, не изобразил этого. Это очень важно. Древнерусские иконописцы всегда дают нам символическую картину сошествия во ад, но не воскресение, не выход Христа из могилы, как мы находим это в западном искусстве, а потом в русском искусстве нового времени: разверзся гроб, Христос выходит из гробницы. Это натуралистическое изображение далеко стоит от бережности Евангелия по отношению к тайне. Но не так было с апокрифами. Аокрифы создавались, повторяю, любознательностью, воображением, творчеством людей.
Новозаветные апокрифы. Нередко в антирелигиозной литературе и вообще в исторической литературе можно найти следующие замечания: что Церковь сурово расправлялась с раннехристианскими Евангелиями, апокрифами, уничтожая их и отбирая только те, которые соответствовали ее взглядам. В какой–то степени это верно. Да, отбирали. И отбирали то, что соответствовало. Но давайте посмотрим, что же получилось в результате этого отбора.
Вот перед нами апокрифические Евангелия. Они все–таки сохранились. Более того, они бесконечное количество раз переводились почти на все древние языки, на все языки, на которых говорили в Средние века. Весь цивилизованный мир Старого Света читал эти апокрифы на своих языках! В библиотеке Соловецкого монастыря ученые еще в прошлом веке нашли огромное собрание этих апокрифов, и оказалось, что, кроме ветхозаветных апокрифов, о которых я уже говорил, там масса новозаветных, написанных в первые века христианства. Те самые, которые назывались «отреченными», которые считались неканоническими, псевдописаниями. Однако их любили и их сохранили. Потому что это была — литература. Это была древняя художественная литература.
Самое раннее из них — Евангелие Иакова. Его иногда называют протоевангелием, потому что ученый, обнаруживший эту книгу, считал, что это Евангелие самое древнее. Евангелие Иакова написано в Египте, по–видимому, где–то в середине или начале II века.
Существует египетская рукопись этого Евангелия, которая принадлежит 200–му году, а может быть, и раньше. О чем она повествует? О том, о чем молчат евангелисты. О юности Девы Марии, о Ее родителях — об Иоакиме и Анне (Евангелия не называют имен Ее родителей). Рассказывает о том, что Иоаким и Анна были бездетными, а это считалось тогда знаком Божьего гнева. И вот однажды Иоаким пошел в храм приносить жертву вместе со всеми, а его оттолкнули и сказали: «Ты последний грешник, у тебя и детей нет». И он настолько огорчился этим, что не вернулся домой, а пошел в пустыню, сидел и плакал там. И тогда ему явился ангел и сказал: «Не плачь, потому что у тебя родится дивная Дочь». Слух об этом событии в храме дошел до Анны, она была дома. Убитая горем, она вышла в сад, и тут (а была весна), как назло, перед ней дерево, а на дереве гнездо, а в гнезде птенцы, и птицы их кормят. И она сказала: «Господи, даже птицы имеют своих детей, а я — бездетная!». И вот, когда она плакала, явился ангел и сказал: «Анна, не плачь! Ваша молитва услышана, терпение ваше вознаграждено: у вас родится Дочь, вы назовете Ее Марией. Она будет самой великой и прекрасной из всех! И вы должны посвятить Ее Богу».
И рождается у них девочка. Называют Ее Марией. И отдают в храм. Согласно апокрифу, тогда при храмах существовали что–то вроде монастырей. Ничего этого не было в истории, это беллетристика, но беллетристика, которая пыталась увидеть за Евангелием то, о чем там не сказано. Девочка остается в храме. Причем, в тот день, когда родители повели Ее (Она была трехлетним ребенком), Ее подвели к ступеням, ведущим к зданию храма, и оттуда вышел священник Захария. И девочка, вместо того чтобы побежать от чужого человека, поднялась по ступенькам к нему навстречу. Он Ее взял и, по велению Божию, повел внутрь святилища, куда никто, кроме священнослужителя, никогда не входил. А потом ввел Ее в Святая Святых, где обитал невидимо Дух Божий, где некогда стоял Ковчег Завета, — за завесу. Конечно, простой священник не мог туда войти, первосвященник входил туда только раз в год и, конечно, он не мог туда никого ввести. Но для нас это неважно. А важен смысл легенды. Потому что Дева Мария является как новый Божественный храм! И Она уже Сама становится Святая Святых! Она входит туда, потому что Она имеет право, ибо Она — будущая Мать Избавителя.
А потом Ее оставляют при храме, где Она расшивает драгоценные завесы. И однажды Ей является ангел, и совершается тайна Благовещения: ангел вещает Ей, что у Нее должен родиться Сын по имени Иисус, Который принесет спасение миру. Но Она должна выйти за кого–то замуж, чтобы не быть в глазах людей униженной. Кто–то должен стать нарицательным отцом Ее Ребенка. И вот священник собирает народ, и люди решают, кто же это будет. И по древнему обычаю, метают жребий: ставят посохи, и посох плотника Иосифа, старца из Назарета, расцвел. Из сухого дерева появились живые побеги. Он–то и стал мужем Марии (хотя у него были взрослые дети, среди них был Иаков, от лица которого ведется повествование).
Вся эта история наконец насытила и любопытство и воображение и, так сказать, желание заглянуть туда, в эту тайну, куда евангелисты нас не пустили. Здесь работало воображение людей. Это литература. Это литература, которая потом отразилась на другой огромной литературе — на нашей древней церковной православной поэзии, и потом на христианской поэзии всех Средних веков. И, наконец, на искусстве. Потому что те из вас, кто помнит произведения Дионисия, Джотто и многих других мастеров, знает, что они шли по той канве, которую им подсказал апокриф «Евангелие Иакова». Более того, наш праздник Введение во храм Пресвятой Богородицы построен на этом апокрифе. Пусть он и не принят Церковью в число Писаний как произведение богодухновенное и достойное доверия, но это была не осужденная книга, а книга, являющаяся частью христианской литературы, частью христианской культуры: богослужение, поэзия, живопись, пластика, немало есть средневековых скульптур на эту тему.
От «Евангелия Иакова» перейдем к другому Евангелию, которое называется «Евангелие Фомы Израильтянина» или «Евангелие Фомы — израильского философа». Оно тоже было написано в Египте около II века нашей эры. И тоже стремилось заглянуть туда, куда евангелисты нас не особенно пускали, — в детство Иисусово. Угадать, увидеть, каким Он был. Как сказал один философ, каждый человек есть дитя своего детства. Все мы в конце концов возвращаемся к своему детству. То, что в нас закодировано изначально, в детстве, то, в общем, с нами всегда и будет. И поэтому так интересно, так важно было узнать: каково же было детство Самого Христа. Так манила эта загадка, эта тайна! Каким Он был?
Увы, писатель, создавший книгу «Евангелие Фомы–философа», обладал, по–видимому, воображением не возвышенным. Перед нами появляется отрок… очень жестокий, превозносящийся перед своими сверстниками. На каждом шагу он делает чудеса, иногда совершенно нелепые. Например, в субботний день, который считался днем покоя, отрок Иисус лепит на берегу ручья из глины птичек. И когда ему старшие говорят, что это безобразие, что ты нарушаешь закон, он хлопает в ладоши и эти птички улетают. Неоднократно он очень сурово наказывает своих обидчиков или тех, кто, как ему показалось, его обидели: у одного засохла рука, другой упал мертвым на месте. Все в Назарете были терроризированы этим отроком. Автору этого весьма популярного, к сожалению, произведения не приходило в голову: почему же все–таки жители Назарета были так потрясены, когда Господь Иисус вышел на проповедь! Почему они сочли Его безумным и хотели вообще скрутить Ему руки и увести Его? Почему они не хотели верить Ему, если Он с детства поражал всех Своими чудесами? Очевидно, автор этой книги над этим не задумывался. Ему хотелось видеть, что Христос всегда умел за Себя постоять и, когда Его обижали сверстники, Он мог им так ответить… что от них пыль оставалась. Все это говорит не о Христе, не о Евангелии, а о характере этого писателя, потому что каждое произведение, естественно, связано с душевным миром автора.
По–видимому, такого типа душевный мир — не редкость, иначе эта книга осталась бы незамеченной или, по крайней мере, не дожила бы до нашего времени. А ее переписывали, переводили, распространяли по всему миру в те, догуттенберговские, времена, так что она дошла и до Кавказа, и до Руси, и до нашего времени. Более того, с нее писалась масса всевозможных подражаний. Было много Евангелий детства, но все они доверчиво повторяли сказки вот этого первого Евангелия Фомы.
Подчеркну, что под таким же названием, «Евангелие Фомы», была другая книга, где содержались древние изречения Христа. Это произведение совсем иного типа.
Далее. Появляются и другие книги, в которых мы находим сборники изречений Христа. Но это не совсем беллетристика. Это уже серьезные притязания дополнить Евангелия. И дополнить не воображением, не художественными, в кавычках, подробностями, а какими–то серьезными, этическими, доктринальными моментами. Так появляются «Евангелие Фомы», «Евангелие Филиппа», «Истины» и множество других Евангелий.
Вероятно, некоторые из вас сейчас хотят спросить, а существует ли все это в русском переводе? — Существует. Эта литература изучалась не только за рубежом, где ее изучали знаменитые специалисты по апокрифам, но и в России тоже были специалисты по апокрифам. Ветхозаветные апокрифы изучал протоиерей Александр Васильевич Смирнов из Казани; новозаветные апокрифы выходили в переводах некоего человека, укрывавшегося под псевдонимом или эмблемой «Вега» (это примерно период Первой мировой войны); известный специалист по древнерусской литературе Порфирьев собирал и издавал древние апокрифы, которые находил в библиотеках монастырей. Сейчас, в настоящее время, апокрифы переводит Сергей Сергеевич Аверинцев, наш известный замечательный историк культуры; новозаветные апокрифы готовит к изданию Ирина Сергеевна Свенцицкая, доктор исторических наук. Пока отдельные из них напечатаны в «Науке и религии», в журнале, который в значительной степени изменил свой прежний залихватский и разоблачительный характер и стал печатать более объективную информацию о культуре и религиозной жизни. Там уже напечатано несколько апокрифов. К тому же Свенцицкая написала книгу «Тайные писания древних христиан», где есть очерк о новозаветных апокрифах. Эта книга вошла в ее труд «Раннее христианство», который вышел в 1987 году. Так что любой из вас, кто пожелает, может ознакомиться с апокрифами в русском переводе.
Должен подчеркнуть, что, когда ученые стали сравнивать изречения Христа в Евангелии с теми, что находятся в этих сборниках изречений (их называют «Логии», «Слова»), то оказалось, что в них нет ничего качественно нового: в большинстве случаев это явно вторичная литература, перепевы того, что уже есть в Евангелиях. Встречаются только отдельные яркие изречения, например, Христос в одном из таких Евангелий говорит: «Мир — это мост», то есть через него надо пройти. Или Он говорил: «Кто близ Меня — близ огня, но кто далек от Меня, — далек и от Царства». Слова хорошие.
История с богатым юношей (я надеюсь, она знакома вам всем), дополняет евангельский текст: когда богатый юноша говорит, что «я соблюдаю все правила закона», а Иисус ему отвечает, что «ты в своем дворце живешь, а бедные люди, дети Авраама, живут в нищете, и ты считаешь, что соблюдаешь все заповеди? Иди, раздай все нищим и следуй за Мной как праведник». Это поворот, действительно, может быть, взятый из древнего устного предания. Вот эти «Евангелия изречений», они важны, потому что в них мы можем найти отголоски древних преданий.
Известный русский писатель Дмитрий Сергеевич Мережковский, автор нашумевшей трилогии «Христос и Антихрист», знаменитой работы «Лев Толстой и Достоевский», человек, сочинения которого перед революцией уже насчитывали свыше двадцати томов, к сожалению, на долгое время спрятанный от нашего читателя, а сейчас, я надеюсь, он снова вернется в нашу литературу, в начале 30–х годов написал книгу «Иисус неизвестный», большую книгу о жизни Христа. И он тщательнейшим образом (а это был человек огромной культуры и знаний!) исследовал вот эти изречения Христа не канонических, а апокрифических Евангелий. И пытался сделать что–то такое неведомое. «Иисус неизвестный» — это как бы новое лицо Христа через апокрифы. Попытка не удалась. Надеюсь, мы с вами еще доживем до того времени, что многие из вас смогут прочесть эту книгу. Она издана в Белграде в 32–м году очень небольшим тиражом и больше не переиздавалась.
Не удалась она потому, что наши четыре канонических Евангелия бесконечно, я бы сказал, абсолютно превосходят всю апокрифическую литературу вместе взятую. Какой литературный вкус! Какое поэтическое чутье! Какие научные данные могли руководить церковным сознанием того времени? Ничего этого не было! А было действие Духа, который безошибочно подсказал им, что является бессмертным.
Один из крупнейших ученых, который исследовал апокрифы, писал с удивлением: непонятно, как такие литературные плевелы могли расти почти одновременно с нашими Евангелиями? Уникальность новозаветной литературы, подлинной, канонической, уникальность Евангелий еще более ясно предстает перед нами, когда мы сравниваем их вот с этой, околоевангельской литературой, парабиблейской литературой тех времен.
Конечно, многое создавалось не просто от графоманского зуда или от желания беллетризировать ситуацию, как–то представить ее более конкретно. Были и глубокие идейные мотивы. В то время, в конце I–го — начале II–го века, в христианстве и вокруг христианства появились многочисленные гностические теософские учения. Их обобщала, так сказать, соединяла, при всей их разнообразности, одна идея: что материя, плоть, природа, мир, — это все от дьявола. Что от Бога только Дух. И вот они–то, гностики, и начали (они называли себя гностиками, знающими), они–то и начали перекраивать и переписывать Евангелия заново, на свой лад. В древнейших апокрифических «Евангелиях Страстей» мы читаем, что Он страдал на кресте, но это только казалось, потому что Он не страдал. И вообще у Него не было плоти, это только казалось! И вообще, говорил один из гностиков II века, Он не рождался, как рождаются все дети: Он просто сошел с неба в город Капернаум в 15–й год правления Тиберия. И чтобы это доказать, автор просто отрезал первые две главы Евангелия от Луки и начал с третьей, вот с этих слов: «В 15–й год правления Тиберия вышел Иисус…» Значит, не надо плоти, не надо жизни, не надо истории, не надо предыстории, не надо Ветхого Завета, а только проповедь Духа — Духа, Который себя потерял, блуждая в материи, и надо вернуть его обратно. И вот этот гностический Христос с призрачной плотью, с призрачным страданием, который пришел в мир только открыть людям, что в этом мире вообще не стоит жить, а лучше как можно скорее его покинуть через духовное созерцание, — Он–то является главным героем большинства апокрифических Евангелий.
Некоторые из них звучат красиво. Некоторые из них очень напоминают нам Евангелия. Но они не соперники им, потому что гностические Евангелия все главное берут из наших канонических и легким поворотом (талантливым, я скажу, поворотом) пера они эти изречения настраивают на другую волну. Вместо Богочеловеческого святого явления в этом обычном мире, призыв к бегству… призыв к развоплощению! Христианство и Евангелие, утверждающее инкарнацию, воплощение божественного в природе, здесь подменяется развоплощением, уходом. И тот факт, что эта тенденция продолжала играть огромную роль в европейской истории литературы, этот факт объясняет нам, почему эта литература не только сохранилась, а была столь популярна. Ибо, когда гностики исчезли как организованные группировки, им на смену пришли организации другого типа — это были альбигойцы в Европе, манихеи в Персии, павликиане в Болгарии, это были волхвы древней Руси.
Не думайте, что волхвы — это были просто древние маги и язычники. Нет, они были дуалистами, они усвоили манихейское учение, взятое из Болгарии, там оно называлось «богомильство». Ведь вы знаете, что в христианство на Руси очень многое занесено из Болгарии. Не только из Греции, но из Болгарии. Но оттуда же пришло и дуалистическое миросозерцание, отрицающее плоть и мир. И вместе с этим отрицанием шли вот эти тексты. Шли, находили своих переводчиков, внимательных трудолюбивых переписчиков и многочисленных читателей.
Сегодня мы можем сказать, что апокрифическая литература является ярким и интересным, волнующим эпизодом в истории духа. От тех древних битв, когда за 170 лет до нашей эры люди Ветхого Завета стремились сохранить свою святыню перед лицом наступающей цивилизации эллинизма, до того периода, когда соблазны дуализма, спиритуализма пытались проникнуть в недра христианства и увести его со столбовой дороги, — все эти духовные столкновения, духовные поиски, духовные проблемы так или иначе были отображены в апокрифической литературе.
Я еще раз подчеркиваю, что апокрифы, созданные уже сознательно, в новое время, я не упоминаю. Я буду говорить о них тогда, когда мы будем касаться ХIХ и ХХ веков. Я говорю сегодня о древних апокрифах. Они есть создание культуры. Они отражают только сознание людей, поиски людей, фантазию людей. И когда мы ставим их рядом с каноническими Евангелиями, мы видим, что в этих Евангелиях есть и история, и авторские особенности, и элементы авторского воображения, язык. Но они — несравнимы. Ибо в отличие от апокрифов, которые отразили историю человечества, настоящие четыре Евангелия отразили Христа, отразили Богочеловека, отразили тот свет, который идет от Него. И поэтому они оказались настолько непохожими, настолько превосходили всю ту литературу, которая как бы копошилась вокруг них. Они подлинны. Еще Гете говорил, что для него Евангелие подлинно потому, что в нем, как в солнце, светит образ Христа. В апокрифах он так не светит, он очень приглушен, очень затемнен.
Вот почему, дорогие мои, когда мы с вами из любопытства или в поисках каких–то действительно сокровенных знаний, какого–то тайного христианства (сейчас часто говорят об эзотерическом христианстве) начинаем обращаться к этой литературе, мы должны помнить, что эта литература есть только памятник, только свидетельство о человеческих поисках. Она содержит в себе блуждания и заблуждения, вопрошания и ошибки человека. А Евангелие содержит в себе ответ. Ответ ясный. Не предназначенный для узкой аудитории избранных, ответ, который предполагает избранным любого человека, у которого есть искреннее желание постичь истину, у которого сердце открыто к ней.
Естественно, человек может быть более продвинутым или менее продвинутым. Но нет людей, для которых истина была бы закрыта полностью. Поэтому все то, что в Евангелии кажется нам тайной, рано или поздно, если мы будем двигаться по его пути, станет ясным. Здесь нет никаких секретов, а есть только бесконечное приближение к прекрасному, священному, божественному, воплощенному в нашем земном человеческом — в литературе евангельской, подлинной, в душах евангелистов, в том, как мы встречаемся с ними, а через них — с Тем, Кто изображен в Евангелии. Спасибо.
БИБЛИЯ И ДРЕВНЕРУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА
Дорогие друзья! Сегодня мы начнем небольшой разговор о Священном Писании в русской литературе. Вы знаете, что вместе с христианством во время процесса крещения Руси на нашу землю пришла и великая книга, которую часто называют Книгой книг. Это было очень важное событие, потому что на Руси в первое десятилетие после крещения было немало грамотных людей. Распространение духовности не могло идти только через устное слово и через внешний символ. Нужна была книга. И вот эта книга пришла.
Большим благословением и счастьем явилось то, что уже за столетие до традиционной даты крещения Руси Библия была переведена на церковнославянский язык. Не полностью, не целиком, но в тех ее главных частях, которые употреблялись во время богослужения. Существовали три типа библейских сборников: это были паремийники, включавшие в себя ветхозаветные тексты, которые читаются за всенощным бдением, это были апракосы, то есть тексты Нового Завета, расположенные в том порядке, в каком их читают в течение всего церковного года (а не в том порядке, как они были написаны и входили в канон). Вот такие апракосы, паремийники и псалтирь — это были первые важнейшие части Библии, которые были переведены.
Мы не знаем в точности, кто были переводчики. Кирилл и Мефодий начали это дело. Вернее, Кирилл начал, после его кончины Мефодий продолжил, а потом неведомые нам труженики продолжали эту работу. И поэтому в Х веке существовала уже почти полная славянская письменность. Приход ее означал вхождение в сознание людей целого мира веры, надежд, идей, культурных горизонтов, исторических перспектив и воззрений. И естественно, что это не могло оставаться без последствий для развития литературы.
Распространение Библии было особенно важным в связи с тем, что крещение киевлян произошло сравнительно быстро — это была настоящая ломка. От первых, рассеянных по Киевской державе небольших групп христиан до торжественного крещения жителей Киева при Владимире процесс происходил подспудно, постепенно, но потом он стал набирать необычайную скорость. Очень скоро после крещения Руси, при Ярославе Мудром, в Киеве уже стоит собор, который может соперничать с лучшими соборами восточной Европы. Есть уже огромная библиотека, множество книжных людей, идет интенсивная культурная работа. Это произошло почти на протяжении жизни двух поколений, и эта стремительность требовала обязательно Книги, писаного Слова.
Что же мы находим в этой Книге важное для литературы и истории? Прежде всего особый, духовный, мистический историзм — восприятие жизни человечества как некой драмы, цельной драмы, драмы, которая имеет завязку и направление. Об этом свидетельствует очень древний текст, который условно называется «Речь философа». Этот текст вставлен в Лаврентьевскую летопись в связи с рассказом о так называемом выборе веры князем Владимиром. В нем рассказано о том, как князь Владимир размышлял, какую религию сделать государственной в Киевской державе. «Речь философа» содержит в себе удивительную по выразительности, лаконизму и глубокой насыщенности краткую схему всей библейской истории.
Надо было владеть немалым литературным мастерством, чтобы огромный эпос Библии изложить на двух–трех страницах. Там говорится и о самом принципиальном — основании мира: Бог творит мир в течение определенного периода. Бог создает человеческий род. Он создает его как кровное единство.
Заметим, что «Повесть временных лет» начинает свою историю не просто с какого–либо события отечественной истории, а начинает с библейского родословия народов. В десятой главе Книги Бытия, первой книги Библии, вы найдете скучную для непосвященного таблицу, где перечисляются различные–различные народы, преимущественно древнего Востока и Средиземноморья. Зачем в священной, религиозной книге мы видим вот эти бесчисленные, причудливые для нас имена, названия племен, колен, городов, народов? А это особый прием, свойственный языку Библии. Это знак, сигнал о том, что человечество есть одна целостная семья и что группы народов, которые здесь перечисляются, происходят от трех братьев — Сима, Хама и Иафета. И дальше библейские авторы перечисляют множество народов, которые потом входят в пролог «Повести временных лет».
Для повествования преподобному Никону Печерскому (мы не всегда точно знаем, кому из летописцев принадлежит текст) было важно начать не просто, скажем, с начала основания Киева, а начать с предыстории народов. И указать, что семьдесят два народа лежат в основе человечества. Это условная священная цифра — в Библии многие священные цифры условны. Семь значит полнота. В иерусалимском храме до его разрушения в определенные дни приносилось семьдесят две жертвы — за каждый народ земли. Несмотря на разделения, конфликты и взаимонепонимания, эта идея единства человечества была очень древней и исключительно смелой.
Крупнейший русский специалист по древнему Востоку Борис Александрович Тураев писал в своей книге, что Библия дает уникальный образец сознания единства человечества в ту эпоху, когда почти каждый народ называл человеком представителя своего племени, а иные люди — это были уже потомки дьявола или дети каких–то злых богов. Это вполне понятно, потому что человеку на первобытной стадии свойственна боязнь чужого. И вот эту смелую библейскую идею о том, что все мы, люди, кровно связаны между собой, древний летописец делает преамбулой к истории своего княжества, славянских племен, своего государства и народа.
Я рекомендую каждому из вас найти «Повесть временных лет» — она у нас издавалась неоднократно, она вошла и в сборник Библиотеки Всемирной литературы, издающейся под редакцией Д.С.Лихачева, и во многие другие, — и прочесть «Речь философа» перед князем Владимиром. Конечно, он излагает это не философским языком, это даже не просто картина, а, я бы сказал, икона истории: там все слегка упрощено, но это то, что западает в душу, которая начинает искать истину.
В чем же тут смысл? Для древних греков, для древних индийцев, для многих языческих народов истина была великой тайной (и остается поныне). Это тайна, которая скрыта за миром явлений, но Библия открывает нам, что история имеет священное значение для человека, что история есть то лоно, в котором замыслы Божии осуществляются. Поэтому она не безразлична, не маловажна, она — не что–то преходящее, а то пространство, где осуществляется великий диалог между человеком и Творцом.
Историзм Священного Писания… Удивительно, что отцы истории, такие как Геродот, Фукидид, этого не знали. Они были почти летописцами, потому что просто изображали цепь событий, которые цеплялись друг за друга, а иногда казались изолированными. У них не было представления о том, что история имеет вектор.
Почему так было? Потому что человек ориентировался в древности на природу, а в природе нет вектора. В природе все вращается, все приходит на круги своя. Вот сейчас желтеют осенние листья, мы с вами знаем, что приближаются зимние холода. Потом опять будет весна, потом опять лето, и вновь, и вновь… Древний человек видел это неизменно почти на любом поясе земли. Даже в тех регионах, где климат сезонно не очень колеблется, двигались светила, утром всходило солнце, вечером оно обязательно садилось, менялись фазы Луны: все было статичным или вращалось по кругу. И поэтому весь мир естественно воспринимал бытие на земле как статическую картину. И только Библия пробивает здесь брешь. Не потому, что ее писали какие–то особые философы, которые додумались до иной модели — так сказать было бы неверно. Они приняли это как Откровение, как прорыв чего–то иного, что было им самим не очень понятно. Но уже усвоив и приняв эту концепцию, они пронизали ею все дальнейшие Книги, и, можно сказать, что от Бытия до Апокалипсиса Библия разворачивается как великая историческая поэма. Поэтому «Речь философа» — это не афоризмы, не статичные догматы, а это эпос, рассказ, это сюжет.
Творение мира — благость Божия. Противление человека, который благодаря своей свободе может повернуться к Нему спиной, катастрофы, которые этим порождаются… Постепенно Бог выводит человека из этой темноты и ведет его к свету. Откровение, данное Аврааму… Авраам еще ничего не знает, не знает, что произойдет. Он только призван на таинственное какое–то дело, но именно потому, что он верит Богу, он закладывает основание ветхозаветной церкви. Это великая фигура, которая потрясала многие столетия, которую изображал Андрей Рублев. Авраам вошел в неведомое, но знал, что есть какая–то цель, и история Ветхого Завета становится подготовкой к явлению Христа.
Христос является в мир как осуществление тысячелетних надежд. Для чего? Для того, чтобы дать человеку, слабому и немощному, новые силы для движения к полноте бытия, к Царству Божию. Человек не так легко на это поддается, человек этому сопротивляется. Он борется с Богом, и Бог его побеждает… Это святая победа, радостная победа. Но свобода — остается. Потому и приходит Христос без меча, без силы и славы внешней. А принять Его человек может только свободным актом. Узнать Его! Почувствовать Его! А потом идет развязка, и над ней размышляет князь Владимир в «Речи философа»: что же произошло в двух мирах, прошлом и новом, что нового принесло христианство?
Для некоторых людей — это мысль о какой–то иной морали. Нет, это не совсем верно. Значительную часть этических принципов христианства мы найдем у стоиков, в буддизме, в Ветхом Завете. В чем же особенность? Почему два мира? Над этим размышляет еще один древнерусский писатель той же эпохи, знаменитый Иларион.
Знаменитый, но неведомый. Человек, о котором очень мало знали, первый из русских, назначенный митрополитом киевским по желанию князя Ярослава Мудрого. Обычно митрополиты назначались из Византии и были греками; и вот, собрались у князя духовные лица — высшая иерархия — и провозгласили, очевидно, независимо от Константинополя, этого человека митрополитом. «Муж книжный», честный, постник, образованный человек. Мы очень мало о нем знаем. До сих пор неточно атрибутированы его произведения. В ХIХ веке профессор нашей Духовной академии прот.Александр Васильевич Горский сумел доказать, что «Слово о законе и благодати» принадлежит ему. Оно включает в себя также и исповедание веры и молитву.
«Слово о законе и благодати» написано между пятидесятыми и шестидесятыми годами ХI века. В это время в Болгарии, в Византии и во многих других восточных странах распространялось учение манихейства. Манихеи учили, что все материальное, все природное создано низшим богом, а истиный Бог создал только дух. Вы понимаете, насколько для сознания простых людей это было понятным и объяснимым? Наши болезни, смерть, трудности, голод, жажду, старение, — все то, что угнетает нас в материальном мире, — все это одним росчерком относилось к злым силам. А единственной ценностью становился дух. Получалось как бы два творца: злой и добрый.
Эта религия пришла из Ирана, из древней персидской религии Заратустры. Ее усвоили гностики, манихеи, христиане; манихейство распространялось неудержимо. В Европе манихеи назывались альбигойцами или катарами. Наверное, многие из вас даже помнят со школьной скамьи знаменитые Альбигойские войны, которые бушевали во Франции именно в это время, в ХII–ХIII веках. Альбигойцы захватили почти всю южную Францию, захватили в прямом смысле слова, то есть к этой доктрине склонились могущественные феодалы, у которых были замки, войско, и шла война.
В России источником дуализма была соседняя Болгария. Там это учение называлось богомильством. Богомильская литература проникала очень быстро на Русь, и не всегда люди, особенно не богословы, могли отличить книги подлинно церковные от еретических.
Может показаться, что митрополит Иларион, когда он писал о резком противопоставлении старого закона и новой благодати, находился под влиянием вот этой богомильской ереси. Но это не так. Это очень сложное произведение, очень трудно толкуемое с богословской точки зрения, причем автор пишет: я же пишу не неграмотным, не детям, а людям, которые в этом разбираются. Значит, у него уже тогда была изощренная богословская аудитория, для которой он мог написать такую сложную и спорную вещь. Для того, чтобы отклонить мысль богомилов (или катаров, или альбигойцев) о том, что два завета — это завет дьявольский и завет Бога, Иларион начинает с такой преамбулы: «Благословен Господь Бог Израилев, Бог христианский, за то, что посетил и дал избавление людям Своим». То есть Бог Ветхого Завета для него тождествен Богу Нового, и здесь никаких сомнений не может быть. «Кто есть великий для нас Бог? Он один, творящий чудеса, установил закон, предваряющий истину, и благодать, чтобы в нем пребывало человеческое естество, от многобожия отходящее к вере в единого Бога, чтобы человечество, как сосуд скверный, но омытый, словно водою, законом и обрезанием, восприняло молоко благодати и крещения. Ибо закон предтечей был и слугой благодати и истины».
Концепция закона в Ветхом Завете здесь рассматривается под углом зрения, если хотите, эволюции, подготовительной стадии. Люди находятся во мраке идолопоклонства. Бог дает им закон, чтобы из этого состояния выйти и, когда является Христос, закон отступает, по образному выражению Илариона, как уходит луна, когда восходит солнце, и торжествует благодать.
В чем принципиальная разница между законом и благодатью? Антитезис закона и благодати впервые сформулировал апостол Павел. Я постараюсь передать вам самую суть. Закон — это кодекс этики, это принцип, правило, закон — это ограда. Наконец, закон — это обряд.
Нужен ли обряд? Да, конечно, потому что он выражает наше духовное состояние. Нужна ли ограда? Да, потому что она формирует человеческое общество и самого человека. Нужны ли кодексы: не нарушай! не поступай! не убивай! не кради! и так далее? — Да, конечно. Так мы поступаем с ребенком, когда мы начинаем его учить. Мы ему сначала говорим, чего не следует делать. Мы учим его обуздывать себя, мы говорим: нет! Начинать приходится с негативных моментов.
А что такое благодать? Это возможность для человека воспринять уже силу божественную, которая будет помогать ему позитивно преобразовывать свою личность.
Закон как бы сажает человека на цепь, чтобы он не ушел далеко. Благодать открывает человеку свободу, чтобы он нашел силу в своем внутреннем мире, изнутри. Чтобы любовь к человеку, самоотвержение, правда, — все то, что является для нас главным в жизни, — не осуществлялись под давлением какого–нибудь кодекса, в который мы заглядываем со страхом, как в уголовный кодекс, а изнутри. Изнутри. Кстати сказать, уголовный кодекс тут очень даже причем. Я много раз беседовал с представителями правоохранительных органов, милиции, и спрашивал, сильно ли действует на преступников ужесточение наказания? Ни один не сказал, что да. Все они говорили, что, если есть у человека совесть, тогда что–то получается. Но как ни пугай их всеми мерами, в том числе высшими, ничего не действует. Если не действует благодать, никакой закон, даже уголовный, не помогает. Это реальный психологический и исторический факт.
Каждая культура созидается в рамках обряда. Это естественно, это драгоценно для нас. Потому что обряд есть форма, национальная и культурная форма выражения чувств человеческих. Если мы все это ликвидируем, это все равно, что разбить стакан и пытаться пить воду. Конечно, стакан — не вода. Но для того, чтобы вода держалась, необходима форма. Это еще один элемент закона. Но у обряда есть одна особенность: поскольку он понятен и свойствен психике человека, то у обряда есть тенденция захватить все, захватить и не принадлежащие ему сферы. Эта проблема была, есть и будет острой.
По вопросу об обряде были сражения: в ХVI веке в Европе — Реформация, в ХVII веке на Руси — раскол. И до сих пор внутри христианства есть разделение по поводу обряда. Скажем, баптисты от нас отделяются, потому что не признают нашего обряда. Многие, многие конфликты внутри христианства были с этим связаны.
Для традиционного архаичного сознания и для средневекового сознания это было еще более важным элементом. И, конечно, древняя Русь сначала приняла христианский обряд, а потом уже углубилась в сущность христианства. Подобно тому, как мы маленького ребенка сначала учим налагать на себя крестное знамение, и лишь потом он понимает глубину этого знака, так и начинающий язычник шел от обряда.
Но что поразительно: очень скоро, так же скоро, как возникла библейская историософия («Слово философа»), понимание того, что мы называем историческим провиденционализмом, то есть то, что существует нравственный миропорядок, — это проходит красной нитью через всю летопись. Иларион говорит, что историческое возмездие существует. И не потому, что Бог является жестоким карателем, а потому что есть связь, глубокая связь между событиями и деяниями человеческими. И когда оскудевает добро, наступает экологическая катастрофа духа. Экологическая катастрофа духа. И это есть возмездие.
В ХII веке, вскоре после крещения Руси, незадолго до своей смерти, уже «сидя в санях», как тогда выражались (на санях везли покойника знатного), князь Владимир Мономах пишет свое «Поучение». Он пишет его не только своим потомкам, но также и всем, кто, как он выражается, «хочет понять и прочесть». Это удивительная книга. В мировой средневековой литературе это памятник, в каком–то смысле равный по значению пророческим писаниям Библии. Начинается она с того, что он сидит и переписывает Псалтирь: строчка за строчкой, фраза за фразой… Мы чувствуем, что престарелый князь не может остановиться, потому что каждая фраза для него — живая. И мы видим, как перекликается душа христианина ХII века с древними сетованиями и хвалой псалмопевцев, живших задолго до нашей эры.
В чем для него самая суть христианской веры? «Прежде всего, — говорит он, — Бога ради и души своей страх имейте Божий в сердце своем». Подумайте, человек понял что–то духовное, глубокое, и вдруг — страх, вдруг какая–то зловещая нотка. Над этим много размышлял Павел Флоренский; свои известные лекции о философии культа он начал с лекции о страхе Божием.
Слова эти взяты из Библии. Должен вам пояснить, что в Библии есть два термина, которые обозначают страх: один обозначает страх, когда человек боится грозы, молнии, дикого зверя, а второй — это страх, когда он боится Бога. Это совсем другой страх. Мы не должны переводить его страхом в прямом смысле слова. Это трепет, это благоговение, это, как говорил один горец в Гималаях, когда подходишь к большой горе, то надо уметь к ней подходить. Знаменитый историк религии Рудольф Отто писал о том, что человек переживает перед Богом и обычный страх, и надежду, и радость, и любовь, но есть особое чувство — это потрясение души, это трепет перед особой тайной, нечеловеческой тайной, чувство ноуменального (от «ноуменус» — божество). Вот что такое страх Божий.
Не надо думать, что Бог — это картинка, что Бог — это отвлеченное понятие, а вспомним прежде всего слова пророка Исайи, у которого Господь говорит: «Как небо далеко от земли, так и ваши мысли далеки от Моих. Я Бог, а не человек». И когда мы в простонародном разговоре начинаем говорить: а почему Бог — это, а почему — то? как будто мы говорим о соседе, как будто мы говорим о начальнике какого–то большого общепланетного министерства — почему он не досмотрел там? почему не досмотрел тут? — мы забываем о страхе Божием, мы забываем, что это Бог, а не человек. Что это иноприродное нам начало, что это Личность, лицо, но совсем особое, и поэтому без благоговения, без трепета подойти к Нему нельзя: все потускнеет, все исчезнет, Он Себя не откроет.
Это понимает и князь Владимир, когда напоминает библейские слова о том, что начало мудрости — это страх Божий. Надо сохранять это. Далее он говорит: «Научись, верующий человек, быть благочестию свершителем», научись, по евангельскому слову, «очам управлению, языка воздержанию, ума смирению, тела подчинению, гнева подавлению, иметь помыслы чистые, побуждая себя на добрые дела, Господа ради; лишаемый — не мсти, ненавидимый — люби, гонимый — терпи, хулимый — молчи, умертви грех». И дальше он говорит удивительные слова: «Бога ради, не ленитесь, молю вас, не забывайте трех дел тех (он имеет в виду дела милосердия), не тяжки ведь они; ни затворничеством (обращаю ваше внимание!), ни монашеством, ни голоданием, которые иные добродетельные претерпевают, но малым делом можно получить милость Божию».
Разумеется, Владимир Мономах совсем не отрицает аскетических подвигов (аскетизм занимает очень важное место в Евангелии), но в то же время князь уловил, сохранил главное, что есть в Евангелии: что все–таки Богу важнее милосердие к ближнему. И затворничество и голодание не могут быть выше, чем действенная любовь. Это говорит нам человек ХII века, повторяя слова еще более древние, в то время как многие столетия спустя люди понять это оказывались не в состоянии. Духовную часть «Поучения Владимира Мономаха» я вполне мог бы дать современному человеку, скажем, моему прихожанину, как краткий конденциум православного, христианского, евангельского учения. Оказывается, в древней Руси это понимали и умели формулировать, умели возвышенно и благоговейно.
А теперь мы сделаем сразу огромный скачок в истории. Мы перейдем через эпоху феодального распада, ордынского ига, возвышения Москвы (вы понимаете, что в одной небольшой беседе невозможно охватить всю эту огромную тематику) и подойдем к протопопу Аввакуму, человеку ХVII века.
Здесь мы найдем удивительный контраст. Я не буду говорить и напоминать вам о том, что протоиерей Аввакум Петров был одним из ярчайших писателей своего времени, что он был борец за дело сохранения старых традиций, деятель действительно огромного масштаба. Это такая личность, которая в истории рождается, может быть, раз в полвека.
Я хочу обратить внимание на роль Библии в его творчестве. Он писал, уже находясь в Пустозерске, в суровейших, в ужасных условиях, которые и сейчас для людей трудны, когда у нас есть и радиосвязь, и электричество. В конце ХVII века его за инакомыслие сослали туда и потом казнили жестоким образом (вы наверное знаете, что он был сожжен в срубе). Это был человек непреклонный.
Протопоп Аввакум писал толкования на священные книги, толкование на Библию, на отдельные части Ветхого и Нового Завета. У него мы находим совершенно иной стиль, иной подход. Величественного, византийского, благоговейно–возвышенного стиля мы у него не найдем. Этот человек пишет, как будто рубит топором, грубыми народными словами, которые он слышал в своей нижегородской юности.
Вот, скажем, он описывает драму первого человека, Адама. Для него это не просто история, для него это вечный архетип состояния человека перед Богом, и в этом он прав. Сказание об Адаме, которое обнимает всех нас, — это сказание о своеволии. Я думаю, что вы все помните, что в молитве «Отче наш», единственной молитве, которую непосрественно дал нам Господь Иисус, есть слова: «Да будет воля Твоя». Это великая молитва и великие слова. Только открывшись высшей воле, человек осуществляет себя, осуществляет подлинное свое «я». Чтобы проверить это: вот здесь красный свет! Но он говорит: да будет воля м о я! И змей, который олицетворяет все низменное и темное, сатанинское, демоническое, говорит: можно, вы будете, как боги, владеющие добром и злом — всем миром.
Я должен пояснить это идиоматическое выражение: на древнееврейском языке слова «добро и зло» обозначают «все на свете». «Ведать» это не означает научного, философского, теоретического познания, а обозначает владение, обладание, поэтому, скажем, к мастерству музыканта или к супружеским отношениям прилагается этот же глагол «знать». «И познал Адам Еву, жену свою» — значит, он вступил с ней в союз любви, плотской любви. Так вот, «познать добро и зло» значит управлять всем. Это как раз для науки современной, науки нового времени: встать у пульта и вертеть вселенной, как будто бы это все игрушки. Так захотел сделать первый человек. И когда он вкусил от запретного древа, он увидел только одно: что он голый, что он беспомощный. И спрятался от Бога. Вечный образ… Первое движение — убежать.
Бог спрашивает: «Где ты, Адам? Почему тебя не вижу?» — все так образно, как в натуре. Это сделано специально, чтобы люди любой цивилизации, любого уровня, пятилетний ребенок и семидесятилетний старик, поняли: ты где, Адам? Помните, у Генриха Белля есть такая книга «Где ты, Адам?» А он говорит: «Я спрятался.» «Почему?» «Я вижу, что я голый.» «Откуда ж ты узнал это? Не вкусил ли ты оттуда?» Это момент для совести человека, когда он может сказать: да, я преступил Твою заповедь. Но нет, он говорит: «Это женщина, которую Ты мне дал, это она меня соблазнила». Бог спрашивает женщину: «Как же ты вкусила от запретного?» И она не кается, она говорит: «Это змей». И так идет цепочка. Все это настолько бессмертно, настолько передает основную модель искушения в любое время, что мы начинаем понимать, почему протопоп Аввакум мог писать об этом в таких словах.
Я не люблю на беседах много цитировать, потому что все вы люди грамотные, сами прочтете. Вот он описывает драму Адама и потом говорит: «…Оне упиваются, а дьявол смеется в то время. Увы невоздержания, увы небрежения Господни заповеди! Оттоле и доднесь творится так же лесть в слабоумных человеках. Потчивают друг друга зелием не растворенным, сиречь зеленым вином процеженным и прочиими питии и сладкими брашны. А опосле и посмехают друг друга, упившегося до пьяна, — слово в слово, что в раю бывает при дьяволе и при Адаме.
Бытия паки: «и вкусиста Адам и Ева от древа, от него же Бог заповеда, и обнажистася». О, миленькие! одеть стало некому; ввел дьявол в беду, а сам и в сторону. Лукавый хозяин накормил и напоил, да и с двора спехнул. Пьяной валяется на улице, ограблен, а никто не помилует. Увы безумия и тогдашнева и нынешнева!»
Подобного рода иронический, шаржированный, гротескный подход мы находим почти всюду в толкованиях протопопа Аввакума. И может показаться, что у этого человека как бы ослабел страх Божий, если он подходит к священным предметам иронично. Нет! Это большая тонкость литературного гения, который, употребляя вульгаризмы, даже почти сквернословие, сохраняет дистанцию. Этот подход прочно укрепился в мировой литературе. Мне даже приходилось читать книгу «Юмор в Библии».
Да, в Библии много юмора, потому что юмор — это человеческое свойство, дар Божий. Ведь у животных юмора фактически нет. И юмор, и даже сарказм был в обилии у пророков. И в Евангелии… Вы скажете, такая серьезная книга, какой же там может быть юмор? Есть! И очень много. Просто мы разучились читать свежими глазами. Почти все притчи Христовы произнесены с улыбкой. Вот вам пример хрестоматийный. Господь говорит о том, что в духовной жизни необыкновенная настойчивость. В стремлении, в молитве человек не должен думать, что быстро все получится. И чтобы подтвердить эту мысль, он рассказывает про некоего судью, который Бога не боялся, людей не стыдился. Приходит к нему вдова (очевидно, дальняя предшественница чеховской женщины, слабой и беззащитной), приходит и начинает его донимать: ты мое дело разбери. Сначала он ее куда–то отсылает. Потом видит: нет, это не та женщина, и в конце концов говорит: да, хотя я Бога не боюсь, а людей не стыжусь, но что же со мной будет, если я не решу ее проблемы? И он идет ей навстречу. Господь привел вот этот как бы смешной случай, но для серьезной цели. И многие притчи именно таковы, потому что человеку свойственно смеяться. И видеть несоответствие между идеалом и действительностью свойственно человеку.
Как–то в Москве одна замечательная женщина Надежда Николаевна Ладыгина воспитывала обезьянку шимпанзе. А потом у нее родился сын, и она написала прекрасную книгу, которая вышла перед войной, «Дитя шимпанзе — дитя человека». Там, в одной из таблиц она сравнивает, что общего у них, что отличает их. Чувство юмора у ребенка пробуждается, у шимпанзе — нет. Когда шимпанзе смеется, это просто рефлекторная реакция на удовольствие, на щекотку.
Поэтому свежий, новый, острый подход к библейской фактуре в древнерусской литературе вполне оправдан, и он заставлял людей, которые слушали и читали протопопа Аввакума, свежими глазами увидеть тексты, которые к ХVII веку, начиная со времен крещения Руси, уже стали чем–то привычным, они как–то уже перестали замечаться.
Подобную же цель преследовал современник протопопа Аввакума, но человек совершенно иного склада, Симеон Полоцкий. Симеон Полоцкий хотел открыть Библию заново, вскрыв ее поэтические свойства. Симеон Полоцкий был родом с Запада, из Белоруссии, служил при Алексее Михайловиче, был прославлен как поэт, как создатель придворных пьес. Он написал парафраз к Псалтири. В предисловии он пишет, что псалтирь — это поэтическое произведение, что это поэзия, поэтому он имеет право переложить ее на стихи, точно и близко к подлиннику. Знаменитый художник Симон Ушаков сделал гравюры к этой книге. Она вышла и пользовалась на Руси большой популярностью.
Но в другом отношении Симеон Полоцкий приближался к протопопу Аввакуму — своему антагонисту по идеологии. Потому что старообрядцы и западники были достаточно чужды друг другу. Это были разные миры внутри древнерусской культуры. Симеон Полоцкий отнюдь не одобрял старообрядцев.
Он писал пьесы на библейские темы. Их ставили при дворе Алексея Михайловича и Федора Алексеевича. В частности, пьесу–комедию о блудном сыне. Евангельская притча превращалась в актуальное событие. Как–то я видел западный фильм о блудном сыне. В этом фильме отец — почтенный современный бизнесмен в прекрасном костюме, в замечательном домике. Сын его — искатель приключений, может быть, хиппи, идет автостопом, ищет себе приятелей, потом он в каких–то там ночных кабаре… Все на современном плане. Это то же самое, что делал Симеон Полоцкий в своих пьесах, которые ставил в ХVII веке при царском дворе. Для чего это нужно? Чтобы вечный смысл Писания все время перевоплощался в какие–то новые формы, национальные и эпохальные формы, соответствующие эпохе, и чтобы люди всех сословий и званий могли понять великую весть, которую нам несет Библия. Спасибо.
БИБЛИЯ И ЛИТЕРАТУРА ХVII ВЕКА (ГРОЦИЙ, ВОНДЕЛ, МИЛЬТОН)
Итак, мы с вами продолжаем наше путешествие по векам и по жанрам, в которых отражалась библейская традиция на протяжении истории.
ХVII–й век! Это был потрясающий, грозный, чреватый многими великими и трагическими событиями век. Это был век протопопа Аввакума, патриарха Никона, Ришелье… В России его называли «бунтарчным» веком — век Кромвеля, английской революции, смутного времени в России, век, когда жил еще Шекспир (в ХVII веке был написан «Гамлет»); век, когда эпоха Ренессанса уже пережила свой кризис и чувствовалось приближающееся веяние иных, трагических перемен; век, когда начало бушевать барокко, с его тревожной динамикой и подвижностью. И естественно, что именно этот век сумрачного Тинторетто, этот век был очень чуток, особенно чуток к Священному Писанию, к тем его грандиозным страницам, которые, подобно фрескам, навсегда врезались в сознание и память человечества.
Три имени хочу я сегодня напомнить вам… Среди них первый — Гуго де Гроот, голландец, который был известен как Гуго Гроциус (латинизированная форма его имени), или просто Гроций, человек, имя которого и сейчас является важнейшим в том смысле, что он заложил основы международного права. Его книга о международном праве есть на русском языке и издана тридцать лет назад, в 56–м году, книга «О праве войны и мира».
Но мало кто знает, что Гуго Гроций был одним из крупнейших исследователей Библии, человек, который по–своему начал новую эпоху в библеистике.
Судьба его была удивительна. Это поистине был вундеркинд, человек, родившийся в Нидерландах в семье образованного муниципального, впоследствии университетского, деятеля. Он окончил университет уже в четырнадцать лет! Владел множеством тогдашних наук, языков и степень докторскую получил в шестнадцать лет. И в это же время Гуго Гроций написал свое первое художественное произведение на библейскую тему: «Адам в изгнании». Это была юношеская драма, трагедия, написанная по образцу любимых Гроцием трагедий римского философа и писателя Сенеки: философские трагедии, в которых было мало действия, много размышлений, длинные монологи. Гроций не включил в свои собрания сочинений эту юношескую поэму, однако она оказала огромное влияние на всю литературу ХVII века и на важнейших ее представителей — на Йоста Вондела и Мильтона.
Гроций был человеком, в чем–то похожим на Дон Кихота. Даже на портретах этот худощавый человек с остроконечной эспаньолкой напоминает нам Дон Кихота. И жизнь его была похожа на приключения странствующего рыцаря. Он становится адвокатом, когда ему еще не было двадцати лет и совершенно юным получает огромную популярность в Нидерландах. Изучает различные науки, занимается философией, богословием, филологией, юриспруденцией.
В это время в Нидерландах бушует религиозно–политическая война. В то время эти войны охватили всю Европу, включая Россию. Не надо думать, что раскол, старообрядчество и определенным образом связанное с ним восстание Разина и другие мятежные события ХVII века, что все это какие–то изолированные факты истории, скажем, принадлежащие только нашей стране. Нет. Тогда поколебались основы всей христианской Европы. И религиозные войны, которые бушевали на Западе, по–своему имели место и в России.
В Голландии быстро распространялась строгая кальвинистская доктрина. Дело в том, что, когда пошатнулась старинная, исконная, выверенная, но уже ставшая несколько склеротичной, система церковная, католическая, когда пришли на ее место вольные течения протестантизма, после первого глотка религиозно–церковной свободы стало быстро наступать отрезвление. И стало ясно, что человек в массе своей нуждается в церковной структуре. Разрушив старую, отказавшись от нее, необходимо было строить новую. И вот с этим замыслом и с этой практикой выступил Жан Кальвин, женевский религиозный диктатор. Если кто–либо из вас знает о нем мало, найдите недавно вышедную книгу Стефана Цвейга «Совесть против насилия» (она вышла в переводе, по–моему, в прошлом году). Там дается, правда, я бы сказал, несколько утрированный, омраченный, и без того сумрачный образ Кальвина.
Да, он, конечно, был диктатор. Но недостаточно сказать, что он был просто диктатором. Иначе не было бы у него таких масс последователей — и до сих пор ведь существует довольно обширная Реформатская церковь. Все это было определено Кальвином. Потому что он взамен старой, отвергнутой церковной системы, которая была свойственна католической церкви, предложил новую систему, достаточно жизнеспособную. Но для свободных людей, для просвещенных людей, таких, как Гроций, эта система оказалась тесной. И поэтому он примкнул к последователям другого голландца, Якоба Арминия.
Арминий был замечательный человек, который выступил с богословской полемикой против Кальвина, утверждая, что тот несправедливо, неверно, неадекватно истолковал апостола Павла, приняв буквально его учение о предопределении, рационализировав его. И получилось, что все люди жестко запрограммированы либо на вечное совершенствование, либо на вечную гибель.
Эта мрачная, я бы сказал, доктрина была подвергнута Арминием критике. Но полемика по поводу сущности человека и его свободы переплеталась все время с политической борьбой. И оказавшись втянутым в эту борьбу, Гроций оказался в тюрьме, в пожизненном заключении. Но через три года жестокий режим в тюрьме ослабел. Ему стали давать книги. Его жена, необычайно энергичная дама, постоянно носила ему книги целыми корзинами (видите, какие в то варварское время были способы держать людей в тюрьме). И корзины были часто столь большие, что у жены Гроция возник смелый план, который она и осуществила. Однажды ее слуги вынесли из тюрьмы большую корзину с якобы прочитанными книгами, но в этой корзине был ее муж. Таким образом, пробыв три года в тюрьме, он покинул свое узилище.
Гроций уехал во Францию, потом в Швецию — такой человек всюду был нужен, потому что он владел множеством различных полезных знаний. Он стал послом Швеции во Франции (правда, с Ришелье ему не удалось установить хороших отношений).
Тогда он написал свои замечательные научные комментарии к Ветхому Завету. Это был один из первых опытов комментировать Священное Писание на основании сравнительного метода. Это метод, который был применен в той же Голландии, в том же столетии, но уже в более развернутом виде известным философом — пантеистом Барухом Спинозой.
Хотя Голландия и изгнала своего сына Гроция, но мир его признал. Его трактат о международном праве вышел тогда же множеством изданий. Гроций продолжал писать и на богословские темы. Любопытно отметить, что его книга против атеистов, в защиту христианской веры, была переведена на русский язык вскоре же и была издана у нас в ХVIII веке — «Рассуждения против атеистов».
Я не буду останавливаться на всех перипетиях судьбы Гроция. Умер он вскоре после тяжелого морского путешествия, где едва не погиб — корабль потерпел крушение. Гроций вернулся домой больным и умер сравнительно молодым.
У него был друг, единомышленник, Йост Вондел, который был младше его всего на два года (Гроций родился в 1585, а Вондел — в 1587 году). Но Вондел прожил почти девяносто лет и был свидетелем бесчисленных потрясений, которые тогда происходили в Европе.
Драматическая поэма Гроция впервые позаимствовала материал не только из Библии, но связала его с народными апокрифическими мотивами. Тогда, в эпоху расцвета бурных драм и трагедий, всех волновала проблема первопричины — где начало, как началось зло, которое терзает человеческий род? Поэтому тайна Сатаны, тайна Люцифера, тайна падения прачеловека Адама была в центре внимания. В Средние века не раз на народных празднествах устраивались спектакли — сказания об Адаме и его падении. Это было и на Руси времен Алексея Михайловича, и на Западе. Этот опыт сказаний с вольной интерпретацией Библии использовал Гуго Гроций.
Должен вам сказать, что Библия не содержит рациональной теодицеи. То есть, иными словами, в Библии нет строго логического последовательного объяснения природы и причины зла. Библия учит нас о том, что зло реально существует и человек должен противостоять ему, бороться с ним. Она не рационализирует, не раскладывает по полочкам, не дает какой–то теории, оставляя человека перед тайной, навстречу которой он должен всегда идти, набравшись смелости, веры и твердости духа. Но есть в Библии слова, как бы брошенные вскользь, что сперва дьявол согрешил. Эти слова заслуживают внимания. Потому что многие люди, читая Библию, полагают, что зло пришло с человеком, что до него все было благополучно. Но оказывается, по словам апостола Иоанна, зло уже вошло в мир до человека, и когда человек повернулся в сторону зла, то есть вопреки Богу, он уже имел кем–то проторенную дорогу.
И еще одно. В Библии есть образ, фигурирующий как бы на заднем плане, — это образ гигантского морского чудовища, символ хаоса, символ мятежной стихии, которая все разрушает. Это Сатана (Шайтан по–древнееврейски, что значит «противный»). Бог есть торжество света. Как говорит поэт Алексей Константинович Толстой:
Бог один есть свет без тени.
Нераздельно с Ним слита
Совокупность всех явлений,
Всех сияний полнота.
Но усильям духа злого
Вседержитель волю дал,
И свершается все снова
Спор враждующих начал.
В битве смерти и рожденья
Основало Божество
Нескончаемость творенья,
Мирозданья продолженье,
Вечной жизни торжество.
Свобода предоставляет возможность зла, и битва начинается до появления человека. Гроций пытается эту битву изобразить в лицах, он ее конкретизирует, мы бы сказали, — мифологизирует. А я бы даже сказал: чрезмерно очеловечивает. Он рисует царство каких–то существ, духов (которых он называет ангелами), но это совсем не таинственные духовные существа в понимании современного человека, а это обитатели каких–то иных миров. Более всего они похожи на инопланетян, на неких братьев по разуму. И надо так их и трактовать.
Однажды, когда я смотрел известный фильм «Star Wars» («Звездные войны») и читал этот, такой смешной, детский роман, как в космосе сталкиваются светлые и темные силы, мне это очень напомнило поэмы Мильтона, Вондела и Гроция. Потому что схватки в космосе, показанные в этом фильме, очень близко напоминают то, что пытались изображать эти великие писатели.
Итак, некое царство обитателей иных миров в некотором пространстве во вселенной. И вдруг они узнают, что Творец сделал царем вселенной обитателя Земли — малой планеты! Более того, Он этого обитателя хочет в конце концов размножить и предоставить его потомкам всю вселенную. И это вызывает ненависть, зависть, мятеж главы этих существ — Люцифера — «носителя света» (Люцифер — «светоносный»). Он восстает против Бога, происходит сражение, он терпит поражение и, пытаясь нанести победителю урон, отравляет сознание, соблазняет человека. Человек оказывается, хотя и ненадолго, на стороне Люцифера, который объясняет ему, что если он соединится с ним и восстанет против власти Бога, они вместе будут царствовать в творении. Разумеется, это был обман, и люди не стали, как боги. Гроций изображает момент нарушения запрета как помрачение ума у Адама и Евы, у первых людей — они становятся безумными! И потом, когда они приходят в себя, они понимают, что перешли какую–то мистическую линию, какую–то черту — и наступила катастрофа. Трагедия такова, что выхода нет, но, следуя Писанию, Гроций указывает на будущее спасение человечества. Человек не отвергнут.
Иначе подошел к этой теме Йост Вондел. Это был человек другой судьбы. Он был очень разносторонним, как Гроций: ученый, поэт, прозаик, драматург, — и страдал оттого, что христианский мир раздирается войнами.
Родился он в семье ремесленника. Его не устраивала жесткость реформаторов, он искал полноты церкви, более свободной, более многогранной церковной жизни. И уже в зрелом возрасте, когда ему было за пятьдесят, он воссоединился с католической церковью.
Библия была неразлучным спутником жизни и творчества Йоста Вондела. Через нее он воспринимал события своего времени. В драме «Пасха» он описывает освобождение израильтян из египетского рабства, и мы чувствуем в ней гимн свободе Нидерландов, которые боролись с Испанией за свою независимость. Он обращается к различным сюжетам библейской истории, к истории Иосифа Прекрасного, Давида, который взлетел на высоту славы и потом из–за неблагодарности и измены своих детей находился в изгнании и страдал.
Вондел учился уже не у Сенеки, а у греческих трагиков. В его произведениях дышал дух Эсхилла и Софокла. Могучие характеры, грандиозные столкновения воль и сил! Сейчас, впервые с ХIХ века, мы имеем в переводе всю библейскую трилогию Вондела, которую он назвал «трагедией трагедий», началом всечеловеческой драмы. Этот небольшой томик блестяще переведен. Сюда входят «Люцифер», «Адам в изгнании» и «Ной». То есть восстание демонов (ангелов), восстание Адама и восстание исполинов. В прекрасном переводе Витковского, который блестяще овладел языком, духом и стилем той эпохи.
Что нового появляется у Вондела? Он видел пафос борьбы, знал могущество демагогов, знал, как они вовлекают массы на ложные пути, запутывают их в сети. Таким предстает у него Люцифер. Это истинный демагог, который обольщает толпы… люциферистов. Вслед за ним они безумно идут навстречу своей гибели, потому что они хотят изменить мировые законы и восстают против Бога. А потом битва, космическая битва. Все это начертано эпически грозно. Вы, может быть, помните, есть картина художника Тинторетто «Архангел Михаил поражает дьявола»: сумрачные тона, длинное копье, и вниз катятся темные силы. Вондел, конечно, знал эту картину. Во всяком случае, она очень созвучна ему.
И вот на сцене появляется человек… Идеальный человек! Адам и Ева — это гимн человечности, гимн любви. Единство с природой, единство мужа и жены там даны в совершенной гармонии. И все это на фоне сказочного леса, первичного сада эдемского. Появляется соблазнитель. Он пытается вовлечь в грех Адама как разумное начало, но Адам не поддается. Тогда он обращается к Еве и обещает ей знание. Знание или равенство с Богом! Ева соблазняется, поддается, несет плод Адаму, который ужасается (Вондел все это передает очень драматично). И вдруг она понимает, что она от него оторвалась, она погибнет, а он не хочет оставлять ее одну. И вот вместе они совершают это нарушение, вкушают плод, и тут начинается внутреннее разрушение их души. Сначала впервые между ними возникает конфликт: они начинают обвинять друг друга! Небесный голос взывает к ним — это конец… Но это конец не полный. А перед тем как уйти из Эдема, они слышат пророчество о том, что Бог не покинет их и весь человеческий род.
Потом следующая драма — «Ной». Мир населен исполинами, гордыми титанами, которые бросают вызов небу. На землю обрушивается потоп. Вондел был ученым, историком; в предисловии к драме «Ной» он подробно пишет о свидетельствах народов, древних мифов и легенд о том, что потоп действительно был.
Если вы сейчас захотите познакомиться с этим, то вы можете обратиться к книге Кондратова, нашего известного писателя, популяризатора, который пишет на тему геологии и истории. У него есть несколько отличных книг, посвященных вопросу о потопе. Одна из них — «Великий потоп — миф или реальность?». Но, поверьте мне, для Священного Писания этот материал имеет лишь второстепенное значение. Для Вондела он был важен: его вдохновляло, что он пишет о событиях реальных, действительных. Но нам важно совсем иное.
Сколько было в истории человечества катастроф, наводнений, извержений и других бедствий! Для Библии важно другое. Она хочет нам сказать, что природа имеет своим главой и царем человека; она вышла из бездны, бездны моря — начальная стихия, согласно поэтике библейского сказания о сотворении мира. И если человек оказывается недостойным своего звания, если человек разрушает все, то разрушается и вся природа — она возвращается в исходное состояние первичного водного хаоса. Природа жива! Она реагирует на зло, воздвигаемое человеком. И это вечный и важнейший для нас урок сегодня: человек ответственен перед Богом за себя и за окружающий мир.
Вондел хочет показать, что восстание зла становится все меньше и меньше и последствия его смягчаются. Если восстание Сатаны — это абсолютная чернота и он выбрасывается за пределы божественных замыслов, то восстание Адама получает как бы прощение и надежду в будущем. А Ной вообще не погибает, а сохраняется и дает начало будущему человечеству.
Вот такие размышления о судьбах человечества были в Нидерландах. И в скором времени мы находим великий образец тех же размышлений над теми же сюжетами в Англии времен английской революции, низвержения Стюартов, диктатуры Кромвеля.
Джон Мильтон. Человек, родившийся уже в ХVIII веке, в 1708 году. Тоже трагичная судьба. Интеллектуал, с юности зарытый в книги, до тридцати лет ничем, кроме интеллектуальной работы, не занимавшийся, он оказывается втянутым в великую борьбу пуритан. Он сторонник Кромвеля, помощник его, он составляет латинские тексты для международной борьбы восставшей Англии. Но он убеждается, что те, кто подняли знамя свободы, свергнули и казнили короля, они оказались столь же деспотичными и столь же жестокими, как и представители старой династии. Оказывается, диктаторство, насилие, зло — не только в структуре общества, но и в самой природе человека!
Потом, когда началась реставрация и королевская власть вернулась, Мильтон едва избежал казни. К тому же он ослеп. Одинокий, всеми брошенный, еще достаточно молодой (ему еще не было пятидесяти), он начинает диктовать свою великую поэму «Потерянный рай».
Сюжет все тот же. Мы его видим на этот раз уже не в драме, а в огромном, грандиозном эпосе. Образы поразительные и в то же время внушающие изумление и недоверие. Опять инопланетяне! Опять какие–то совершенно плоские существа, восставшие против Бога, которые убрались в некое царство, там они строят огромный дворец Пандемониум (то есть «собрание всех демонов»), там они замышляют все свои мятежи против Неба, пока глава их, Сатана, не решается нанести Богу удар через человека. И вот, космическая картина: Сатана, подобно черному грифу, распростер исполинские крылья и через звездные сферы несется к шару Земли. Бог видит, что эта черная тень приближается к Земле. Но победы Сатана не достигает. Он проходит через всевозможные космические препятствия, бури, туманы, скалы… И вдруг мы чувствуем, что этот Сатана вызывает у нас симпатию! Что это мощный герой, отважный космический путешественник, который способен преодолеть (пусть ради мести, ненависти), но преодолеть гигантские пространства. Он вторгся на нашу планету, идет по ней и достигает… райских садов — великолепных джунглей, где он блуждает в унынии, в отчаянии, находит людей — и совершается опять все та же самая драма.
Почему Сатана у Мильтона выглядит симпатичным? Потому что в процессе поэтического творчества он перестает быть Сатаной. Он становится просто героем борьбы за какую–то цель. И здесь Мильтон вложил в него часть своей души — души несгибаемого борца! Пушкин восхищался именно Мильтоном, его стойкостью, верностью принципам до конца жизни! На самом деле, конечно, это уже не дьявол, не Сатана — это поэтический образ, отражающий душу человека, автора.
Замечательный момент: в конце, когда Адам и Ева должны покинуть рай, ангел говорит им, что они найдут другой рай, они не будут жалеть об этом, покинутом. Есть рай: это любовь, это милосердие. Это будет рай внутренний. Внутренний рай! И он будет лучше, чем вот этот земной, внешний.
Во второй поэме, написанной вскоре, которая называется «Возвращенный рай», Сатана уже лишен полностью черт героизации. Очевидно, сам поэт почувствовал героические черты в своем черном герое и изображает его иначе.
Он встречается с Иисусом Христом. Он уже богатый владелец всех соблазнов земли! Он предлагает будущему Избавителю мира пойти по пути славы, силы, удовлетворения всех желаний. Но Иисус побеждает все его искушения, и Сатана отступает. Отступает потому, что у него нет главного — нет величия духа. Есть все соблазны мира! нет величия духа.
В конце жизни Мильтон пишет драму «Самсон — борец». Всей силой своей страсти приникает он к той главной библейской истине, что подлинная вера есть свобода! Христос говорил: «Вы познаете истину, и истина сделает вас свободными». С самого начала, когда Моисей провозгласил народу: «Выходите из дома рабства!», начинается в Библии поход из рабства: из рабства греху, из рабства злу, рабства самых серых, цепляющихся за человека начал. Свобода! Самсон выступает как народный герой. Его образ даже глубже, чем в эпосе библейском, потому что тоньше показаны его переживания, его, так сказать, всевозможные искушения. Он ослеплен врагами, приведен в цирк на посмеяние, и он стоит там, думая о том, что он отступил от Бога и вот он теперь у них в руках, ему выкололи глаза, он бессилен. Но вдруг он вспоминает, что у него отросли волосы, которые давали ему необычайную силу. Он двумя руками сдвигает столпы–колонны, на которых держится все здание, и обрушивает их на себя и на врагов. Он предпочитает умереть, чем оставаться в рабстве. Этот пафос свободы взят из Библии и помножен на пафос борьбы! борьбы духа в тот смутный, великий и тревожный ХVII век.
Все это напоминает нам грандиозные картины, мощные фрески, все это остается в памяти. Я думаю, не случайно мы можем возвращаться к этим темам, потому что это вечные проблемы — они всегда были великими проблемами. А драма Адама — это драма наша общая! Человек выбирает свой путь. Он выбирает сегодня! Адам живет в нас и мы живем в Адаме, — в первом человеке, в прачеловеке, в едином и единственном человеке. И то, что происходит в истории сейчас — между народами, внутри государства, внутри обществ, городов и семей — это все та же драма человека и драма Адама.
Бог дал нам свободу, чтобы мы выбрали настоящий путь! Он не принуждает нас выбрать путь истины, но Он его открывает нам и указывает. И все зависит, как и тогда, от решения человека. В тот момент, когда Бог призывает нас, когда истина призывает нас, когда добро призывает нас, мы должны принять это решение, должны принять здесь и теперь, пока еще не поздно. Потому что само Священное Писание говорит нам о горьких и тяжких последствиях, которые влечет за собой отвращение от истины и поворот в сторону лжи. И если раньше люди могли сомневаться в этих грозных предупреждениях, то сегодня мы с вами стали мудрей. Сегодня мы уже знаем, что ничто не остается безнаказанным в истории мира. И что ошибки отцов падают впоследствии на детей. Все, что было посеяно, сегодня просто выросло.
Адам — библейский образ ответственности за все человечество, за всех людей. Великий закон солидарности людей накладывает на нас эту ответственность. Если мы будем забывать об этом, последствия будут жестокими. Так было, так и будет! Если мы будем об этом помнить, то развитие мира, развитие духа, путь истории будет выправляться. Я уверен, что это возможно! Я уверен, что еще не поздно! «Встань, спящий!» — говорит нам Священное Писание в Посланиях апостолов. «Встань, спящий, и воскресни из мертвых! И воскресит тебя Христос!»
БИБЛИЯ И ЛИТЕРАТУРА ХVIII ВЕКА
В России XVIII век — время очень противоречивое. Жестокая петровская реформа ломала старые традиции, сокрушала устоявшиеся формы искусства, литературы, ломала социальные структуры. Сопровождалось все это острым церковно–религиозным кризисом, жестокими преследованиями старообрядцев, усилением скептицизма, материалистических тенденций, различного рода хаотически–анархической мистики. Противоречивое время, но если бы не было этого времени, то не было бы всей замечательной культуры ХIХ и ХХ веков в России.
Несмотря на мрачный колорит петровской и непосредственно послепетровской эпохи, одна такая фигура как Ломоносов доказывает, что ломка эта была не зря, хотя есть основания думать, что и без этих варварских процессов открытость к мировой культуре в Московском царстве неизбежно должна была наступить, ибо ни искусство, ни наука, ни культура в целом не могут развиваться за железным занавесом, в изолированном мире.
В средневековье широким миром для Русской Православной Церкви и для культуры Киевской Руси была связь с Византией, с Болгарией, с христианским Востоком. Но вот наступает московская эпоха. В это время христианский Восток терпит жесточайшее поражение со стороны турок, мусульман, и христианский Восток не то чтобы совсем гибнет, но он почти сломлен, Византия захвачена, собор св.Софии превращен в мечеть. Болгария и Греция — под игом полумесяца. И в силу этого обстоятельства невольно происходит замыкание культуры в России, опасное замыкание.
Дело не в том, что Европа была каким–то спасительным местом, откуда должна была хлынуть сама истина живительная, а дело в другом: в нормальном мировом культурном организме необходимо кровообращение, необходим обмен идей, необходимо столкновение мнений — это очень важно для науки, для философии — для всего. И вот благодаря окну, прорубленному в Европу Петром I, это стало возможным. Это и родило новую литературу в России в ХVIII веке и дальнейшее бурное развитие науки, искусства, поэзии и так далее.
Какую же роль в литературе этого сложного периода играла Библия? Надо сказать, что в ХVIII веке на Западе отношение к ней у многих писателей стало негативным. Если в ХVI–ХVII веках были такие поэты как Мильтон, Гроций, Вондел и другие, то ХVIII век — это век скептиков или же создателей новой мифологии типа Жан–Жака Руссо, мифа о том, что все было прекрасно до тех пор, пока не пришла техническая цивилизация, или что человечество неукоснительно и обязательно идет вперед, к прогрессу.
Теория прогресса, которая была создана французским историософом аббатом Тюрго и подхвачена и развита Кондорсе, человеком, которого потом смолола машина революции, живет и теперь как на Западе, так и в нашем сознании здесь. Однако для русской мысли и для русской литературы все это было не так просто, так как произошло столкновение, встреча многовековой исконной веры и новой науки, пришедшей в Россию, условно говоря, вместе с Ломоносовым и его окружением. Разумеется, было очень много и других людей, но Ломоносов как бы олицетворяет в себе их всех.
Кроме того, возникли новые социальные воззрения, а именно: если в прежние времена социальное деление было жестким, исконным, то с петровского времени, когда появились многочисленные парвеню, так сказать, люди, вышедшие из низов (напоминаю вам хотя бы Меншикова и других), когда появляется новое дворянство, не имевшее знатных предков, все меняется. И вот одним из первых на это реагирует поэт Антиох Кантемир.
Антиох Дмитриевич Кантемир — сын известного молдавского господаря. Вы все знаете, что он был сатириком, что он писал, можно сказать, первые в России забавные вирши, весьма ядовитые, он одним из первых в России начал клеймить охранительные тенденции, которые пытались остановить движение науки, литературы. Один из таких охранителей говорит в его произведении: «Расколы и ереси науки суть дети, больше врет, кому дано больше разумети».
Антиох Кантемир был большим знатоком Библии. Вместе со своим учителем Ильинским он составил первую в России симфонию к части Библии. Должен вам сказать, что симфония, или конкорданция, — это такой словарь, по которому можно найти в Библии любое слово. Скажем, «вода», и вы находите, где всюду, в любой Книге Библии употребляется слово «вода». Очень удобно для изучения Библии, для углубления в нее. Так вот Кантемир сам составил одну из таких симфоний, а Ильинский ему помогал.
Кроме того, Кантемир опирался на библейское учение о человеке в развенчании сословного чванства. Для него это чванство было совершенно неоправданным, потому что Библия учит нас, что человек един. Вот слова Кантемира:
Адам дворян не родил, но одно с двух чадо
Его сад копал, другой пас блеюще стадо;
Ное в ковчеге с собой спас все себе равных
Простых земледетелей, нравами лишь славных;
От них мы все сплошь пошли, один поранее
Оставя дудку, соху, другой — попозднее.
То есть здесь отрицается Кантемиром роковое значение происхождения: все люди происходят от Адама, а потом — от Ноя. Я не буду здесь останавливаться на теме Ноя и всемирного потопа. В прошлый раз мы уже с вами говорили, что с Ноя Нестор–летописец начинал русскую историю. Образ Ноя и его семьи — это образ нашей человеческой общности, святой образ, хотя он иногда вызывает улыбку у людей поверхностных.
Далее. Когда мы переходим к другим библейским темам, то мы находим, что почти все крупные писатели, поэты ХVIII века в России так или иначе отзывались на эти темы. Скажем, Василий Кириллович Тредиаковский. Он написал парафраз Песни Моисея, из Второзакония. Второзаконие — пятая Книга Торы, или Пятикнижия. Очень интересный древний текст. Чем он интересен? Все сказители античных времен, восточные сказители, говоря об истории, о прошлом своего народа, всегда останавливались на победах, триумфах, успехах — это было приятно вспоминать и об этом люди любили рассказывать из поколения в поколение. Естественно и понятно. Но вот Слово Моисея.
Когда Моисей с израильтянами перешел Ханаан, чувствуя свою смерть, он произнес пророчество. Это пророчество называется Песня Моисея. Он не восхвалял народ, а он обличал его. Он обличал его, как любящий отец обличает пороки сына. И в дальнейшем в традиции пророков, которые пошли от Моисея, мы находим этот неизменный мотив. Пророки не льстят толпе, они говорят всегда самые горькие истины. Естественно, поэтому их нередко встречают камнями. Но кто был для народа важней: пророки или те, кто сулили людям процветание, победы, мир? Пророки видели причины исторического зла, им был открыт нравственный миропорядок: нравственное состояние общества — это не просто что–то безразличное к миру; что сеет человек один или все общество в целом, то они и пожинают.
Тредиаковский перелагал стихами Песнь Моисея не случайно, не просто ради забавы, для него это было поводом для раздумий над судьбами народа и историей. Он принял библейскую концепцию суровой любви к своей отчизне. Суровой, смотрящей правде в глаза. Это не с ХVIII века пошло. Если вы помните, я вам рассказывал в прошлый раз о митрополите Иларионе, первом русском митрополите ХI века. В своем «Слове о законе и благодати» он обращается к киевлянам с горькими упреками, это боль души, это настоящая забота о народе.
Если мы обратимся к Ломоносову, то исключительно интересна не только его поэзия, но и его взгляды как ученого. Мне кажется, все вы смотрели сериал «Михайло Ломоносов», который недавно шел по телевидению. Там есть момент, когда ученый смотрит в телескоп и видит прохождение планеты, и по очертаниям он впервые ощущает, что это шар. Со священным трепетом смотрел Михайло Васильевич на этот маленький шарик, который медленно продвигался по светящемуся диску солнца. И тогда в нем возникли мысли, которые и сейчас живут в сознании наших современников: а есть ли на этом шаре жизнь? А есть ли там разум? Существуют ли там люди, подобные нам?
Над этим Ломоносов задумывался с богословской точки зрения. Он говорил: вполне возможно, что во вселенной есть человечество, но с иной историей. Возможно, это человечество не находится в падшем состоянии, как наше. При всем том, — говорит он, — вера Христова стоит непреложно. Нужно ли проповедовать Евангелие инопланетянам? Только если у них история была такой же трагичной, как у нас. Иначе все будет по–другому.
В этой же статье «О явлении Венеры на Солнце» Ломоносов пишет, что Творец дал нам две Книги: первая Книга — это природа, и в ней Он отразил Свою мудрость, вторая Книга — это Библия, в ней Он выразил Свою волю. «Неправо, — говорит Ломоносов, — думают те, которые хотят изучать науку по Псалтири». Михайло Васильевич первым в России, следуя своим предшественникам, великим ученым ХVII века, основателям современной механики, физики, астрономии, провел ясную демаркационную линию между рациональным научным познанием и откровением веры. У него наука не мешала вере, а вера не препятствовала науке.
Ломоносов приводит суждение святых отцов, толкователей библейской истории миротворения, и говорит о том, как восхищались они сложностью природы. Он ссылается на книгу «Шестоднев» Василия Великого и других авторов аналогичных книг. «Шестоднев» — это комментарий к первой главе Книги Бытия, где рассказывается о шести днях творения. И Ломоносов говорит, насколько больше люди почерпнули бы данных из современной науки и насколько больше они прославили бы Творца. Чудесно то, что для Ломоносова вся природа была свидетельством о Боге. Он всегда подчеркивал, что между верой и знанием нет вражды, разве только кто–либо по неразумению будет клеветать, «склеплет», как он выразился, либо на науку, либо на веру. Таким образом, хотя у нас в «Философском словаре» 60–х годов его называют материалистом, он таковым никогда не был. Объективно это совершенно не соответствует действительности.
Я думаю, что хотя бы половина из вас читали его великие прекрасные стихи «Вечерние размышления о Божием величестве» и «Утренние размышления о Божием величестве». «Вечернее размышление» прекрасно, оно связано для него с чисто научной проблемой — это проблема северного сияния. Однажды над Петербургом, как это бывает, правда, довольно редко, вспыхнуло северное сияние, и вот ученые стали биться над вопросом, что это? Разогревшийся пар? Какие–то лучи, идущие откуда–то? И Ломоносов кончает это стихотворение известными, я думаю, всем словами:
Сомнений полон ваш ответ
О том, что окрест ближних мест.
Скажите ж, коль пространен свет?
И что малейших дале звезд?
Несведом тварей вам конец?
Скажите ж, коль велик Творец?
У Ломоносова есть удивительная интерпретация к Книге Иова. В двух словах я остановлюсь на содержании этой Книги, чтобы вам было понятно. Я думаю, что большинство их вас ее читали или знают содержание. Но тем не менее повторю еще раз. Священный автор Книги Иова ставит перед читателем проблему невинного страдальца. Иов — человек, который ничем себя не запятнал перед Богом. И вот, когда с ним случились все несчастья, которые только могли случиться с человеком, — он потерял дом, имущество, родных, здоровье, — к нему пришли друзья, сели молча, сидели три дня, а потом Иов воскликнул: будь проклят день, когда я родился! И начинается драма.
Иов говорит о том, что он не понимает, что произошло: его учили на протяжении долгого времени, что беда — это Божья кара, но за что же карать его, человека невинного? Автор Книги вводит другой пролог, пролог в небе (который потом использовал Гете в своем «Фаусте»). Там иконоподобным образом изображено небесное царство: Творец сидит на троне, вокруг Него стоят сыны Божии, ангелы, как мы бы теперь сказали. И среди них — один, который все подвергает сомнению: кажется ему, что род человеческий — довольно ничтожное образование. А Бог ему говорит: а ты видел Моего служителя Иова? Но ангел скептик (шайтан, так он называется по–древнееврейски, или сатана по–русски, но это пока еще не дьявол в обычном смысле) говорит, что он же не даром такой, у него же все есть: множество детей, любящая жена, куча верблюдов, — все, о чем может мечтать человек. И вот происходит спор между этим ангелом и Богом. Конечно, вы должны сразу понять, что этот спор намеренно изображен автором в почти гротескной форме, чтобы мы не думали, что Бог может действительно заключать сделку с сатаной — все это не надо понимать буквально. Бескорыстно предан Богу этот человек или нет — вот в чем вопрос.
И вот Иов лишается всего. Автор Книги громоздит одно несчастье на другое и, наконец, Иов лежит уже на свалке, на помойке, и жена ему говорит: «Прокляни Бога и ты умрешь». А он говорит: «Бог дал, Бог взял». Стоит твердо, как стоик. Но когда к Иову приходят друзья, происходит взрыв. Любопытно, что Достоевский, тот, кто поднял проблему невинного страдальца наиболее остро в русской литературе, прошел мимо этого момента. Он заметил только терпение Иова. Дело в том, что в церковном чтении читается только пролог Книги Иова, а дальше не читается. И как–то получилось, что от Федора Михайловича ускользнуло то, что Иов восстал против Бога, восстал и вызвал Его на суд, и друзья, которые у него сидели, были в ужасе. Они говорили: ты греховен, ты просто не знаешь своих грехов, ты не помнишь их, Бог не может быть несправедлив. У них были старые, но четкие богословские понятия: зло карается, добро вознаграждается. Как в старых сказках, как в романтических повестях.
Вот они спорят, и спор доходит до полного накала, когда Иов говорит: я не хочу слушать ваших пустых слов, посмотрите, что делается вокруг, насколько отвратительна жизнь: справедливости нет, господствуют люди безумные и злые, человек живет так недолго на свете. Там есть прекрасные слова о краткосрочности нашей жизни, о трудности человеческого бытия.
Друзья Иова в конце концов умолкают. Потом является Бог. Из тучи раздается Его голос. Он говорит: «Где этот человек, который вызывал Меня на суд? Препоясай свои чресла и отвечай Мне!» Но что же отвечает Иов? — Он молчит. И Бог спрашивает его: «Где ты был, когда Я полагал основание небу и земле? Знаешь ли ты?..» И далее идут прекрасные поэтические яркие описания природы, животных, растений, каких–то чудовищ сказочных и совершенно реальных живых существ, картинки из жизни египетских животных: бежит страус, бежит конь, дикий бык, который в нашем переводе называется единорогом. Он говорит: «Можешь ли ты управлять? Как ты можешь решать тайны провидения?»
Иными словами, автор Книги устами Бога не отвечает на загадку. Это глубоко целомудренный факт. Почему не отвечает? Ответ приходит потом — в явлении Бога в Новом Завете, когда Он страдал вместе с людьми.
А что же Иов? Он сказал: «Я Тебя звал, я столько о Тебе слышал, и вот Я тебя вижу! И теперь я раскаиваюсь и от всего отрекаюсь». Вдруг все вопросы у Иова исчезли, потому что он прикоснулся к Богу, он Его увидел. И в этом — непостижимая развязка этой Книги.
Ломоносов эту тему парафразирует по–своему. Он следует речи Бога в Книге Иова, но основная мелодия там несколько иная: она проще, она не столь мистична, как в Книге Иова. Я думаю, любой любитель природы может это легко понять. Когда я в детстве читал эти стихи, мне казалось, что Ломоносов уловил что–то очень важное.
О ты, что в горести напрасно
На Бога ропщешь, человек,
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!
Сквозь дождь, сквозь вихрь, сквозь град блистая
И гласом громы прерывая,
Словами небо колебал
И так его на распрю звал:
Сбери свои все силы ныне,
Мужайся, стой и дай ответ.
Где был ты, как Я в стройном чине
Прекрасный сей устроил свет;
Когда Я твердь земли поставил
И сонм небесных сил прославил
Величество и власть Мою?
Яви премудрость ты свою!
Далее идет парафраз картин природы, а кончается все моралью, которой нет в Книге Иова, она принадлежит уже самому Михайло Ломоносову:
Сие, о смертный, рассуждая,
Представь зиждителеву власть,
Святую волю почитая,
Имей свою в терпеньи часть.
Он все на пользу нашу строит,
Казнит кого или покоит.
В надежде тяготу сноси
И без роптания проси.
Этого, повторяю, Бог не говорит в Книге. А почему так написал Михаил Васильевич? Потому что для него самого зрелище природы, как откровение Божией мудрости, очищало душу, возвышало, и человек на лоне природы, перед звездным небом и перед чудесами мироздания, забывал о своем горе, о своем малом горе земном. Он вдруг чувствовал величие вселенной, и на этом фоне ему дышалось легче и просторнее. Вечность звучала здесь. Это особый опыт ученого, это опыт многих других ученых, которые черпали свой религиозный энтузиазм из созерцания природы.
А теперь, двигаясь по ХVIII веку, я мог бы остановиться на ряде писателей, которые писали парафразы на псалмы, но это не особенно типично и характерно. Парафразы на псалмы появлялись всегда, и в ХVII–м (я вам говорил уже о Симеоне Полоцком), и в ХIХ–м и в ХХ–м веке. А что было оригинального? Оригинальное и замечательное дал великий украинский мудрец Григорий Саввич Сковорода, человек, который заповедал написать на своем надгробном камне: «Мир меня ловил, но не поймал». Вечный странник… И в Киеве учился, и за границей, кажется, побродил, ходил всюду с котомкой, в ней была только Библия и несколько любимых книг античных авторов.
Образованнейший человек и в то же время народный человек, уникальная личность, воспринимавшая все иначе, чем кабинетный ученый. И вот он пошел дальше Ломоносова. Ломоносов только декларировал: вот здесь знание и наука, а здесь вера, Священное Писание. Они идут параллельно друг другу, не мешая, только поддерживая друг друга.
Григорий Саввич Сковорода смело подошел к труднейшим библейским вопросам. Надо сказать, что он начал читать Библию поздно. Сам он пишет, что обратился к ней только в тридцать лет.
В нем было что–то мистическое, но в то же время он был сын рационального ХVII века. Это был ярчайший украинский самородок и одновременно гражданин вселенной. Если такого автора перевести на какой–то международный язык, он всюду был бы чтим и понимаем, потому что проблемы, которые он ставил, социальные, нравственные, философские, литературные, — волновали все европейское человечество.
У Сковороды есть несколько книжек, которые специально посвящены Библии. Я хочу остановиться на их главном содержании. Первая книга, более общая, называется «Начальная дверь к христианскому добронравию», то есть нравственности. Здесь мы находим понятие о вере в очень широком смысле слова. Григорий Саввич вовсе не считал, что язычник — это просто дикарь заблуждающийся, он очень тонко понимал, что вера — это отзвук в человеческом сердце истинного Бога. Отзвук не всегда точный, но все–таки отзвук. Вот как он говорит: «Как теперь мало кто разумеет Бога, так не удивительно, что и у древних часто публичною ошибкою почитали вещество за бога и затем все свое богопочитание отдали на посмеяние». Он имеет в виду идолов (вещество). Текст немножко трудный, это своеобразный язык Сковороды, это и не церковнославянский, и не украинский, это особый язык. «Однако же в то все века и народы всегда согласно верили, что есть тайная некая по всему разлившаяся и всем владеющая сила. По сей причине для чести и памяти его по всему шару земному общенародно были всегда посвящаемы дома, да и теперь везде все то же». И дальше немножко ироническое сравнение: «И хотя, например, подданный может ошибкою почесть камердинера вместо господина, однако ж в том никогда не спорят, что есть над ним владелец, которого он, может статься, в лицо не видывал. Подданный его есть всякий народ, и равно каждый признает пред ним рабство свое. Такова вера есть общая и простая». Поясню: человек может по ошибке воздать должное низшему, но на самом деле он воздает должное самому высокому чину, и если язычник почитает стихии, то в конечном счете здесь стремление человека к высочайшему началу, к высшему Творцу и Богу.
Далее он дает нам толкования на десять заповедей. Краткие, прекрасные, хочется все это зачитывать подряд. Глава пятая Десятословий: в чем смысл десяти заповедей? В том, что служение Богу более важно в нравственной сфере, нежели в ритуальной. Это очень важная мысль. Она была провозглашена Библией за тринадцать веков до нашей эры, и до сих пор люди не совсем ее понимают. А вот как прекрасно понимал это уже Григорий Саввич Сковорода: «Вся десятословия сила вмещается в одном сем имени — любовь. Она есть вечный союз между Богом и человеком. Она огнь есть невидимый, которым сердце распаляется к Божиему слову или воле, а посему и сама она есть Бог. Сия божественная любовь имеет на себе внешние виды, или значки; они–то называются церемония, обряд, или образ благочестия. Итак, церемония возле благочестия есть то, что возле плодов лист, что на зернах шелуха, что при доброжелательстве комплименты. Если же сия маска лишена своей силы, в то время остается одна лицемерная обманчивость, а человек — гробом раскрашенным. Все же то церемония, что может исправлять самый несчастный бездельник». То есть внешнюю сторону веры самый несчастный бездельник может выполнять, но главное в ней — это дух.
Далее. Он пишет книгу «Икона алкивиадская». Довольно странное название, не всем понятное. В одном из «Диалогов» Платона в разговоре Сократа с Алкивиадом Сократ сравнивается со шкафчиком, на дверце которого вырезан немножко смешной такой уродливый селен (леший), и Сократ, который был внешне человеком забавным, — лысый, маленький, нос картошкой, — выглядел как селен. Но это был кладезь мудрости. И вот этот образ алкивиадов (это Алкивиад о нем так сказал) и послужил названием для небольшой книги Сковороды. Подзаголовок у нее «Израильский змий».
Что же такое «Икона алкивиадова» или же «Израильский змий»? Это Библия. Сковорода подчеркивает, что часто внешние литературные формы Библии могут казаться нам странными, гротескными, может быть, вызывать протест разума, но напрасно думают люди, что она исчерпывается лишь этим. Как древний змий, обладающий мудростью, Библия содержит в себе великие сокровища, надо только уметь их найти. Тот, кто рассматривает Писание с внешней стороны, для Сковороды сторонник суеверия.
Он ненавидел суеверие. Он всегда об этом писал резкими горькими словами: «Нет вреднее, как то, что сооружено к главному добру, а сделалось растленным. И нет смертоноснее для общества язвы, как суеверие — листвие лицемерам, маска мошенникам, стень тунеядцам, подстрекало и поджог детоумным. Оно возъярило премилосердную утробу Тита, загладило Иерусалим, разорило Царьград, обезобразило братнею кровью парижские улицы, сына на отца вооружило. И не напрасно Плутарх хуже безбожия ставит суеверие».
Для того, чтобы отбросить суеверный подход к Библии, необходимо, — пишет он, — «благочестивое сердце между высыпанными курганами буйного безбожия и между подлыми болотами рабострастного суеверия, не уклоняясь ни вправо, ни влево, прямо течет на гору Божию и в дом Бога Иоакового». То есть читатель Библии не должен идти ни по стопам суеверия, ни по стопам безбожия, а следовать Священному Писанию.
Он дает методы, очень тонко показывая, что литературная фактура Библии была взята из древнего Востока. Вот его слова буквальные: «Мойсей, ревнуя священникам египетским (то есть подражая жрецам египетским), собрал в одну громаду небесных и земных тварей и, придав род благочестивых предков своих, слепил книгу Бытия, сиречь мироздания… Сие заставило думать, что мир создан 7000 лет назад. Но обительный мир касается тварей. Мы в нем, а он в нас обитает. Мойсейский же, символический, тайнообразный мир есть книга». Библия есть книга–символ, и извлекать из нее точные даты истории мира, как и сейчас делают люди, бессмысленно. Вот чему учит нас в ХVIII веке Сковорода. Меня подмывает читать все подряд, но это невозможно.
«Сей есть природный стиль Библии! Историальною или моральною лицемерностью так сплести фигуры и символы, что иное на лице, а иное в сердце. Лицо, как шелуха, а сердце есть зерно…» Сердце есть зерно.
Есть одна книжка его небольшая, которая называется «О чтении Священного Писания или жена Лотова». Вы все знаете, кто такая жена Лотова. Примерно за четыре тысячи лет до нас в результате некой геологической катастрофы на берегах Мертвого моря произошло опускание суши. Там была группа городов, союз городов: Содом, Гоморра и другие. Они погибли, провалившись в асфальтовые ямы и, как рассказывает Писание, огонь шел с неба. До сих пор там эти асфальтовые ямы сохранились. Озеро это, Мертвое море, настолько соленое, что там не может жить никакая рыба. Эта история с Содомом дала священному автору повод поднять вопрос о тайнах Промысла Божия, рассказав одну из первых в мире историй чудесного Посещения. К истории божественного посещения обращались многие писатели, скажем, Михаил Булгаков. Пришел Воланд и его компания в Москву… посмотреть на нас, какие мы стали. Или у Герберта Уэллса прилетел ангел, которого пастор подстрелил, посмотреть, какова жизнь в викторианской Англии. Вот такой образ: приходит гость с неба, чтобы посмотреть на нас. К Аврааму приходят три странника. Он их принимает и вдруг понимает, что это странники небесные и что идут они… куда же? В нечестивый Содом! Город, который уже тогда стал символом самых чудовищных преступлений. Идут проверить, действительно ли пришла пора этому городу погибнуть. А в Содоме жил Лот, племянник Авраама. И когда эти три странника отправились в город, Авраам побежал за ними, упал на колени и сказал: «Господин, а может быть все–таки в этом городе найдется несколько десятков праведников? Не погубишь Ты их вместе?»
Вы все знаете, эта сцена — три странника — легла в основу знаменитой иконы «Троица». Иногда ее изображают с Авраамом, а на иконе, которая называется рублевской «Троицей» и приписывается кисти великого художника преп.Андрея Рублева, она без Авраама, как бы внеисторическая.
Так вот, Авраам произносит слова (это древний человек, четыре тысячи лет назад!): «Ты не погубишь праведника с грешниками?» И этот таинственный странник говорит: «Нет, конечно, если там найдется хотя бы такое–то количество добрых людей, город будет пощажен». И путник идет дальше. Но Авраам быстро сообразил, что едва ли столько найдется. «Господин мой, — кричит, — может быть, там хоть десяток найдется?» — «И если десяток будет, то город останется». То есть Бог ждет до последнего. Вот отсюда три праведника, на которых стоит мир.
Помните, солженицынский «Матренин двор» кончается тем, что земля стоит на праведниках? Но оказалось, что в Содоме их не нашлось. Был один только Лот, племянник Авраама. И Бог сказал, пусть Лот покинет этот город, но идет, не оборачиваясь. Это огромный символ: сзади грохот, горит город, погружается в озеро, но ты иди и не оборачивайся — символ большой глубины. И вот сказано в Писании: и обернулась жена Лота и превратилась в соляной столб. Почему она обернулась? Ей было сказано: иди вон, стремись скорей вперед, но что–то ее там влекло. Для Сковороды это огромной важности образ — жена Лота. Не будь, как жена Лота, помни о ней, не обращай в Писании внимания на второстепенное. Вот почему так странно называется эта книга — «Жена Лотова».
Только тот, кто будет смотреть в Библии на священное, поймет ее. «Две страны имеет библейное море. Одна страна наша, вторая — Божия. На нашем берегу колосья пустые, а коровы худые, по другую же сторону моря и колосья добрые, и юницы избранные. Наш берег и беден и голоден, заморский же есть Доброй Надежды гавань, лоно или залив Авраама, место злачное, где весь Израиль пасется и почивает, оставив на голодной стороне содомлян. «Кто перейдет на ту сторону моря?» А вот кто: «И полечу и почию». (Это слова псалмопевца.) «Я уснул, и спал, и встал. Вот и девица: «Под сень его пожелал и сел». (Это слова девушки из Песни Песней, она бежит к возлюбленному.) «Вся тварь, то есть все мироздание, есть сень привидения». Заметьте, он говорит это в том же столетии, в котором Гете написал «Фауста». Вы помните, как кончается «Фауст»? — все преходящее есть только символ. Это было написано через несколько лет после смерти Сковороды. А он пишет: вся тварь есть только привидение. «Вся тварь есть сень привидения, а Бог есть дух видения. Вот тебе два Хвалынского моря берега: северный и южный. Поминайте же жену Лотову!»
И наконец мы подходим к рубежу ХVIII века — Гавриле Романовичу Державину. Он прожил сложную жизнь, пережил в старости войну 1812 года, видел в юности расцвет Екатерины, увлекался ею, думал, что она идеальная государыня, и пережил жестокие разочарования.
Гавриле Романовичу Державину принадлежит небольшая поэма о Творце мира, которая навеяна не только первыми стихами Библии, но и всеми псалмами, которые говорят о мироздании как о явлении премудрости Творца. Это великая ода. Она переведена на десятки языков, только на французский, по–моему, пятнадцать переводов ее, десять — на немецкий, есть перевод на японский. Я бы сказал, что по своей популярности эта ода, называемая «Бог», может почти равняться с «Божественной комедией» Данте, хотя она неизмеримо короче.
Далеко не всякий богослов, не всякий философ и уж тем более не всякий поэт мог рискнуть взяться за такую тему. О чем только не писали люди! И о любви, и о природе, и о войнах, и о царях, и о нищих, и о птицах, и о «древах», но вот этот человек, служивый человек, чиновник при Екатерине, написал о Боге так, как, пожалуй, никто из поэтов потом не сумел написать.
В Петрограде в 1922–м году мало кому известный физик Александр Фридман написал небольшую книжку «Мир как пространство и время». Эта книга, мало замеченная в свое время, совершила переворот в космологии. Опираясь на теорию Эйнштейна, Александр Фридман впервые создал модель горячей вселенной, расширяющейся вселенной, создал теорию большого взрыва, вселенной, которая родилась из точки благодаря большому взрыву. Даже Эйнштейн не мог сначала принять этой модели, потом, через несколько лет она была подтверждена бельгийским священником, астрономом, математиком Леметром и прочно вошла в современное естествознание. Сейчас ее уже не клянут, как кляли в дни моей студенческой молодости. Говорили, что это буржуазное изобретение: мракобесные рассуждения Эйнштейна и прочих. Про Фридмана вообще забыли, кто он такой, забыли даже, что это он придумал эту теорию, но сейчас она является наиболее распространенной и ее принимают самые выдающиеся физики мира. Более того, альтернативная теория пульсирующей вселенной имеет гораздо меньше последователей и, как говорили мне специалисты, она менее обоснованна.
Так вот, многие спрашивали меня, а какое же было мировоззрение у Александра Фридмана? Кто он был — материалист, идеалист? Это осталось загадкой. Умер он достаточно молодым, все это унеслось водой времен, но есть симптом: он приводит слова из Библии и кончает словами из оды «Бог». Такими словами:
Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий, —
Тебе числа и меры нет!
Кому — «Тебе»? Читатель в 22–м году не сразу мог догадаться, может, он к вселенной обращается? Но это были слова Гаврилы Романовича Державина, обращенные к нашему Создателю. Итак, читаю, хотя и не полностью:
О Ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех лицах божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто все Собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: Бог.
Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий, —
Тебе числа и меры нет!
Не могут духи просвещенны,
От света Твоего рожденны,
Исследовать судеб Твоих:
Лишь мысль к Тебе взнестись дерзает, —
В Твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг.
Далее он спрашивает, а что такое человек по сравнению с Творцом?
Как капля в море опущенна,
Вся твердь перед Тобой сия.
Но что мой зримая вселенна?
И что перед Тобою я?
В воздушном океане оном,
Миры умножа миллионом
Стократ других миров, — и то,
Когда дерзну сравнить с Тобою,
Лишь будет точкою одною;
А я перед Тобой — ничто.
Ничто! Но Ты во мне сияешь
Величеством Твоих доброт;
Во мне Себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод.
Ничто! Но жизнь я ощущаю,
Несытым некаким летаю
Всегда пареньем в высоты;
Тебя душа моя быть чает,
Вникает, мыслит, рассуждает:
Я есмь — конечно, есть и Ты! /…/
Ты есть! — природы чин вещает,
Гласит мое мне сердце то,
Меня мой разум уверяет,
Ты есть — и я уж не ничто!
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей Ты телесных,
Где начал ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.
Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна Божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? — безвестен;
А сам собой я быть не мог.
Твое созданье я, Создатель!
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ Податель,
Душа души моей и Царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Мое бессмертно бытие;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! — в бессмертие Твое!
Двести с лишним лет назад написаны эти строки, но они живут и сегодня, несмотря на архаический язык.
А потом, спустя более четырнадцати лет, Державин написал еще одну оду. Он написал ее почти перед смертью. Эта ода называлась «Христос». Написана она была более сложным языком и уже не носила того космического характера, а была связана с тайной человеческой души. Надвигалась новая эпоха, когда человек волновался уже не столько проблемами космоса и мироздания, а волновался трагедией своего бытия.
Вот уж поистине квинтэссенция библейской интерпретации! Конец не космичен, а интимен. Поэт обращается к Христу, Который извлек человека из первородного падения:
Христос — нас Искупитель всех
От первородного паденья;
Он — Свет, тьмой неотъемлем ввек;
Но тмится внутрь сердец неверья,
Светясь на лоне у Отца.
Христа нашедши, все находим,
Эдем свой за собою водим,
И храм Его — святы сердца.
О Всесвятый, Превечный Сый!
Свет тихий Божеские славы!
Пролей Свои, Христе, красы
На дух, на сердце и на нравы,
И жить во мне не преставай;
А ежели и уклонюся
С очей Твоих, и затемнюся, —
В слезах моих вновь воссияй!
Услышь меня, о Бог любви!
Отец щедрот и милосердья!
Не презрь преклоншейся главы,
И сердца грешна дерзновенья
Мне моего не ставь в вину,
Что изъяснить Тебя я тщился, —
У ног Твоих коль умилился
Ты, зря с мастикою жену.
Кто такая «жена с мастикой»? Когда Христос пришел в дом фарисея, одна грешная женщина в знак покаяния драгоценными благовониями полила ноги Христа, упав к Его ногам. И вот покаяние свое Гаврила Романович излагает так.
И наступило время его смерти, и он сосредоточился на главном. В уединенном имении умирал уже не бывший министр юстиции, не тайный советник, а просто раб Божий Гавриил. И холодеющей рукой он стал писать свое последнее стихотворение, и оно в чем–то даже проницательнее надежды великого Александра Сергеевича Пушкина, который надеялся, что «весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет…» Нет, старый Державин понимал, что не переживет, и на аспидной доске он написал последние строки:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей,
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
И тут стило падает из его рук, и, когда приходят к нему утром, находят эту запись. Державин умер. Свеча еще горит. Державин хотел написать о Боге в последний раз…
Ходасевич, который написал о нем лучшую биографическую книгу, тонко замечает, что первым словом маленького ребенка Гаврилы Державина было слово «Бог», и последним словом было тоже «Бог». Но он успел написать только о бренности преходящего, подражая Экклезиасту, великому библейскому автору, а когда этой бренности хотел противопоставить небесный свет, то уже не смог.
Тот, кто видел лик Божий, должен умереть, — говорит Священное Писание. И мне кажется, что здесь произошло нечто подобное тому, что произошло с Данте, когда он заканчивал свой «Парадиз» («Рай») в «Божественной комедии». Когда он пытался созерцать Бога, он вдруг пишет, что его высокое воображение иссякло — «здесь изнемог высокий духа взлет» — и в это время «волю и дух его уже стремило, как если колесу дан ровный ход, любовь, что движет солнца и светила». Данте умер вскоре после того, как он написал эти строки. Потому что это было высочайшим переживанием, это было выходом из временного в вечное.
Только великие праведники, великие провидцы, великие мудрецы достигают такого мгновения — и уходят в это мгновение. И я верю, что последний великий писатель ХVIII века России, уже вступившей в ХIХ век, приветствовавший великого Пушкина, знавший Карамзина и всех, кто начинал эту литературу, был таким мудрецом, таким праведником. Он переложил на новый русский поэтический язык священные слова древней Книги и так переложил, что по прошествии двухсот лет они продолжают жить и волновать нас сегодня. Потому что вечность стоит над преходящим, вечность касается нас и она делает нашу эфемерную жизнь причастной к бессмертию здесь и теперь. Спасибо.
БИБЛИЯ И РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА ХIХ ВЕКА
Беседа первая. (Жуковский, Пушкин, Хомяков, Тургенев, А.Толстой)
Итак, дорогие друзья, мы почти заканчиваем наш краткий и беглый обзор. В последние наши встречи он будет особенно кратким, потому что, как ни странно, именно в ХIХ и в ХХ веках духовная проблематика и библейские сюжеты особенно прочно входят в ткань европейской, русской и всей мировой культуры. Если бы попытаться только перечислить названия стихотворений, поэм, драм, повестей, которые за истекшие двести лет были посвящены библейской проблематике, то подобное перечисление заняло бы очень большое время, даже без характеристики и цитат. Но наша задача не исследовать все тщательно, а поговорить лишь об основных вехах.
В свое время Оноре Бальзак, подводя итог «Человеческой комедии», отмечал, что вся эпопея написана им в духе христианской религии, христианских законов и права. Но на самом деле в огромном, многотомном произведении Бальзака христианского духа мало. В нем есть многое, это действительно панорама человеческой жизни, но жизни приземленной, погруженной в быт, страсти, порой мелкие, и взлетов мы не видим. То же самое можно сказать и о Густаве Флобере, и о многих других западных писателях, у которых жизнеописания заслоняют вечные вопросы. Такова была динамика развития литературы на Западе в ХIХ веке. В ХХ веке картина меняется и начинаются вновь поиски вечного.
Русская литература ХIХ века в этом отношении выгодно отличается от литературы западной. Потому что от Василия Жуковского до Александра Блока она всегда была сосредоточена на жгучих нравственных проблемах, хотя и подходила к ним с разных точек зрения. Она всегда волновалась этими проблемами и редко могла останавливаться только на бытописании. Писатели, которые ограничивались житейскими сложностями, оказывались оттесненными к периферии. В центре читательского внимания всегда были писатели, тревожащиеся проблемами вечного.
Не освещая эту тему во всей полноте, отметим лишь несколько вех.
Первая из них — В.А.Жуковский. Он подходил к Священному Писанию с кротостью и простодушием старинного человека. Человека, находившегося под влиянием немецкого благочестия, который перелагал, не мудрствуя лукаво, библейские сюжеты.
Совершенно иначе подходил к ним А.С.Пушкин. В начале творчества — период насмешек, вольтерьянства, скепсиса, отрицания. Поэт был тогда под влиянием модных в конце ХVIII столетия вольнодумных произведений деистов и атеистов. Не задумываясь над тем, в чем содержится вечный источник человеческой жизни, юный Пушкин был способен написать кощунственную поэму «Гавриилиада», подражая, конечно, Вольтеру. «Гавриилиада» есть русский вариант «Орлеанской девственницы».
Озорной, живой, огненный Пушкин вовсе не думал кощунствовать. Его просто несло течением жизни, как может нести юношу, которому всегда кажется тяжким гнет людей слишком серьезных и строгих. Как чопорная цензура, для него это символ всего мертвящего. Потом о от «Гавриилиады» отрекся. Отрекся не из страха: если взглянуть на его внутренний путь, то мы увидим, что это было вполне серьезным шагом.
Перелом в его мировоззрении и внутренней жизни хронологически связан с женитьбой и с каким–то поворотом, о котором он говорит в своем стихотворении «Пророк».
«Пророк» — стихотворение, которое часто интерпретируют только в поэтическом смысле. Как призыв к поэту. Может быть. Но оно — почти дословное повторение начала VI главы Книги пророка Исайи.
О чем рассказывается в этом эпизоде библейской книги? Почему, по Пушкину, серафим должен был произвести такую болезненную операцию с человеком? Потому что человек, соприкоснувшийся лицом к лицу с Богом, должен погибнуть, исчезнуть, раствориться. Пророк Исайя так и говорит: горе мне, я человек грешный, с грешными устами, живущий среди грешных людей. И Бог, когда посылает его на служение, вовсе его не утешает, не ободряет и не убеждает: «ничего подобного, ты останешься целым». Да, Бог молчаливо признает, что прикосновение к Нему для грешного человека смертельно. И чтобы не произошло этого обжигающего, опаляющего соприкосновения, огненный серафим меняет сердце, человека, его уста, очищает его всего. И тогда человек становится проводником Божьей воли.
Пушкин дополняет пророка, он передает ему свой внутренний опыт. И не просто опыт поэта — опыт ясновидца. У Исайи не сказано: «И внял я неба содроганье. И горний ангелов полет. И гад морских подводный ход. И дольней лозы прозябанье». Пушкинское космическое чувство, когда душа становится проводником всех влияний мира, всех нитей, которые связывают мироздание: божественное начало, природу живую и неживую, — это опыт уникальный. И каждый человек в какой–то степени, в какой–то момент своей жизни его переживает или к нему прикасается. И пушкинское «Восстань, пророк, и виждь и внемли, Исполнись волею моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей», — это по–библейски, это согласуется с Ветхим Заветом: Бог повелел Исайе и другим пророкам жечь сердца людей, вести их к покаянию и богопознанию. Но тут, я еще раз подчеркиваю, мы встречаем включение линии самого Пушкина, его интимного переживания. Это уже не парафраз поэтических строк пророка, а то, что Пушкин сам пережил.
Пушкину было тридцать лет. Тот возраст в жизни человека, когда очень часто, особенно у людей одаренных, заметных, происходит как бы столкновение с иной реальностью. Один известный канадский психиатр, доктор Бекк, в конце прошлого века занялся исследованием биографий великих основателей религий, мистиков и философов и установил, что внутренний переворот происходил у всех примерно в том же самом возрасте, как у Пушкина. Даже Христос, как мы знаем из Евангелия, вышел на проповедь, когда Ему было около тридцати лет. Значит, этот возраст не случайный, а важный во внутреннем становлении человека.
По свидетельству Смирновой, Пушкин специально стал изучать древнееврейский язык, чтобы читать Ветхий Завет в подлиннике. У него возникла мысль перевести Книгу Иова. Он начал писать поэму о Юдифи. «Юдифь» — это включенная в Библию героическая сага о женщине, которая спасла свой осажденный город, проникнув в лагерь, в становище врага. В нескольких строчках, которые сохранились от этого наброска, написанного незадолго до смерти, уже намечается образное видение Пушкиным двух миров: «притек сатрап к ущельям горным» — он идет снизу, а наверху, в вышине стоит Ветилуйя, город, который не сдается, город, который заперт и готов встретить удар врага.
Незадолго до смерти Пушкина в Петербурге вышла книга итальянского писателя Сильвио Пеллико «Об обязанностях человека». Александр Сергеевич написал к ней предисловие. В нем он высказал свое отношение к Евангелию. Каждый из вас, кто хочет понять перемену, происшедшую в Пушкине к концу его великой, бурной и трудной жизни, должен прочесть эти строки о том, что есть одна книга, каждое слово которой истолковано, много раз прочитано, изучено, книга, о которой сказано, казалось бы, уже все, но каждый раз, когда ее берешь вновь, она вселяет в душу мир и обладает такой силой, что успокаивает наше волнение и тревогу.Читая ее, человек обретает духовный мир.
Вскоре тема пророка возникает у М.Ю.Лермонтова. Вы помните его стихотворение «Пророк».
С тех пор, как вечный Судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все близкие мои
Бросали бешено каменья.
Посыпал пеплом я главу,
Из города бежал я нищий,
И вот в пустыне я живу,
Как птицы, даром Божьей пищи;
Завет Предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звезды слушают меня,
Лучами радостно играя.
Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:
«Смотрите, вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами.
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм и худ и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!»
Почему это так? Разница глубокая: у Пушкина было ясновидение Бога и мира, мгновение, которое переживал пророк; у Лермонтова другая тема: ясновидение человеческого греха. Горький дар, который отравляет пророку жизнь на земле. Это тоже соответствует библейской модели, потому что пророки видели зло мира и обличали его беспощадно.
Не нужно думать, что пророки к этому подходили спокойно — они глубоко страдали от необходимости видеть зло и бичевать его. Иные думают, что пророки со своим обличением были просто людьми мрачными и неуживчивыми, но нет: многие были страдающими, ранимыми, тонкими, многие буквально сопротивлялись Божьему повелению идти и жечь глаголом сердца людей. Им не хотелось говорить людям истину, но, подчиняясь Богу, они продолжали говорить. Все эти фигуры для нас бессмертные, классические, известные. А сегодня я хотел бы остановиться на личности, которая не всем в равной мере известна, но очень значительна, на человеке, который тоже прожил не очень долгую жизнь. Это Алексей Степанович Хомяков.
Он родился пять лет спустя после Пушкина и умер в 1860 году. Был он талантливый живописец, оригинальный богослов, философ, историк, острый публицист, создатель специфической теории раннего славянофильства (не надо путать с поздним, светским, это было раннее церковное христианское славянофильство). Человек, оцененный всеми, даже противниками, которые очень уважали его, даже любили, например, А.И.Герцен пишет о нем с восхищением. Однако, несмотря на свою открытость к людям, Хомяков был плохо понят, его богословские сочинения были отвергнуты церковной цензурой, большинство из них издавалось в «тамиздате», то есть на Западе, еще при жизни автора.
Хомяков был сельским хозяином, увлеченным помещиком, который изобретал различные новшества, он был универсальным человеком. В какой бы области ни брался он за дело — всюду проявлялась его талантливость. Он немало изучал Библию, много писал о ней в своих публицистических историософских, богословских работах, он даже перевел с греческого языка некоторые Послания из Нового Завета, писал рецензии на библейские труды, выходившие на Западе. Сейчас я хочу обратить ваше внимание на два–три его стихотворения. Думаю, что немногие из вас знают эти стихотворения, очень глубокие и интересные.
Первое посвящено Ветхому Завету, оно называется «По прочтении псалма». Хомяков рассматривал Священное Писание не как книгу о далеком прошлом, а как книгу о сегодняшнем дне. Он взял Псалом 49–й и написал парафраз его. А в скобках стоит: «На освящение Исаакиевского собора». До сих пор не установлено точно, действительно ли сам Хомяков поставил такое посвящение, но я думаю, что что–то серьезное в этом есть. Кто из вас бывал в Ленинграде, знает, что Исаакиевский собор, подобно собору святого Петра в Риме, — колоссальное сооружение, с огромными малахитовыми колоннами, с грандиозными светильниками, окнами, мозаиками, фресками. Он производит подавляющее впечатление. После освящения храма Хомяков, читая Библию, 49–й псалом, написал такое стихотворение:
Земля трепещет; по эфиру
Катится гром из края в край.
То Божий глас; он судит миру:
«Израиль, Мой народ, внимай!
Израиль, ты Мне строишь храмы,
И храмы золотом блестят,
И в них курятся фимиамы,
И день и ночь огни горят.
К чему Мне пышных храмов своды,
Бездушный камень, прах земной?
Я создал небо, создал воды,
Я небо очертил рукой!
Хочу — и словом расширяю
Предел безвестных вам чудес,
И бесконечность созидаю
За бесконечностью небес.
К чему Мне злато? В глубь земную,
В утробу вековечных скал
Я влил, как воду дождевую,
Огнем расплавленный металл.
Он там кипит и рвется, сжатый
В оковах темной глубины;
А ваше серебро и злато -
Лишь всплеск той пламенной волны.
К чему куренья? Предо Мною
Земля, со всех своих концов,
Кадит дыханьем под росою
Благоухающих цветов.
К чему огни? Не Я ль светила
Зажег над вашей головой?
Не Я ль, как искры из горнила,
Бросаю звезды в мрак ночной?
Твой скуден дар. — Есть дар бесценный,
Дар, нужный Богу твоему;
Ты с ним явись и, примиренный,
Я все дары твои приму:
Мне нужно сердце чище злата,
И воля, крепкая в труде;
Мне нужен брат, любящий брата,
Нужна Мне правда на суде!..»
Размышления над Библией вызвали стихотворение «Звезды». Стихотворение посвящено Новому Завету. Новый Завет — произведение галилейских рыбаков — он сравнивает со звездами. Стихотворение было очень известно в прошлом, любой сборник, хрестоматия включали его. Оно написано не случайно, это не игра воображения. Каждый, кто читал строки Нового Завета, знает о волшебном свойстве этого текста. Я читаю его уже много лет, даже десятилетий, и каждый раз открываю в нем новое и новое: такое впечатление, что читаешь впервые.
Волновала Хомякова и еще одна тема — сила духа и сила власти и насилия. Он всегда думал о том, как изображен Христос. Он победитель в Новом Завете, но победитель, который не унижает, не сокрушает, который сохраняет человеческую свободу. Величайший дар, который отличает нас от животных, это свобода, и Бог бережно подходит к ней. Поэтому явление Христа происходит без насилия над личностью и совестью человека. Христос всегда оставляет человеку возможность повернуться к Нему спиной. Так было, поясняет Хомяков, в те древние времена, когда Христос явился на земле. И так это совершается и теперь. Стихотворение, которое я хочу вам прочесть, не имеет названия, его называют «Широка, необозрима» — согласно первой строке. Начинается картина с входа Иисуса Христа в Иерусалим, когда народ приветствовал Его.
Широка, необозрима,
Чудной радости полна,
Из ворот Иерусалима
Шла народная волна.
Галилейская дорога
Оглашалась торжеством,
«Ты идешь во имя Бога,
Ты идешь в свой царский дом!
Честь Тебе, наш Царь смиренный,
Честь Тебе, Давидов Сын!»
Так, внезапно вдохновенный,
Пел народ. Но там один,
Недвижим в толпе подвижной,
Школ воспитанник седой,
Гордый мудростию книжной,
Говорил с усмешкой злой:
«Это ль Царь ваш, слабый, бледный,
Рыбаками окружен?
Для чего Он в ризе бедной,
И зачем не мчится Он,
Силу Божью обличая,
Весь одеян мрачной мглой,
Пламенея и сверкая
Над трепещущей землей?..»
И века прошли чредою,
И Давидов Сын с тех пор,
Тайно правя их судьбою,
Усмиряя буйный спор,
Налагая на волненье
Цепь любовной тишины,
Мир живит, как дуновенье
Наступающей весны.
И в трудах борьбы великой
Им согретые сердца
Узнают шаги Владыки,
Слышат сладкий зов Отца.
Но в своем неверье твердый,
Неисцельно ослеплен,
Все, как прежде, книжник гордый
Говорит: «Да где же Он?
И зачем в борьбе смятенной
Исторического дня
Он приходит так смиренно,
Так незримо для меня, А нейдет, как буря злая,
Весь одеян черной мглой,
Пламенея и сверкая
Над трепещущей землей?..»
Два идеала четко намечены. Они были в евангельские времена, они остаются и сегодня. Это один из главных стержневых моментов Библии — свобода и насилие. И Хомяков точно их определяет.
И, наконец, стихотворение, написанное незадолго до смерти, о душе, на мотив Евангелия от Иоанна о воскрешении Лазаря. Стихотворение так и называется «Воскрешение Лазаря».
О Царь и Бог мой! Слово силы
Во время оно Ты сказал, —
И сокрушен был плен могилы,
И Лазарь ожил и восстал.
Молю, да слово силы грянет,
Да скажешь: «встань!» душе моей, —
И мертвая из гроба встанет
И выйдет в свет Твоих лучей;
И оживет, и величавый
Ее хвалы раздастся глас
Тебе — сиянью Отчей славы,
Тебе — умершему за нас.
Вы, конечно, помните, что И.С.Тургенев, хотя он и не был христианином, нередко задумывался над тайной Евангелия. Он был дружен с замечательной русской женщиной Бахметьевой, писательницей для юношества, написавшей во второй половине прошлого века блестящие книги по истории русской церкви, по истории древней церкви, по библейской истории. Стихотворение, посвященное ей, вошло в его роман «Дворянское гнездо». В стихотворениях в прозе есть маленькое эссе «Христос». Напомню вам его. Герой стоит в храме, в толпе, и вдруг остро ощущает, что рядом с ним стоит Христос. Он поворачивается и видит человека: бородка, простое, обычное лицо, обычная одежда. Не может быть! Он отворачивается и снова чувствует, что это Он! И так несколько раз. И потом он говорит себе: а почему же я сомневался? Ведь, может быть, действительно Он должен выглядеть так, как все. Без помпы, без декоративных украшений. Простой и незаметный, как все. С великой силой!
Образ Христа внутренне стоит в центре творчества Ф.М.Достоевского. Среди его бумаг, дневников есть запись: «написать роман об Иисусе Христе». Роман он не написал, но можно сказать, что всю жизнь он его писал. Достоевский пытался воссоздать образ Христа в современной обстановке в романе «Идиот». Можно спорить с ним, но он увидел Его таким, как князь Мышкин. Евангельский Христос не таков, однако что–то великому писателю удалось уловить. Святой юродивый — в нем всегда есть печать света, но реальный Христос не был юродивым. Решил эту проблему Достоевский гениально, как никто из писателей.
Вспомните Легенду о великом инквизиторе в «Братьях Карамазовых». Инквизитор говорит о счастье человечества, о будущем: миром будут управлять люди, которые обретут счастье, но у них будет отнята свобода. Старик–инквизитор говорит, а Христос молчит. И ощущаешь подлинность образа Христа, и это потому, что Он молчит. Когда, помню, я в первый раз читал этот роман, я думал: вот сейчас Он скажет слово, и погаснет все очарование присутствия, реальности, сразу ощутится, что это имитация. Но нет, Он не произнес ни слова. Не сказал ни единого слова, как и тогда, стоя перед Пилатом в последний момент. И это дивная реальность, именно Божия реальность.
У Достоевского в том же романе есть замечательная глава «Из записок старца Зосимы» — глава о Библии, о Священном Писании в жизни старца Зосимы. Пересказывать ее бесполезно — надо прочесть ее. Но я только напомню вам слова, которые произносит писатель устами своего героя: «Горе народу без слова Божьего! Что за чудо, это Священное Писание — вся жизнь человеческая в нем отражена!» Найдите, прочтите, я думаю, что у большинства из вас «Братья Карамазовы» есть.
И для Алексея Константиновича Толстого, замечательного русского поэта и деятеля, тоже, как мне кажется, недостаточно оцененного, библейский идеал был идеалом свободы, борьбы за правду, за человеческое достоинство и справедливость. Его поэма «Грешница» не взята непосредственно из евангельского текста, а из легенды, которая сложилась вокруг евангельской истории. Те, кто бывал в Русском Музее, могут помнить картину Семирадского «Грешница». Согласно этой легенде, некая весьма распущенная особа, узнав о проповеди Христа, сказала, что на нее–то Его слово не подействует, а когда ее спросили: «Можно Он придет к тебе, Он часто приходит к людям, которых все презирают," — она ответила: «Ну что ж, я сразу преподнесу Ему бокал вина». И, как рассказывает предание, она действительно так и пыталась поступить. Когда Иисус из Назарета вошел в ее дом, она взяла бокал, но, когда Он взглянул на нее, она уронила этот бокал и в ней произошел перелом. Эта поэма говорит о влиянии слова Божия на внутренний мир человека.
Но более всего духовный мир писателя, понимание им основ хpистианского миpосозеpцания отражено в известном стихотвоpении «Пpотив течения». Недавно многие из вас смотpели телепеpедачу об А.И.Цветаевой и ее подpугах — в ней это стихотвоpение цитиpовали.
Почему оно связано с Библией? Потому что Авpаам, отец веpующих, шел пpотив течения. Потому что Моисей, даpователь законов, шел пpотив течения. Потому что пpоpоки Божии шли пpотив течения. И Сам Господь Иисус и Его апостолы шли пpотив течения. В поэме он связывает это с совpеменной ему боpьбой утилитаpистов пpотив искусства, выступает против литеpатуpы, утилитаpистов, котоpые пpизывали писать только на пpактические гpажданские темы.
В оные ж дни, после казни Спасителя,
В дни, как апостолы шли вдохновенные,
Шли пpоповедовать слово Учителя,
Книжники так говоpили надменные:
«Распят Мятежник! Нет пpоку в осмеянном,
Всем ненавистном, безумном учении!
Им ли, убогим идти галилеянам
Пpотив течения?»
Дpуги, гpебите! Напpасно хулители
Мнят оскоpбить вас своею гоpдынею -
На беpег вскоpе мы, волн победители,
Выйдем тоpжественно с нашей святынею!
Веpх над конечным возьмет бесконечное,
Веpою в наше святое значение
Мы же возбудим течение встpечное
Пpотив течения!
Так понимал Толстой один из центpальных мотивов Священного Писания.
Мы не можем, конечно, обойти и его великого однофамильца, гpафа Льва Николаевича Толстого. Когда Лев Толстой пpеподавал в школе, он писал, что не надо детям пеpесказывать Библию: это книга человечества, ее надо читать такой, как она есть. Но потом он не устоял — слишком был твоpческий человек. И он начал создавать свою pелигию, свое Евангелие. Ветхий Завет он отбpосил, потом отбpосил Послания апостолов, потом из Евангелия выкинул все то, что не умещалось в pамки pационального, повеpхностно объяснимого, научно объяснимого (хотя он сам науку пpезиpал, но тут под гипнозом научности он сдался). И получилось поpазительное явление: книга, написанная непpофессионалами (евангелисты были), оказалась несоизмеpимо выше того, что написал великий миpовой гений литеpатуpы, ибо Евангелие Толстого так же мало похоже на подлинное Евангелие, как бледная тень на великий шедевp.
Помню, я когда–то пpосматpивал книгу ХIХ века по истории искусства. Тогда еще не было фотогравюр, а были контурные рисунки. Там я впервые увидел Сикстинскую Мадонну контурами. Представляете себе, что такое контурный рисуночек Сикстинской Мадонны и сам подлинник? Это чуть–чуть напоминает то, что сделал Толстой с Евангелием.
Я надеюсь, что в скором времени будут издавать религиозные книги Толстого. Почему я говорю, что надеюсь? Потому что истина не боится, не боится встречи лицом к лицу со своими оппонентами. И поэтому то, что Толстого с религиозным учением долго прятали, означало, что их боялись. До революции цензура была одна, у нас — другая, впрочем, до революции религиозно–философские книги Толстого все–таки печатались, пусть с огромными купюрами, причем на месте купюр ставили точки, чтоб каждый грамотный человек понимал, что здесь выключено такое–то количество страниц. В наше время эти труды вошли в академическое издание Толстого в 90 томах, которое практически было и остается недоступным для широкого читателя.
Таким образом, у Толстого нет Евангелия, а есть искажение Евангелия. Евангелия — не сборники поучений, а неподражаемый, в несколько мазков написанный образ Христа, волнующий людей уже двадцать столетий. У Толстого это исчезло, а остались пресные назидания морального характера, которые были и у Сенеки, и у Марка Аврелия, и у Конфуция. И Толстой, когда потом составлял толстый том «Круга чтения», поместил в нем их изречения, причем он поступил с ними так же свободно, «творчески», как и с Евангелием. Поэтому их учения оказались похожи на учение Толстого, будь то Конфуций, будь то Евангелие, будь то Талмуд или Ларошфуко…
Беседа вторая. (Достоевский, Толстой, Соловьев).
Вторая половина ХIХ века ознаменовалась творчеством многих великих русских писателей. Охватить их всех в одной лекции нам не удастся. Я хотел бы остановиться сегодня на трех основных именах в литературе этого периода: на Федоре Достоевском, Льве Толстом и Владимире Соловьеве.
Достоевский давно задумал книгу, посвященную главной библейской теме. Среди его черновиков, планов, набросков есть такие строки: «Написать книгу об Иисусе Христе». Книга не была написана. Однако все творчество Достоевского так или иначе было об этой главной теме христианства, о трагедии столкновения христианской истины с жизнью, историей, мировым злом.
Достоевский имел совершенно особенное, исключительное отношение ко Христу, такое, что, если бы истина была не на стороне Христа, он предпочел бы остаться с Ним против истины. А споры о Христе были еще в юности, когда Достоевский примыкал к группе петрашевцев — которые полагали, будто изменив общественную структуру, они могут изменить души человеческие, создать некий рай на земле.
У Достоевского впоследствии в «Сне смешного человека» библейский образ рая трансформируется, как и образ грехопадения. Как вы помните, гармоническое состояние человека, которое описывает Библия, нарушается искушением Змея, который предлагает ему стать как Бог. В «Сне смешного человека» мы видим уже последствия грехопадения: невозможность людей жить гармонично и радостно, вирусы, микробы зла распространяются и все способны погубить.
Когда мы говорим о библейской тематике в творчестве Достоевского, конечно, первое, что приходит на ум, это «Преступление и наказание». Когда мы говорим о Божьем наказании, то оно в расхожем лексиконе часто представляется в виде некой карательной инстанции. Тем не менее это совсем не так: есть нечто таинственное, внутреннее, что Достоевский и хотел показать.
Раскольников убивает, проливает кровь, идя против библейской заповеди: «Не убий». Он ставит под сомнение ее абсолютность. С точки зрения расхожего представления, мы думаем, что вот он убил — и пришла внешняя кара. Но внешней кары нет. Родион Раскольников прекрасно мог уйти от ответственности и фактически ушел — никто не мог доказать его причастность к убийству старухи–процентщицы. Но вы все помните, что он говорил потом: «Я же не старуху убил, я себя убил. Так–таки себя и ухлопал навеки». Оказывается, убийство — это выстрел в себя. Заповедь «Не убий» — не механический заслон, а глубочайший нравственный миропорядок, который дан человеку. В этом смысле важны слова Писания: «Мне отмщение, и Аз воздам», которые, как вы помните, Толстой поставил эпиграфом к «Анне Карениной».
Отмщение приходит к Раскольникову как внутренний процесс, внутренняя катастрофа и потребность очищения изнутри, то есть покаяния. Кстати сказать, сам процесс покаяния Достоевский не раскрывает. В этот момент он описывает Раскольникова уже извне.
А рядом с ним Соня Мармеладова — живая иллюстрация к евангельским словам о блудницах, которые идут впереди праведников. Нам кажется, что эти слова Христа парадоксальны, но вот перед нами живой, конкретный образ святой женщины, которая является при этом профессиональной проституткой. Только великий мастер слова, знаток человеческих душ мог показать чистоту сердца этой женщины, ее жертвенность, самоотдачу, сводящую на нет мрачную и печальную профессию, на которую Соню толкнула жизнь. И когда Родион Раскольников просит Соню прочесть ему из Евангелия о воскрешении Лазаря, и она читает, Достоевский пишет: «вот убийца и блудница сошлись над этой вечной книгой». Но все дело в том, что он не простой убийца, а человек, который хотел испытать — действительно ли эта заповедь абсолютна. Именно в то время перед несчастным Фридрихом Ницше стояла проблема: можно ли человеку идти по ту сторону добра и зла, можно ли выбросить за борт священные заповеди. Достоевский показывает героя, который понял, что он не может это сделать.
Перед нами человек сложный, думающий, несчастный. В сущности, ничего от убийцы в нем нет. Он не пронизан ненавистью. Он убил эту женщину, старуху, вовсе не потому, что у него был аффект человеконенавистничества. У него была идея, как у многих героев Достоевского. В конце романа Достоевский не описывает подробно, что же с ним происходит, но в Сибири Соня дает ему читать Евангелие и Раскольников берет его с собой. С ним он будет жить. Он надеется, что жизнь к нему вернется после покаяния и искупления…
Вы помните, как в «Бесах» умирающий старик говорит: «О Боже, я же читал только Ренана, я никогда не читал самого Евангелия». Очень многие интеллигентные люди того времени могли сказать так, как сказал Верховенский. Евангелие для тогдашней интеллигенции часто было просто открытием.
Мысль изобразить Христа перед обществом наиболее полно воплотилась в романе «Идиот». Это образ таинственного князя, который приходит в мир, в присутствии которого людям становится отрадно, легко, в присутствии которого им не хочется делать зло и причинять боль друг другу. Многим из вас, вероятно, не раз приходилось задумываться, если вы читали Евангелие — а что такое «Будьте как дети»? Что это значит? Это что, инфантилизм, примитивность какая–то? Надо быть глупым, чрезмерно доверчивым? Трудно ответить на этот вопрос. Это нечто почти невыразимое. Конечно, Спаситель Иисус Христос не имел в виду инфантилизм, примитивность, а он имел в виду нечто, что сумел изобразить Достоевский в князе Мышкине: какая–то открытость, чистота, простота, наивность, но совершенно без глупости, прозрачное сердце, а главное, сердце, отзывающееся на чужую боль, даже на чужой стыд. Бывало ли вам когда–нибудь стыдно за другого человека, когда тот совершает зло? И вот то, что за него так стыдно, это уже — детская открытость, ибо взрослый человек постепенно покрывается сначала иммунной корой, а потом толстой непробиваемой броней — и его уже не возьмешь ничем.
И наконец, «Братья Карамазовы». Там есть специальная глава «О Священном Писании в жизни старца Зосимы». И есть там такие проникновенные слова: «Горе народу, — говорит герой, а его устами и сам писатель, — горе народу без слова Божия». Найдите это место в романе «Братья Карамазовы». Я думаю, у многих, почти у всех, есть этот роман. Посмотрите там эти проникновенные строки: «Горе народу без слова Божия!» Под словом «народ» он имел в виду вовсе не только простолюдинов или малограмотных людей. Народ для него — это все люди, вся нация сверху донизу, и она должна жить на основании высочайшего идеала. Пусть он сегодня недостижим, но он притягивает к себе, как магнитом, он выстраивает пирамиды человеческих ценностей, он становится притягательной силой и двигателем нравственного прогресса, прогресса любви. Любовь созидает, любовь творит, любовь делает жизнь счастливой, потому что она превращает одного человека в драгоценность для другого. Вот почему мы считаем ее источником счастья, а Евангелие говорит о том, что Бог есть Любовь. И это не просто привязанность, открытость, а это чудо, которое рождается в человеке, может родиться, но может и не родиться. У Достоевского есть такое определение ада: «Ад — это неспособность любить».
В этом же отрывке Достоевский восхищается эпической мощью Священного Писания. Живые образы, история Иосифа, который проходит через все испытания, сохраняя себя перед Богом, история Иова…
Но тут происходит нечто странное, я бы сказал, загадочное, в творчестве и личности Достоевского. Если уместно так сказать (вы меня поймете), книга Иова является прообразом той части «Братьев Карамазовых», которая называется «Бунт». Иван Карамазов восстает против зла, бушующего в мире, он возвращает Богу «Его билет», он бушует, сидя перед братом Алешей. Достоевский должен был бы впиться в книгу Иова, потому что она как раз о том самом: бунт за две с половиной тысячи лет до Ивана Карамазова был поднят Иовом, а Достоевский этого не знал. Это парадоксально, странно, необъяснимо. Он пишет с восторгом о красоте этой книги, вспоминает, как звучат слова начала ее первой главы: «Жил человек в земле Уц, имя его Иов…»
У нас в храмах Великим Постом, когда по старинной традиции людей готовили к крещению, читалась Библия. И именно начало книги Иова в те дни читается за литургией Преждеосвященных даров: «Жил человек в земле Уц, имя его Иов…» И говорится в этом начале о терпении его, когда он твердо и мужественно выносил ниспосланные на него несчастья и говорил: «От Бога я принимал добро, приму и зло, буду терпеть». «Терпение, Иов, ли свыше» — говорится в одном из канонов церковных. Но Библия говорит о другом: терпение Иова и его торжество, «хэппи–энд» всей его истории — лишь рама для самой главной картины, сама же эта картина — тяжба Иова с Богом, такая же, как у Ивана Карамазова.
Что отвечает Алеша на бунт Ивана? Он не развивает ему какую–то стройную и сложную богословскую теорию, а смотрит на него с глубокой любовью, с большим состраданием, сопереживает ему. Оказывается, человека можно просто понять сердцем и этого будет уже достаточно, потому что в глубинах мироздания все решено гораздо более стройно, чем наш ограниченный интеллект может себе представить.
И вот Иван Карамазов разворачивает перед своим братом легенду о Великом инквизиторе. Легенда эта построена на том, что Христос отвергает искушения Сатаны, но вот является инквизитор и хочет осуществить то, что Христос отверг.
В истории литературы, как и в иконописи, мало есть действительно убедительных и ярких образов самого Иисуса Христа. Недаром Достоевский, задумав написать книгу об Иисусе Христе, не смог ее написать. Художественно воплотить это оказалось не по силам, но образ Христа в его легенде о Великом инквизиторе поразительно убедителен, чувствуется Его реальное присутствие. Но только потому, что Он молчит.
Христос молчит, а инквизитор перед Ним развивает свои теории. Он говорит: мы исправим Твой подвиг, мы дадим людям хлеб, мы дадим им счастье, насильственное счастье. А Христос — молчит. Так же, как Алеша Карамазов не возражал своему брату, так Христос не возражает безумствующему перед Ним старику инквизитору, и под конец подходит и целует его. Целует за великое страдание. Как старец Зосима поклонился Мите Карамазову, предчувствуя великое страдание его жизни и души, так Христос поцеловал этого безумного старика за его страдания, потому что он тоже — двойственная фигура, потому что в нем, в этом очерствелом палаче скрыта любовь к людям, только это любовь ложная — она хочет навязать людям счастье насильно. «Железной рукой загоним человечество в счастье!» — был такой лозунг в 20–е — 30–е годы в нашей стране. Вот этот лозунг он хотел осуществить.
Достоевский рисует инквизитора в виде средневекового католического прелата, но, конечно, настоящим римским инквизиторам, настоящим прелатам католическим и в голову не приходило кого–то загонять в счастье. Это более широкая идея, это идея антиевангельская, ибо спасение человека от зла предусматривается как нечто совершающееся без человека, вопреки его воле, автоматически. Мне всегда вспоминается известный ответ Бердяева, когда его спросили (был такой антирелигиозный софизм): может ли Бог создать камень, который Он сам не в силах сдвинуть? Имелось в виду, что, если Бог всемогущ, то как Он его не сдвинет? А если не может сдвинуть, значит, не всемогущ. Но Бердяев мгновенно ответил: да такой камень есть, и имя ему — человек.
Бог дал человеку свободу и без свободы его не спасает. Так, для Достоевского Евангелие и Библия в целом были вестью о свободе человека, и поэтому–то Христос противостоит Великому инквизитору.
Рядом с Федором Михайловичем мы видим другого исполина литературы ХIХ века, тоже подходящего к проблеме человеческого счастья и тоже ищущего в Евангелии и Библии ответов на эти вопросы. Это Лев Николаевич Толстой.
Многие люди недооценивают его религиозных исканий. Они, несомненно, глубоко искренни, мучительны, но то, что человек, почти в течение тридцати лет считавший себя проповедником Евангелия, оказался в конфликте с христианством, даже отлученным от Церкви, показывает, что Толстой был очень сложной фигурой, трагической и дисгармонической. Он, воспевший такие мощные гармоничные характеры, сам был человеком, страдавшим от глубинного душевного кризиса.
Те из вас, кто хоть немного знаком с его биографией, должны вспомнить тот ужас, который он переживал в Арзамасе. Это был ужас смерти, и даже хуже, чем ужас смерти. Сначала, когда он обращался к Священному Писанию, его, как и Достоевского, пленяла эпическая сила Библии. Он писал, в частности, в своей статье «Яснополянская школа», что для детей читать Священное Писание — дело святое, потому что это книга детства человечества. Поскольку статья эта малоизвестна, несколько строк я вам приведу. «Мне кажется, — пишет он, — что книга детства рода человеческого всегда будет лучшей книгой детства всякого человека, заменить эту книгу, мне кажется, невозможно, изменять и сокращать, как это делают в учебниках Зоннтага и прочее, мне кажется вредным. Все, каждое слово в ней мне кажется справедливым, как откровение, справедливым, как художество. Прочтите по Библии о сотворении мира и по краткой Священной истории, и переделка Библии в Священной истории вам представится совершенно непонятной. По Священной истории нельзя иначе, когда учишь наизусть, по Библии ребенку представляется живая величественная картина, которой он никогда не забудет». Интересная мысль, хотя во все века люди все–таки старались перелагать Библию, в частности, для детей.
Толстой погружается в Ветхий Завет, даже изучает древнееврейский язык, чтобы читать его в подлиннике, потом все это бросает. Он обращается только к Новому Завету. Ветхий Завет для него, оказывается, просто одна из древних религий. Но и в Новом Завете его многое не удовлетворяет. Апостол Павел и его Послания кажутся ему церковным извращением истины, и он приходит к четырем Евангелиям. Но и здесь, оказывается, ему все не то, и он идет как бы на конус, уменьшая и уменьшая все то ценное, что есть в Библии. Сначала Он выбрасывает из Евангелия все чудесное, сверхъестественное, а затем — не только это, но и высшее богословское понятие: «В начале было Слово», Слово как божественный космический Разум. Толстой говорил: «В начале было разумение». Славой Христовой, то есть отражением вечности и личности Христа, для него было Учение Христа.
Почему произошло так, что он странным образом искажал евангельский текст? Причина одна. Еще в молодые годы он записал в своем дневнике: «У меня есть цель, важнейшая цель, которой я готов отдать всю свою жизнь: создать новую религию, которая бы имела практический характер и обещала бы добро здесь, на земле». И Евангелие оказалось для него всего лишь подтверждением его собственной религиозной концепции. В чем она заключалась?
Безусловно, существует некая таинственная высшая сила. Едва ли она может считаться личной: скоpее всего, она безличная, потому что личность — это нечто огpаниченное. Заметьте, Толстой, создавший великолепные обpазы человека, бывший сам яpчайшей личностью в миpовом масштабе, был пpинципиальным импеpсоналистом, то есть не пpизнавал ценности личности. Отсюда и его пpедставления о ничтожной pоли личности в истоpии — вы помните, как все это отpазилось в «Войне и миpе». Так вот, по Толстому, это некое высшее начало, которое каким–то непонятным обpазом побуждает человека быть добpым.
«Веpю ли я в Бога? — писал Толстой в 1900 году, — не знаю, но я веpю в то, что надо быть добpым и это есть высшая воля». «Добpо по отношению к людям — заповедь всех веpований с дpевнейших вpемен», — писал он. Разумеется, в чем–то он был пpав. Но это же есть не только в хpистианстве, но и в буддизме, и вообще всюду.
По Толстому, Хpистос пpоповедовал pазумную здpавую жизнь: pазумно быть добpым по отношению к людям, pазумно отбpосить гpуз цивилизации, котоpая угнетает человека, pазумно тpудиться своими pуками. «Хpистос учит нас, — пишет он, — не делать глупостей». Вот эта фpаза Толстого (я не говорю, что она такая пpимитивна, нет) показывает ясно, что он хотел сказать, что только здpавый смысл — вот что является основанием Евангелия. Вот эта фpаза в книге «В чем моя веpа?», что Хpистос учил не делать глупостей, — это pадикально отличается от Евангелия. Совсем не в этом его суть. Хpистос пpиходит к нам, чтобы откpыть Свое сеpдце, а чеpез него — весь миp, чтобы откpыть личностную тайну Божества, котоpая отpажается в бесконечной ценной личности каждого из нас. Именно поэтому все вpемя говоpится во всех Евангелиях: Он пpишел, чтобы спасти каждого, дабы всякий веpующий в Него имел жизнь вечную. Не какое–то коллективное человечество, не какая–то безликая масса, а каждый. «Я стою у двеpи и стучу», — говоpит Хpистос. Он стоит у двеpи сеpдца каждого человека! Этот глубочайший пеpсонализм Евангелия был чужд умственному миpу Толстого (хотя как художник он его изобpажал).
И вот Толстой пишет свое Евангелие. Многие из вас, может быть, впеpвые и познакомились с Евангелием чеpез толстовское пеpеложение. Вы должны помнить, что это, во–пеpвых, паpафpаз, то есть совеpшенно свободное изложение. Во–втоpых, паpафpаз, сознательно искажающий смысл в духе учения Толстого. В–тpетьих, это не Евангелие, а это фpагменты Евангелия, скомпанованные в некий связный текст, из котоpого изгнаны почти все моменты, обpисовывающие личность Иисуса Хpиста. Там пpисутствует только учение. Недаpом Максим Гоpький после встpечи с Толстым писал, что о Будде он говоpит возвышенно, а о Хpисте как–то сентиментально, видно было, что он не любит Его, хотя, может, и восхищается. И это можно пpовеpить, если посмотpеть некупиpованные издания философских пpоизведений Толстого: о Спасителе он говоpит там часто гpубо, вульгаpно, даже кощунственно. Так он не сказал бы о доpогом существе, напpимеp, о pодной матеpи.
Свое Евангелие Толстой пытался пpедставить как истинное хpистианство. Между тем это была религия, более близкая к стоицизму или конфуцианству. Она связана с философской традицией от Лао–цзы до Жан Жака Руссо, портрет которого Толстой носил на шее вместо креста с юных лет. Руссо был убежден, что все зло от цивилизации, он думал, что дикарь был лучше нас. Жизнь показала, что и цивилизованный дикарь и нецивилизованный — равны друг другу: человек всегда есть человек. Дело не в цивилизации, мы напрасно корим ее. Виновен человек. В тех трагедиях, экологических, скажем, которые сегодня мучают весь мир, повинен только он. Если бы люди относились иначе к природе и друг к другу, и к земле, то техника не была бы столь человекоубийственной.
Толстой видел трудности и в семейной жизни и так же, как с цивилизацией, он поступил с ней сурово. Фактически он отрицал любовь, брак, пол — он, человек, который до седых волос мог с упоением писать о любви и страсти. Вспомните «Воскресение». Местами занудно–дидактическая книга, но страницы любви Нехлюдова написаны так, что нельзя даже представить себе, что это писал старик, — их словно бы писал юноша!
Конечно, у вас теперь вопрос: был ли прав Синод, отлучив его? Все–таки был прав. Во–первых, надо сразу сказать, что вот эти сентиментальные истории о том, как анафематствовали Толстого, или как некий дьякон должен был провозгласить ему анафему, а вместо этого вскричал «Многая лета» — досужие домыслы. Просто был обнародован весьма краткий и, в сущности, сдержанный в выражениях текст Определения Синода, в котором говорилось, что Лев Толстой, всемирно известный писатель, учит некой религии, которую он выдает за христианство, и при этом ведет яростные нападки на церковь. Кстати, он, сторонник непротивления и любви, был крайне груб и несдержан, даже ожесточен, я бы сказал, переходил все границы. В определении сказано, что этот человек считается находящимся вне Церкви, что было правдой. Сам Толстой в своей брошюре «Ответ Синоду» писал: да, совершенно справедливо, что я отпал от Церкви, которая считает себя православной. Это была констатация факта. Никому в голову не приходило отлучать от церкви нехристиан, скажем, буддистов, живших в России, или мусульман, которых было очень много. Потому что они были н е христиане. Толстой же утверждал, что он исповедует христианство, и Синод должен был во всеуслышание сказать, что его христианство не совпадает с христианством Евангелия и Церкви.
Хотя Толстой говорил, что в Евангелии мистическая сторона — наносная и является искажением, мы должны помнить, что эта сторона была главной в Церкви еще до того, как были написаны Евангелия. Никаких напластований! Сначала открылась тайна Христа, потрясшая всех. Не учение! Рассуждений на тему морали было много у самых разных философов и мудрецов — иудейских, греческих, римских, каких хотите. Тайна Христа была совсем в ином — через Него вечность заговорила с человеком. И уж потом люди стали записывать Его нравственные поучения. Здесь дистанция огромная.
И все же мы можем сказать, что Толстой был прав в чем–то, потому что он обратил внимание христианского общества на пренебрежение какими–то важными элементами учения Христа. Он обратил внимание на равнодушие публики. Вскоре после его смерти выдающийся богослов С.Н.Булгаков писал, что Толстой проповедовал в эпоху духовного кризиса и был призван всколыхнуть совесть общества. Поэтому, несмотря на искажения, которым подверглась Библия в его учении, серьезный подход Толстого к Евангелию вызывает не только уважение, но и заслуживает того, чтобы учиться у него.
Они много спорили с Владимиром Соловьевым, молодым тогда философом. Один из очевидцев рассказывает, как спорили Соловьев и Толстой. Обычно Толстой в спорах побеждал, но тут коса нашла на камень. Соловьев, закованный в броню философской диалектики, так наступал на Льва Николаевича, что всем стало как–то неловко, ибо Толстой впервые не торжествовал и был вынужден сдаться. Правда, не признал себя побежденным, но всем было видно, что он не знает, что возразить.
Для Владимира Соловьева, который родился позже Толстого, а умер раньше (1853–1900), Священное Писание было основой всего его бесконечно разнообразного творчества — поэтического, философского, богословского, публицистического.
Я думаю, что многие из вас теперь уже слышали о Владимире Соловьеве, иные читали его произведения, но я хотел бы обратить ваше внимание на несколько строк, которые вообще не были у нас никогда опубликованы. Владимир Соловьев говорил так: вера моя в Богочеловеческий характер Писания значительно выиграла в сознательности и отчетливости благодаря знакомству с новейшею критикою, преимущественно отрицательной школы. То есть он сказал, что научная критика Библии его не только не смутила, но и помогла ему глубже подойти к Писанию.
Соловьев после Хомякова был одним из первых, кто главный христианский догмат о Богочеловечестве приложил к Библии. Во Христе, подлинном Человеке, живет подлинный Бог. Так и в Писании — автор сохраняет свои человеческие особенности, хотя на него действует Дух Божий. «Как в живом Логосе, — пишет Соловьев, — Божество нераздельно–неслиянно соединено с человечеством, так нераздельно и неслиянно соединены божественные и человеческие стихии в писаном Слове Божием. И как во Христе человеческая природа представляется не одной только внешностью, так и в Священном Писании элемент человеческий состоит не только из внешнего материала, языка, письмен, а распространяется на все содержание, обнимая самую душу и разум Писания».
Владимир Соловьев написал своеобразное толкование на Ветхий и Новый Завет. Это книга «История и будущность теократии». Толковал он по оригиналу. Греческий язык он хорошо знал с юности, был переводчиком Платона, но он изучил также древнееврейский язык и все цитаты из Библии приводил в собственном переводе с подлинника.
Соловьев рассматривал библейскую историю как историю утверждения божественных принципов не только в душах человеческих, не только в личной жизни, а и в обществе. Теократия означает боговластие как высший идеал, чтобы в общество проникала священная идея солидарности, братства, духовности, ибо без духовности общество будет деградировать.
Библия навеяла Соловьеву целый ряд стихотворений и частично «Повесть об Антихристе». Умирая накануне ХХ столетия, предчувствуя, подобно пророку, грядушие катастрофы, которые ожидали наш тревожный век, он в книге «Три разговора» создал «Повесть об Антихристе», своеобразную антиутопию, где вселенский диктатор готов сохранить и христианство, но только чисто внешнее, без Христа. Памятники, иконы, искусство, научные, богословские мнения, но — без Христа. Все реалии этого повествования взяты из Апокалипсиса апостола Иоанна. Так завершилось творчество Соловьева через отражение Библии.
Если взять поэзию Соловьева, то есть два стихотворения, на которые я хотел бы в заключение обратить ваше внимание. Одно стихотворение называется «Кумир Небукаднецара». (Он как филолог произносил имя Навуходоносора как Небукаднецар. Так правильно — так его в древности называли. Навуходоносор — это грецизированная форма имени). Согласно библейскому сказанию, Навуходоносор (он жил в VI веке до нашей эры) сделал реформу богослужения, чтоб все видели идола и падали перед ним ниц. Но Библия, рассказывая о поклонении этому истукану, отнюдь не останавливается на каких–то исторических реалиях. Было много всяких событий, религиозных реформ, но Соловьеву важно было, что это символ мятежа человека против неба.
Он был велик, тяжел и страшен,
С лица как бык, спиной — дракон,
Над грудой жертвенною брашен
Кадильным дымом окружен.
И перед идолом на троне,
Держа в руке священный шар,
И в семиярусной короне
Явился Небукаднецар.
Он говорил: «Мои народы!
Я царь царей, я бог земной.
Везде топтал я стяг свободы, —
Земля умолкла предо мной.
Но видел я, что дерзновенно
Другим молитесь вы богам,
Забыв, что только бог вселенной
Мог дать богов своим рабам.
Теперь вам бог дается новый!
Его святил мой царский меч,
А для ослушников готовы
Кресты и пламенная печь».
И по равнине диким стоном
Пронесся клич: «Ты бог богов!»
Сливаясь с мусикийским звоном
И с гласом трепетных жрецов.
В сей день безумья и позора
Я крепко к Господу воззвал,
И громче мерзостного хора
Мой голос в небе прозвучал.
И от высот Нахараима
Дохнуло бурною зимой,
Как пламя жертвенника, зрима,
Твердь расступилась надо мной.
И белоснежные метели,
Мешаясь с градом и дождем,
Корою льдистою одели
Равнину Дурскую кругом.
Он пал в падении великом
И опрокинутый лежал,
А от него в смятенье диком
Народ испуганный бежал.
Где жил вчера владыка мира,
Я нынче видел пастухов:
Они творца того кумира
Пасли среди его скотов.
Восстание против тирании, против культов — для Соловьева это была очень важная тема. Она отразилась в стихотворении, которым я завершу нашу сегодняшнюю встречу. Соловьев видел в Библии соединение Востока и Запада. Восток, — это, с одной стороны, жестокая деспотия, а с другой — свет Вифлеемской звезды, звезды Христовой. Запад — это активность человека, мужество, гражданство, демократия, свобода. Они столкнулись за пять веков до нашей эры, когда войска иранского деспота Ксеркса вторглись на Балканы, пытаясь подчинить демократические Афины. Огромные армии наемников двинулись и встретили оборону у Фермопильского ущелья. Всего триста человек с царем Леонидом во главе отразили огромную армию в узком горном проходе.
Для Соловьева это старинное историческое событие стало образом того, как свобода, гражданственность, мужество и демократия противостоят тирании и азиатской деспотии. Стихотворение называется «Ex oriente lux» («Свет с востока»).
«С Востока свет, с Востока силы!»
И, к вседержительству готов,
Ирана царь под Фермопилы
Нагнал стада своих рабов.
Но не напрасно Прометея
Небесный дар Элладе дан.
Толпы рабов бегут, бледнея,
Пред горстью доблестных граждан.
И кто ж от Инда и до Ганга
Стезею славною прошел?
То македонская фаланга,
То Рима царственный орел.
И силой разума и права -
Всечеловеческих начал -
Воздвиглась Запада держава,
И миру Рим единство дал.
Чего ж еще недоставало?
Зачем весь спор опять в крови?
Душа вселенной тосковала
О духе веры и любви!
И слово вещее — не ложно,
И свет с Востока засиял,
И то, что было невозможно,
Он возвестил и обещал.
(Имеется в виду свет Вифлеемской звезды — А.М.)
И разливаяся широко,
Исполнен знамений и сил,
Тот свет, исшедший от Востока,
С Востоком Запад примирил.
О Русь! в предвиденье высоком
Ты мыслью гордой занята:
Каким ты хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?
Этот вопрос для Соловьева был очень важным, потому что он считал, что библейская история не кончена, что борьба света и тьмы продолжается, что в истории народов сталкиваются не только экономические интересы, не только политические страсти, а подлинные духовные полярности. Поэтому так важно, чтобы отдельные люди и духовные движения, и целые народы принимали участие в становлении духа, в его борьбе против порабощения, косности, безразличности, бездуховности, смерти, черноты во всей жизни. Чтобы Дух шел, как борец! Спасибо.
БИБЛИЯ И ЗАПАДНАЯ ЛИТЕРАТУРА ХIХ ВЕКА
В ХIХ веке, в его начале, бури потрясали душу европейского человека. Рушились вековые основы многих представлений. Радикально менялась одежда, которая была привычной для людей в течение столетий, менялся уклад семьи, быт, представления о многих вещах, самых элементарных и самых грандиозных. Начали рушиться монархии, Великая Французская Революция привела к еще большей тирании, чем то было раньше. Но потом все–таки история и разум человеческий уравновесили анархию, этот ужас, и мир начал развиваться под знаком новых горизонтов.
В литературе, живописи, поэзии возникает течение, которое принято называть романтизмом. Европа открывает для себя не только древний классический мир, как в ХVIII веке, но открывает средневековье, христианскую культуру Запада, свою же собственную культуру. В литературе на первом месте стоит Шатобриан, французский поэт и прозаик, который подходит к христианскому наследию, прежде всего к Библии, с эстетической точки зрения. Он хочет показать, что именно со Священным Писанием в Европу пришло новое эстетическое мирочувствие. Да, — пишет он, — прекрасен Гомер, которого мы все любим, прекрасен Вергилий, прекрасны принципы античной поэтики, но вы не думайте, что когда на смену им пришли христианские книги и христианская культура, то пришли варварство и мрак. Горделивое сознание людей эпохи Просвещения третировало христианскую культуру, для них только античность была эталоном.
Шатобриан пишет поэму в прозе. Если у Пушкина был роман в стихах, то Шатобриан, его старший современник, пишет поэму в прозе. Она называется «Мученики». Там происходит встреча юных любящих душ, молодого человека и девушки, на фоне борьбы молодого христианства с угасающим язычеством. И язычество в диалогах влювленных выступает как вечная красота, как носитель самых совершенных форм гармонии пластической, архитектурной, живописной, поэтической. И можно было думать, что оппонент начнет говорить, что все это суета, дело не в красоте, а дело в добре и вере. Но ничего подобного. Христианство, в лице юного существа, отвечает тоже своего рода художественным манифестом. Юноша говорит: да, прекрасны мифы Греции, да, прекрасны произведения Гомера, но столь же прекрасны герои Ветхого Завета, столь же прекрасно и бессмертно Евангелие, именно с художественной точки зрения.
Шатобриан в других своих книгах сравнивает язык, поэтику античности и Библии и показывает, что их огромное различие вовсе не означает, что одно есть совершенство, а другое — варварство. А просто в древнюю кровь языческого Запада вливается новая, но тоже древняя кровь христианского Востока. Шатобриан останавливается на конкретности, лаконичности, поразительной образности древнееврейского библейского языка, который, конечно, уступает греческому в способности передать тонкие повороты мысли, но обладает лаконизмом латинского языка и как бы живет: каждое слово в нем — живое существо, оно очень многогранно, многопланово, многолико.
Начало ХIХ столетия — период «Бури и натиска», период Наполеона, великих потрясений и войн, период героики и разочарования в тиранах. Поэтов, драматургов, прозаиков очень привлекает Ветхий Завет благодаря его титаническим, мощным образам.
Прежде всего я хотел бы остановиться на Байроне. Байрон с детства читал и любил Библию. И вплоть до самой гибели его в Греции Библия была с ним неразлучно. Он постоянно над ней размышлял, находил в ней мотивы, близкие своей душе, горькой, трагической, иногда озлобленной и в то же время способной познать величие истины. Байрон был очень сложный человек. Его творчество нельзя трактовать односторонне. Недаром его так глубоко любил и ценил Пушкин. Если бы он был просто мизантропом и гулякой, как его видело современное ему английское общество, едва ли Александр Сергеевич так высоко бы его ценил. Конечно, на Байрона была мода, и в кабинете Онегина — «и лорда Байрона портрет», непременный аксессуар всякого скучающего денди. Но ведь мода — это вещь не простая.
Еще мало кто занимался философией и историей моды. Мода — это вульгаризированное, упрощенное выражение глубинных процессов, серьезных основательных процессов, которые происходят в обществе. Пускай отражение почти карикатурное, но все–таки отражение.
Мода на Байрона — не случайность. Это отражение трагизма жизни людей, переживших величайшую духовную катастрофу. Какую же? А дело в том, что в течение ХVII — ХVIII веков всевозможные просветители, энциклопедисты, утописты обещали людям, что, если только они свергнут монархов и разгонят и перебьют феодалов, сразу начнется красота жизни. Свершилось. Казнили одного бездарного короля, казнили другого короля… Короли–то лишились голов, но общество продолжало терзаться многочисленными тяжкими недугами. И глубоко чувствовавшие и мыслящие люди стали догадываться, что не так–то все просто решается. Это вызвало напряженный поиск, болезненное разочарование и горечь.
Байрон создал три произведения на библейские темы. Первое — в расцвете своих лет, в 1814–1815 годах; он назвал его «Еврейские мелодии». Это цикл стихов, который предназначался для создания музыкальных произведений на библейские темы. Тут и мрачный Экклезиаст, который показывает, что человек напрасно обольщает себя, тут и невеста из Песни Песней, тут и скорбная дочь Иеффая, которая приносит себя в жертву ради своего отечества, тут и рухнувшие амбиции завоевателя в стихотворении «Ассирийцы пришли, как на стадо волки».
Стихотворение это прекрасно переведено Алексеем Константиновичем Толстым. Это тот момент, который описан у пророка Исайи: Иерусалим находится в полной катастрофе, он осажден, вся земля захвачена, и царь, уже обессилевший, идет к пророку и спрашивает: что делать? Открыть ворота? Сдаться? И вдруг пророк, который всегда говорил о том, что нужно прекратить войну, отвечает: нет, город устоит, потому что вера у вас есть, и Господь через меня посылает вам знамения. И потом сказано, что посланник, вестник Божий проходит по стану ассирийцев, и они убираются вон. До сих пор никто не знает, что там произошло. По одним свидетельствам, это была чума, по другим — мятеж в ассирийском лагере, так что царю пришлось вернуться. И Байрон изображает это как торжество духа Божия над человеческой военной силой.
Мы с вами уже касались трагической судьбы Саула, печального героя Книги Царств. Царь Саул привлекал внимание Байрона. Он без конца перечитывал сцену последних его часов, когда он вызывает дух своего умершего учителя Самуила, который предсказывает ему гибель. Одно из стихотворений о Сауле перевел Лермонтов, это прекрасно. Оно называется «Душа моя мрачна». Это слова, сказанные от лица Саула, когда он в припадке глубокой меланхолии зовет юного Давида и просит его взять в руки арфу и играть, чтобы успокоилась его душа.
Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!
Вот арфа золотая:
Пускай персты твои, промчавшися по ней,
Пробудят в струнах звуки рая.
И если не навек надежды рок унес, —
Они в груди моей проснутся,
И если есть в очах застывших капля слез, —
Они растают и прольются.
Пусть будет песнь твоя дика.
Как мой венец,
Мне тягостны веселья звуки!
Я говорю тебе: я слез хочу, певец,
Иль разорвется грудь от муки.
Страданьями была упитана она,
Томилась долго и безмолвно;
И грозный час настал — теперь она полна,
Как кубок смерти, яда полный.
Байрон всегда был тираноборцем. Он любил свободу и умер за свободу Греции, как вы знаете. Умер, а Библия была у него на столе. Его особенно привлекала Книга пророка Даниила, этот библейский манифест свободы совести. Эта Книга о тиранах, которые хотели заставить людей отречься от Бога, и о тех, кто предпочел стоять насмерть: погибнуть на огне, в печи вавилонской. Даниила бросают в львиный ров, но львы его не трогают. Даниила извлекают из этого рва, и, когда царь веселится и пирует, уже подходят его враги, и на стене внезапно появляются три огненных слова, которые чертит невидимая рука. Это пир Валтасара, последнего вавилонского принца. И, конечно, Байрон не мог пройти мимо такого замечательного эпизода, когда пирует тиран, а под ним уже трещит его престол.
Царь на троне сидит;
Перед ним и за ним
С раболепством немым
Ряд сатрапов стоит.
Драгоценный чертог
И блестит и горит,
И земной полубог
Пир устроить велит.
Золотая волна
Дорогого вина
Нежит чувства и кровь;
Звуки лир, юных дев
Сладострастный напев
Возжигают любовь.
Упоен, восхищен,
Царь на троне сидит -
И торжественный трон
И блестит и горит…
Вдруг — неведомый страх
У царя на челе
И унынье в очах,
Обращенных к стене.
Умолкает звук лир
И веселых речей,
И расстроенный пир
Видит (ужас очей!):
Огневая рука
Исполинским перстом
На стене пред царем
Начертала слова…
И никто из мужей,
И царевых гостей,
И искусных волхвов
Силы огненных слов
Изъяснить не возмог.
И земной полубог
Омрачился тоской…
И еврей молодой
К Валтасару предстал
И слова прочитал:
Мани, фекел, фарес!
Вот слова на стене,
Волю Бога с небес
Возвещают оне.
Мани значит: монарх,
Кончил царствовать ты!
Град у персов в руках
— Смысл середней черты;
Фарес — третье — гласит:
Ныне будешь убит!..
Рек — исчез… Изумлен,
Царь не верит мечте.
Но чертог окружен
И… он мертв на щите!..
Таков первый ранний библейский цикл у Байрона. В начале 20–х годов он пишет две мистерии на темы из Книги Бытия.
Одна, мрачнейшая, передает состояние безнадежности его души — это мистерия «Каин». Каину дьявол показывает весь мир и убеждает его, что мир — бессмыслица. Затем идет мистерия «Небо и земля», о потопе. Это грандиозная и мрачная вещь. Как вы знаете, Пролог Книги Бытия полон сумрачных вещей, потому что он дает нам модель человеческой жизни, модель ответа человека на божественную благость, ответа очень жалкого. Человек в Книге Бытия изображен мятежником, но не гордым мятежником, а рабом, который не может подавить в себе рабства и восстает. Это бунт, бунт раба. Все это мучительные и трудные коллизии, которые Байрону были очень близки. Он пишет сцены предпотопного периода. Сейчас для нас это так важно, потому что на самом деле он показывает ситуацию предкризисную, когда наступает общая экологическая катастрофа, когда мир возвращается в хаос и дикие темные духи ликуют и злорадствуют, что наконец этот гадостный человек будет убран с лица земли, что он не сумел жить на земле. Предупреждениям люди не внемлют, и сколько бы ни стремились сыновья Ноя остановить их, люди продолжают жить как прежде, продолжают на что–то надеяться, на что–то рассчитывать. И небо ясное — ничто не предвещает потопа, но уже где–то собираются тучи, которые обрушатся на землю грандиозным ливнем. Все эти романтические картины переходят в поэзию следующего поколения, но уже с некоторой иронией. Та серьезность, с которой молодые люди времен «Бури и натиска» говорили об этих вещах, исчезает. Появляется ядовитая насмешка.
Таков, например, Генрих Гейне. Был он и другом Карла Маркса, увлекался соиальными идеями и уже в первой своей книге «Книга песен» писал о любви, о сердце сентиментально и одновременно уже иронично. Но в какой–то момент его жизни с ним произошло превращение. Он пишет, что жрецы атеизма с удовольствием сожгли бы его теперь, но у них, к счастью, нет другого оружия, кроме перьев. Но пусть себе пишут… А я вернулся к Богу, — говорит он. Но оставаясь верным себе, он писал об этом с иронией. Я прочту вам несколько слов из его признания на эту тему. «С тех пор, как я признался в перемене своих воззрений, многие люди с христианской настойчивостью делали мне запросы, каким путем снизошло на меня наиболее убедительное просветление духа? Благочестивые души, по–видимому, жаждут услышать от меня о чуде. Они были бы рады узнать, не осиял ли меня свет, подобно Савлу на пути в Дамаск или не ехал ли я, по примеру Валаама, на упрямой ослице, которая внезапно заговорила? Нет, верящие умы! Никогда я не ездил в Дамаск и ничего толком не знаю о Дамаске. Точно также никогда не видел я осла, который говорил бы человеческим голосом, тогда как встречал достаточно людей, говоривших по–ослиному. Действительно, никакое видение, никакой экстаз серафима, ни глас неба, ни вещий сон, никакое иное чудесное явление не привело меня на путь спасения. Я просветился просто благодаря тому, что я читал одну книгу. Книгу? — Да. Это старинная простая книга, скромная, беспритязательная, как солнце, согревающая нас, как хлеб, которым питаемся, книга, которая смотрит на нас так сердечно, с такой благодатной добротой, как старая бабушка, ежедневно читающая эту книгу милыми трясущимися губами, и книга эта так и называется просто Книгой — Библией. По справедливости называют ее сверх того Священным Писанием. Кто потерял своего Бога, тот может найти Его снова в этой Книге. А кто никогда Его не знал, на того повеет оттуда дыханием божественного глагола».
Так писал Генрих Гейне в конце своей жизни. К нему вернулся тот образ, который он видел в начале своего творческого пути.
Наверное, некоторые из вас видели католические статуи Христа с сердцем посередине. Вот он видел где–то этот образ и в одной из своих поэм изобразил мир как некое царство, освещаемое солнцем. Это солнце есть сердце Христа. Этот свет горит в центре. И люди идут по блаженной стране, идут просветленные, мужественные, радостные, и каждый раз, когда они глядят на солнце, которое льет свои лучи, как кровь, они видят сердце Иисусово и говорят друг другу: хвала Иисусу вовеки!
Так писали поэты. А в это время разрушительная критика пыталась низвести Христа с Его пьедестала. Но, по справедливому замечанию одного современного американского ученого, чем больше развенчивали Христа, тем больше к Нему приковывалось внимание литераторов, поэтов, исследователей. Самым показательным примером здесь является Эрнест Ренан.
Французский писатель, востоковед, беллетрист, историк, Эрнест Ренан в 1845 году в последний раз, еще в семинарской сутане, спускался по ступенькам школы святого Сульпиция в Париже. Перешел улицу, снял с себя сутану и с тех пор больше не возвращался в семинарию. Человек, родившийся в старинном бретонском городке, среди монастырей и набожных христиан–рыбаков, сам сын рыбака, он, благодаря своим необычайным дарованиям, был отправлен на учебу в Париж.
В бретонской глуши каждый священник для него был колдун, и вдруг он попадает в Париж, Париж эпохи Жорж Занд или Виктора Гюго. Он сам писал в своих воспоминаниях, что какой–нибудь дикарь или индийский факир, во мгновение ока перенесенный на шумный парижский бульвар, меньше бы удивился, чем он, из своего набожного бретонского захолустья попавший в этот мир. Но с соблазнами он справился. Все–таки мать привила ему крепкую нравственную закваску.
Но он не справился с другим, и это мать очень удивляло. Она потом говорила: почему надо изменять своей вере, если какая–то книга была написана позже, чем считалось раньше? И в самом деле: Эрнест Ренан стал в семинарии заниматься филологией, преуспел необычайно — талантливый был очень человек. И стал читать немецких критиков, которые ему показали, что традиционные представления об авторах священных книг неточны, что не Давид писал все псалмы, что Книга пророка Исайи была написана несколькими авторами, жившими в разное время, и так далее. И это его поразило! Когда он обращался к своим наставникам, о которых он вспоминает в мемуарах очень тепло, они говорили: католическая церковь так учит, и ни вправо, ни влево. Тогда существовал очень серьезный догматизм, потом, спустя сто лет, преодоленный, но в то время он стоил тяжелого духовного кризиса Эрнесту Ренану, великому французскому мыслителю, писателю, эссеисту. В конце концов ему надо было выбирать между верой и наукой, и он предпочел выбрать науку. Он говорил: здесь, по крайней мере, истина. Кризис привел его к решению отказаться от служения Церкви и заняться восточной филологией.
Через сто лет в любом учебнике, в любом журнальчике, в руководстве для детей все те научные истины или научные теории о времени происхождения библейских книг уже получат гражданство и никого не будут смущать, потому что нельзя путать духовный смысл Писания с чисто научными проблемами датировки, хронологии, авторства. Как сказал мне один мой покойный коллега: если не Моисей писал все пять Книг, то тогда рушится вся богодухновенность. Чего же она стоит, богодухновенность, если она рушится от таких вещей? Но так рассуждал Ренан. И все же он не мог оторваться от Библии. Он посвятил себя ей, можно сказать, дал, как он сам говорил, «назорейский обет» — на тридцать лет, с 1863 по 1892 год, когда он умер.
Ренан писал книги на библейские темы. Первая из них была «Жизнь Иисуса». Сначала он хотел написать историю идей — влияние немцев, гегельянцев. Но в это время Наполеон III отправил на Восток экспедицию для раскопок финикийских памятников. Ренан, как уже известный семитолог, поехал туда со своей сестрой Генриеттой, женщиной эмансипированной, давно отошедшей от веры. Она влияла на Ренана довольно сильно. Они странствовали по Ливану. У него была с собой лишь маленькая кучка книг, и он начал писать о жизни Иисуса. И вдруг он увидел, что эти холмы, эти маленькие оливковые рощи, тропинки у вод — это же пятое Евангелие! Вся страна сохранила в себе тот аромат, который идет от Евангелия. Подлинные, достоверные события, описанные у четырех евангелистов и в Деяниях, перед ним ожили, и он стал лихорадочно писать, имея под рукой только греческий текст Нового Завета, Иосифа Флавия и пару пособий. Он переписывал каждый лист, Генриетта читала, одобряла, делала замечания. Это был самый счастливый момент его жизни. И он говорил, что его любовь к Иисусу все возрастала, он хотел отбросить из его жизни все сверхъестественное. Чудеса? — самообман! Или даже, может быть, благочестивый обман. Воскресение? — Мария Магдалина была очень возбужденная женщина, и Ренан говорит, что любовь галлюцинирующей женщины дает миру воскресшего Бога. Как будто мало в мире нервных женщин. Если бы каждый раз результат был таков, что было бы делать на свете! Простые вещи, с которыми мы сталкиваемся повседневно, рождают у Ренана мировые события. Но эпоху он почувствовал, внимательно ее изучил и сумел нарисовать замечательную картину. Собственно, он писал роман, хотя это оказалось историческим исследованием.
Когда работа над книгой заканчивалась, Ренан, находясь в Ливане, тяжело заболел местной лихорадкой, потерял сознание. Заболела и Генриетта, и, когда через довольно длительный промежуток времени Ренан пришел в себя, Генриетта была уже мертва. Он был в отчаянии, едва не умер от горя, но все–таки его спасли. Он вернулся в Европу.
В 1863 году вышло первое издание «Жизни Иисуса». Верующие люди, богословы считали эту книгу произведением антихриста, атеисты, которые еще не потеряли любви к христианской традиции, воспевали, называли ее новым Евангелием. При массе недостатков книга эта осталась все равно классической.
У Ренана множество спорных гипотез, но он сумел нарисовать великолепное обрамление, вызолотить и вылепить раму для этой картины. И картину написал он неплохо. Мы видим живыми всех этих людей: и порывистого Петра, и Анну, и Кайафу, Иуду, Иисуса. Но кто же этот Иисус? Это очень запоминающаяся личность, четкая. Это наивный молодой человек, простодушный, религиозный, восторженный, который ходит среди цветов и лилий по Галилее, проповедует блаженство и счастье, беззаботность, а потом он встречает мрачного аскета Иоанна Крестителя, который подталкивает его на поиски какого–то более энергичного влияния на мир. Он отправляется в мрачную Иудею, скалистую, безводную, отправляется в Иерусалим, где сидят замшелые талмудисты и ученые. Конечно, они его враги. Природа иудея и галилеянина противопоставляется художественно очень четко, хотя утрированно. Это стилизация. Все слова Христовы из Евангелия, которые содержат что–то суровое, Ренан относит к последнему периоду жизни Христа. Их говорит мрачный гигант, который предъявляет огромные требования к людям, возбудимый, эгоистичный, нервный. И потом Ренан очень тепло, с волнением описывает последние дни жизни Христа. И, заканчивая сцену Распятия, он пишет: покойся же отныне, божественный учитель, твоя божественность утверждена, ты создал истинную религию, и никогда все это не поколеблется.
Хаос, который царил в голове Ренана, позволял ему писать не то, что он думал, и думать не то, что он писал. Его мировоззрение стало как бы клубком противоречий. Он без конца говорит о Боге, явно понимая Его не так, как понимают христиане. Он говорит о науке, но он большой скептик и не верит в ее полную силу. Он говорит о великом будущем, когда Бог родится на земле (книга «Будущее науки»), но в то же время сомневается, есть ли у человека будущее. Он верит только разуму, только рассудку! Он втискивает все явления вот в это прокрустово ложе, но в конце концов не верит и сам себе. Как писал о нем один философ, Ренан постоянно боялся быть обманутым и в конце концов перехитрил сам себя.
И вот с таким мировоззрением он попытался увидеть Иисуса, и чудо произошло: он все равно Его любил и видел, но он изобразил такого человека, который не мог бы создать и жалкой секты, а не то что христианство. Это слабый, легко поддающийся влиянию персонаж, который отдаленно не напоминает евангельского Христа. Того Христа, Который никогда не советуется, не колеблется, всегда действует совершенно ясно и определенно. А у Ренана все построено на колебаниях. Он перенес в Него свою колеблющуюся душу и психологию. И настолько читателей того времени поразила эта книга, ее художественные достоинства, ее историческая несостоятельность, что вокруг нее вот уже более ста лет вращается вся библейская новозаветная литература во всех странах. Кто бы ни начинал писать, так или иначе зависит от Ренана: либо полемизирует с ним, либо подражает ему. Его великие друзья, французские писатели ХIХ века — а он дружил со многими писателями — чутьем ощущали его главный промах: что главное лицо у него не вышло! То есть оно вышло, но это совсем не то лицо. Это не настоящий Христос, это муляж.
И вот начинается литературное кружение вокруг образа Иисусова. Вскоре после Ренана пишет Флобер. Он пишет повесть «Иродиада». Первым ее перевел Тургенев. Христа там нет. Там есть тетрарх Ирод Антипа, Иоанн Креститель, воины, ученики Крестителя и ученики Иисусовы, но Христос где–то там за сценой, за кадром. Флобер нагромоздил в книге массу археологических подробностей, перещеголял Ренана, но к чему эти подробности, если, в сущности, непонятно, зачем эта повесть написана.
Анатоль Франс, который считал себя даже учеником Ренана, известный всем вам писатель, делает ход более интересный. Он пишет новеллу «Прокуратор Иудеи». События происходят через несколько лет после Распятия. Понтий Пилат, уже в отставке, беседует со своим приятелем, и тот ему напоминает казнь некоего Иисуса Назарянина. Пилат говорит: «Я не помню такого».
— Да помнишь, ты служил в Иудее, там это происходило, ты подписал, но считал, что он невиновен.
— Нет, ничего не помню. Да, я служил в Иудее.
— А ты помнишь, там была красавица Мария Магдалина, такая гетера, куртизанка. Помнишь?
— Помню, конечно, помню. Да, да, да…
— Ну вот, а Иисуса помнишь?
— Нет, нет. Ничего не помню…
И точка. На этом рассказ кончается. Он очень емкий. С одной стороны, может быть, Анатоль Франс хотел показать, что само событие было незначительным, что его Пилат и не запомнил. Но скорее всего, психологически более верно, что Пилат его не хотел помнить, боялся об этом вспоминать. И это очень глубоко и тонко.
В то же время, немного позже, Оскар Уайльд пишет драму «Саломея». Опять на тему об Иоанне Крестителе, о его смерти, о Саломее, о пляске ее. Оскар Уайльд — эстет, у него обязательно присутствие эротики. Саломея, дочь Иродиады, влюблена в Иоанна Крестителя, но он ее отверг, и она подстраивает эту месть ему, она пляшет, добивается его головы и со сладострастной удовлетворенностью тащит эту голову к себе, лобызая ее. Но это уже черты декаданса. И заметьте, опять нет Христа. Чутье художника подсказывает, что неизображаем Он. То есть урок Ренана не прошел даром.
Когда Оскар Уайльд сидел в тюрьме, он много читал Евангелие по–гречески, размышляя над ним, полюбил его и вдохновлялся образом Христа. В посмертно изданной книге он писал: я верю, верю в то, что когда Иисус сидел за трапезой, простая вода становилась вином, что одно Его прикосновение могло оживить душу. Я верю, что люди могли слушать Его, забыв о голоде. Я во все это верю… И тут же он ссылается на Ренана и называет его книгу «чарующим пятым Евангелием», Евангелием от Фомы, то есть Евангелием от скептика. Никуда деться от него он не мог.
Даже писатели–христиане ХIХ века тоже побаивались этой темы. И не удивительно. Наверное, некоторые из вас смотрели фильм «Бен–Гур». Это остросюжетный приключенческий фильм, основанный на романе американского писателя Лу Уоллеса. Написан он в конце ХIХ века, в 80–м году. Главный герой его — молодой иудейский военачальник, князь Бен–Гур, который узнает об Иисусе, хочет стать Его приверженцем, когда узнает о Его аресте, хочет Его освободить. Потом все его планы рушатся, он становится христианином, вступает в длительную борьбу. Дальше идут уже приключения иные. Христос там только виден на мгновение, когда Его ведут на казнь. Хотя дух, образ Его, слово Его господствует над всем романом и, в какой–то степени, над фильмом.
Теперь обратимся к Генрику Сенкевичу, писателю, который всем вам хорошо знаком. В конце ХIХ века он пишет рассказ «Пойдем за Ним» о римлянине, который обратился в христианство. Там есть сцена Распятия. Ясно, что Сенкевич пользовался материалами Ренана. Но опять–таки, Распятие происходит где–то вдали. Видно как бы с точки зрения человека, стоящего на расстоянии ста метров, не слышно ни одного слова, все отодвинуто. Таким образом Сенкевич прямого показа Христа избежал. И наконец в своем знаменитом романе, котоpый, собственно, и принес ему мировую славу, а потом Нобелевскую премию, в романе «Quo vadis» или «Куда идешь?», иногда его называют «Камо грядеши?», Христос стоит в центре, но опять–таки это не беллетризация Его образа.
Сенкевич начинает с того момента, когда кончается Новый Завет. В 61–62 году апостол Павел пpиезжает в Рим. Обpыв. Конец хpонологических pамок Нового Завета. И именно с этого года начинается повествование Сенкевича. Он дает яpкую многоплановую паноpаму Римской импеpии. Тут и вольноотпущенники, и pабы, и патpиции, и цаpедвоpцы, и сам импеpатоp, и чиновники, и сенат. И вот на этом фоне, за паpадным фасадом могучей деpжавы, мы чувствуем гниение, кризис духовный, политический и даже экономический. И вот появляется христианство, как малое русло, как малая речушка, и ему принадлежит будушее, потому что в нем заложены семена духа, семена веры, семена нравственности. Сенкевич вовсе не идеализирует христиан. Он показывает, что и среди них есть люди разного пошиба, есть и фанатики, и добрые, и глупые, и образованные — всякие. Но ведет их Христос. Поэтому они выдерживают самый тяжкий напор империи, они идут навстречу массовым гонениям, погибают, и во главе их погибают апостолы Петр и Павел.
Мы находим Евангелие в этой замечательной книге не непосредственно, а через призму апостолов. Апостол Петр рассказывает о Христе, дух Христов живет в этой общине, в самой Церкви.
Таким образом, литература ХIХ века показала нам, насколько грандиозен этот предмет, насколько притягателен он для художника, писателя, насколько трудно им овладеть. Как кружили и кружили вокруг него великие мастера слова, не решаясь переступить грань, и все–таки они не могли оставить этой темы.
На рубеже ХIХ и ХХ веков знаменитый философ, музыкант, музыковед, впоследствии врач и гуманист Альберт Швейцер написал книгу, в которой он стремился доказать, что все попытки беллетризировать Евангелие и по–своему интерпретировать его субъективны. И, как тогда говорили, он похоронил все эти притязания. Но что удивительно! Ровно после этих похорон на книжный рынок стремительно обрушились лавины книг на библейские темы, в том числе, на евангельские сюжеты. И эта лавина не останавливается до наших дней!
БИБЛИЯ И ЛИТЕРАТУРА ХХ ВЕКА
Беседа первая. (Манн, Гауптман, Андреев, Мориак, Добрачинский, Панас, Булгаков, Пастернак, Блок).
Добрый день, друзья! Тема наша сегодня — очень сложная и, безусловно, трудно охватить все. Я на это и не претендую. Но это наш век, наш двадцатый век, и поэтому для нас особенно важно, интересно, дорого — как он отразился в Священном Писании? И как Библия отразилась в нем? Я не буду придерживаться хронологической канвы, а просто сделаю небольшой общий обзор.
Кто из писателей задумывался над начальными страницами Библии, над Книгой Бытия? Многие. Большинству из вас известна книга, многотомный толстый роман Томаса Манна «Иосиф и его братья». В этом романе очень интересно соприкоснулись Писание и литература.
В Библии жизнь Иосифа не несет в себе глубинной духовной, мистической нагрузки. Это история почти светская, в том смысле, что там разыгрываются драматические события, которые прочно врезались в память людей, которые действительно похожи на роман с приключениями, победами, узнаванием.Я думаю, что сюжет известен вам всем, так ведь? Или не совсем? В таком случае очень кратко, в двух словах…
У патриарха Иакова, праотца древних израильтян, который кочевал в Ханаане, нынешней Палестине, было двенадцать сыновей, но самым любимым был Иосиф. И братья ему завидовали, что он любимчик, что отец ему сделал красивую одежду. И однажды Иосиф, который был не лишен, по–видимому, хвастовства и гордыни, сказал, что ему приснился сон, будто одиннадцать снопов поклонились двенадцатому — это ему. Ну, и братья постепенно не только невзлюбили, но просто возненавидели его. Однажды, когда он пришел в уединенное место, в долину, где они пасли стада, они решили с ним расправиться.
Грубые, первобытные пастухи — все это происходит исторически примерно в 1700 году до нашей эры, то есть 3700 лет тому назад. Сначала они вообще хотели его убить, бросить в пустой колодец в пустыне, чтобы он погиб, но потом, увидев караван кочевников–торговцев, они решили его продать в рабство. И продали, а одежду Иосифа испачкали в крови козленка, принесли отцу и сказали: «Вот это все, что мы нашли в пустыне». Иаков страшно убивался, что погиб любимый сын. Библия подчеркивает различное отношение братьев к этому преступлению: один брат хотел бросить его в колодец, но потом тайно спасти, другой мучился совестью, в общем, это была неоднозначная реакция.
А потом дело развернулось таким образом. Иосиф был продан в Египет, стал слугой у египетского вельможи, но, когда жена этого вельможи попыталась его соблазнить, он, сохраняя этические нормы, которые он вынес из общения с отцом, сказал, что он не может: твой муж мне, как отец, для меня это будет большим преступлением. Она решила ему отомстить и устроила инсценировку, как будто он пытался ее изнасиловать. Разгневанный господин, когда узнал об этой истории, бросил его в тюрьму… в тюрьму бросил, не убил, хотя раба можно было убить.
В тюрьме Иосиф познакомился с двумя царскими вельможами, которые попали по капризу фараона за решетку. И однажды они рассказали ему свои сны, а Иосиф обладал даром угадывать по снам будущее. И он предсказал одному, что вскоре его постигнет тяжкая участь — он будет казнен, а другому сказал, что вскоре царь вернет ему свою милость и вернет его во дворец. «Вспомни тогда обо мне, ибо я невинный здесь томлюсь». И рассказал ему свою историю. (На эту тему есть картина в Русском Музее.) Предсказания Иосифа сбылись: одного казнили, дpугой веpнулся во двоpец и, конечно, его забыл. Все это хаpактеpно, хотя и написано в глубокой дpевности, но это типично для человеческой жизни. Забыл его в своем счастье, в своей pадости, что снова веpнулся и стал цаpским виночеpпием, то есть подавал вино пpи цаpских пиpах — это считалось большой должностью.
Но однажды фараону приснились странные сны: он видел во сне коров (в Египте коровы считались священными), они выходили из Нила, и сначала вышли тучные, толстые коровы, а потом за ними тощие, и тощие набросились на тучных, съели их, но остались такими же тощими. Фараон, который считал, как это было принято в Египте, что сны открывают божественные истины, пытался выяснить, что это значит. И тогда виночерпий вспомнил: «Да, со мной сидел там человек, иноплеменник, еврей по происхождению (тогда это слово употребляли только, говоря о чужеземцах и означало оно «странник», «скиталец»), вот он здорово угадывает сны, он мне предсказал, что ты мне возвратишь свою милость».
Послали за Иосифом, Иосиф сказал, что эти сны означают: сначала будут времена плодородия, а потом наступит несколько лет голода, постарайся заранее запастись зерном. А фараон сказал, что тогда ему нужен человек, который будет всем этим распоряжаться, и предложил Иосифу заняться этим. Иосиф стал распорядителем по зерноснабжению. Он устроил большие государственные амбары, туда свозили все излишки зерна, и, когда действительно наступил голод, он смог спасти страну от бедствия.
Тем временем голод охватил не только дельту Нила, но и проник в Ханаан, место, которое теперь у нас называется Израиль, Палестина. И старик Иаков, оказавшись на грани голодной смерти, решил отправиться в Египет, где, как он слышал, продают для иноземцев хлеб, пшеницу, зерно. Сам он был стар и не смог это сделать, но отправил туда своих сыновей. Они приехали в Египет и оказались у дома Иосифа, и он узнал их, а они, разумеется, не узнали в важном египетском вельможе своего брата, который, как они считали, давно погиб.
И вот Иосиф начинает с ними сложную игру. Он продает им хлеб, потом возвращает их и говорит: «А сколько вас братьев у отца?» Они отвечают: «Нас двенадцать, но одного не стало». «А как зовут вашего отца?» Он все время спрашивает их, и они понимают, что внимание его какое–то подозрительное, они боятся его. Иосиф сажает их за стол, но сажает по старшинству, по возрасту. И они говорят: «Господин все знает про нас». Потом он их отпускает… Несколько раз они приходили и уходили, а в нем идет внутренняя борьба: это и горечь обиды и в то же время жалость. И в конце концов он не выдерживает, просит всех посторонних выйти, и когда они остаются одни, он вдруг говорит: «Это я, Иосиф, ваш брат. Жив ли еще мой отец?» Они все в ужасе упали перед ним на колени, а он заплакал. И так совершилось это примирение — он их простил. И потом он сказал слова, важные библейские слова: «Вы сотворили зло, но Бог и зло обратил в добро». Так часто бывает в истории. Потом Иосиф смог взять отца и всю семью в Египет, и они спаслись от голодной смерти.
Такая история не могла не привлекать поэтов, художников, писателей. В ХХ веке, в период очень трудный и кризисный, во время войны, Томас Манн пишет большой роман «Иосиф и его братья». В целом он придерживается библейского сюжета. Но священный библейский писатель, который составлял Книгу Бытия, привел этот драматический, приключенческий, можно сказать, рассказ, чтобы показать, какими удивительными путями, какими, казалось бы, сложными, иногда парадоксальными, путями, где сталкиваются случайности, неожиданности, ведет Бог своих избранников, как Он все равно сохраняет то, что задумал, и как человек, попавший в совершенно чуждую ему ситуацию, может сохранять в сердце свои устои, духовные и нравственные заветы.
Томас Манн пишет медленно, подробно, как воообще свойственно ему. Это медитации, размышления на тему обо всем: и о Иакове, отце Иосифа, и о его предках. В романе намешано очень много материала из исторических исследований, но вы разочаруетесь, если будете искать там действительную историю. Машинистка Томаса Манна, когда он закончил роман, говорила: теперь я знаю, как на самом деле все было, — но едва ли все было так. Томас Манн захотел сделать эту историю поводом для размышления над духом человеческим, над его стремлением к вечности, поисками тайны Бога — человечество бесконечно ищет Бога. В библейском рассказе об Иосифе этого нет, но в том–то как раз особенность и парадокс, что Томас Манн, отталкиваясь от библейского сюжета, идет в сферу религиозных исканий.
Для многих эта книга явилась откровением, многие люди говорили мне, что они смогли понимать Библию, только прочтя книгу «Иосиф и его братья». Однако там слишком много построено на человеке. Получается так, как будто человек придумал эти божественные тайны, он как будто родил их из себя, что Иосиф представлен чуть ли не как некий религиозный мыслитель, и что его нравственные, религиозные поиски создавали некий образ Бога и взаимоотношений человека с Богом. Это не так. Поверьте мне: эти простые пастухи ничего не могли придумать. Если уж живущие рядом с ними, образованнейшие для того времени жрецы Вавилона и Египта не смогли додуматься до истины единобожия, то где уж было вот этим людям, неграмотным, не имевшим своей письменности, которые кочевали со стадами, где им было додуматься до чего–то. Поэтому конструкция Томаса Манна отрывается от реальной библейской истории — она есть лишь размышление на эту тему.
Далее. Если посмотреть, что в ХХ веке привлекало людей в Библии, то это, конечно, узловые моменты. Во время Первой мировой войны Стефан Цвейг пишет драму «Иеремия», о пророке Иеремии, который пытается остановить военные приготовления, но его считают предателем. На него обрушивается гнев народа и гнев властей, и он стоит перед обществом, как изгой. Из всего общества только один он любит свой город и свою страну и желает им добра! Но он считается предателем. Вот эта драма привлекла Стефана Цвейга в тот период, когда шла борьба за прекращение войн, — девятнадцатый год, когда Европа стояла на распутье.
Разумеется, не обошлось без попыток изобразить Евангелие как знак революционный. В 25–м году Анри Барбюс пишет книгу «Иисус», она у нас выходила, кажется, не совсем полностью и называлась «Иисус против Христа». Он хотел доказать в этом романе — полуроман, полуисследование — что Иисус был революционером и даже атеистом, но что учение Его исказили. И это очень трогательно, потому что Анри Барбюс, как и многие другие, все равно хотел найти оправдание, поддержку у Христа. Извращенного абсолютно, искаженного, но все–таки у Христа. Разумеется, ни малейшего основания в Евангелии нет для того, чтобы считать так: Христос никогда не поддерживал насилия, насилия для того, чтобы изменить общественный строй, а Барбюсу хотелось, чтобы было именно так. И у него нашлись последователи не только в художественной литературе, но также среди историков, которые конструировали события именно так.
В прошлый раз я вам рассказывал, как писатели ХIХ века как бы разбивались о стену, пытаясь изобразить Христа. Некоторые так на этом и остались. Скажем, Морис Метерлинк пишет драму, такую взволнованную драму «Мария Магдалина». Героиня ее Мария Магдалина, которой римский военный предлагает вернуться вновь к распутной жизни и обещает за это освободить осужденного Христа. Но она предпочитает остаться верной Его заветам. Эта такая драма парадоксальная, но Христа там нет.
Также нет Его у Оскара Уайльда — это уже на рубеже века. Герхарт Гауптман, немецкий писатель, попытался пойти по тому же пути, что и некоторые немецкие художники конца ХIХ века и начала ХХ века, — представить себе Иисуса Христа в нашем современном обществе. Эти художники писали картины на тему Евангелия именно по этому принципу: вокруг Христа были люди, одетые в одежду ХIХ–начала ХХ века. И Гауптман пишет роман, который он назвал «Юродивый во Христе Эммануэль Квинт».
Это очень странный роман. Это жизнь проповедника из народа, который спонтанно вышел говорить о Царстве Божием в захолустном немецком городке. Этот проповедник встречает своего Крестителя, это суровый протестантский пастор, который кричит всем: «Покайтесь!» И он тоже совершает некое крещение в речушке около сада. Герой романа Эммануэль (имя его Эммануэль, «с нами Бог») приходит к нему, у него появляются последователи, апостолы, есть там и свой Иуда. Правда, кончает он не Голгофой. В романе есть изгнание торгующих из храма, когда Эммануэль Квинт пришел и разогнал их в храме, разбил алтарь. Но он подвергся общественному остракизму после ареста и скитается по городам. В конце концов он решил, что Христос живет в нем, что Он воплотился в нем. Когда он стучится в дома, спрашивают: «Кто там?» И он отвечает: «Христос». — Двери моментально захлопываются. И Гауптман пишет: по всем городам шум этих дверей, он мог бы разбудить небо: Христос стучится в дверь, и все захлопывают двери. «И какое счастье, — пишет он, — что это был не Сам Христос, а просто бедный Юродивый, а то бы ведь столько военных, чиновников, епископов, бургомистров подверглись бы суровому осуждению». А потом прибавляет: а что если это был действительно Христос, Который под видом несчастного юродивого пришел проверить, насколько созрело посеянное Им семя?»
Эммануэль Квинт погибает в горах, тайна остается скрытой, в руках у него зажата бумажка, на которой написано «Тайна Царства» — и вопросительный знак. Благодаря этому роман получился как бы двусмысленным: это и о жизни Христа на фоне современного общества, и в то же время всегда можно было сказать, что это не Он. Действительно, Гауптман изобразил только юродивого, и ничего подобного Евангелию, с его внутренним могуществом, в романе нет.
Если мы перейдем к русским писателям, то вы все, наверное, читали повесть Куприна «Суламифь» (вышла в 1908 году). Она извлечена из «Песни Песней» — таинственной книги о страстной любви, о чувственной любви — и она почему–то вошла в Священное Писание. Внешним поводом этому, по–видимому, было то, что гимны эти пелись во время свадеб, во время брачного, венчального ритуала.
Есть попытка рассмотреть эти песнопения как некий драматический диалог. Голос невесты, голос жениха, голос хора… В ХIХ веке некоторые библеисты истолковывали это таким образом, что это девушка из народа, которая любит жениха — пастуха. Ее запирают в гарем к царю (там ведь о царе Соломоне, хотя это и называется «Песни Песней Соломона», говорится в третьем лице и не всегда, так сказать, положительно), ее запирают туда, но она убегает. Девушка бежит по ночным улицам, ищет своего любимого, солдат, патруль, ее остановил: «Куда ты идешь?» — «Я ищу своего любимого». Некоторые толкователи думали, не есть ли это драма, направленная против царя, против судьбы тех женщин, которые находились — их было около тысячи — в гареме Соломона. (По восточным обычаям, считалось, что чем больше жен, тем авторитетнее царь.)
Значит, антицарская. Свободная любовь к другу, к пастуху любимому, побеждает вот этот гарем, эту жизнь, как бы сладкую, но на самом деле ничего в ней нет отрадного для души. Любовь выше царской роскоши. Куприн все это перевернул. Он взял традиционную модель и изобразил это как любовь царя к юной девушке Шуламиде (шуламитянка, то есть этническое, племенное название превращено у него в имя Суламифь).
Конечно, самое важное, что всегда привлекало в этой вещи и Пушкина, и многих других, кто перелагал «Песни Песней» — это глубочайшее понимание силы любви. «Сильна, как смерть, любовь», сказано в «Песни Песней», и это очень важно. Мне кажется, что важно не то, каким образом мы истолкуем — против царя или за царя — а важно, что Библия, которая говорит о смерти, о вечности, о дружбе, о войне и мире, о голоде и победах — обо всем, — она, конечно, должна говорить и о любви. И то, что Церковь эту книгу восприняла в Священный канон, говорит о священности самой тайны любви. Недаром у нас из семи церковных таинств одно является таинством брака, таинством любви.
В те же годы писал Леонид Андреев. У него есть библейская повесть «Иуда Искариот и другие». Многие из вас ее, наверное, читали, недавно она была переиздана. Это, конечно, слабое произведение. Если вы вглядитесь в образ Иисуса там, он ничтожен, бледен, а образ Иуды глубоко надуман. В конце концов читатель даже не понимает, в чем дело, почему у Иуды было такое раздвоенное отношение ко Христу? В евангельской реальности все было проще, и в то же время сложней. Проще потому, что любой человек, любой апостол, в том числе и Иуда, когда они пошли за Христом, в их движении было много своекорыстного, даже не в грубом смысле, а просто по–человечески: они думали, что пока Он еще в тайне, но Он явится открыто, и тогда все они окажутся на гребне волны. Когда этого не случилось, апостолы испугались и разбежались, но один Иуда полностью утратил к Нему любовь и веру. А Леонид Андреев там намешал каких–то — это была эпоха декаданса — каких–то странных, противоречивых чувств. Настоящих внутренних оснований поступка Иуды у него нет.
Разумеется, нельзя обойти попытки изобразить Христа у разных писателей Востока и Запада. Но как все это охватить? Вот мы видим немецкого писателя Френсона, который пытается на основе научных данных написать роман о Христе. Получается роман ни о чем, потому что тот Иисус, который там фигурирует, проповедует некое великое могущество, которое приведет человечество к раю на земле.
Писатель Франсуа Мориак (я думаю, многие у нас с ним знакомы) в 36–м году написал книгу «Жизнь Иисуса». Это очень тонкая, очень бережная книга, ведь Мориак — это классик. Он ничего не добавляет от себя. Христос в этой книге не говорит ни одного слова, которого бы не было в Евангелии. Там нет подробностей окружающей Его обстановки, лишь скупые штрихи, которые может делать блестящий мастер прозы, и в какой–то момент мы видим воочию все это. Вот, я только могу привести одно место, которое меня всегда потрясало. Вот дом в Назарете, Мать и Сын. Он трудится. Она всегда хранит в сердце то, что Ей было открыто, но как это трудно было Ей делать! Ведь Ему было обещано нечто великое, и вот уже тридцать лет, а вместо царского престола у Него только верстак в комнате. Но Она хранит это в сердце… Писатель говорит, что вокруг идет обычная жизнь, но бывают мгновения, когда Мать и Сын остаются вдвоем… И Мориак ничего не додумывает, ничего не домысливает, он не изображает каких–то диалогов между Марией и Сыном Ее, но он только намек делает, как замечательный писатель, намек: они остаются вдвоем, вечером, за столом, и писатель предоставляет нам вдруг ощутить атмосферу Этих Двух… Так построена вся книга, и когда ее кончаешь читать — она небольшая, — остается ощущение встречи с Ним.
Иначе делает писатель Ян Доброчинский, польский романист. Он сам пережил личное горе — у него умер сын. Он пишет от лица Никодима. Никодим — член верховного совета старейшин в Израиле, был тайным учеником Иисуса. О нем мы знаем очень мало, из Евангелия от Иоанна. Романист приводит письма, которые Никодим после всех евангельских событий отправляет в Рим своему другу. Там описываются все перипетии евангельской истории, в которых он участвовал. Там есть все: и пейзаж, и исторические подробности, и попытка все это увидеть. Насколько она привлекательна, доказывает то, что этот роман был переведен на все европейские языки и до сих пор перепечатывается, до сих пор пользуется популярностью, хотя, в общем, написан он… это не первоклассный мастер. У Никодима больна Рут (Рут — это женское имя, «Руфь» по–русски). Кто она ему: дочь ли, жена ли, сестра ли, читатель так до конца и не узнает, и это неважно. И он все время думает, как привести ее к Иисусу, чтобы Он исцелил ее, но она умирает, и вот это его страдание превращает книгу во что–то очень личное, даже волнующее. Я делал такие попытки: некоторым людям, которые плохо воспринимали Евангелие, я давал переведенные кусочки из этой книги, и на них это производило впечатление. Называется книга «Письма Никодима», но по–русски она не существует.
В те же, пятидесятые, годы Доброчинский написал роман «Варавва» — у нас он переведен. Если Никодим идет к вере и в конце концов находит во Христе свою духовную пристань, то Варавва (это тот, кто, как вы помните, был отпущен, когда Иисуса Христа осудили на распятие), грубоватый, тупой человек, верит только насилию, слоняется, шастает по городу, не может понять, зачем он и что он. Он становится каким–то страшным двойником Христа, потому что он попадает в среду христиан, и они говорят: «Это тот, вместо которого распяли Учителя», — и вокруг него сразу образуется стена.
Потом девушка, к которой он был привязан, возвещает людям о том, что Христос воскрес. Для Вараввы это все сказки, басни, девушку побивают камнями, а он после долгих скитаний попадает в Рим и там встречается с христианами. И вдруг город начинает гореть, и вот только тогда Варавва говорит: «Вот Он пришел, мой Христос, Он поджег Рим, и я Ему помогу!» Он берет пылающую головню, идет и поджигает дома. Потом его хватают солдаты, и он умирает на кресте. Умирают на кресте и другие христиане, но они умирают с надеждой, с верой, а Варрава умирает просто так, отдавая свою душу тьме, бессмысленно. Повесть не очень, может быть, глубокая, но в ней трагическое столкновение человека, который живет примитивной системой ценностей, с высоким духовным путем.
Недавно в Москве вышла аналогичная книга польского писателя Генриха Панаса «Евангелие от Иуды». Там Иуда — образованный человек из Александрии (очевидно, покойный Панас во многом изображал себя), скептик, ему все уже надоело, он все познал, все читал, все изучил, ни во что не верит, богат, у него есть все, но вот он полюбил женщину, Марию Магдалину (бедной Марии Магдалине всегда достается, ее во всех романах эксплуатируют самым беспощадным образом). Но она, оказывается, является любовницей какого–то римского офицера. Как вырвать ее из лап завоевателя? Иуда подстраивает как бы покушение на нее, на самом деле желая ее спасти. Но он опоздал, ее освободили другие люди, это оказались ученики Иисуса. Она примыкает к ним, и бедный Иуда — она уплыла у него из рук — должен идти к ученикам Иисуса. Он встречается с Иисусом и ходит с Ним. Он все время думает про Марию Магдалину. И так призрачно и вяло проходит евангельская история по страницам этого романа.
Иисус оценил его ум и тонкость. Оказывается, ученики Его затеяли мятеж, восстание, Иисус хочет погибнуть с ними, потому что дело безнадежное, но уйти было бы нехорошо. Иуду Он ценит — умный человек — и поэтому во время того, что в романе является Тайной Вечерей, Он говорит ему: «Ты уходи, делай свое дело». Иуда уходит, думая, что в конце концов после гибели Иисуса и Его учеников он Марию Магдалину все–таки заполучит. Но и в этом он разочаровывается, потому что она приходит к нему и говорит: «Я Его видела после распятия, я видела Его живым». И она уходит, а Иуда остается ни с чем. Это тоже столкновение человека с духовной реальностью, но другого типа: там это грубый, примитивный человек, который делает ставку на насилие, а этот — как бы умный, как бы всезнающий — человек, который решил, что он довольно почерпнул истины, больше ему ничего не надо.
Все эти романы показывают бессилие человека перед задачей изобразить Христа. А если мы посмотрим, наконец, на Булгакова… Однажды Солженицын задал мне вопрос: почему Булгаков, который в своей пьесе «Последние дни» (я думаю, что многие из вас читали или смотрели эту пьесу) понимал, что Пушкина не надо изображать, что его невидимое присутствие лучше, чем если бы по сцене бегал загримированный под Пушкина какой–то шумливый актер, — и это действительно так, потому что в пьесе есть достоверность реального присутствия подлинного Пушкина, — почему Булгаков не понял этого и попытался вывести Христа вместо того, чтобы поступить, как поступил Константин Романов? (Константин Романов был мало известный, но даровитый поэт, писавший под псевдонимом К.Р., — ему не хотелось выставляться перед всеми, что он прямой родственник царя. Он написал драму «Царь иудейский» — о событиях последних дней в жизни Христа: Страстная неделя и Воскресение. Ни Христа, ни апостолов в драме нет, все происходит рядом.)
Почему Булгаков поступил не так? Конечно, ответ на это трудно найти, но, мне кажется, он все–таки сделал нечто подобное — по–своему, а именно: ведь он не изобразил Христа, не изобразил… Всем известные слова о том, что «Мастер и Маргарита» — это Евангелие от Воланда, ничего не означают. Булгакова волновала проблема предательства, проблема того, как люди, его современники и в нашей стране, да и в любой другой (это же общечеловеческое), предавали других и себя. И Мастер чувствовал, чувствовал, что он себя предает. Это тема измены, предательства, умывания рук — вот главная тема.
Наш ХХ век — это век «умывания рук». Люди «умывали руки» на протяжении всего столетия. И когда была Бурская война, и Первая мировая война, и страшные события в Берлине и в Москве в тридцатые годы, и когда была Вторая мировая война. Это «умывание рук» было трагичным, и остается таким до нашего времени. Это волновало Булгакова, он хотел изобразить Пилата как воплощение вот этого «умывания рук». А для этого нужно было, чтобы перед Пилатом cтоял Христос. Булгаков изобразил совершенно иную личность, абсолютно не похожую ничем, кроме имени, на Христа.
Те из вас, кто хоть раз читал Евангелие, прекрасно знают, что булгаковский бродячий философ, говоривший, что настанет царство истины, что все люди добрые, называвший каждого «добрый человек» — как он не похож на евангельского Христа! Мы знаем, что Он мог сурово сказать: «Порождение ехидны», или мог назвать Ирода лисицей, а вовсе не называть всех подряд «добрыми людьми». Поэтому Булгаков намеренно переделал и сюжет событий, поэтому он ввел Левия Матфея, который якобы все исказил. Таким образом, перед нами просто другая история. И ничего общего нет. Это художественный вымысел, это другой человек. И только в конце каким–то странным образом он имеет прямое отношение к власти над миром. Он определяет судьбы мира.
Здесь что–то не вяжется, концы с концами не совсем сходятся, но они и не должны сходиться. Это же внутреннее видение самого поэта, самого художника. Писатель не обязан отвечать на вопросы — он должен их ставить. Вы можете удивиться, но этот роман напомнил мне вовсе не Евангелие, а Книгу Бытия.
В Книге Бытия рассказывается о том, как Бог в виде трех странников посетил Содом и Гоморру, чтобы посмотреть, действительно ли эти города настолько уже разложились, что пора их отправлять в тартарары. Этот сюжет неоднократно повторялся в истории, в христианских легендах и вообще в мировой литературе. Последний раз он был в романе Герберта Уэллса «Чудесное посещение», где рассказывалось, что ангел пришел на землю во плоти и посмотрел, как живут англичане в наше время.
Здесь произошло то же самое: приходит вся шутовская компания во главе с Воландом, и ее приход вскрывает ситуацию в Москве в лице всех этих лиходеевых, варенух и других персонажей — весь этот маскарад берлиозов. Она вскрывается только через столкновение с гостями. А то, что речь идет не о дьяволе — я в это верю — а о посещении в каком–то более глубоком смысле, это чувствуется… в незабываемом, великолепном, я бы сказал, проникнутом духом мистицизма описании их обратного полета, когда они летят луне навстречу, и шутовские карнавальные маски с них слетают, и уже нет ни кота, ни Коровьева, а какие–то совершенно иные существа. Они посетили землю, чтобы посмотреть, как живут люди.
И в самом деле, тема чудесного посещения характерна для для многих книг Библии. Она характерна и для нашей жизни, потому что каждый из нас переживает чудесное посещение в какие–то особые мгновения нашей жизни.
Если же говорить о поэзии, то здесь невозможно охватить даже самую малость, потому что не было поэта в России (я беру только Россию), который не обращался бы к библейским и особенно евангельским сюжетам.
Я думаю, что теперь вы все уже прочли «Доктора Живаго». Вы помните страницы, посвященные явлению Христа в тот древний мир Римской империи, где была давка богов в три этажа. Но вот пришел Христос и возвестил человека. Человека… И началась новая история.
Что касается евангельских стихов, которые приложены к «Доктору Живаго», то вы должны были заметить, что многие из них навеяны картинами старинных мастеров, а события Священной истории разворачиваются не в одеждах и обстановке древности, а нового времени.
Рождество в стихотворении «Рождественская звезда» описано, как на иконе или современной картине: тут и холод, тут и снег, и все новое. И в стихотворении «Магдалина» Мария Магдалина поливает миром из ведерка — не из старинного кувшина, как это было в Евангелии, а у нее в руках ведерко, как у женщины сегодня, и она видит Того, Кто простер многим руки с креста, как объятия.
У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Омываю миром из ведерка
Я стопы пречистые Твои.
Шарю и не нахожу сандалий.
Ничего не вижу из–за слез.
На глаза мне пеленой упали
Пряди распустившихся волос.
Ноги я Твои в подол уперла,
Их слезами облила, Исус,
Ниткой бус их обмотала с горла,
В волосы зарыла, как в бурнус.
Будущее вижу так подробно,
Словно Ты его остановил.
Я сейчас предсказывать способна
Вещим ясновидением сивилл.
Завтра упадет завеса в храме,
Мы в кружок собьемся в стороне,
И земля качнется под ногами,
Может быть, из жалости ко мне.
Перестроятся ряды конвоя,
И начнется всадников разъезд.
Словно в бурю смерч, над головою
Будет к небу рваться этот крест.
Брошусь на землю у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.
Для кого на свете столько шири,
Столько муки такая мощь?
Есть ли столько душ и жизней в мире?
Столько поселений, рек и рощ?
Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до Воскресенья дорасту.
Проблема внутреннего видения Священного Писания у Пастернака тема сложная. Он не считал себя ортодоксальным христианином, у него были какие–то свои восприятия, но Воскресение он переживал. Воскресение — значит присутствие Христа. Не просто жизнь кого–то когда–то. И поэтому в одном из стихотворений звучат вещие слова от лица Самого Христа (мало кто из поэтов умел говорить от Его лица):
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного ее величья
Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Они плывут до сих пор. Мир непрестанно судится. Многие из вас нередко спрашивают о Страшном Суде, о конце мира — все это продолжается сейчас. Христос сказал: «Ныне суд миру сему», сказал две тысячи лет назад.
Итак, друзья мои, я мог бы говорить вам и о пророческих прозрениях Волошина. В грозные двадцатые годы он более других понял, что происходит, и писал от лица пророка Иеремии, писал о Лазаре, восстающем из гроба, о надежде, что и страна встанет из гроба. Многие наши современники писали на эти сюжеты. Каждый пытался найти что–то свое, и так будет всегда. Потому что для художника и поэта творчество есть его жизнь, а жизнь судится только перед лицом вечности. Если вечности нет, то мы, как саранча, которая проносится и исчезает в воздухе, не оставив после себя ничего, кроме голой земли.
Сейчас наше время полно тревожных событий и сообщений. Мы видим, как злые стихии, скрытые в человеке, вырываются наружу. Никакая сильная рука не может этого остановить — только Дух может упорно и терпеливо работать над тем, чтобы человек преобразился. Если мы не будем стремиться к этой цели, то внешние преобразования мало что дадут. И поэтому неудивительно, что лучшие мыслители, если взять хотя бы Россию ХХ века, и многие писатели ХХ века неизбежно обращались к Священному Писанию тогда, когда они хотели выразить, казалось бы, самые далекие от него истины…
Мне вспоминаются сейчас «Двенадцать» Блока и «Ответ Демьяну Бедному» Есенина. Есенин выступал там против берлиозов своего времени в защиту Христа как борца за справедливость. Что ж, он увидел в Нем что–то близкое себе. А Блок увидел Его впереди двенадцати…
Их не случайно двенадцать. Это двенадцать апостолов. Двенадцать апостолов новой веры, впереди Иисус Христос. Но так ли это? Я думаю, что здесь что–то зловещее и таинственное. Блок хотел, чтобы там шел Другой (с большой буквы). Он сам об этом говорил. А почему–то поставил Христа. Загадка эта вызывала много споров. И до сих пор вопрос не решен, и, я думаю, никогда не будет решен.
Почему Блок желал поставить Другого, а невольно поставил Христа впереди? Самый простой ответ — это то, что он верил, что эти двенадцать выполняют благую вселенскую миссию. Но это спорно, потому что они не верят в Христа, они идут без креста. И я думаю, что это был не библейский Христос, не реальный Христос. Любой из вас пусть обратится к Евангелию и подумает, можно ли представить себе Иисуса Назарянина в «белом венчике из роз»? Нет, нет. Это тень, призрак. Это пародия. Это то раздвоение сознания, которое ввело в заблуждение наших отцов.
Блок писал, что он ходил по темным петроградским улицам и видел, как кружились метельные вихри и ему виделась там та фигура. Это был не Христос, но ему казалось, что так хорошо, так прекрасно. Вы помните сцену, которая описана у Маяковского. Но это было не хорошо. Это была трагедия. Блок это понял, к сожалению, поздно. Значит, не было там Христа. Не было.
(Голос из зала: «Блока поправили — впереди идет матрос!» В зале смех.)
Если бы там был только матрос, все было бы просто, но в том–то вся и беда, что он написал, что впереди Иисус Христос!
В чем же ответ? Блок как пророк — многие поэты являются инстинктивными, стихийными пророками — он почувствовал веру людей в то, что мир можно перекроить кровавым образом и что это будет во благо. Поэтому у него Христос это псевдохристос. Я думаю, что в «белом венчике» и заключается бессознательное прозрение — это изображение псевдохриста. А когда он обернулся, оказалось, что это Антихрист.
И мы знаем, что в истории произошло именно так. Было сказано много красивых, прекрасных слов, но жизнь пошла иначе. Многие люди, особенно из старшего поколения, верили… Мы не должны их огульно осуждать и злорадно говорить им: где вы были, почему вы молчали, когда творилось беззаконие? Нет, ведь мы все хорошо помним искренность, убежденность многих людей, не просто конформистский страх, а искреннее убеждение, что все идет хорошо, что впереди, несмотря ни на что, идет Христос. Но Его впереди не было…
В этом–то и задача человечества — найти ту дорогу, где Он будет идти впереди. Только тогда дорога будет вести к храму. Я вовсе не имею ввиду механическое обращение в христианство всех людей. Нет. Но можно быть верным духу Христову, даже оставаясь мусульманином, агностиком, буддистом. Сам Господь будет судить о людях, кто Ему принадлежит, а кто — нет.
Напомню вам в заключение слова Христа: «Многие скажут Мне в тот день: не от Твоего ли имени мы пророчествовали… не Твоим ли именем многие чудеса творили… и делали все?» Но Он сказал: «Не всякий, говорящий Мне: «Господи! Господи!», войдет в Царство Небесное… Я никогда не знал вас, отойдите от Меня…» Значит, все здесь и сложно, и одновременно просто, ибо Он говорит нам: «То, что вы делаете для Моих братьев меньших, вы делаете Мне». Здесь мы подходим к тайне, что Христос реально присутствует там, где имя Его может и не произноситься. И напротив — там, где, казалось бы, Он назван по имени и идет, может оказаться, что это не Он, Его антипод. Так не раз бывало в истории.
Спасибо, дорогие друзья!
Беседа вторая. (Блок, Есенин, Белый, Волошин, Пастернак, Айтматов, Булгаков, Домбровский).
Дорогие друзья! В прошлый раз мы с вами остановились на странном феномене «Двенадцати» «…впереди Иисус Христос». Некоторые в записках меня спрашивают, что же хотел сказать Александр Александрович этим образом? Те из вас, кто знаком по воспоминаниям, дневникам и письмам, с биографией и творческой лабораторией Блока знают, что этот вопрос ему задавали уже его современники. Некоторые даже перестали подавать ему руку. Эта поэма (в сущности, прекрасная, одно из сильнейших его произведений) вызвала бурю гнева и возмущения. Знаменитая книга Николая Александровича Бердяева «Философия неравенства», хотя и не касалась непосредственно поэзии, внутренне была нацелена против Блока и тех, кто был с ним.
Блок признавался, что сам не понимает, каким образом впереди оказался Иисус Христос. Нужно, чтобы был Другой, «Другой» — с большой буквы, что–то вроде Антихриста. Так или иначе, но библейская схема налицо: Христос и за Ним идут двенадцать апостолов новой веры.
Мне кажется, что здесь может быть много различных интерпретаций и нужно обратиться к наиболее простой. Блок — человек, глубоко тяготившийся жизнью, которая его окружала (если вы вспомните поэму «Возмездие»), чувствовавший, насколько предгрозовой была атмосфера в стране на рубеже столетий. Он разделял чувства многих людей, которые вылились в один горьковский вопль: «Пусть сильнее грянет буря!» Долбя в школе это стихотворение, вы, наверное, часто забывали о том, что люди начала века чувствовали, читали и переживали его с большим пафосом. Они действительно жили в чем–то затхлом — назревала новая эпоха, яйцо должно было треснуть, должно было родиться нечто новое.
Они чувствовали и переживали это по–разному. Помните «Скучную историю» Чехова? Иногда, когда наша жизнь становится слишком тревожной, угнетающей и хочется, чтобы она была другой, когда возникает ностальгия по более спокойной жизни, я рекомендую людям в качестве противоядия Чехова. Стоит как следует вчитаться в мир этих людей, которые только говорили: «В Москву, в Москву…», а сами в конце концов никуда не шли, ни для чего ни жили, ничего не делали, находились в состоянии стагнации. Надо внутренне перенестись в их состояние, чтобы ощутить человеческую правоту этого крика: «Пусть сильнее грянет буря!» И, конечно, никто толком не понимал, какую форму эта буря примет. Все это были мечты, фантазии.
Но была во все времена русская и не только русская, традиция в литературе и искусстве — некие вечные, крупные, волнующие темы передавать языком Библии, независимо от того, каким было отношение к Библии у данного писателя или художника. Даже «Старуха Изергиль» несомненно несет на себе смутные черты библейских мотивов. Данко, вырвавший свое сердце и освещающий путь людям, это псевдохристос. Многие художники–передвижники, изображавшие Христа, вкладывали в этот образ свои мысли, я бы сказал, часто посторонние мысли, не библейские. Крамской прямо писал, что хотел изобразить человека, который находится на перекрестке своей жизненной дороги, на развилке путей. Но если бы он изобразил просто мужичка, который присел отдохнуть на развилке, люди посмотрели бы и прошли мимо, но он изобразил Христа в пустыне в решительный момент Его земного пути, и это сразу же как магнитом привлекло внимание тысяч зрителей — и до сих пор привлекает.
Чтобы показать правоту той истины или ситуации, которую художник хочет изобразить, надо связать ее с Библией и с образом Христа. Безусловно, Блок хотел сказать: да, идут бандиты, на них бубновый туз (вы знаете, что пришивали каторжным), но они идут на правое дело, они апостолы некоего нового мира, грядущего после катастроф революционной бури, которая сметет весь старый мир: и интеллигента–витию, и Учредительное собрание, и «товарища попа», который пытается что–то лепетать, — все будет сметено этой бурей.
Надо сказать, что и сам Блок тоже принадлежал к категории людей, которых смела эта буря. Едва ли он был настолько наивен, чтобы не понимать этого. Я думаю, не стоит вам напоминать ту знаменитую сцену, для меня очень значимую: ночью в революционном Петрограде Блок стоял у костра, к нему Маяковский подошел, и он рассказывал: да, Шахматово сожгли, библиотека погибла, хорошо, хорошо… Почему хорошо? Да потому, что Блок жил вне этических представлений. Напитавшись некими ницшеанскими идеями, он был в экстазе от «музыки революции». Я могу пояснить это таким примером. Однажды я был на пожаре. Горел соседний дом. К счастью, никто не пострадал, все успели выйти, вызвали пожарных. Была зима, как сейчас. Собирались люди, и все смотрели. И я заметил, что смотрят с восторгом: гудение ясного пламени зимой, когда воздух чистый, непрерывные выстрелы взлетающих головешек, буря — ведь дом рушится! — но все равно зрелище катастрофы обладает магическим притяжением, подобно пене за кормою корабля или пляске огня в костре.
Однако в поэме есть одна маленькая «тонкость»: Христос идет с кровавым флагом, в каком–то странном белом венчике из роз, которого вообще не знает христианская иконография. Не знает. Христианская иконография Запада и Востока изображала Христа в терновом венце, в сиянии ауры, нимба (нимб рисовался по–разному в зависимости от традиции), но никогда, а я видел тысячи картин у нас и за рубежом, никогда ни один протестантский, католический или православный художник не изображал Христа в венчике из роз. Такой венчик — античный символ пиршества, на пиру древние римляне украшали себя венками из цветов. Это совершенно чуждое образу Христа украшение. Тем более кровавый флаг. Но поэт всегда немножко провидец: ему хотелось сказать, что впереди идет правда и ее хотелось изобразить в виде Христа. Но получился образ фальшивого Христа, псевдохриста. Блок изобразил Другого. Это и был действительно Другой, тот самый, со своими двенадцатью апостолами, которые вполне его стоили.
Рядом стоят еще два поэта той эпохи: Есенин и Андрей Белый.
Андрей Белый был человеком, оторванным от действительности, жившим в вымышленном мире. Период времени перед революцией он провел в Швейцарии, где знаменитый в то время основатель антропософии Рудольф Штейнер устроил Центр этой гностической школы.
Штейнер был, по–моему, достаточно одаренной и симпатичной личностью, типичным порождением поздней австрийской культуры на рубеже прошлого и нашего века. Его задача была любопытной: он попытался перестроить индуиствующую теософию на христианский лад, окрасить ее по–христиански. Он говорил, что индийский менталитет, и не только менталитет, но и вся индийская астральная структура — иная, нежели европейская. Я не уверен, что это так, но культура действительно иная. И он попытался создать свой вариант гностицизма, то есть тайного знания, с ориентацией на христианские символы.
Когда я думаю о Штейнере, читаю его книги (я читал очень много его произведений) или читаю о нем, я мысленно оплакиваю его. Мне всегда хотелось, чтобы такой человек служил истине, христианству. Очень жалко и обидно, что он пошел по оккультному пути. Если я не ошибаюсь, я вам говорил, в чем отличие оккультного от мистического: мистическое поднимается вверх, оккультное идет в боковые параллельные вселенные, а поскольку они обманчивы, то человек может всю жизнь проплутать среди этих образов, среди блуждающих огоньков болота, создать целые системы мирозданий, астральных миров, коридоров, иерархий и завязнуть в этом бесконечном вращении тварного мира.
Я заговорил на эту тему потому, что Андрей Белый — человек ранимый, неприкаянный, трагически не понявший церкви. Я должен вам сказать честно, церковь была в этом частично виновата: такие хрупкие люди как Андрей Белый нуждались в особом подходе. Как говорила одна умная пожилая женщина, это овцы стада Христова, но тонкорунные овцы, их так просто нельзя взять. Белый был тонкорунной овцой.
Может быть, кто–нибудь из вас читал «Серебряного голубя», роман недавно переиздали. Белый в нем описывает путь интеллигента начала века, который пошел в дикую хлыстовскую секту, где его и убили. А начинается роман с того, что герой появляется в городе, идет в храм, где идет служба, где все скучно, все покрыто плесенью быта. Для тонкорунных овец, изощренных в Канте, неокантианстве, выросших в символизме, все это было чуждо.
Белый воспринял антропософскую идеологию. Согласно ей, Христос — реальная, действующая в мире личность. Но он (я буду говорить упрощенно) не что иное, как дух Солнца. Каждая планета, согласно антропософии, населена своими духовными мирами и существами, полуфизическими, полудуховными. В какой–то момент истории солярный дух, дух Солнца, стал двигаться к земле, чтобы изменить духовную оболочку земли, ее ауру. А поскольку на рубеже столетий действительно в мире что–то менялось, эта концепция казалась очень убедительной и привлекательной. Штейнер раскапывал древние тексты, находил там места, свидетельствующие, что некие ясновидцы видели ночью двигающееся Солнце (на самом деле все совсем не так — они имели в виду другое). Так или иначе Штейнер говорил: Христос — это духовное Солнце, пришедшее на землю и изменившее ауру. В мировых событиях Андрей Белый видел это изменение ауры.
Какие же это события? Он приехал из прекрасного далека во время мировой войны и написал поэму «Христос воскрес» — полный аналог «Двенадцати». Любопытно, что именно три столпа символизма: Брюсов (но тот был просто труженик пера), Белый и Блок восприняли эти события исключительно восторженно. Должен сказать, что у Андрея Белого восприятие переворота оказалось гораздо более глубоким, чем у Блока. Это был некий гимн, восторг библейского созерцания. И форма острая, такая же смелая, как у Блока. Я зачитаю несколько строк, поскольку не все вы, наверное, читали эту поэму.
В глухих
Судьбинах,
В земных
Глубинах,
В веках,
В народах,
В сплошных
Синеродах
Небес — -
Да пребудет
Весть: —
Христос Воскрес!
Есть.
Было.
Будет.
Преисполнило этого человека,
Простирающего длани
От века до века — -
За нас; -
Когда что–то
Зареяло
Из вне–времени,
Пронизывая Его от темени
До пяты…
И провеяло
В ухо
Вострубленной
Бурею Духа:
«Сын,
«Возлюбленный -
«Ты!»
Зарея
Огромными зорями
В небе
Прорезалась
Назарея…
Жребий -
Был брошен.
Толпы народа
В Иордане
Увидели явственно: два
Крыла.
Сиянием
Преисполнились
Длани Этого
Человека…
И перегорающим страданием
Века
Омолнилась голова.
И по толпам
Народа
Желтым
Маревом,
Как заревом,
Запрядала разорванная мгла, —
Над, как дым,
Сквозною головою,
Веющею Верою,
Кропя
Его слова, —
Из лазоревой окрестности
В зеленеющие
Местности
Опускалось что–то световою
Атмосферою…
Прорезывался луч
В новозаветные лета…
Это картина перемены ауры Земли. Происходит соединение Христа с Иисусом, потом Христос умирает и воскресает. Поэт дает сцену, которая навеяна не только Евангелием, но и напоминает картины известного немецкого художника Грюневальда, который изобразил Распятие в страшной форме — в той ужасной форме, где физическое страдание доведено до предела, где кончается искусство и начинается натурализм.
Измученное, перекрученное
Тело
Висело
Без мысли.
Кровавились
Знаки,
Как красные раны,
На изодранных ладонях
Полутрупа.
Эти проткнутые ребра,
Перекрученные руки,
Препоясанные чресла -
В девятнадцатом столетии провисли: —
«Господи!
«И это
«Был -
«Христос?»
Но это -
Воскресло…
Вспомните «Идиота» Достоевского, вспомните ужас Достоевского перед картиной мертвого Христа. И вот, доведя изображение до последнего предела ужаса, Белый подводит нас к тайне Воскресения.
Труп из вне–времени,
Лазурей
Пронизанный от темени
До пяты,
Бурей -
Вострубленной
Вытянулся от земли до эфира…
И грянуло в ухо
Мира: —
«Сын,
«Возлюбленный -
«Ты!»
Пресуществленные божественно
Пелены,
Как порфира,
Расширенная без меры,
Пронизывали мировое пространство,
Выструиваясь из земли.
Пресуществленное невещественно
Тело
В пространство
Развеяло атмосферы,
Которые сияюще протекли.
Из пустыни
Вне времени
Переполнилось светами
Мировое дно, —
Как оно -
Тело
Солнечного человека,
Сияющее новозаветными летами
И ставшее отныне
И до века -
Телом земли.
Вспыхнула вселенной
Голова
И нетленно
Простертые длани
От Запада до Востока, —
Как два
Крыла
Орла,
Сияющие издалека.
Своеобразное видение смерти и воскресения Белый переносит на трагедию первой мировой войны, на судьбу России и свою надежду, которой у Блока, в сущности, нет. В «Двенадцати» надежды нет, а последнее его стихотворение «Пушкинскому дому» вообще говорит о другом: «Но не эти дни мы звали, а грядущие века». Для Белого все иначе, все мистично.
Россия,
Страна моя -
Ты — та самая,
Облеченная солнцем
Жена,
К которой
Возносятся
Взоры…
Вижу явственно я:
Россия,
Моя, —
Богоносица,
Побеждающая
Змия…
Я знаю: огромная атмосфера
Сиянием
Опускается
На каждого из нас, —
Перегорающим страданием
Века
Омолнится
Голова
Каждого человека.
И слово,
Стоящее ныне
Посередине
Сердца,
Бурями вострубленной
Весны,
Простерло
Гласящие глубины
Из огненного горла: —
Сыны
Возлюбленные, —
«Христос Воскрес».
Это было написано весной 1918 года. Это интерпретация либеральная, условная. У Блока — все равно добро, все равно Христос. Вторая интерпретация — мистическая: в бурях совершается рождение нового человека.
Следующая интерпретация принадлежит уже Есенину. Она тоже навеяна Библией, но здесь уже настоящий мрак и восстание. Есенин говорит то, чего другие говорить не решались.
Я думаю, что многие из вас знакомы с этими текстами, тем не менее неплохо нам их сейчас вспомнить. Если Блок лишь намекал, что впереди должен идти Другой, то Есенин сказал об этом открыто. Есенин — человек огромной поэтической отзывчивости, стихи его до сих пор затрагивают струны нашего сердца, потому что он очень человечен, прост. Это не символист Белый — для избранных. Это и не Блок, который, может быть, и старался прийти к народу, но все же был избранным, элитарным поэтом. Есенин мог бы стать элитарным поэтом, но сознательно им не стал. Он был начитанным, образованным, интеллигентным человеком — он только играл под простачка. Это была его, так сказать, роль среди столичных интеллектуалов.
Есенин сжился с традиционной церковной, библейской символикой, она была для него языком таким же естественным, как образы природы или образы, связанные с любовью, весной, закатом, осенью. Но когда он увидел это восстание, он его пережил как восстание Антихриста, самое что ни есть настоящее! И сказал об этом прямо, со свойственной ему игрой в библейскую «грубость». Вот несколько строк из поэмы «Инония».
Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей, —
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело
Выплевываю изо рта.
Не хочу восприять спасения
Через муки Его и крест:
Я иное постиг учение
Прободающих вечность звезд.
Я иное узрел пришествие -
Где не пляшет над правдой смерть.
Как овцу от поганой шерсти, я
Остригу голубую твердь.
Прекрасные слова, блестящие! Сам Антихрист о себе не сказал бы лучше! Поэты ведь не от себя говорят, недаром Пушкин называл поэта эхом. Это в значительной степени бессознательное творчество.
Подыму свои руки к месяцу,
Раскушу его, как орех.
Не хочу я небес без лестницы,
Не хочу, чтобы падал снег.
Даже все родное, церковное, что всегда было связано для него с пейзажем, с детством, с матерью, наконец, — все это становится ему противно. Никогда оно не было противно Есенину, до конца дней не было противно, но здесь он говорит, как одержимый:
Лай колоколов над Русью грозный -
Это плачут стены Кремля.
Ныне на пики звездные
Вздыбливаю тебя, земля!
Заметьте, уже не музыка, а лай колоколов. Он восстает на Бога, он произносит кощунства, он проклинает те слова, которые поколениями были священны для людей, даже самых грубых, те слова, которые поколениями были священны в древнецерковных традициях. В нашей церковной истории: в Византии, Древней Руси, Болгарии, на Востоке, как и в западной церковной истории — было немало темных пятен, и мы этого не скрываем. Но и на Западе, и на Востоке всегда существовала мысль, что Бог охраняет малый остаток, что в церкви грешников всегда есть оазис, остров праведников. В старинной русской традиции этот оазис назывался Градом Китежем, скрытым Градом. Но Есенин пишет:
Проклинаю я дыхание Китежа,
И все лощины его дорог.
И хочу, чтоб на бездонном вытяже
Мы воздвигли себе чертог.
Языком вылижу на иконах я
Лики мучеников и святых.
Обещаю вам град Инонию,
Где живет божество живых!
«Божество живых» — это, по–моему, не требует даже комментариев. Старая Русь, столь любимая Есениным, невольно оказывается противоположностью новой.
Плач и рыдай, Московия!
Новый пришел Индикоплов.
Все молитвы в твоем часослове я
Проклюю моим клювом слов.
Чтобы не читать всю эту псевдобиблейскую, хотя и безусловно сильно написанную поэму, я закончу ее эпилогом. Поэт впадает в пророческий экстаз, он видит новый град:
По тучам иду, как по ниве я,
Свесясь головою вниз,
Слышу плеск голубого ливня
И светил тонкоклювых свист.
В синих отражаюсь затонах
Далеких моих озер.
Вижу тебя, Инония,
С золотыми шапками гор.
И дальше поется песня нового мира:
Слава в вышних Богу
И на земле мир!
Месяц синим рогом
Тучи прободил.
Вы знаете, что согласно евангелисту Луке, эту песнь пели ангелы, когда родился Христос. Это была древняя песнь о Спасителе, которую поют уже много поколений людей: «Сияние Бога на небе, но оно же и на земле среди людей доброй воли».
Слава в вышних Богу
И на земле мир!
Месяц синим рогом
Тучи прободил.
Кто–то вывел гуся
Из яйца звезды -
Светлого Иисуса
Проклевать следы.
Кто–то с новой верой,
Без креста и мук,
Натянул на небе
Радугу, как лук.
Радуйся, Сионе,
Проливай свой свет!
Новый в небосклоне
Вызрел Назарет.
Опять библейские ассоциации: есть пророчество, что Христос въезжает в Иерусалим на осле — осел знаменовал мир, и пророк Захария говорит: «Ликуй от радости, дщерь Сиона, и Царь твой грядет к тебе… кроткий, сидящий на ослице».
Новый на кобыле
Едет к миру Спас.
Наша вера — в силе.
Наша правда — в нас!
И «Спас» пришел, вернее, приехал, только не на кобыле. Как ни странно, Иосиф Джугашвили, будучи горцем, почему–то не любил ездить на лошадях, а предпочитал другие способы передвижения. Но его прозревали и ждали, и он пришел. Такие слова не рождаются просто в фантазии поэта. Я в третий раз подчеркиваю, что Есенин здесь выступил медиумом, почти бессознательным медиумом, проводником какой–то демонической силы, которая заставила его произнести эту библейски–кощунственную поэму.
В то же время жил и трудился у себя в Коктебеле Максимилиан Александрович Волошин. В прошлый раз я вам говорил о том, что из всех поэтов того времени он глубже всех понял ситуацию, лучше всех осознал огромную историческую перспективу происходившего. Он не увидел тут рождение апокалиптического нового мира, которое виделось Белому, или некое восстание Антихриста, как у Есенина, или абстрактные принципы добра и справедливости, выступающие в образе Христа, как у Блока. Он видел все в огромном масштабе, с точки зрения всей истории, а он знал ее лучше их всех. Для него период 1612 года, Лжедимитрий, события Французской революции, перевороты, которые совершались в мире, были уроками, и он смотрел на события двадцатых годов с этой точки зрения. Проникая в самую суть событий, он часто выражался на языке библейской эсхатологии: «Народу русскому я грозный ангел мщенья».
Почему «ангел мщенья»? Потому что он видел нечто закономерное в катастрофе, которая произошла. Дело в том, что уже тогда, начиная с 1917 и в 1920–е годы, многим людям казалось, что негативные явления, связанные с революционными процессами, были случайностью, их могло и не быть. Нет, все это имело свои глубочайшие причины. Они уходили далеко в историю и глубоко в душу человека. Недаром Волошин писал поэму о святом Серафиме Саровском как об идеале русской святости, о протопопе Аввакуме, о трагедиях русской и европейской истории — он мыслил глобально. Сторонник индийских воззрений сказал бы, что он мыслил кармически. Я не очень люблю употреблять эти термины, но могу сказать так: он ощущал осмысленность мирового процесса. И не интуитивно, а на основании колоссальной своей эрудиции и глубокого проникновения в суть вещей.
Он был не просто поэтом. Я никогда не забуду, как его вдова рассказывала мне о тушении пожара. Она была достаточно скептической дамой, чтобы что–то выдумать. Загорелся дом, и Макс, как все его дома называли, подошел, сделал так руками и медленно двинулся на огонь — и огонь отступил, он дистанционно погасил пожар.
Один из исследователей личности и творчества Максимилиана Волошина — Владимир Петрович Купченко, человек, который в молодые годы приехал с Урала в дом Волошина, к его вдове, жил там долгое время, проделал колоссальную работу по изучению биографии и наследия, потом попал под колесо застойных времен, был выброшен из музея, оклеветан, едва избежал судебного преследования. Сейчас он, можно сказать, реабилитирован. Он собрал последний том прозы Волошина «Лики творчества», там есть его серьезные комментарии, надеюсь, они будут и дальше появляться. Он собрал целый томик стихов Волошина на библейские сюжеты, я ему помогал их комментировать.
На эту тему мы могли бы говорить несколько часов подряд, ибо каждое библейское стихотворение Волошина содержит в себе глубочайший смысл. Подчеркиваю, я не литературовед и не разбираю чисто художественные аспекты. Некоторые люди считают, что Волошин был слабым поэтом, я согласиться с этим не могу, но нас сейчас интересует совсем другая проблема.
Я бы очень хотел обратить ваше внимание на то, что у Волошина была глубокая интуиция: катастрофа, происшедшая у него на глазах, не конец, не полная катастрофа, а испытание для многих людей, причем испытание, которое можно пережить с достоинством. Вы, вероятно, знаете пластинку «Голоса поэтов», которая была выпущена сравнительно недавно, там он читает свое стихотворение «На смерть Гумилева и Блока». Да, действительно, это было страшное время, и он мог ждать каждую минуту расправы над собой, но замечательно, что он писал о своей стране: «Но твоей Голгофы не покину, от твоих могил не отрекусь».
Это был человек, абсолютно лишенный какого–либо национализма, шовинизма, он был естественным, здоровым патриотом, хотя по матери и немец. И среди его стихотворений есть одно — пророческое, навеяно темой Достоевского.
Вы помните, что, когда Достоевский писал «Бесов», он взял за основу одну из самых странных, загадочных историй в Евангелии. Толкователи до сих пор не решили вопрос, что там произошло. Однажды (я напомню тем, кто не читал) Христос прибыл на лодке в пустынное место, где жили язычники, — в восточной стороне моря Галилейского. Там, среди пещер и гробниц жил бесноватый. Он выскочил с диким криком, но Христос его остановил и избавил от беса. И тут произошло нечто странное. Темная сила, корежившая этого человека, вдруг всколыхнула стадо свиней, которое там пасли язычники, и стадо, обезумев, бросилось в воду.
Повторяю, тайна этого места не расшифрована. Достоевский расшифровал его исторически: свиньи — это нигилисты, революционеры, демоны разрушения войдут в них, они бросятся в воду истории и потонут. Но история рассудила иначе: бесы в них действительно вошли, но бросились они не в воду, а на людей, так что все несколько более трагично. Волошин берет тот же сюжет и рассматривает его как пророчество.
Был к Иисусу приведен
Родными отрок бесноватый -
Со скрежетом и в пене он
Валялся корчами объятый.
«Изыди, дух глухонемой!» -
Сказал Господь.
И демон злой
Сотряс его и с криком вышел.
И отрок понимал и слышал.
Был спор учеников о том,
Что не был им тот бес покорен…
А Он сказал:
«Сей род упорен:
Молитвой только и постом
Его природа одолима».
Не тем же ль духом одержима
Ты — Русь глухонемая? Бес,
Украв твой разум и свободу,
Тебя кидает в огнь и в воду,
О камни бьет и гонит в лес.
И вот взываем мы: «Прииди!»
А Избранный вдали от битв
Кует постами меч молитв
И скоро скажет: «Бес! Изыди!..»
Волошин думал и надеялся — и мы эту надежду разделяем, что демоны разрушения, ненависти, зла, демоны глухонемые, как называл их Волошин (это реминисценция из Тютчева), не навсегда поселились в душе нашего народа, в нашей стране. И что есть средство против них: молитвой и постом. Я думаю, друзья мои, что это средство не устарело, оно продолжает сохранять свою действенность и поныне. Что касается демонов, то у них есть одна особенность: они все время меняют облик и, выступая под разными знаменами, продолжают свое разрушительное дело.
Я хотел вам зачитать стихи некоторых других наших современных поэтов, но чувствую, что это бесконечно… Вот киевский русский поэт Вышеславский написал небольшое стихотворение «Поэт», по–своему понимая образ Христа. Оно избражает Христа как поэта среди прозы жизни. Вы скажете: что за пошлость! Это не пошлость. Для Леонида Вышеславского поэт — это значит святой, тот, кто видит красоту мира, а Христос нам показывает ее.
Что у нас есть из прозы? Я вижу здесь четыре главных произведения: «Доктор Живаго», «Мастер и Маргарита», «Плаха» Айтматова и, конечно, роман Домбровского. Есть и более мелкие, но мы остановимся на этом.
В первой части «Доктора Живаго» родственник матери главного героя, бывший священник Николай Веденяпин, рассуждает о жизни. Это прекрасные строки. Он говорит, что Христос принес в мир благоговение перед личностью, что раньше была давка в три этажа: боги, люди, рабы, которых скармливали рыбам. «Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн». И вот приходит Христос, приходит человек, который совсем не звучит «гордо». Он приходит просто и приносит человечность и мир. Именно вокруг этого вращается мир, и поэтому герой Пастернака говорит о необходимости быть верным Христу. Даже если человек не понял Христа до конца как Богочеловека, но чтит священность личности, он уже сохраняет какую–то верность Христу. Мысль достойная и глубокая, хотя далеко не исчерпывающая.
Надо сказать. что религиозность Пастернака была очень туманной, так сказать, необязательной. Он был крещеным человеком, в кругу друзей высказывался как человек, принимающий религиозное мировоззрение… Он учился в Марбурге и занимался философией, но не был ни философом, ни теологом. Однако его стихотворения на евангельские темы обладают удивительной особенностью: они чем–то напоминают древние иконы, древневизантийские, древнерусские. Средневековые западные иконы очень часто актуализировали события, то есть изображали их на фоне действительности, знакомой человеку любого времени.
Я не буду вам цитировать стихотворение «Рождественская звезда». Вы все помните его: «Стояла зима. Дул ветер из степи. И холодно было Младенцу в вертепе на склоне холма». В истории было не так: около Вифлеема в то время было достаточно тепло, так что пастухи на ночь даже не загоняли овец и они всю ночь находились под открытым небом, значит, это было весной или летом. Но это неважно: снег, льды — это наше обрамление Рождества. И стихотворение про Марию Магдалину: «Поливаю миром из ведерка я стопы пречистые Твои…» Когда я услышал это впервые лет тридцать назад, меня даже немножко покоробило: что за ведерко такое? Но потом, вчитываясь, я понял простоту, бытовизм этих стихов, напоминающих иконы. На иконе фигурируют детали быта, знакомые средневековому человеку. И хотя это были события первого века нашей эры, но события эти вечны, в них участвуют народные массы, богослужение и сама природа.
Есть одно свойство Пастернака: природа — участница и герой всех его произведений, особенно «Доктора Живаго». Вспомните, как переживают за него окружающие деревья, как, описывая драмы в жизни доктора и его друзей и близких, Пастернак с таким же энтузиазмом описывает, как наступает весна — это тоже для него было событие. Стихи о пасхальной службе — одно из самых прекрасных стихотворений о православном богослужении: «Еще кругом ночная мгла, еще так рано в мире…» Вспомните, как там деревья участвуют в богослужении, как они расступаются, приближаются — «Они хоронят Бога». Природа, человек, снег, богослужение, Псалтирь или Апостол — все это сливается в удивительную вязь. Или вот стихотворение:
Большое озеро, как блюдо,
За ним — скопленье облаков.
Нагроможденных белой грудой
Суровых горных ледников.
По мере смены освещенья
И лес меняет колорит.
То весь горит, то черной тенью
Насевшей копоти покрыт.
Кажется, что он смотрит на храм, на храм в его душе, потому что то реальное озеро, которое он описывает, на самом деле маленький прудик, раза в два шире, чем это помещение, но поэт воспринимал его как картину мира, и на этом фоне совершались события духовные:
Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,
Объятый дрожью сокровенной,
В слезах от счастья отстою.
И, наконец, стихотворение о свете, тоже из «Доктора Живаго»:
«Обыкновенно свет без пламени
Исходит в этот день с Фавора…»
Что значат эти слова? Почему «в этот день»? Потому что Церковь верит, что события прошлого, великие события жизни Христа вырываются из потока времени. Поэтому мы поем на Рождество: «Дева днесь Пресущественнаго рождает…» Дева родила Его не две тысячи лет назад, хотя так и было на самом деле, а рождает сегодня, для нас это актуально сегодня. В этом торжество: здесь, сегодня это происходит. Поэтому актуализация оправдана, одухотворена и позволяет многое видеть тем из нас, кто, как доктор Живаго, герой романа, открывает, оживая после обморока, Его Завет, Завет Христа. Ведь все мы живем как в обмороке и, слушая слова Христа, можем очнуться, когда приходит Воскресение.
Пастернак дерзает сказать прямо, от лица Христа, внутреннее чувство поэта позволяет ему это:
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Образ снова взят не из библейской истории, а из того, что Пастернак подглядел, скажем, на Волге или еще на каких–то реках, где сплавляют бревна. Но он увидел в этом символ истории: столетья плывут ко Христу, являющемуся их стержнем.
Человек другой культуры, Чингиз Айтматов поражает нас еще большей смелостью. Ибо Пастернак вырос на библейской и европейской культуре, в музыке, поэзии, литературе, философии, а Чингиз Айтматов провел суровую юность в совершенно ином культурном климате — мусульманском, в тяжких условиях: отец его был репрессирован, и сам он занимался не музыкой, не философией, как Пастернак, а был зоотехником, это мало способствует занятиям литературой. Для вас, горожан, это звучит не совсем понятно, но я проходил в свое время ветеринарию, поверьте мне, это малоромантическое занятие.
Айтматов затронул в своем творчестве глубокие нравственные катастрофы нашего общества, и это ставит его в один ряд с ведущими российскими писателями, в русло традиции, которой двести–триста лет. Он пишет не для того, чтобы написать, как скажем, Флобер, который часто писал для того, чтобы написать, потому что сказать ему было особенно нечего, он мог только что–то рассказать… Между тем Айтматов создает совсем новый мир. Он знакомит нас с миром природы, упорно уничтожаемой в наше столетие, он входит в детскую душу, в романе «Плаха» он ставит апокалиптическую, я бы сказал, для нас тему наркомании. Это вам не алкоголизм. Чтобы стать алкоголиком, надо «поработать», а наркоманом можно стать с одного раза, такова психофизическая природа человека.
Этому миру отбросов, черных людей он хочет противопоставить носителя добра. И все трагично. Какой–нибудь Николай Островский повел бы туда, к этим гонцам в Среднюю Азию, юного идейного большевика типа Павки Корчагина, который попытался бы вылавливать их и истреблять. Но Айтматов прошел другую школу, он уже знает, что ни к чему хорошему такое не приводит. Ему захотелось найти какую–то новую точку отсчета для новой шкалы, и, будучи человеком в общем внерелигиозным, он обратился к христианской традиции.
Его спрашивали, почему именно христианской, ведь он мусульманин по культуре. Он ответил, что христианство в духовном и нравственном смысле лидирует сегодня в мире. Он признал это как объективный факт и захотел изобразить современного Христа. Я не могу сказать, что мне лично образ студента Авдия импонирует. Конечно, он напоминает мне скорее князя Мышкина в современном варианте. Достоевский хотел сделать князя Мышкина новым Христом. Это не получилось. Христос Евангелия — другой.
В чем трагедия Авдия? Этот юноша скорее похож не на православного, а на баптиста. У нас баптисты — самые рьяные христианские проповедники, что вызывает глубочайшее уважение и симпатию, но в силу ряда причин они не ищут общего языка с окружающим миром, а бьют сразу напропалую. Кто их услышал — хорошо, кто нет — нет. И герой романа Айтматова настолько чужд среде уголовников, что говорит с ними, как на китайском языке, диалога никакого нет, это пустое занятие, попытка с негодными средствами. Осуждать героя нельзя, такие люди есть, я их видел. Авдий — не вымысел. Но на Христа он не похож. Хотя Айтматов вовсе не ставит между ними знак равенства, но параллель явно проводится: Христос стоит перед Пилатом, который Его не понимает. Но на самом деле между Пилатом Айтматова и Христом Айтматова гораздо больше понимания, нежели между бедным Авдием и этими уголовниками. Здесь просто бездна лежит, и разговор состояться не может.
В вымышленном диалоге между айтматовским Пилатом и айтматовским Христом проскальзывают молнии, там иногда есть даже очень интересные мысли. «Когда Ты вернешься к нам?» — спрашивает Пилат. И Христос отвечает: «Когда вы ко Мне придете?» Над этим стоит задуматься. Я не уверен, что Айтматов богословски это осмыслил, но что–то водило его рукой. На вопрос, почему он так изобразил Христа, он честно признался, что Христос — это целый космос, и каждый писатель берет от Него только небольшую грань. Эти слова очень важны. Может быть, стенограмма нашей встречи в Западном Берлине все–таки будет где–нибудь опубликована и сохранятся для людей слова Айтматова: «Христос — это целый космос, и никто не может Его объять».
И, наконец, Домбровский. Настоящий герой нашего времени, настоящий человек, смелый, эпатирующий озорник, в нем немножко от Солженицына, но больше юмора, больше озорства, чем у Солженицына. В его романе «Факультет ненужных вещей» некий полоумный бывший батюшка создает книгу о Христе (всех прямо тянет к этой теме). Так вот, он пишет книгу о Христе, и отрывки из нее фигурируют в романе.
В чем здесь смысл? Смысл этой попытки интерпретировать историю Христа — сугубо советский, я бы сказал даже, сталинистский. Автор книги о Христе подозревает, что был еще один предатель, кроме Иуды. В самом деле, согласно старому закону (впрочем, и у нас он действует), нужны были два свидетеля, чтобы подтвердить показания. В одном из древних текстов сказано, что Иисус был обвинен при двух свидетелях. Герой Домбровского задает вопрос: кто же это был? Он делает многозначительные намеки: значит, кто–то из двенадцати? Не сам ли Петр, который отрекся?
Стукачебоязнь — типичная болезнь нашего времени. Обвинять наше поколение в этом нельзя, потому что люди прошли через такую школу гнусности, что уже не доверяли даже самим себе. То, что среди двенадцати еще был стукач, — это единственный в своем роде вариант, это, так сказать, апофеоз советской интерпретации евангельской истории.
Время неумолимо бежит, но я все–же не могу пройти мимо Михаила Афанасьевича Булгакова.
Здесь мы попадаем в еще более сложную ситуацию. Когда книга впервые была издана, очень многие люди приходили ко мне и спрашивали: это что же, Евангелие от Воланда? Надо сказать, что такая интерпретация ничего не означает, это пустые слова. Во–первых, начнем с того, что Воланд в романе Михаила Афанасьевича — не дьявол. Дьявол — начало разрушительное, это попрание всех эстетических и этических ценностей. А Воланд, несмотря на грязную рубашку, копыта и всякие фокусы, исходит из принципов здоровой, нормальной морали. Он, несомненно, в нравственном отношении превосходит советских москвичей двадцатых годов. Давайте вспомним, как он снисходительно говорит о людях: они такие же, как сто лет назад… Разве так говорит дьявол? Считать Бегемота дьяволом, пусть даже второго ранга, совершенное безумие: это просто душка. У Гоголя даже карикатурный дьявол никогда не вызывает симпатии, а тут — кот, который сидит и починяет примус! Даже довольно мерзкий Коровьев — не дьявол. Давайте вспомним, что роман не дописан, что он написан как–то по–особому, что это скорее вдохновение, а не художественно сформулированная идея.
Что же было в романе? На что он похож? На Евангелие? Нет, не на Евангелие, а на Книгу Бытия. Может быть, вы удивитесь, это действительно может показаться странным, но я попытаюсь вам это в двух словах объяснить.
Разумеется, Творец пребывает повсюду. И нет места во Вселенной, где бы не было Его присутствия. Там, где Его нет, небытие. Но для развития человеческого духа необходимы особые кризисы, которые мы в библейской традиции называем «Господь посетил». Вдумайтесь, слова эти антропоморфные, то есть человекоподобные. Что значит «посетил»? Я могу посетить своего друга, потому что я человек, находящийся во времени и пространстве. Могу к нему прийти, могу уйти. Но как может посетить Бог? Это образ, конечно. Это значит, что Он поставил нас перед определенным испытанием. История Авраама и трех странников — это история чудесного посещения. Бог пришел проверить, в каком состоянии находится мир, в данном случае Содом и Гоморра. Надо сказать, что библейский автор не был столь наивен, чтобы полагать, будто Богу оттуда, простите меня, не видно, что творится в этом гнусном городе, чем там занимаются содомиты. Но это некий кризис, некая проверка, некий стук в дверь, напоминание — именно отсюда берут начало сюжеты чудесного посещения.
Их в истории литературы много. Классическим сюжетом было посещение тремя странниками Авраама, а если ближе к нашим временам — история, описанная в «Фаусте», еще ближе — у Герберта Уэллса есть чудесное посещение: пастор подстрелил ангела во плоти, и тот попал в викторианскую Англию и стал смотреть, как живут люди. Изумление и трагедия этого ангела показали тупость и дикость нашей жизни.
Так вот, «Мастер и Маргарита» — тоже книга о чудесном посещении. Некто посылается из иных миров, чтобы испытать нас, Москву, и вот что происходит: все приходит в движение, все эти лиходеевы, варенухи, вся Москва приходит в движение. Весь портрет ее выплывает, портрет неоднозначный: тут и любовь Маргариты, и драма Ивана Бездомного, и трагедия Мастера, и гнусности всех алоизиев могарычей и так далее, то есть вся гамма жизни. И вспомните, что под конец, когда свита Воланда покидает землю, шутовской наряд с них слетает.
Поскольку в этот период люди предавали других и самих себя, то в романе нужно было поставить еще одну тему — о предательстве. Как ее сделать вечной, надвременной темой? Путь традиционный: надо ее изобразить через Евангелие. Но у Булгакова было желание создать что–то новое, что свойственно любому писателю.
В те годы, когда он писал «Мастера и Маргариту», появилось огромное количество литературы, в которой доказывалось, что, во–первых, Христа не существовало, во–вторых, если и существовал, то о Нем написано все неверно, в–третьих, ни одного подлинного Его изречения до нас не дошло и так далее, и так далее. Я всю эту литературу читал от корки до корки, от первых книг, которые вышли еще в 1919 году, вплоть до конца 1930–х, когда всех этих ревнителей атеизма пересажали, перестреляли и все они нашли свой печальный конец. Впрочем, как и других, их брали ни за что. Было тогда кооперативное издательство «Атеист», оно пыталось стать самоокупаемым и закрылось из–за того, что не смогло окупить себя. Какой только белиберды они не издавали! Там были десятки названий (я, повторяю, все это читал), где на разные лады варьировалась одна и та же тема.
Хронологически это как раз совпадает с тем моментом, когда Булгаков работал над «Мастером и Маргаритой». Мировоззрение Булгакова до сих пор достаточно неясно, и мы не будем строить никаких гипотез. В письме к Сталину он назвал себя мистическим писателем. Он решил создать совершенно новый вариант евангельской истории.
Должен вам сказать, что не все детали романа целиком им изобретены. Существовало несколько апокрифов, довольно поздних, из них он кое–что взял. Но дело не в этом. Он решился изобразить Христа. А ведь у него было огромное чутье великого мастера! Некоторые вещи художественно изобразить невероятно трудно, но он рискнул.
Солженицын как–то мне говорил: почему Булгаков понял, что нельзя изображать Пушкина (вы помните, что у него есть пьеса «Последние дни», Пушкина там нет, только тело его проносят после дуэли; он все время где–то рядом, но в пьесе огромное чувство его присутствия), а что Христа не надо изображать, этого он не понял? На что я тогда ответил Александру Исаевичу, что он вовсе не изобразил Христа! У того персонажа, который именуется Христом, Иешуа Га–Ноцри (так действительно звали Христа, это Иисус Назарянин по–русски) совершенно другой характер. Это другой образ, немножко простоватый, немножко наивный, очень милый, честно говоря. Тот из вас, кто читал Евангелие, знает, что Христос никогда не был м и л ы м в обычном смысле этого слова. Персонаж Булгакова говорит палачу Марку Крысобою: «Добрый человек!» У него все добрые люди, просто их, как говорится, среда заела. Но Христос никогда так не говорил. Он говорил: «Горе вам, книжники и фарисеи! Горе вам, порождение ехидны!» (по–нашему, змеиное отродье). Когда Ему сказали, что Ирод (Ирод Антипа), сын Ирода Великого, который избивал младенцев, хочет Его увидеть, Христос сразу понял, что не увидеть он хочет, а арестовать, и ответил: «Скажите этой лисице…» или «Скажите этому шакалу…» (можно и так перевести это слово).
Ясность, властность, дух вождя присутствуют в Христе. При всей Его кротости, при всей Его любви к людям никогда ничего розового в Нем не было. Я хочу еще раз напомнить вам слова Сергея Сергеевича Аверинцева, весьма справедливые слова, что в Древней Руси (кстати, как и в Византии) было два образа Христа: суровый, новгородский — сдвинутые брови, «Спас — ярое око», и мягкий «Спас Звенигородский», который, по преданию, приписывали Рублеву. Сергей Сергеевич пишет, что оба эти образа соответствуют Евангелию, это две грани неисчерпаемой личности Христа. А у Булгакова — что–то третье. Такой милый, добренький человечек, бродячий философ… Христос никогда не был «философом», и уж тем более бродячим.
Гилберт Честертон говорит: меньше всего Христос выполнил бы Свою миссию, если бы Он бродил по свету и растолковывал истину. Его жизнь была, скорее, как поход, как военная кампания, она имела цель, а не была блужданием, как будто Он не знал, куда и к кому Он идет. А в романе — милый, трогательный образ Иешуа Га–Ноцри, невинного страдальца, этакого двойника Христа, очень удаленного от Него.
Но вдруг с ним что–то происходит. Я думаю, что, даже создавая псевдохриста, любой человек невольно начинает к Нему приближаться. Вдруг, вопреки логике, как говорится, рассудку вопреки, в конце романа кто–то распоряжается судьбами людей! Тот бродячий философ? Он назначает место и Мастеру, и Пилату, и Маргарите, и всем. Он вдруг переходит в другое измерение, уже и Воланд должен считаться с Ним. Впервые в тихой, маленькой, камерной мелодии пострадавшего философа вдруг звучат органные трубные звуки, и за этим образом проглядывают подлинные очертания Великого Христа.
Я думаю, что, если бы прошли еще годы, Булгаков свел бы в романе все воедино. Но пусть это остается именно так, пусть эти противоречия несоединимы, пусть это псевдохристос. Это доказательство того, что, приближаясь к Его теме, даже косвенно, даже почти по ложным путям, мы в конце концов оказываемся к Нему ближе, чем думаем. Ибо, как говорил апостол Павел, «Он недалеко от каждого из нас».
Спасибо, друзья!
Беседа третья. (Тураев, Куприн, Мережковский, Волошин, Бунин).
Дорогие друзья! Мы подходим к концу нашего путешествия, в котором Священное Писание раскрывается нам на фоне литературы нашей страны прошлого, а теперь уже настоящего. Сегодня я коснусь литературы преимущественно дореволюционного периода. Именно в начале ХХ века раскрылись новые необычайные дарования в Петербурге, в Москве и в Киеве.
Именно тогда возникает русская библейская историческая школа, основателем которой был академик Борис Александрович Тураев. Этот чудесный человек, проживший короткую жизнь (он умер в 1920 году от голода), человек, стоявший в первых рядах исследователей древнего Востока, свободно владевший чтением иероглифов, клинописи, создавший целую школу востоковедения, был членом Собора Русской Православной Церкви 1917–1918 года. Митрополит Евлогий Георгиевский вспоминает о нем, что это был святой человек, знавший богослужение лучше духовенства.
Борис Александрович Тураев первым решительно внес в изучение Библии новейшие по тогдашнему времени методы литературной и исторической критики, при этом оставаясь строго православным. Он доказал целому поколению богословов, что научное, литературно–критическое и литературно–историческое исследование Священного Писания, поиск подлинной датировки той или иной части Библии, не легендарно–традиционной, но именно подлинной, не противоречит нашему благоговейному отношению к Библии как к Слову Божию. В этом выдающийся деятель мировой и русской культуры ХХ века сомкнулся с высказываниями о Священном Писании, которые мы находим в более ранние времена, уже у Максима Грека и Григория Сковороды.
Вы помните, что мы с вами еще при первых наших встречах говорили о концепции, разделявшей литературно–историческую плоть Библии, в чем–то преходящую, от вечного ее содержания. Но, как правило, охватить эту великую тайну — двойственную богочеловеческую природу Библии — далеко не всем писателям, мыслителям, поэтам было под силу. И поэтому все время наблюдался крен либо в сторону божественной священности, и тогда в Библии считали боговдохновенной каждую запятую, либо смотрели на нее просто как на произведение древней литературы. И то и другое — неверно. Это напоминает нам споры об уникальной Личности Спасителя Христа, которые происходили в эпоху первых вселенских соборов: одни видели в Нем только человека, другие — только Бога, как, например, еретики типа монофизитов. А тайна христианства — в Богочеловеческом синтезе. Эта тайна отражается и в Библии.
В качестве образца чисто человеческого толкования Библии мы можем взять понимание книги «Песнь Песней». Вокруг нее давно велись споры. Еще в ранние античные времена многие говорили, что это просто книга про любовь, и пытались вычеркнуть ее из библейского канона, когда канон Библии еще не был зафиксирован. Но один из иудейских учителей сказал, что тайна этой книги столь велика, что, может быть, никогда от сотворения мира не было сказано столь великих слов, не все это поняли, но авторитет этого учителя был высок, и поэтому споры прекратились.
В IV веке христианский толкователь Феодор Мопсуетский, житель Сирии, друг Иоанна Златоуста, выступил с такой концепцией: «Песнь Песней» — не больше, чем любовная лирика. Но его концепция была отвергнута всеми раннехристианскими толкователями и осуждена на У Вселенском соборе. В том же IV веке святой Григорий Нисский дает мистическое толкование этой книги. В ХIХ веке один из основоположников русской библейской исторической школы и русской филологии протоиерей Герасим Павский пишет, опять–таки, что это книга о любви. Как же понимать его?
В 1908 году была опубликована повесть Куприна «Суламифь». Наверное, многие из вас читали ее. Куприн попытался интерпретировать библейскую книгу в духе не то чтобы историческом, а чисто земном.
Те из вас, кто хочет познакомиться с текстом самой книги «Песнь Песней», легко может это сделать, взяв перевод Дьяконова, уже несколько раз опубликованный. Наиболее известное издание — «Библиотека Всемирной Литературы», первый том. Был также довольно известный перевод Эфроса, изданный в 1909 году в Петербурге. Мне он больше нравится; впрочем, всякий перевод есть только перевод.
Библейская «Песнь Песней» как бы не имеет сюжета. Это возгласы любви, это восторженные и, я бы сказал, странные описания природы и восхваления то жениха, то невесты, то хора, который им вторит. Из этих разрозненных гимнов «Песни» Куприн выстраивает повесть о великой любви царя Соломона и девушки по имени Суламифь. Она пылает любовью к юному и прекрасному царю Соломону, но ее губит ревность, ее губят интриги, и в конце концов она погибает, и об этой гибели говорят строки библейской поэмы «Песнь Песней»: «Сильна, как смерть, любовь». Это могучие, вечные слова.
Надо сказать, что у Куприна не было никаких исторических оснований для такого сюжета, все это чистый вымысел. Если бы речь шла не о красивой новелле, я бы сказал, что все это вздор. Как художник он имел право создать такую картину, но и только.
«Песнь Песней Соломона» (что значит «самая замечательная песнь соломонова») написана не от лица Соломона. Древний библейский царь упоминается там в третьем лице, причем явно недоброжелательно. И если попытаться вычленить оттуда какой–то единый сюжет, то речь идет совсем о другом: девушка любит пастуха. «Где ты, мой возлюбленный, пасешь своих овец?» — спрашивает она. Ночью она убегает из дворца, стража ловит ее на улице, а она не хочет идти во дворец, в гарем Соломона. Как у всех восточных царей, у Соломона был гарем — в древности считалось, что чем больше гарем, тем значительнее царь. Иметь большой гарем было престижно, как, к примеру, теперь собирать коллекции. Я бы сказал, что при такой интерпретации библейская книга — антисоломонова, это книга протеста против псевдолюбви, против психологии сераля, где собраны девушки со всех концов света, живущие совсем без любви. И это легко понять.
Мне приходилось быть в гареме — в бывшем гареме в Хиве. Это огромное здание, целое общежитие, и гид, который нас сопровождал, даже сказал мне без всякой иронии, что нужен был «отдел кадров», потому что учреждение слишком огромно. Конечно, невозможно даже себе представить каких–либо личных отношений эмира с женщинами, которые там жили. Это уже даже не многоженство, а просто какая–то толпа. И Соломон, вероятно, не мог запомнить своих жен даже в лицо — согласно библейскому преданию, у него было семьсот официальных жен.
Естественно, что человек, воспитанный на древней еврейской традиции, в которой говорилось о том, что Бог создал двух и что «да будут двое плоть едина» (плоть не в отвлеченном смысле, а именно вот эта самая плоть, единая плоть), воспринимал это как надругательство над любовью, что вызывало скрытый религиозный, сердечный и нравственный протест. Вот почему толкователи разных веков пытались интерпретировать эту книгу как драму, изображавшую пленение девушки из крестьянской семьи, которую за красоту притащили в гарем к Соломону. На нее смотрят дочери иерусалимские, а она черна, потому что загорела под солнцем…
Суламифь — это не имя. Она суламитянка, Суламита — от названия местности, а имя ее в Библии не упомянуто. Есть предположение, почему она названа уроженкой Суламитской области. Когда отец Соломона, царь Давид, одряхлел (а он очень рано, по нашим понятиям, стал старым и дряхлым — слишком бурной была его жизнь), к нему была приставлена девушка–наложница, которая должна была согревать умирающее тело царя. Она была суламитянка. Хотя и считалось весьма престижным быть наложницей умирающего царя, я думаю, едва ли ей ей это было очень приятно. Как бы то ни было, Суламиту привозят во дворец, и она оттуда бежит, она ищет своего возлюбленного по горам, и он весной встречает ее — свою единственную любовь. Единственную. «Одна ты у меня, голубица, — говорит он, — одна–единственная». Такова природа любви, потому что по–настоящему можно любить только одного человека. И тогда мы с вами скажем: ну что ж, если Куприн и был не совсем прав в том, что касается истории, он все равно был прав, как и те толкователи Библии, которые утверждали, что «Песнь Песней» — это книга о любви.
Как же попала эта книга в Библию и для чего она туда попала? Величие Библии в том, что она приняла в свое лоно книгу о любви. Среди человеческих чувств одно из самых сильных и прекрасных — это любовь мужчины и женщины. Если мы эту любовь извращаем, топчем, карикатурим, унижаем, то виновата не любовь, а мы сами. Это подтверждается одной особенностью библейской символики: многие пророки говорили о Боге как о муже религионой общины. Он — господин и любящий супруг. Таким образом, союз любви, где двое — плоть единая, связывался со священным союзом между общиной верующих и Творцом.
Этот символ, глубокий и емкий, повторялся впоследствии в Посланиях апостола Павла. Например, в Послании к ефесянам, где говорится о муже и жене, мы читаем его при совершении таинства брака, венчания. Апостол говорит, что муж и жена — это одно тело, и что хотя муж — глава жены, но он должен так же любить и переживать за нее, как человек за свое тело. «Никто никогда не имел ненависти к своей плоти, — говорит апостол, — но питает и греет ее». И дальше он продолжает: «Тайна сия велика, я говорю о Христе и о Церкви». То есть апостол переносит это на отношение Христа и Его общины. Тем самым и апостол, и авторы Ветхого Завета бесконечно возвеличивают саму любовь. И «Песнь Песней» становится книгой полисемантической, многоплановой: это и книга о любви, и книга об общине, о Церкви, это книга мистическая.
Недаром многие мистики, начиная с Григория Нисского, а на Западе за ним последовали испанский поэт Хуан де ла Крус, французский мистик Бернар Клервосский и другие, пишут мистические толкования на «Песнь Песней». Оказывается, в этих строках скрывается очень много содержания. Это не просто лирика, а вечная красота. Там есть одна тайна, которая до сих пор не разгадана.
Поэт неведомый, священный, библейский прибегает к так называемой концептуальной символике. Концептуальная символика в литературе означает систему образов, которые нельзя передать пластически. Я приведу хрестоматийный пример. Когда апостол Иоанн пишет Апокалипсис, он изображает явившегося ему космического Мессию такими чертами: из уст Его исходит огненный меч, ноги Его подобны колоннам, раскаленные волосы как лава… Альбрехт Дюрер, немецкий художник, в своих гравюрах к Апокалипсису пытается изобразить все дословно, как написано, и получается абсурдная картина: этого нельзя изобразить.
Второй пример: пророк Иезекииль пишет, что небесная колесница несла Божью Славу, и в этой колеснице движущими силами были четыре существа, символизирующие мир пернатых, скота, полевых зверей и человека. И сказано, что они шли на четыре стороны. Можно ли представить себе такую колесницу, где четыре животных бегут одновременно на четыре стороны? Вот это и есть концептуальная символика. Она вся насквозь парадоксальна. Изобразить ее можно только условно, языком иконы, но не языком реалистической живописи или гравюры.
Такой же странной символикой насыщена «Песнь Песней», где жених говорит о своей невесте, о ее красоте. Что можно сказать о прекрасной девушке? Что она, как весна, что у нее прекрасные глаза… Но ничего подобного: в «Песни» такие странные сравнения, что у русского толкователя прошлого века Олесницкого возникло сомнение, о женщине ли здесь вообще говорится? Сравнивается, например, нос ее с башней, обращенной к Дамаску…. Боюсь, что комплимент этот звучит несколько странно. Жених разбирает каждую часть ее тела и дает сравнения: эта часть похожа на стадо овец — тоже довольно сомнительно. Профессор Киевской Духовной Академии Олесницкий высказал предположение, что речь идет о Святой Земле, что невеста олицетворяет Святую Землю, поэтому она так странно и описана. А раз Святую Землю, значит, Церковь, сначала ветхозаветную, а потом и всемирную новозаветную. Олесницкий очень подробно развил и аргументировал свою точку зрения. Таким образом, мы видим, что Библия начинает с простого (и это позволило Куприну дать такую незатейливую трогательную интерпретацию), но если углубляться дальше, мы придем к мистической тайне единства между людьми и Творцом. Одно другого не исключает. Более того, когда автор «Песни Песней» говорит: «Сильна, как смерть, любовь», — он говорит и о нашей любви к женщине или мужчине, и о любви ко Христу, к Богу, потому что и то, и другое есть любовь, могущественная, как смерть.
В начале века, в те же годы, почти одновременно, появляется в русской литературе другая библейская интерпретация, с ней теперь вы можете познакомиться. Это повесть об Иуде Искариоте, написанная Леонидом Андреевым. Она вошла в один из сборников Леонида Андреева, который издан два года назад. Я бы сказал, это крайне слабая книга, крайне слабая. В ней есть попытка создать атмосферу значительности, атмосферу каких–то странных намеков, но в конце концов они лопаются, как мыльный пузырь. Образ Христа абсолютно не удался. Образ Иуды — надуманно–декадентский. Он такой же истеричный и бестолковый, как и многие герои той эпохи. Это игра в достоевщину: Иуда якобы так любил Христа, что в конце концов Его возненавидел. Это упрощение концепции Достоевского, и все звучит крайне неубедительно.
Я думаю, что некоторые из вас читали эту повесть. Прочесть ее, быть может, стоит, но она ничего не даст вам… Совершенно ложная концепция. Иуда, который совершает предательство из каких–то утонченных, крайне запутанных соображений, Иуда, который хочет славы Учителя, который хочет толкнуть Его на крест, чтоб всегда быть рядом с Ним, вечно… Мы, люди конца ХХ века, отлично понимаем, что для того, чтобы понять предательство, не нужно всей этой извращенной псевдопсихологии. Мы слишком часто с ним сталкивались в самой трудной, тяжелой, элементарной форме.
Иуда так же, как и другие апостолы, думал, что пошел за будущим великим царем, и искал для себя чести и славы. Вспомните, апостол Петр, который больше всех любил Христа, сказал: «Вот, мы оставили все, что нам за это будет?» Простой человек… Так же рассуждал и Иуда. Но все–таки в Петре и в других апостолах победила любовь, когда они увидели, что ничего им не будет, наоборот, над ними нависла угроза опасности. А Иуда, увидев это, почувствовал себя обманутым, понял, что дело проиграно, и стал на сторону победителей. Поспешил стать. Разве это не понятно? Разве для этого нужна патологическая личность? Или извращенная психология? Тысячи и даже миллионы людей в последние десятки лет торопились стать на сторону победителей. Разве для этого нужны какие–то особые объяснения?
Я знаю, что для многих людей фигура Иуды кажется притягательной, недаром о нем столько писали, недаром к нему столько раз возвращались. Меня это, откровенно говоря, удивляет. Быть может, в розовом ХIХ веке, среди узкого круга аристократов, которые старались отгородить себя от реальной жизни, или в викторианской Англии, в тех кругах, где старались не видеть окружающего, фигура Иуды казалась монстроидно–чудовищной. Но для нас она вполне нормальна. К сожалению.
Кстати, Леонид Андреев написал на библейскую тему не только эту неудачную вещь. У него есть другая, более удачная. Она называется «Самсон» — о библейскомо герое Самсоне. Но, насколько я знаю, она была издана лишь за рубежом, я читал ее в зарубежных изданиях.
В те же годы к библейской тематике обращается Дмитрий Сергеевич Мережковский.
Это был странный человек, составлявший как бы одно целое со своей замечательно умной женой Зинаидой Николаевной Гиппиус. Человек, заставший еще Достоевского, — он ходил к нему в детстве. Человек, умерший, когда уже бушевала Вторая мировая война. Человек, писавший много о России, решительно не принявший революцию и до конца сохранивший абсолютное отрицание того, что произошло. Антибольшевизм супругов Мережковских был наибоее бескомпромиссный, последовательный до конца. У них не было никаких колебаний и уступок. Поэтому в эмиграции, куда они бежали, тайно перейдя через границу с Польшей, они были почти в изоляции.
Мережковский — удивительная фигура. Еще до революции его переводили почти на все европейские языки. Автор романов, пьес, огромных критических исследований, публицист, переводчик греческих трагиков, создатель блестящей серии биографий, среди которых есть даже жизнеописание Иисуса Христа, «Иисус Неизвестный», вышедшее в Югославии в 1931 году. Последняя книга Мережковского, если мне не изменяет память, вышла у нас в 1918 году. Это — «14 декабря». Потом вышла еще одна книжка о Некрасове и Тютчеве, потом — эмиграция, и больше его книги здесь не выходили. Он был историком культуры, обладавшим странным видением мира, и поэтом классического типа. У него есть целый ряд стихотворений, посвященных Библии. Его книга о Христе «Иисус Неизвестный» занимает особое место в русской литературе, и я коснусь ее в нашу последнюю, завтрашнюю встречу, потому что она написана после революции. Сегодня я хочу затронуть только те произведения, которые были написаны в дооктябрьский период.
В молодости Мережковский был знаком с Надсоном, когда–то популярным, рано умершим поэтом, но влияние это постепенно преодолел, хотя частично оно и него и осталось. Он сделал первое полное стихотворное переложение книги Иова — после Ломоносова он был первым. Довольно интересный и яркий перевод, где он отметил драматическую, идеологическую структуру этой книги. В частности, вот как он передает самую горькую страницу книги, когда Иов постиг вдруг, что праведность не спасла его, что Бог от него отвернулся, что правды нет, что он брошен в объятия рока. Стихотворный перевод Мережковского почти дословен.
Да будет проклятым навек
Тот день, как я рожден для смерти и печали.
Да будет проклятой и ночь, когда сказали:
«Зачался человек».
Теперь я плачу и тоскую:
Зачем сосал я грудь родную,
Зачем не умер я: лежал бы в тишине,
Дремал — и было бы спокойно мне,
И почивал бы я с великими царями,
С могучими владыками земли, —
Победоносными вождями, —
Что войны некогда вели,
Копили золото и строили чертоги…
Я был бы там, где нет тревоги,
Где больше нет вражды земной,
Где равен малому великий,
Вкушают узники покой…
Здесь уже есть сомнение в том, что возможно посмертное воздаяние и справедливость.
И раб свободен от владыки.
На что мне жизнь, на что мне свет?
Как знойным полднем изнуренный,
Тоскуя, тени ждет работник утомленный,
Я смерти жду — а смерти нет.
О, если б на меня простер Ты, Боже, руку
И больше страхом не томил, —
Чтоб кончить сразу жизнь и муку,
Одним ударом поразил.
Очень близкое к тексту переложение, скорее перевод Священного писания.
Подобную же попытку перевести Библию стихами мы находим в стихотворении «Иеремия»:
О, дайте мне родник, родник воды живой!
Я плакал бы весь день, всю ночь в тоске немой
Слезами жгучими о гибнущем народе.
О, дайте мне приют, приют в степи глухой!
Покинул бы навек я край земли родной,
Ушел бы от людей скитаться на свободе.
Почему Иеремия говорит так горько? Дело в том, что Господь призвал юного Иеремию на пророческое служение и послал его в Иерусалим, чтобы он провозгласил гибель городов и трагедию народа, потому что правда Божия торжествует и возмездие неизбежно. А Иеремии не хотелось этого делать. Ему было горько произносить такие слова, но огонь Божий горел в его сердце, и он должен был говорить — против своего желания. Это уникальное явление — двуединство пророческого сознания — и проявилось в деятельности пророка Иеремии.
Зачем меня, Господь, на подвиг Ты увлек?
Открою лишь уста, в устах моих — упрек…
Но ненавистен Бог служителям кумира!
Устал я проклинать насилье и порок;
И что им истина, и что для них пророк!
От сна не пробудить царей и сильных мира…
И я хотел забыть, забыть в чужих краях
Народ мой, гибнущий в позоре и в цепях,
Но я не смог уйти — вернулся я в неволю.
Огонь — в моей груди, огонь — в моих костях….
И как мне удержать проклятье на устах?
Оно сожжет меня, но вырвется на волю!..
Когда вы будете читать библейские пророческие книги, вы увидите эту великую драму и трагедию пророков, которые находились в конфликте с самими собой. Приятно говорить радостные вещи народу, людям, но каково было человеку, которого обвинили в предательстве! Во время вражеской осады Бог повелел Иеремии идти и провозгласить необходимость капитуляции города, иначе он погибнет. Пророк был арестован, выставлен в колодках как предатель народа, потом брошен в яму, откуда его спас один добрый царедворец, и он стал свидетелем того, как враг ворвался в город, сжег храм и пленил царя. И последний момент драмы — завоеватели вывели Иеремию из тюрьмы, поскольку он был как бы на их стороне, и пророк оказался теперь не только в роли предателя, но и коллаборанта. Драма Иеремии передана в этом стихотворении очень сильно.
Теперь я хочу остановиться на Максимилиане Волошине.
Первые его стихотворения написаны до войны и до революции. Они содержат очень много библейских мотивов. Волошин буквально жил библейскими образами. Они пронизывали его поэзию. Ученик французских поэтов, человек, много скитавшийся по Западу, он в свою душу, огромную душу человека–мыслителя (Волошин был не столько поэт, сколько мудрец) впитал всю Библию, которую читал постоянно.
Его вдова рассказывала мне, как часто он обращался к слову Евангелия, как легко это слово передавалось им в кругу людей, я бы сказал, довольно легкомысленных, которые в Коктебеле толклись в его доме. И на рубеже революционных лет он видел в библейских образах предвестие грядущей катастрофы.
В следующий раз я прочитаю вам стихи, написанные во время революции. Ни один русский поэт не поднялся до такой ступени проникновения в события, как Максимилиан Волошин. Иллюзии, в которых захлебывался Андрей Белый, писавший поэму «Христос воскрес», чувства, которые были у Блока, «слушавшего музыку революции» и написавшего «Двенадцать», историко–поэтические размышления Брюсова, — все это не идет ни в какое сравнение с огромным, уникальным для России и для всего мира историческим охватом, который был свойствен творчеству и мысли Максимилиана Волошина. Библия давала ему огромный материал.
В апокалиптических образах он воспринял и цивилизацию ХХ века, и мировую войну, а затем революцию и гражданскую войну, в которой он занял особую позицию. Я думаю, вы все знаете, какую позицию занимал Максимилиан Волошин: «Молюсь за тех и за других». Вдова показывала мне место, куда она прятала — за картину — то красных, то белых. И это было не приспособленчество и не равнодушное стояние над схваткой, а глубинное понимание всечеловеческих процессов, роковых процессов столкновения добра и зла. Поистине нужна была огромная мудрость, чтобы это понять.
Во время Первой мировой войны Волошин написал стихотворение о Страшном суде. Оно вошло потом в его цикл «Путями Каина», уникальный в мировой литературе. Я не берусь оценивать художественную сторону произведений Волошина. Я не литературовед и не эстет. Меня интересует духовное содержание, смысл и суть произведений. А Волошину всегда есть что сказать. Меня несколько удручают поэты, которые хорошо владеют формой, но у которых нет мысли, нет духа, нет тех сокровищ, которыми поэт делится с нами, как это делали Ломоносов и Пушкин. А у Волошина есть мысль и дух.
Изобразить Страшный суд, написать икону Страшного суда (не надо думать, что это реалистическое изображение) может только очень смелый поэт и человек. Я думаю, не все знают это стихотворение, поэтому я его прочту.
Праху — прах.
Я стал давно землей:
Мною -
Цвели растения,
Мною светило солнце.
Все, что было плотью,
Развеялось, как радужная пыль -
Живая, безымянная. И
Океан времен
Катил прибой столетий…
Вдруг
Призыв Архангела,
Насквозь сверкающий
Кругами медных звуков,
Потряс вселенную,
И вспомнил себя
Я каждою частицей,
Рассеянною в мире.
В трубной вихре плотью
Истлевшие цвели в могилах кости.
В земных утробах
Зашевелилась жизнь.
И травы вяли,
Сохли деревья,
Лучи темнели, холодело солнце.
Настало
Великое молчанье.
В шафранном
И тусклом сумраке земля лежала
Разверстым кладбищем.
Как бурые нарывы,
Могильники вздувались, расседались,
Обнажая
Побеги бледной плоти.
Пясти
Ростками тонких пальцев
Тянулись из земли,
Ладони розовели,
Стебли рук и ног
С усильем прорастали,
Вставали торсы, мускулы вздувались,
И быстро подымалась
Живая нива плоти,
Волнуясь и шурша.
Когда же темным клубнем
В комках земли и спутанных волос
Раскрылась голова
И мертвые разверзлись очи, — небо
Разодралось, как занавес,
Иссякло время,
Пространство сморщилось
И перестало быть.
И каждый
Внутри себя увидел Солнце
В Зверином круге…
……И сам себя судил…
Только на древних фресках в храмах, на западной стене, где изображается Страшный суд, мы находим такие образы. Волошин вдохновлялся ими, а также строками из пророка Иезекииля, увидевшего поле, покрытое костями. Это церковь, повергнутая во прах. По полю проносится ветер Духа Божия, и поднимаются тела, и воскресают все. Все христианство построено на принципе Воскресения. Камень, который завалил гроб Христов, упал для того, чтобы все видели: Его здесь нет! И с тех пор христианство постоянно хоронится, постоянно погребается, на эти гробницы ставят свою печать разные власти, но сломаны печати, открыта гробница, и снова раздается голос: «Что вы ищете Живого среди мертвых? Он восстал, Его здесь нет». Таков Господь, таково и христианство.
И в заключение несколько слов о дореволюционном Иване Бунине. Это был человек не символического склада, как Максимилиан Волошин, а реалист, созерцатель природы, и через природу, свежий ветер и теплоту камней увидел он Священное Писание. Он путешествовал по Востоку, был в Египте, в Сирии, в Малой Азии. Был в Иерусалиме и прошел по всем местам, где жили Дева Мария и Христос. И он описал это в своей книге «Храм солнца», которая вышла в 1917 году.
Очень осязаемо он пишет, как всегда. Вот он идет по Назарету… «Назарет — детство Его. Там, в тишине и безвестности, протекало оно, такое человеческое, такое земное. Там огорчали и радовали Его игры со сверстниками, там ласковая рука Матери чинила Его детскую рубашечку, там таинственно нисходила в Его душу недетская мудрость, и ясное галилейское небо отражалось в очах, задумчиво устремленных в синь зеленых долин Эздрелона, на лилии полевые и птицы небесные. Ветхие пергаменты Назарета остались во всей своей древней простоте. Но скудны и чуть видны письмена, уцелевшие на них! И великую грусть и нежность оставляет в сердце Назарет. Помню темные весенние сумерки, черных коз, бегущих по каменистым уличкам, тот первобытно–грубый каменный водоем, к которому когда–то приходила Она, помню Ее жилище: маленькое, тесное, пещерное, полное вечерней тьмы, пустующее уже две тысячи лет… Как полевой цветок, мало кому ведомый, выросший из случайно занесенного ветром семени в углу покинутого дома, расцвела и здесь легенда, может быть, самая прекрасная, самая трогательная: без огня, по бедности родителей, засыпал божественный Младенец; Мать сидела у Его постельки, тихо заговаривая, убаюкивая Его, а чтобы не было скучно и жутко Ему в наступающей ночи, светящиеся мушки по очереди прилетали радовать Его своим зеленым огоньком…
А страна Геннисаретская, где прошла вся молодость Его, все годы благовествования, все те дни, незабвенные до скончания века, для них же и был Он в мире, — она и совсем не сохранила зримых следов Его. Но нет страны прелестнее, и нигде так не чувствуется Он!
Как над всей Святой Землей, почиет и над нею великое запустение. Многолюдные города и селения, все многообразие древней галилейской жизни, а среди этого многолюдства — Он, юный, неустанный, вдохновенный, окруженный любимыми, — вот что оставляют в воображении Евангелия, история».
Ивану Алексеевичу Бунину хотелось передать и в стихах свое впечатление о Галилее, о Иерусалиме, о детстве Христа. Он пишет поэму «Мать», где все просто, все человечно, но через эту земную простоту, как в «Песни Песней», светится бессмертное и божественное. Вот несколько строк:
Поклонялся я, Мария,
Красоте Твоей небесной
В странах франков, в их капеллах,
Полных золота огней,
В полумраке величавом
Древних рыцарских соборов,
В полумгле стоцветных окон
Сакристий и алтарей.
Там, под плитами, почиют
Короли, святые, папы, —
Имена их полустерты
И в забвении дела.
Там Твой Сын, главой поникший,
Темный ликом, в муках крестных.
Ты же — в юности нетленной:
Ты, и скорбная, светла.
Золотой венец и ризы
Белоснежные — я всюду
Их встречал с восторгом тайным:
При дорогах, на полях,
Над бурунами морскими,
В шуме волн и криках чаек,
В темных каменных пещерах
И на старых кораблях.
Корабли во мраке, в бурях
Лишь Тобой одной хранимы.
Ты — Звезда морей*: со скрипом
Зарываясь в пене их
И огни свои качая,
Мачты стойко держат парус,
Ибо кормчему незримо
Светит свет очей Твоих.
Над безумием бурунов
В ясный день, в дыму прибоя,
Ты цветешь цветами радуг.
Ночью, в черных пастях гор,
Озаренная лампадой,
Ты, как лилия белеешь,
Благодатно и смиренно
Преклонив на четки взор.
И к стопам Твоим пречистым,
На алтарь Твой в бедной нише
При дорогах меж садами,
Всяк свой дар, приносим мы:
Сирота–служанка — ленту,
Обрученная — свой перстень,
Мать — свои святые слезы
И певец — свои псалмы.
Человечество не помнит,
Как творит оно легенды,
Как им спета Песня Песней -
Отчего возведена
На престолы горней славы,
Красоты неизреченной
Позабытая, простая
Галилейская жена.
Человечество, венчая
Властью божеской тиранов,
Обагряя руки кровью
В жажде злата и раба,
И само еще не знает,
Что оно иного жаждет,
Что еще раз к Назарету
Приведет его судьба.
Содрогался я от счастья
У святых его преддверий:
О, Мария, сладко сердцу
Вспоминать и понимать,
Что, блуждая, все мы ищем
Преклониться пред любовью,
Галилейской нищетою
И сладчайшим словом: Мать.
Это Мать послала Сына:
— Дай им мир и радость в мире.
Встань, иди. Скажи, как нежно
Я люблю свое дитя,
Как устал, как добр Иосиф,
Как он ноющей, дрожащей
Отирает пот рукою,
Улыбаясь и шутя.
— Расскажи о Назарете,
О простом и бедном быте,
О колодце, где я мыла
Твой заплатанный хитон,
И о том, что, если будешь
Ты хотя владыкой мира,
Багряницы и виссона
Будет мне дороже он.
Вот так история, философия, размышления, путешествия — все сливается в едином созерцании библейской тайны, которая выражена в великих словах апостола Иоанна: «И Слово стало плотью, и обитало с нами, полное благодати и истины».
Спасибо!