ДЖОРДЖ МАКДОНАЛЬД
ФАНТАСТЕС
ВОЛШЕБНАЯ ПОВЕСТЬ ДЛЯ МУЖЧИН И ЖЕНЩИН
Глава 1
В истинной сказке все должно быть чудесным, таинственным, бессвязным и оживленным, каждый раз по-иному. Вся природа должна чудесным образом смешаться миром духов; время всеобщей анархии, беззакония, свободы, природное состояние самой природы, время до сотворения мира... Мир сказки есть мир, целиком противоположный миру действительности, и именно потому так же точно напоминает его, как хаос — совершенное творение.
Новалис.
Дух…
<…>
Колодец молчаливый и глубокий,
Ручей журчащий — и вечерний мрак
Сгустивший тени, обретая речь,
С ним вёл беседу так,
Как будто в мире
Их было только двое.
Шелли. Аластор
Однажды утром я проснулся и какое–то время не мог понять, где я и что со мной происходит; так бывает почти всегда, когда только–только пробуждаешься. Я лежал у себя в комнате и смотрел в окно, выходящее на восток. Еле заметная полоса нежнейшего розового цвета рассекла облако, едва поднявшееся над низким бугром горизонта, предвещая скорое появление солнца. Мои мысли, бесследно растаявшие в безднах сна, не потревоженного ни одним сновидением, снова начали обретать прежнюю форму, и я тут же вспомнил странные события, произошедшие накануне.
Вчера мне исполнился двадцать один год. Помимо обычных церемоний по случаю вступления в законные права наследника, мне вручили ключи к старинному секретеру, где отец хранил свои личные бумаги. Как только я остался один, я тут же приказал принести свечи в тот кабинет, где стоял секретер — впервые за долгие годы, ведь после смерти отца туда никто не заходил. Но, должно быть, тьма слишком долго жила в этой комнате и не желала покоряться сразу. Цепко, как летучая мышь, она прилепилась к стенам, выкрасив их в чёрный цвет, и свечи едва–едва освещали унылые гобелены, отбрасывая еще более глубокие тени на их резные карнизы. Дальние углы отцовского кабинета кутались в таинственную мглу, и самые непроницаемые её складки собрались возле тёмного дубового секретера.
Я подошёл к нему со странным чувством благоговения и любопытства. А вдруг, как какому–нибудь исследователю земных недр, мне предстоит обнажить неведомые доселе пласты человеческого существования и обнаружить в них окаменелые останки со следами былых слёз и страстей? Я ничего не знал о жизни своего отца; так может быть, именно сейчас мне и предстоит узнать, как ткал он свою часть жизненного полотна, что думал о мире, и каким сделал его мир? А может, мне предстояло найти лишь записи о деньгах и земельных угодьях: о том, как они были приобретены и как остались в нашем владении, проделав долгий и тревожный путь из чьих–то чужих рук ко мне, почти ничего не ведающему об их истории?
Чтобы разом покончить со всеми этими догадками и развеять ощущение боязливого трепета, подступавшего ко мне со всех сторон, словно в кабинет вот–вот должны были войти призраки давно умерших людей, я решительно приблизился к секретеру и, отыскав на связке ключ, по виду подходивший к верхней крышке, с некоторым трудом открыл её. Затем я пододвинул к себе тяжёлый стул с высоченной спинкой и уселся. Передо мной было великое множество ящиков, ящичков и отделений, открытых и закрытых, однако больше всего меня заинтересовала небольшая дверца прямо посередине; казалось, именно за ней и хранится главный секрет этого ветхого, давно забытого мирка. Я поспешно отыскал нужный ключ, но стоило мне потянуть дверцу на себя, как одна из проржавевших петель треснула и сломалась. Внутри оказалось несколько маленьких открытых отделений. Почему–то по сравнению со всеми остальными они были совсем неглубокими, и я немедленно решил, что за их задней стенкой, должно быть, прячется что–то ещё, и вскоре действительно обнаружил, что все эти отделения были сделаны так, что их можно было вытащить сразу вместе, словно коробку с вклеенными в неё перегородками. За ними обнаружилось нечто вроде гибкой решётки, сделанной из тонких, тесно переплетённых и плотно пригнанных друг к другу дощечек. Я долго и тщетно пытался сдвинуть её в сторону или открыть наподобие двери, пока не заметил, что сбоку высовывается крохотный стальной штырёк. Я попытался нажать на него, но он совсем заржавел, и мне пришлось легонько стукнуть по нему старым молотком. Наконец штырёк поддался, и деревянная решётка тут же скользнула вверх, открывая моему взору квадратное углубление, совсем пустое, если не считать небольшой кучки сухих розовых лепестков, давным–давно утративших свой долговечный аромат, и стопки каких–то бумаг, перевязанных обрывком ленты, цвет которой исчез вместе с благоуханием розы.
Я боялся даже прикоснуться к своей находке — столь явным было её немое свидетельство о всеобщем законе забвения — и, откинувшись на спинку стула, с минуту сидел без движения, молча разглядывая найденное сокровище. Вдруг у самого края углубления, как на пороге комнатки, появилась крохотная женская фигурка таких изящных и изысканных пропорций, словно передо мной оказалась миниатюрная греческая статуэтка, в которую кто–то вдохнул жизнь и движение. Никто и никогда не смог бы назвать её одеяние старомодным, потому что оно было совершенно естественным. Лёгкая, широкая ткань с искусным переплетением вокруг шеи падала с плеч почти до земли, перехваченная лишь тоненьким пояском. Надо сказать, что заметил я всё это только потом, хотя при появлении столь необычной гостьи удивился вовсе не так сильно, как можно было ожидать. Однако она, видимо, всё–таки увидела на моём лице некоторое изумление, подошла ко мне поближе и сказала:
— Тебе, Анодос, никогда не приходилось видеть таких крошечных существ, верно?
Даже в мертвящей полутьме отцовского кабинета её голос странным образом напомнил мне летние сумерки, тростник, колышущийся на берегу реки, и лёгкое дуновение ветерка.
— Не приходилось, — ответил я. — Я и сейчас едва верю своим глазам.
— Ох уж эти люди, всегда они так! Вы никогда ничему не верите с первого раза. И никак не хотите понять, что верить во что–то только потому, что оно повторяется снова и снова, хотя сначала казалось вам невероятным, — ужасно глупо!.. Однако я пришла вовсе не для того, чтобы поучать тебя, а для того, чтобы исполнить твоё желание.
Тут я не удержался и перебил её совершенно нелепым вопросом (о котором, правда, нисколько потом не жалел):
— Как может такое крохотное существо исполнять или не исполнять чужие желания?
— И это вся философия, которой ты успел научиться за двадцать один год? — спросила она. — В форме предмета действительно отражается его сущность, но его размер не имеет абсолютно никакого значения. Ведь всё это так относительно! Должно быть, ваше высокопревосходительство чувствует себя довольно важной персоной, возвышаясь над землёй на добрых шесть футов.
Хотя по сравнению с собственным дядюшкой Ральфом ты кажешься даже маленьким, ведь он выше чуть ли не на целую голову. Но для меня размер значит так мало, что я, так и быть, уступлю твоим суетным предрассудкам.
С этими словами она резво соскочила с секретера на пол, и в тот же миг передо мной предстала высокая изящная женщина с бледным лицом и большими синими глазами. Вьющиеся волосы, явно не знакомые с щипцами, тёмной волной ниспадали до самой талии, и на их фоне её фигура, окутанная белой тканью, казалась ещё чище и прозрачнее.
— Ну вот, теперь ты мне поверишь, — сказала она.
Не помня себя от этой головокружительной красоты и испытывая неудержимое и совершенно неизъяснимое влечение, я протянул к ней руки, но она отпрянула от меня и отступила назад.
— Глупый мальчишка, — проговорила она. — Если бы даже ты и мог прикоснуться ко мне, тебе бы не поздоровилось. И потом, в прошлом году на Иванов день мне как раз исполнилось двести тридцать семь лет, а молодому человеку негоже влюбляться в собственную бабушку.
— Но ведь вы мне никакая не бабушка! — воскликнул я.
— Откуда тебе знать? — возразила она. — Не стану спорить, про своих прадедов и кое–каких других предков ты действительно кое–что знаешь, но тебе почти ничего не известно про своих прабабок, ни по отцу, ни по матери. Ну да ладно, неважно… Вчера младшая сестра читала тебе сказку.
— И что?
— Когда сказка кончилась, она закрыла книгу и спросила: «Анодос, скажи, а есть ли Волшебная страна фей на самом деле?» А ты вздохнул и ответил: «Наверное, есть,.. если только кто–нибудь отыщет в неё дорогу».
— Да, помню. Только, кажется, вы не совсем верно поняли, что я имел в виду…
— Сейчас совершенно неважно, что именно я поняла и что именно тебе кажется. Завтра ты найдёшь дорогу в Волшебную страну фей. А теперь посмотри мне в глаза.
Я с удовольствием повиновался. Но глаза моей гостьи наполнили меня странной тоской и нестерпимым желанием. Почему–то мне вспомнилось, что мать моя умерла, когда я был совсем маленьким. Я вглядывался в эти глаза всё глубже и глубже, пока они не заплескались вокруг меня, словно морские волны, и я не погрузился в их пучину. Я позабыл обо всём и очнулся, лишь увидев, что стою возле окна. Мрачные занавеси были отдёрнуты, и надо мной раскинулось огромное небо, полное звёзд, крохотными точками мерцающих в лунном свете. Внизу расстилалось море, недвижное, как смерть, и седое, как луна, и волны его всё время убегали прочь, прочь, к неведомым заливам, мысам и островам… Увы, это было вовсе не море, а плоская болотистая трясина, до блеска отполированная лунным светом.
«И всё–таки, должна же такая красота хоть где–нибудь существовать на самом деле!» — подумал я про себя.
— В Стране фей, Анодос! — вдруг откликнулся где–то рядом чистый, мелодичный голос.
Я обернулся, но никого не увидел. Я закрыл секретер и пошёл спать.
Вот о чём вспоминал я сейчас, лёжа в постели с полузакрытыми глазами. Что ж, посмотрим, сдержит ли моя гостья своё обещание и найду ли я сегодня дорогу в Волшебную страну фей!
Глава 2
— Где же ручей? — со слезами вскричал он.
— Разве ты не видишь голубые волны прямо над нами?
Он поднял голову: голубой поток нежно журчал у нас над головами.
Новалис. Генрих фон Офтердинген
Размышляя об этом непонятном происшествии, я вдруг услышал прямо в комнате негромкое журчание — так бывает, когда человек неожиданно осознаёт, что рядом с ним уже несколько часов подряд вздыхает море или за окном уже давно бушует гроза. Приподняв голову с подушки, я увидел, что стоящий в углу моей спальни умывальник, сработанный из зелёного мрамора и укреплённый на невысоком пьедестале, до краёв переполнился водой, и прозрачная струя перелилась на ковёр и потекла через всю комнату, исчезая непонятно куда. Но ещё более странным было то, что по берегам этого ручейка, прямо на ковре (который я специально подбирал так, чтобы он напоминал мне летний луг, усеянный маргаритками) заколыхались травяные стебельки, а маргаритки наклонились, как от дуновения ветерка, скользящего над стремительными волнами. Те же из них, что оказались под водой, сгибались и кланялись во все стороны, следуя каждому движению переменчивого потока, как будто хотели раствориться в его струях и, утратив свою привычную форму, слиться с бурлящим течением.
Мой старомодный туалетный столик с выдвижными, как у комода, ящиками, был сделан из прочного чёрного дуба, и каждый ящик был украшен затейливой резьбой в виде гибких ветвей плюща, сплошь покрытых густой листвой.
Внезапно я заметил, что со столиком тоже происходит нечто необычное.
Совершенно случайно я остановил свой взгляд на изящных тёмных листьях: первая веточка была явно вырезана из дерева, вторая выглядела несколько подозрительно, а вот третья несомненно была самой настоящей живой веткой зелёного плюща, из–под которой выглядывали усики вьюнка, обвивающего позолоченную ручку. Тут у меня над головой что–то зашелестело, я оглянулся и увидел, что ветви и листья, вытканные на занавесях, заколыхались и закивали, словно от ветра. Не зная, чего ждать в следующую минуту, я подумал, что мне лучше встать, спрыгнул с постели и почувствовал под ногами упругую свежую траву. Я начал поспешно одеваться, но, уже натягивая сюртук, обнаружил, что стою под могучими ветвями огромного дерева, чья крона купается в переливающихся золотом лучах восхода, а ветви и листья, перемежаясь с собственными тенями, как на морской волне, качаются вверх–вниз на прохладном утреннем ветерке. Кое–как умывшись прозрачной водой, я огляделся. Дерево, под которым я, по всей видимости, проспал всю ночь, стояло на опушке густого леса, в котором и скрывался мой ручеёк.
Вдоль его правого берега виднелись едва заметные следы тропинки, поросшей травой и мхом, из которого то тут, то там проглядывали робкие фиалки.
«Должно быть, это и есть та самая дорога в Волшебную страну фей, о которой говорила моя вчерашняя гостья», — подумал я.
Перепрыгнув на другой берег, я зашагал вдоль ручья и вместе с ним углубился в лес. Однако вскоре, без особой на то причины, я решил взять немного южнее и оставил ручеёк позади, хотя всё время смутно ощущал, что лучше бы мне и дальше идти вдоль его русла.
Глава 3
Весь мир собой заполнил человек,
Глядит из камня, из травы, из рек.
Не волны видим мы в воде морской,
Не листья узнаём в листве густой —
Во всех предметах, мёртвых и живых
Нам чудится обличье нас самих.
Ты от людей не скроешься вовек:
Лишь человеком занят человек.
Генри Саттон
Стоило мне войти в лес, как деревья, поначалу стоявшие довольно далеко друг от друга и свободно пропускавшие ровные солнечные лучи, начали быстро смыкаться за моей спиной, и вскоре толпа кряжистых стволов густой оградой заслонила от меня восток и солнце. Мне подумалось, что я снова вступаю в полночную тьму. Однако не успел я войти в самую тёмную чащу, как из неё прямо в сгустившийся полумрак вышла самая обычная деревенская девушка.
Казалось, она не заметила меня, потому что не отводила глаз от букетика полевых цветов, который несла в руках. Лица её я не разглядел, ибо она ни разу не подняла головы, хотя шла прямо на меня. Однако поравнявшись со мной, она не прошла мимо, а, повернув, зашагала рядом, всё так же не поднимая глаз и упорно глядя на свои цветы. В то же самое время она быстро заговорила, тихо, словно сама с собой, но явно обращаясь ко мне, как будто боялась, что её заметит какой–нибудь враг, скрывающийся неподалёку: — Дубу можно доверять, — сказала она. — Дубу, а ещё Вязу и большому Буку.
Берёзы лучше остерегаться: она хоть и честная, но ещё слишком молода и ветрена. А вот от Ясеня и Ольхи держитесь подальше. Ясень — страшный людоед, вы узнаете его по толстым корявым пальцам. А если Ольхе ночью удастся подобраться к вам поближе, она задушит вас паутиной своих волос.
Она проговорила всё это одним духом, не меняя голоса, а потом внезапно развернулась и пошла прочь ничуть не изменившейся походкой. Я не очень понял, что она хотела сказать, но решил, что ещё успею разобраться в её предостережениях, когда настанет время ими воспользоваться, и дальнейшие события откроют мне смысл её речей. Вспомнив её букетик, я подумал, что лес, должно быть, не везде такой же густой, как здесь. Так оно и оказалось. Вскоре деревья заметно поредели, и я вышел к широкой поляне, где трава была куда зеленее и ярче, чем в лесной тени. Но и тут царила поразительная тишина. Вокруг не было слышно ни пения птиц, ни жужжания насекомых, да и по дороге я не встретил ни одного живого существа. Однако мне всё время казалось, что лес всего лишь дремлет, и даже во сне на нём лежала печать чуткого, настороженного ожидания. У деревьев был нарочито таинственный и многозначительный вид, словно про себя они шептали: «Вот подождите, стоит нам только захотеть!..» Потом я вспомнил, что феи просыпаются ночью и луна для них — всё равно что для нас солнце. «Сейчас всё здесь погружено в сон и грёзы; ночью всё будет по–другому», — сказал я себе, но в то же самое время, будучи чадом дневного света, слегка забеспокоился о том, как мне быть среди эльфов и других детей ночи, бодрствующих, пока смертные видят сны, и ведущих свою обычную жизнь в те волшебные часы, что бесшумно протекают над неподвижными, точно умершими телами мужчин, женщин и детей, рассеянных по лицу земли и отделённых друг от друга тяжкими волнами ночи, которые стекают на них свыше, лишают их чувств, прижимая к ложам, и удерживают в своих глубинах до тех пор, пока неизбежный отлив не увлечёт эти волны назад, в океан тьмы. Я решительно отогнал от себя страх и продолжал шагать вперёд, но вскоре меня одолело новое беспокойство: со вчерашнего дня во рту у меня не было ни крошки, и я ужасно проголодался. Кто знает, удастся ли мне отыскать в этом странном месте всё, необходимое для жизни? Отмахнувшись от навязчивых страхов, я ещё раз, как мог, приободрил и обнадёжил себя и пошёл дальше.
Незадолго до полудня я увидел впереди между деревьями тоненькую струйку голубого дыма и через минуту выбрался на прогалину, посередине которой стояла маленькая хижина. Углами ей служили четыре огромных дерева, чьи ветви переплетались между собой, образуя крышу, окутанную целым облаком листвы. «Надо же, оказывается, люди живут даже в таких лесах!» — удивлённо подумал я. Конечно, с виду это было не самое обычное человеческое жилище, однако я надеялся, что его обитатели всё–таки дадут мне поесть. Я решил обойти его кругом, чтобы отыскать вход, и тут же обнаружил распахнутую настежь дверь. На крыльце сидела женщина и деловито чистила к обеду овощи.
Я вмиг успокоился: уж очень по–домашнему всё это выглядело. Когда я подошёл поближе, она подняла голову, но ничуть не удивилась моему появлению и тут же, снова принявшись за овощи, негромко проговорила: — Вы дочку мою не видели?
— Наверное, видел, — ответил я. — Простите, но не дадите ли вы мне немного поесть? С самого утра ничего не ел.
— Это пожалуйста, — откликнулась она, не меняя тона, — только не говорите больше ни слова, пока не войдёте. Ясень смотрит за нами во все глаза.
С этими словами она поднялась и прошла в дом. Я двинулся следом. Теперь я увидел, что стенами хижины служили тонкие стволы деревьев, посаженных вплотную друг к другу. Внутри обнаружились грубо сработанные стулья и столы, с которых не была счищена даже древесная кора. Женщина захлопнула дверь и пододвинула мне стул.
— Должно быть, в ваших жилах течёт кровь фей, — сказала она, пристально вглядываясь в меня.
— Откуда вы знаете?
— Как бы вы иначе забрались так глубоко в наш лес? И потом, это всегда отражается на лице, а в вашем лице я, по–моему, уже кое–что вижу.
— Что?
— Неважно, — отмахнулась она. — Может, я и ошибаюсь.
— А почему вы здесь живёте?
— Потому что во мне тоже течёт кровь фей.
Тут я, в свою очередь, пристально вгляделся в её лицо, и мне показалось, что, несмотря на грубые очертания подбородка и тяжёлые, низко нависшие брови, в нём действительно есть что–то необычное; нет, не изящество, а некое неуловимое выражение, странно не соответствовавшее её невыразительным чертам. Кроме того, я заметил, что руки у неё были удивительно благородной формы, хотя кожа их совсем потемнела от работы, воды, солнца и ветра.
— Мне непременно нужно жить рядом с феями, хотя бы на самом краю их страны, чтобы хоть иногда есть их пищу, — сказала она. — Иначе я всё время чувствовала бы себя больной. Я вижу, вам тоже нужен здешний воздух и здешняя еда, хотя до сих пор ваше образование и любовь к рассуждениям особо не давали вам это ощутить. И потом, кто знает — может, вам феи вовсе не такие близкие родственники, как мне.
Я вспомнил слова вчерашней гости насчёт моих прабабушек. Тем временем хозяйка принесла мне кружку молока и ломоть хлеба, с кроткой улыбкой извинившись за такую скромную еду, хотя, откровенно говоря, мне и в голову не приходило жаловаться. Поев, я решил разузнать, почему они с дочерью так странно со мной разговаривали.
— Почему вы предостерегали меня насчёт Ясеня? — поинтересовался я.
Женщина встала и подошла к окошку. Я посмотрел ей вслед, но окошко было совсем крохотным, и со своего места я вообще ничего не мог в нём разглядеть. Я поднялся, заглянул ей через плечо, но успел увидеть только, что посреди поляны на опушке густой чащи возвышается огромный ясень; листва его казалась голубоватой на фоне чистой зелени других деревьев. В то же мгновение женщина поспешно оттолкнула меня назад, и на её лице отразился испуг и досадливое нетерпение. Она схватила какой–то старый фолиант и быстро заложила им окно, закрыв почти весь солнечный свет.
— Вообще–то, — успокаиваясь заговорила она, — днём особой опасности нет, потому что он крепко спит. Но сегодня в лесу явно происходит что–то необычное. Должно быть, нынче ночью у фей намечается торжество: слишком уж беспокойно шелестят деревья. Ведь даже во сне они всё видят и слышат, хоть и не могут проснуться.
— Но какая от него может быть опасность?
Вместо ответа она снова подошла к окну и осторожно выглянула.
— На западе собирается гроза, — проговорила она. — В такую скверную погоду феи могут и не показаться. И потом, чем быстрее стемнеет, тем быстрее проснётся Ясень.
Я спросил, откуда она узнала, что лес волнуется больше обычного.
— Ну, это и по деревьям видно, — отозвалась она, — и собака вон как жалобно поскуливает. У белого кролика глаза и уши совсем покраснели, да и резвится он так, точно знает, что вечером его непременно ждёт веселье.
Будь наша кошка дома, она тут же выгнула бы спину дугой: она всегда чувствует приближение гостей. Феи помоложе частенько донимают её розовыми шипами, вычёсывая искры у неё из хвоста. Да я и сама чувствую, когда они должны появиться — только по–другому.
В то же мгновение в дверь бешеным вихрем влетела серая кошка и молниеносно скрылась в какой–то дыре.
— Вот видите, я же говорила! — воскликнула женщина.
— Но при чём тут ясень?.. — снова попытался спросить я, однако тут дверь открылась, и вошла та самая девушка, которую я повстречал утром. Мать с дочерью улыбнулись друг другу, и девушка сразу же принялась хлопотать по хозяйству.
— Можно мне остаться у вас до вечера? — спросил я. — А потом я снова уйду.
— Это как вам угодно, — ответила мать. — Но, пожалуй, лучше вам остаться у нас до утра, а не уходить в лес ночью навстречу опасностям. А куда вы идёте?
— Сам не знаю, — признался я. — Но хочу увидеть всё, что только можно.
Потому и думаю выйти сразу после захода солнца.
— А вы хоть сколько–нибудь представляете себе, на что отваживаетесь? Если да, то смелости вам не занимать, но если нет, то это уже не смелость, а безрассудство. Вы уж простите меня, но, на первый взгляд, вы не слишком–то осведомлены о здешней стране и её обычаях… Однако, — задумчиво добавила она, — ни один человек не появляется здесь без причины, и причина эта непременно известна либо ему самому, либо тем, кому поручено о нём заботиться. Так что, пожалуйста, поступайте, как вам вздумается.
Я поклонился и присел к столу, потому что вдруг страшно устал.
Разговаривать мне больше не хотелось, и потому я попросил у хозяйки позволения полистать тот самый фолиант, который всё ещё загораживал дневной свет. Она тут же сняла его с подоконника и принесла мне, но при этом ещё раз взглянула на лес и задёрнула окно белой занавеской. Я сел напротив, возле стола, положил перед собой книгу и начал читать. В книге было множество чудесных историй о Волшебной стране фей, о старых добрых временах и рыцарях Круглого стола при короле Артуре. Я всё читал и читал, пока вокруг не начали сгущаться предвечерние тени (в лесу всегда темнеет быстрее, чем на лугу или в поле), и наконец добрался до вот такого отрывка:
«Случилось так, что во время своего похода сэр Галахад встретился с сэром Персивалем посреди большого леса. Сэр Галахад был облачён в блистающие серебряные доспехи. Несомненно, серебро всегда приятно для глаз, но тускнеет так быстро, что без усердия преданного оруженосца снаряжение любого рыцаря вмиг утратило бы свой ясный блеск. У сэра Галахада не было ни пажа, ни оруженосца, но его доспехи сияли, как полная луна, и восседал он на прекрасном белом коне в чёрной как смоль сбруе с чёрным чепраком, усеянным серебристыми лилиями. Сэр Персиваль ехал на лошади огненного цвета с тёмно–рыжей гривой и хвостом, но сбруя её была вся выпачкана грязью и тиной; а его собственные доспехи так густо покрылись ржавчиной, что даже самый искусный оружейник не смог бы вновь начистить их до блеска.
И когда лучи заходящего солнца, пробивавшиеся меж стволов, осветили двух рыцарей, один из них, казалось, сиял ослепительным светом, а другой пылал тёмным огнём. Ибо когда крест на рукояти меча пронзил его сердце, сэр Персиваль, поразив себя в бедро, убежал прочь от злой колдуньи и попал в глухую чащу. Рана его всё не исцелялась, и он горько стенал и каялся, вспоминая о своей ошибке. Тут навстречу ему из чащи вышла дева Ольха. Лик её был прекрасен, она одурманила рыцаря лживыми взорами и ласковыми речами и обманом увлекла его за собой туда…»
Тут за спиной я услышал сдавленный возглас хозяйки и мигом обернулся.
— Смотрите! — прошептала она. — Вот его пальцы!
Точно как в книге, лучи заходящего солнца прорезали облака, сгрудившиеся на западном краю неба, и на белой занавеске я увидел тень огромной уродливой руки с корявыми узловатыми пальцами, очень толстыми и цепкими.
— Видишь, мама, он почти проснулся. Сегодня он ещё ненасытнее, чем обычно.
— Тише, дочка! Не надо его сердить, он и без того на нас злится. Кто знает, когда нам снова придётся выйти в лес после захода солнца.
— Но вы и так в лесу, — удивился я. — Как же вы уберегаетесь от опасности?
— Он не осмеливается подойти к нам ближе, — объяснила женщина. — Любой из четырёх дубов, растущих по углам нашего дома, разорвал бы его в клочья.
Эти дубы — наши друзья. Но он всё равно торчит неподалёку, корчит зловещие гримасы и тянет к нам свои длинные руки и пальцы, надеясь запугать нас до смерти — ведь это его излюбленное дело. Прошу вас, не приближайтесь к нему сегодня.
— А я тоже научусь всё это видеть? — спросил я.
— Это пока сказать сложно, ведь я не знаю, в близком ли вы родстве с дивным народцем. Посмотрим, сможете ли вы разглядеть фей, живущих в моём саду. Тогда, может, что–нибудь и прояснится.
— А что, у деревьев тоже есть свои феи, как и у цветов? — спросил я.
— Они приходятся друг другу родичами, — ответила она. — Но те существа, которые зовутся феями в вашем мире, это чаще всего детишки здешних цветочных фей. Уж очень они любят дразнить «плотных громадин» (так они называют людей); ведь они дети, а детям только и нужно, что поиграть и повеселиться вволю.
— Но почему вы разрешаете цветам жить так близко к себе? — поинтересовался я. — Ведь они, должно быть, частенько вам досаждают.
— Да что вы! Знали бы вы, какие они уморительные! Особенно когда строят из себя взрослых и с притворной солидностью занимаются «важными» делами.
Иногда прямо на моих глазах целое представление разыграют, да ещё с таким серьёзным видом, что диву даёшься — ведь меня они вовсе не боятся. Но стоит игре закончиться, как они тут же прыскают со смеху и принимаются резвиться и проказничать, словно серьёзность — это забавнейшая шутка на свете. Но это всё садовые феи, а они куда степеннее и учёнее тех, что живут в лесу и на лугах. Конечно, у них полно родственников среди полевых цветов, но на них садовые феи смотрят свысока — совсем как на деревенских кузин и кузенов, которые ничего не понимают в жизни и совершенно не умеют вести себя в приличном обществе, — хотя, признаться, порой всё–таки завидуют простоте и естественности своих неблагородных сородичей…
— Так, значит, феи живут внутри цветов? — спросил я.
— Не знаю, — откликнулась она. — Я и сама не всё понимаю. Иногда их вообще не видно, и даже я не могу их разглядеть, хоть и знаю, что они рядом. Они всегда умирают вместе с теми цветами, на которые походят и чьими именами называют себя. Но вот воскресают ли они в новых цветах, или в каждом распустившемся бутоне появляется своя фея или эльф — это мне неведомо. Они такие же разные, как и люди, только настроение у них меняется ещё быстрее: и полминуты не пройдёт, а они уже успели раз по пять удивиться, нахмуриться, расплакаться и развеселиться. Нет, они и правда потешные, и я частенько за ними наблюдаю, только ведь как следует с ними всё равно не познакомишься. Сколько раз пыталась с ними заговорить, а они только посмотрят, будто меня и слушать–то не стоит, засмеются и ну прочь…
Тут женщина осеклась, как будто что–то вспомнив, и, повернувшись к дочери, негромко сказала:
— Скорее пойди и проследи за ним. Посмотри, куда он пойдёт.
Надо сказать, что некоторое время спустя, когда мне удалось немного понаблюдать за жизнью этого удивительного народца, я понял, что это не феи умирают, когда вянут их цветы, а наоборот: цветок никнет и засыхает потому, что фея покинула его. Цветы для фей — всё равно, что жилища или временные обличья, которые они надевают и снимают, когда заблагорассудится. Ведь даже если человек строит себе дом по собственному вкусу, глядя на этот дом, можно довольно много узнать о его хозяине. Так и тут: даже не видя фею собственными глазами, вполне можно догадаться, что она за существо, если разглядывать её цветок, пока не поймёшь его как следует. Ибо цветок скажет вам то же самое, что сказали бы личико и фигурка его феи — только, конечно, не так ясно и понятно; ведь и лицо, и весь облик живого существа куда выразительнее любого соцветия. И верно: ни дом человека, ни его одежда не могут вполне отразить внутреннюю сущность своего владельца, как бы сильно они ни были на него похожи. Однако между феей и её цветком существовало странное сходство, почти полное тождество, которое невозможно описать, пока оно само не откроется внимательному глазу. Но вот в каждом ли цветке обитает фея, сказать трудно; впрочем, разве можно с уверенностью сказать, что у каждого человека есть душа?
Мы поговорили ещё немного, и я всё больше поражался не только тому, что рассказывала мне женщина, но и тому, как она описывала здешние нравы и порядки. Видно, жизнь среди эльфов и фей сама по себе многому её научила.
Однако вскоре вернулась её дочь и сообщила, что Ясень подался куда–то к юго–западу, а поскольку я решил идти на восток, то, наверное, мне лучше поскорее отправиться в путь, чтобы не встретиться с ним по дороге. Я выглянул в окошко: Ясень, ничуть не изменившись, стоял на прежнем месте.
Но я уже понял, что мои хозяйки куда лучше знают, что происходит в их лесу, и потому засобирался в дорогу. Я вытащил было кошелёк, но с огорчением увидел, что он пуст. Хозяйка с улыбкой сказала, чтобы я не беспокоился: в этом мире деньги совершенно бесполезны. Пожалуй, мне даже повезло, что у меня нет ни гроша — ведь если бы, столкнувшись по дороге со здешними феями и эльфами, я, не узнав их, предложил им деньги, они, наверное, приняли бы это за страшное оскорбление.
— Решили бы, что вы над ними насмехаетесь, — объяснила женщина. — А ведь они издавна считают, что потешаться над людьми — законное право фей и эльфов, и ни за что не допустят, чтобы громадины вдруг начали высмеивать их самих.
Вслед за ней я прошёл в небольшой сад на пологом склоне холма, спускавшегося к опушке леса, и с удовольствием увидел, что здесь кипит бурная, деятельная жизнь. Солнце ещё не закатилось полностью, да и бледный месяц, подымавшийся по небосклону, с каждой минутой набирал силу. Передо мною предстало самое настоящее карнавальное действо. Тут и там в траве, то парочками, то небольшими вереницами, то торжественными кавалькадами шествовали, раскланивались, прохаживались, сновали крохотные фигурки в причудливых нарядах. Из чашечек и соцветий повыше тоже выглядывали маленькие существа и, словно с балконов, смотрели сверху на собравшуюся толпу, то безудержно заливаясь смехом, то вновь обретая серьёзный и степенный вид; но даже когда их личики принимали самые торжественные выражения, мне всё равно казалось, что они изо всех сил стараются удержаться от хохота. Некоторые из них пытались пуститься в плавание по мутному ручейку в лодочках, сооружённых из прошлогодних листьев, увядших и закруглившихся по краям. Лодочки намокали и тонули вместе с резвящимися эльфами, но те, ничуть не смущаясь, вплавь добирались до берега, хватали новые листья и тащили их к воде. Дольше всего на воде удерживались лодки из свежих лепестков розы, но их было слишком мало, так как фея розового куста с горькой обидой заявила, что у неё и так уже украли всю одежду, и принялась ревностно защищать своё имущество.
— Но ты же не сможешь износить и половины своих нарядов! — возразили ей.
— А это уже не ваше дело. Может, мне вовсе не хочется отдавать вам свои лепестки! Они мои!
— Но ведь это всё для общего блага! — запротестовал один эльф и тут же шмыгнул прочь, стащив огромный выгнутый лепесток. Фея розового куста тигрицей прыгнула на него (какая же она была красавица! совсем, как юная дебютантка какого–нибудь модного салона!), сбила с ног и торжествующе выхватила у него алый лепесток. Но увы, пока она восстанавливала справедливость, к её кусту подскочила ещё дюжина воришек и утащила целый ворох больших, свежих лепестков. Увидев это, разобиженная фея села и горько заплакала, а потом в порыве негодования вскочила, кинулась к своему кусту и начала так сильно топать ножками по веткам и трясти бутоны, что на землю посыпался целый дождь розовых лепестков. Потом она ещё разок хорошенько всплакнула, выбрала себе лепесток побольше и с весёлым смехом понеслась к ручью, чтобы пуститься в плавание вместе с остальными.
Неожиданно моё внимание привлекла стайка фей, которые собрались неподалёку от хижины и о чём–то беседовали, стоя вокруг последней увядающей ветреницы. Их мелодичный разговор показался мне похожим на песенку, я невольно прислушался и услышал вот что:
— Умер наш Подснежник,
Добрая сестрица,
До того, как время
Нам пришло родиться.
— Ясным утром снежным
Из земли пробилась,
Как невеста, в нежном
Платье появилась.
— Что такое «снежный»?
— Почему невеста?
— Право, я не знаю.
— Мне неинтересно.
— Ты откуда знаешь?
— Вот её подружка.
Мне она шепнула
Кое–что на ушко.
— Не грусти, красавица!
— Не тоскуй, сестрица!
— К нам Подснежник явится
Из своей темницы.
— Через год вернётся,
С новою весною.
— Из земли пробьётся
Рядышком с тобою!
— Да она вернётся,
Но не забывайте:
Не видать её вам,
Даже не мечтайте!
— Ветреница злая,
Глупая девица!
Подожди, узнаешь,
Как собой гордиться!
— Ах ты, забияка!
— Что ты натворила?
— Ты зачем бедняжке
Стебель прокусила?
— Ветреница эта
Важничала больно.
Пусть другие терпят,
А с меня довольно!
— Торбочка! Дурная,
Гадкая сестрица!
— Больше мы с тобою
Не хотим водиться!
— Хватит задираться!
— Уходи отсюда!
— В гамаке качаться
Мы с тобой не будем!
— Всё, она завяла,
Не даёт ответа.
— Лишь цветок остался,
Ветреницы нету.
— Чередой смиренной,
Стройно, друг за дружкой,
Мы идём степенно
Хоронить подружку.
— На листок положим,
Лепестком покроем.
— На зелёном ложе
Под кустом зароем.
— Зарывай поглубже
Милую сестрицу,
Чтобы в зимней стуже
Ей не простудиться.
— Ей теперь ни ветер,
Ни мороз не страшен.
— До весны продремлет
Ветреница наша.
— Всё, похоронили
Милую сестрицу.
Хватит, погрустили —
Будем веселиться!
Тут, заливисто рассмеявшись, они кинулись врассыпную, и большинство из них полетело прямо к хижине. Ближе к концу песни все они выстроились в некое подобие погребального шествия, идущего за безжизненным телом молоденькой Ветреницы. Проказница Торбочка ускорила кончину несчастной, перекусив её стебель, и теперь феи подняли бедняжку на руки (даже я не мог думать о ней иначе, как об умершей девушке, хотя передо мной была обычная увядшая ветреница на длинном стебельке), уложили на широкий лист, торжественно пронесли несколько ярдов и похоронили под деревом. Торбочка же, которую, по общему согласию, не допустили до участия в церемонии, сердито надулась и побрела прочь к своему гамаку (она была феей кальцеолярии; у нас её бутоны иногда называют «кошелёчками»), и вид у неё был совсем не покаянный. Подойдя к своему стеблю, она обернулась, и я невольно заговорил с нею, потому что стоял совсем рядом.
— Как тебе не стыдно, Торбочка! — укоризненно сказал я. — Почему ты так нехорошо себя вела?
— Я всегда веду себя хорошо! — сердито отрезала она, вызывающе вскидывая голову. — А если ты посмеешь приблизиться к моему гамаку, я укушу и тебя, чтобы не совался куда не следует!
— Но зачем ты укусила бедную Ветреницу?
— Она сказала, что нам никогда не увидеть сестрицу Подснежник, точно все мы — жалкие недомерки, и лишь она одна достойна такой великой чести. Вот противная гордячка! Так ей и надо!
— Ах, Торбочка, Торбочка! — вздохнул я, но к тому времени феи, залетевшие было в дом, уже неслись обратно с ликующим смехом и звонкими возгласами.
Некоторые из них восседали на спине у кошки, а остальные цеплялись за длинную шерсть и хвост или бежали рядом. К ним ринулись ещё дюжины две крохотных фигурок. Обезумевшая кошка рвалась на волю, но тщетно.
Оседлавшие её феи принялись вычёсывать из шерсти искры, ловко орудуя иглами и шипами, которые они держали наподобие гарпунов. Вскоре вокруг несчастной кошки мелькало такое множество остроконечных инструментов, что их, наверное, было куда больше, чем искр в самой длинной и густой шерсти.
Один резвый малыш–эльф, упираясь пятками в землю и едва удерживаясь на ногах, крепко держал кошку за кончик хвоста и беспрерывно угощал измученное животное благодушными увещеваниями:
— Ты уж потерпи, киска, потерпи ещё немножко! Ведь ты прекрасно знаешь, что всё это лишь для твоего собственного блага. Разве можно жить спокойно, если у тебя в шерсти постоянно заводятся искры? Нет, что ты там ни говори, я лично (тут он откашлялся и заговорил ещё нравоучительнее) склонен считать, что именно из–за них у тебя такой скверный характер. Так что нам придётся вычесать их все до одной, а иначе мы, к своему превеликому сожалению, будем вынуждены отстричь тебе когти и вырвать глазной зуб. Куда же ты, Киска? Стой смирно!
Но тут злосчастное животное с душераздирающим потоком кошачьих проклятий вырвалось–таки на свободу, молниеносно ринулось в другой конец сада и скрылось в живой изгороди с такой прытью, что даже феи не могли за ним угнаться.
— Ну ничего, ничего! — весело закричали феи. — Потом мы снова её поймаем, и у неё как раз накопятся новые искры! Ур–ра!
И с этими словами они опять умчались прочь, навстречу новым озорствам и проделкам. Но, пожалуй, мне не стоит дальше описывать развлечения и потехи этих удивительных и весёлых существ. Благодаря описаниям очевидцев миру давно известны их обычаи и нравы, так что с моей стороны было бы непростительным тщеславием добавлять к уже существующим рассказам полное повествование того, что видел я сам. Ах, как бы мне хотелось, чтобы мои читатели увидели их собственными глазами! Особенно мне хотелось бы познакомить вас с эльфом маргаритки — розовощёким, пухленьким крохой с широко распахнутыми глазами, полными безграничного доверия. Даже самые дерзкие проказницы–феи не решались его дразнить, хотя он явно не принадлежал к их кругу и походил на мешковатого деревенского парнишку.
Сдвинув на затылок хорошенькую белую шапочку, он часами бродил в одиночку, засунув руки в карманы и внимательно разглядывая всё вокруг. Он был далеко не так хорош собой, как другие полевые цветы, которых мне довелось повстречать за свою жизнь, но его доверчивый взгляд и невинная смелость навсегда запали мне в душу.
Глава 4
Ночь кажется темнее всего перед самым рассветом.
Баллада о сэре Альдингаре
Хозяйка хижины уже не скрывала своего беспокойства, и я понял, что мне давно пора в путь. Сердечно поблагодарив мать и дочь за гостеприимство, я попрощался и по садовой дорожке прошёл к лесу. Некоторые садовые цветы пробрались к самой опушке и смело росли вдоль тропинки, но вскоре чаща стала для них слишком густой и тенистой. Особенно мне запомнились высокие лилии, возвышавшиеся по обеим сторонам тропы, чьи большие, ослепительно белые цветы ярко выделялись на тёмной зелёни. В надвигающихся сумерках я заметил, что каждый цветок мерцает своим собственным светом, да и вряд ли я разглядел бы их в темноте, если бы не это странное, призрачное сияние, исходившее изнутри каждого соцветия. Не в силах осветить ни деревья, ни тропу, оно выхватывало из мрака только одну лилию, не отбрасывая даже самой бледной тени, и лишь ближайшие листья едва поблёскивали в этом слабом свечении. Из чашечек лилий, колокольчиков и наперстянок выглядывали любопытные маленькие существа и, посмотрев на меня, тут же прятались снова. Казалось, они обитали в бутонах, как улитки в раковинах, однако некоторые из них показались мне чужаками — они явно принадлежали к роду крошечных гномов и гоблинов, живущих на земле, в жилистых плетях ползучих растений. Подобно размалёванному чёртику из табакерки, среди белизны лилейных лепестков вдруг появлялись большеголовые человечки с самыми фантастическими физиономиями и строили мне зверские гримасы. Некоторые из них украдкой поднимались в чашечке лилии, осторожно выглядывали из–за края, внезапно пускали в меня струйку воды и тут же исчезали. Я слышал, как они переговариваются между собой, и хотя слова несомненно были предназначены для моих ушей, как ни пытался я разглядеть кого–нибудь из говорящих, мгновенно поворачивая голову в ту сторону, откуда раздавались голоски, они неизменно исчезали в своих цветках. «Посмотрите на него! Посмотрите на него! Он начал историю, у которой нет начала и никогда не будет конца. Это он, он, он! Посмотрите на него!»
Но чем дальше я углублялся в чащу, тем меньше белых лилий росло вдоль тропы, и вскоре они совсем пропали, уступив место совсем иным обитателям лесных зарослей. В маленькой рощице диких гиацинтов я увидел целую стайку необыкновенно изящных созданий. Они стояли почти совсем неподвижно, опустив головы; каждая держалась рукой за стебель своего цветка и еле заметно покачивалась ему в такт, когда тихий ветерок колыхал эту густую массу подвешенных колокольчиков, словно пролетая сквозь цветочную звонницу. Неподалёку оказалось озерцо лесных ландышей, и их феи, хотя и отличались от гиацинтов и обликом, и тайным внутренним смыслом, точно так же стояли рядом со своими цветами, как маленькие ангелы, застывшие в ожидании и готовые в любой миг умчаться далеко–далеко с неведомым пока поручением.
У корней деревьев, в укромных мшистых уголках, тонувших во мраке, сквозь кустики травы мерцали светлячки, окутанные ореолом зеленоватого света, сплетая вокруг себя причудливую сеть тонких стеблей и их теней. Они были совсем такими же, как у нас, — ведь феи всегда остаются феями. В нашем мире днём они остаются самыми обычными насекомыми, но ночью, когда вокруг появляются их сородичи, превращаются в крохотные фонарики, без опаски обретая своё подлинное обличье и для других, и для самих себя. Однако здесь у них были враги. Тяжелобокие неповоротливые жуки с крепкими ногами неуклюже поспешали туда–сюда и, по всей видимости, искали именно светлячков: стоило одному из них заметить зеленоватое мерцание посреди мха или густой травы, которая, должно быть, казалась им непроходимым лесом, как они тут же бросались на свою жертву и, легко одолев её, утаскивали прочь. «Только вот зачем им светляки?» — подумал я и, решив внимательно проследить за одним из жуков, увидел нечто совершенно невразумительное.
Впрочем, искать объяснения в Стране фей — тщетное занятие, и любой оказавшийся там путник вскоре оставляет всяческие попытки докопаться до смысла и причин происходящего и начинает просто принимать всё так, как есть, словно ребёнок, глядящий на мир вокруг с восхищённым интересом, но ничему не удивляющийся.
Вот что я увидел: под деревьями, в траве, тут и там лежали небольшие комочки тёмного цвета размером с каштан, похожие на комочки обычной земли.
Жуки охотились парами; когда они натыкались на такой комочек, один оставался за ним следить, а другой кидался на поиски светляка. Должно быть, они как–то сообщались между собой, потому что второй жук, заарканив свою добычу, довольно быстро и безошибочно отыскивал своего товарища.
Вдвоём они крепко хватали светлячка, подносили его светящийся хвост к тёмному земляному комку, и через мгновение светляк сверкающей ракетой взвивался в небо — правда, редко достигая макушек самых высоких деревьев.
Взлетев, он, как хлопушка праздничного фейерверка, весело взрывался и падал на землю среди целого дождя искр самых удивительных цветов и оттенков. Алые и золотые, фиалковые и изумрудные, голубые и розовые огни снова и снова пересекались в тёмном воздухе под тенистым покровом раскидистых деревьев, между стройных колонн их стволов. Я заметил, что жуки ни разу не ловили одного и того же светлячка дважды, но всегда отпускали его на волю, и он, целый и невредимый, снова скрывался в траве.
Я пошёл дальше, и вскоре увидел целый рой других светлячков, поменьше.
Многоцветными огоньками они танцевали и кружились в воздухе, освещая собой листву ближних деревьев, пересекаясь, резко поворачивая на ходу, устремляясь то в одну, то в другую сторону и снова пересекаясь, словно выписывая своими движениями сложный, гармоничный рисунок. Некоторые деревья сами испускали фосфоресцирующее свечение, и по этому едва заметному мерцанию можно было угадать очертания могучих корней, впивающихся глубоко в землю, а все веточки и прожилки на широких листьях были похожи на тонкие струйки бледного пламени.
Пока я пробирался через лес, меня не покидало странное ощущение, что где–то рядом среди зарослей со всех сторон движутся и другие существа, куда более похожие на меня и видом, и размерами. Однако разглядеть я их не мог, хотя месяц был уже довольно высоко и его свет прямыми лучами падал между деревьями, необыкновенно ярко освещая всё вокруг. И всё равно мне постоянно казалось, что неведомые создания снуют совсем неподалёку, вполне зримые и реальные, и становятся невидимками или сливаются с листвой и ветвями лишь тогда, когда я устремляю на них взгляд. Как бы то ни было, если не считать этого ощущения чужого присутствия, во всём лесу не было ни одной живой души. Правда, время от времени мне чудилось, что я вижу очертания человеческой фигуры, но стоило мне подойти поближе, как я раз за разом убеждался, что зрение обмануло меня и я принял за человека куст, дерево или большой валун.
Через какое–то время мною завладело непонятное смутное беспокойство. Я то немного успокаивался, то опять начинал волноваться, но ощущение тревоги постепенно возрастало, как будто где–то неподалёку, то подходя ближе, то снова удаляясь, вместе со мною через лес пробиралось какое–то злое, нехорошее существо, и рано или поздно наши пути должны были пересечься.
Тревога становилась всё сильнее и явственнее, и вскоре вся радость, которую я испытывал, глядя на таинственные прелести леса, говорящие о присутствии озорных фей и лукавых эльфов, мало–помалу пропала. Неуёмный страх наводнил мне душу, но чего именно я так боялся, сказать было трудно.
«Неужели это Ясень ищет меня, — подумал я, — и тропа его ночных скитаний постепенно приближается к моей?» Я успокаивал себя, рассуждая, что он ушёл в совершенно противоположную сторону и потому никак не мог подобраться ко мне, ведь я уже два или три часа усердно, никуда не сворачивая, шагал прямо на восток. Поэтому я продолжал идти дальше, невероятным усилием воли сдерживая нарастающий страх, пытаясь отвлечь себя иными мыслями, и так в этом преуспел, что сумел не останавливаясь прошагать по лесу ещё около часа — правда, всё время осознавая, что стоит мне поддаться слабости хоть на секунду, и мною тут же овладеет дикий ужас.
Я не знал, что за враг приближается ко мне, как и зачем он собирается на меня напасть: на все мои расспросы хозяйка лесной хижины так и не дала мне ясного ответа. Я плохо представлял, как и чем от него защищаться, по какому признаку угадать его присутствие, ведь до сих пор об опасности меня предостерегало лишь сильное чувство страха. А тут ещё тучи как назло заволокли собой западный край неба и медленно, но неумолимо двинулись навстречу луне. Вскоре их передний край уже коснулся её ореола, и ей пришлось пробираться сквозь дымчатую пелену, которая постепенно густела и становилась всё темнее и темнее.
В какой–то миг луна совершенно пропала из виду. Однако когда она снова вынырнула из тьмы, по–особенному светлая и блистающая, передо мной на небольшой травянистой прогалине между отступившими деревьями, совершенно явственно проступила тень громадной узловатой руки с множеством бугристых наростов. Почему–то, несмотря на охватившую меня паническую дрожь, я с жуткой отчётливостью разглядел шишковатые, утолщающиеся на концах пальцы.
Я поспешно обернулся: за спиной ничего подозрительного не было. Но теперь у меня было хоть какое–то, пусть самое неясное, представление о том, что за опасность подстерегает меня; чёткое осознание угрозы и необходимости что–то предпринять прогнали тягостное ощущение оцепенения, которое и является самым жутким оружием любого страха. Уже в следующее мгновение я сообразил, что тень (если это в самом деле была тень) может отбросить лишь тот, кто так или иначе загораживает собой луну. Я вытянул шею и прищурился, стараясь как можно пристальнее вглядеться в чащу, но так ничего и не увидел. Вокруг не было ничего похожего на ясеневое дерево.
Однако тень не исчезала. Она не оставалась на месте, а двигалась туда–сюда. Время от времени её пальцы сжимались, как будто пытаясь что–то раздавить, подобно тому, как дикий зверь, почуяв добычу, нетерпеливо выпускает и сжимает когти. Оставался один единственный способ узнать, откуда она взялась. Несмотря на бившую меня дрожь, я решительно двинулся вперёд, пока не оказался на том самом месте, где темнела жуткая тень, присел, обернулся и, подняв голову, взглянул на луну. Боже праведный! Что это? Не знаю, как я смог тогда подняться; одной этой тени было довольно, чтобы намертво пригвоздить меня к земле, пока страх окончательно не парализует моё сознание. Передо мной была престранная фигура: смутная и полупрозрачная внутри, к краям она постепенно сгущалась, обретая плотность, так что её конечности и отростки были способны отбрасывать тени вроде той, что падала сейчас от руки, жутко черневшей на фоне луны. Казалось, она была занесена для удара, как львиная лапа, готовая вот–вот обрушиться на жертву.
Но ужаснее всего было лицо. Его черты то проступали во всей своей пугающей ясности, то зыбко расплывались и гасли — но вовсе не из–за переменчивости лунного света, а из–за скрытых, внутренних приливов и отливов пульсирующей в нём силы. Не знаю, смог бы кто из живущих описать это лицо. Оно вызвало во мне новые, доселе неведомые чувства. Как не выразить словами тошнотворный запах, дикую боль или звук, вселяющий в нас ужас, так и я никогда не смогу передать это невиданное обличье живой мерзости. У меня под рукой нет ничего, кроме бледных сравнений с ужасами нашего мира; но они всё равно остаются далёкими и неверными. Увидев это лицо, я вспомнил всё, что когда–либо слышал о вампирах, потому что больше всего оно походило именно на погасшее лицо мертвеца, особенно если представить его подвижным, хотя и лишённым всякого признака жизни. Лицо это было бы даже красивым, если бы не губы, в которых не было ни единого намёка на изгиб.
Они не были толстыми, но казались вялыми и припухшими; верхняя губа ничем не отличалась от нижней, и жуткий рот был приоткрыт, совсем слегка, в намертво застывшем полуоскале. (Надо сказать, что всё это я осознал только потом, когда это лицо раз за разом всплывало у меня в памяти, — но так ярко, что усомниться в точности воспоминания было просто невозможно). Но глаза были ещё страшнее. Они были живыми, но жизни в них не было, а была лишь неутолимая алчность. Мучительная, неотвязная ненасытность, казалось, пожирала изнутри это призрачное существо, представшее сейчас передо мною; именно она заставляла его двигаться и придавала ему силу.
Несколько секунд я был не в силах пошевелиться, но тут новая туча, заслонившая собой луну, скрыла от меня чудовищный облик и разом привела меня в чувство, одновременно подхлестнув перепуганное воображение. Теперь я точно знал, что у меня за враг, но так и не имел ни малейшего представления о том, как от него защититься. Что если он сейчас прыгнет на меня из темноты? Я вскочил и что было духу понёсся прочь, не ведая куда, только бы убежать подальше от этого зловещего призрака. Не разбирая дороги, я летел вперёд и несколько раз чуть не расшибся о дерево, таким слепым и безумным было моё бегство. По листьям застучали крупные капли дождя. Где–то далеко проснулся гром; сначала он глухо ворчал, потом рассердился всерьёз, но я продолжал бежать. Дождь усилился. Вскоре густая листва уже не могла противиться тугим струям, и они, как обрушившаяся с неба твердь, пролились на землю. Я вымок до нитки, но мне было всё равно.
Наконец я добежал до небольшой, но уже вздувшейся от ливня речушки и почему–то решил, что, стоит мне перебраться на другой берег, и я окажусь в безопасности. Это была смутная, неясная и, как выяснилось, совершенно обманчивая надежда. Я плюхнулся в воду, кое–как выбрался на противоположный берег, взбежал по невысокому склону и очутился на лугу, где высились только огромные, кряжистые деревья. Я побежал, петляя между ними и по мере сил стараясь держаться восточного направления, хотя вовсе не был уверен, что бегу правильно. Едва я начал понемногу оправляться от пережитого кошмара, как вдруг в белом свете молний, сверкнувших несколько раз подряд, я отчётливо увидел перед собой тень той же самой чудовищной руки. Словно ужаленный, я рванулся вперёд, помчался ещё быстрее, но не успел сделать и нескольких шагов, как поскользнулся и, не удержавшись на ногах, растянулся на земле у корней одного из могучих лесных великанов.
Оглушённый ударом, я всё–таки поднялся и, невольно оглянувшись, успел увидеть только корявые, узловатые пальцы, протянувшиеся к самому моему горлу. Но в то же мгновение чьи–то большие, мягкие руки обхватили меня сзади, и голос, похожий на женский, произнёс: — Не бойся его. Теперь он не посмеет тебя обидеть. Страшная рука мигом отдёрнулась, словно её опалили огнём, и канула в бушующий мрак.
Какое–то время я лежал почти без чувств, не помня себя от пережитого страха и радостного облегчения. Первое, что я услышал, придя в себя, был низкий, грудной голос где–то над моей головой, до странности напомнивший мне шелест ветра в листве большого дерева. «Мне можно любить его, можно любить его, ибо он человек, а я всего лишь буковое дерево», — снова и снова повторял он как бы про себя. Я открыл глаза и увидел, что сижу на земле, а сзади, обхватив моё тело руками, меня поддерживает какая–то женщина, судя по всему, довольно крепкого сложения и ростом выше любого человека. Я повернул только голову, боясь, что, стоит мне пошевелиться, и кольцо её объятий тут же разомкнётся. В лицо мне заглянули ясные, немного скорбные глаза — по крайней мере, такими они показались мне тогда, ведь дождливой ночью, да ещё и в тени раскидистого дерева трудно было рассмотреть их цвет или форму. Её прекрасное лицо выглядело торжественно–величавым из–за своей неподвижности; она казалась вполне спокойной, но как будто чего–то ждала. Ростом и размерами она действительно была больше человека, но не намного.
— Почему вы называете себя буковым деревом? — спросил я.
— Потому что я и есть буковое дерево, — негромко откликнулась она тем же грудным, мелодичным голосом.
— Но вы женщина! — возразил я.
— Вы так полагаете? Значит, я действительно похожа на женщину?
— На удивительно прекрасную женщину! Неужели вы сами этого не знаете?
— Я рада, что вы так думаете. Порой мне и правда кажется, что я женщина. Особенно сегодня — да, впрочем, и всегда, когда с моих волос капает дождь. В наших лесах есть древнее пророчество о том, что однажды все мы превратимся в мужчин и женщин и станем такими, как вы. А у вас об этом ничего не слышно? И потом, буду ли я счастлива, когда стану женщиной? Боюсь, что нет, ведь больше всего я ощущаю себя человеком именно в такие ночи. Но всё равно я очень, очень об этом мечтаю!
Она говорила, а я молча слушал, ибо её голос казался мне разрешением всех мелодий на свете.
— Вряд ли я смогу сказать вам, счастливы ли наши женщины, — произнёс я наконец. — К примеру, одна из моих знакомых всю жизнь чувствовала себя несчастной. Сам я тоже не раз мечтал о Волшебной стране, мечтал так же страстно, как вы сейчас мечтаете попасть в страну людей… Но ведь мы с вами ещё так молоды. Как знать, может быть, с возрастом люди становятся счастливее? Хотя я лично в этом сомневаюсь.
С этими словами я невольно вздохнул. Руки её всё так же обвивали меня, и она почувствовала мой вздох.
— А сколько вам лет? — спросила она.
— Двадцать один.
— Какой же ты ещё малыш! — засмеялась она и поцеловала меня душистым, медвяным поцелуем, в котором чувствовались все ветры и благоухания на свете. В её поцелуе была прохлада и верность, которые вмиг освежили и развеселили мне сердце. Я почувствовал, что уже не боюсь жуткого Ясеня.
— Чего хотел от меня этот противный Ясень? — спросил я.
— Не знаю. Должно быть, собирался закопать тебя под своими корнями. Но теперь, мальчик мой, он не посмеет тебя тронуть.
— Неужели все ясени такие злые?
— Ну, нет! Но почти все они страшно вредные и самолюбивые. Если пророчество и правда сбудется, людишки из них получатся довольно гадкие! А у здешнего Ясеня — хотя об этом почти никто не знает — всё нутро сгнило подчистую. В сердце его зияет пустота, которую он всё время старается чем–нибудь заполнить, да только не может. Вот, должно быть, зачем ты ему понадобился. Интересно, станет он когда–нибудь человеком или нет? Если да, то его, наверное, лучше сразу убить.
— Если бы вы знали, как я вам благодарен! Ведь это вы спасли меня от него.
— Больше я не подпущу его к тебе. Но в лесу есть и другие существа вроде меня, от которых я, увы, не в силах тебя спасти. Если кто–то из них покажется тебе особенно прекрасным, держись от него подальше.
— Почему?
— Больше я ничего не могу тебе рассказать. Теперь главное — обвязать тебя моими волосами, и тогда Ясень не осмелится к тебе прикоснуться. Вот, отрежь себе одну из моих прядей. У вас, людей, всегда есть при себе что–нибудь острое.
Не размыкая рук, она встряхнула головой, и её длинные волосы заструились над моим лицом.
— Но я не могу остричь ваши чудные волосы! Жалко портить такую красоту!
— Жалко? — изумилась она. — Да они тут же вырастут снова! И потом, когда они ещё понадобятся? Может быть, уже никогда… По крайней мере, до тех пор, пока я не стану женщиной, — добавила она и вздохнула.
Она склонила надо мной прекрасную голову, и я, стараясь действовать как можно бережнее, отрезал ножом длинную прядь гладких тёмных волос. Когда я закончил, она содрогнулась и с облегчением вздохнула, как вздыхает человек после того, как его наконец отпускает острая боль, которую он мужественно терпел, ничем не выдавая своего страдания. Она взяла отрезанную прядь и обвязала её вокруг меня, напевая странную, причудливую песню. Разобрать её я не смог, но вот какими словами отразилась она в моей душе:
Друг мой милый, досель я не знала тебя,
Но от горя укрыла, любя и скорбя.
Пусть не встретиться более нам никогда,
Но покуда живу я, ты — мой навсегда.
Женщина всё пела и пела, не выпуская меня из своих объятий, и песня её переплеталась с шумом дождя, шуршащего в листве, и шорохом лёгкого ветерка, поднявшегося в траве. Безмолвный, блаженный восторг наводнил мне душу, нашёптывая мне тайны деревьев, птиц и цветов. Сначала мне вдруг показалось, что я снова, как в детстве, иду по залитому солнцем весеннему лесу, под ногами у меня расстилается целый ковёр из ветрениц, подснежников и крохотных беленьких соцветий — я чуть было не сказал созданий! — похожих на звёздочки, и на каждому шагу мне встречаются новые, необыкновенные цветы. Затем мне привиделось, что надо мной сияет полуденное июльское солнце, а сам я лежу в полудрёме у подножия большого бука с книгой древних баллад и сказок. Потом настала осень; сердце моё опечалилось из–за того, что листья, когда–то укрывавшие меня от жары, теперь шуршали у меня под ногами, и сладкий запах тления стал для меня их прощальным благословением.
Но вот опустилась стылая зимняя ночь; я шагал домой, чтобы поскорее очутиться в домашнем тепле, и на ходу сквозь путаницу ветвей поглядывал на холодную, снежную луну в опаловом ореоле. Наконец я заснул — а очнувшись, увидел, что лежу под раскидистым деревом в ясном утреннем свете, какой бывает перед самым восходом солнца, и меня опоясывает целая гирлянда свежих буковых листьев.
Увы! От Волшебной страны фей у меня не осталось ничего, кроме воспоминаний — да, воспоминаний. Прямо надо мной нависла огромная ветка, а от изголовья поднимался мощный, гладкий ствол с причудливыми изгибами и выпуклостями, напоминающими прижатые к телу руки. Листья и ветви тихонько напевали ту же песню, которая убаюкала меня, только теперь я услышал в ней прощальные нотки и пожелания доброго пути. Уходить мне не хотелось, и я ещё долго сидел возле бука, не трогаясь с места. Однако моя собственная история ещё не закончилась, и я знал, что меня ждут новые дороги и новые дела. Когда солнце взошло, я поднялся, обхватил буковый ствол насколько хватило рук, поцеловал его и попрощался. По листьям пробежала дрожь, на меня упало несколько капель вчерашнего дождя, а когда я повернулся, чтобы идти, мне снова почудился знакомый шёпот: «Мне можно любить его, можно любить его, ибо он человек, а я всего лишь буковое дерево».
Глава 5
Она была округла и свежа,
Как будто жизнь стремительным потоком
Её омыла, или лёгкий сон
Лежал на веках, упорхнуть готовый
Как бабочка с цветка.
Беддоуз. Пигмалион
… и была, словно ландыш весенний, бела,
Словно снег, что зимою пурга намела.
Повесть о сэре Лонфале
Я шагал, с удовольствием вдыхая свежий утренний воздух и чувствуя себя словно родившимся заново. Только одно огорчало меня: странное, неясное чувство, нечто между печалью и наслаждением, то и дело подымалось во мне, когда я вспоминал ту, что приютила меня в ночи. Меня мучили смутные угрызения совести, как будто я не должен был покидать её, но я продолжал идти дальше, успокаивая себя, как только мог.
«Что ж, — рассуждал я, — если ей грустно, вина в том не моя. И потом, всё остальное у неё будет по–прежнему, а такой чудесный день наверняка обрадует её не меньше, чем меня. И вообще, теперь её жизнь станет даже богаче благодаря воспоминаниям о том, кто однажды пришёл к ней, но не смог остаться. А если когда–нибудь она и вправду станет женщиной… кто знает — может, однажды мы снова увидимся, ведь во вселенной всегда есть место новым встречам!»
Сегодня лес казался мне самым обычным и ничуть не волшебным; только кролики, мыши, птенцы, бельчата и великое множество других зверушек вели себя, совсем как ручные. Завидев чужака, они не удирали, а замирали и во все глаза таращились на незнакомого пришельца, а иногда даже подбирались поближе, словно для того, чтобы разглядеть меня получше: то ли они ещё ни разу не видели живого человека, то ли здешние люди никогда их не обижали.
Остановившись на секунду, чтобы рассмотреть удивительное соцветие, свисавшее с гибкой плети, крепко обвивавшей мощный древесный ствол, я заметил, что ко мне неторопливо приближается большой белый кролик.
Подскакав, он положил переднюю лапку на носок моего башмака и начал внимательно разглядывать меня красными глазками, точно так же, как я только что разглядывал любопытный цветок. Я нагнулся, погладил его и хотел уже было взять на руки, но он резко ударил по земле задними лапами и с поразительной прытью ускакал прочь — правда, несколько раз обернувшись перед тем, как исчезнуть из виду. Время от времени далеко впереди среди деревьев показывались зыбкие человеческие фигуры. Двигались они словно во сне, то появлялись, то снова пропадали, но не приближались.
На этот раз еды в лесу оказалось предостаточно, хотя я сроду не видел ничего похожего на те плоды и орехи, которые здесь росли. Я долго не решался их есть, но потом рассудил, что если могу дышать воздухом Волшебной страны, то и здешняя еда должна пойти мне на пользу. На деле всё оказалось даже лучше, потому что пища не только утолила мой голод, но каким–то удивительным образом обострила и углубила мои чувства, позволив мне гораздо полнее войти в окружающий меня мир. Человеческие фигуры стали куда более чёткими, плотными, зримыми. Теперь я гораздо увереннее, почти не колеблясь, выбирал нужную дорогу, и мне казалось, что я уже немного понимаю, о чём поют птицы, хотя и не могу передать это словами. Порой, немало удивляясь, я вдруг ловил себя на том, что внимательно прислушиваюсь к разговору белок или енотов. Постороннему их пересуды вряд ли показались бы занимательными, потому что эти милые создания почти всегда болтали лишь про обыденные дела и заботы: где отыскать самые лучшие орехи, кто разгрызает их лучше и чище остальных, кто успел запасти на зиму больше провизии, и так далее (только про то, где хранятся запасы, никто не проронил ни звука), так что разговоры были совсем человеческие. От некоторых зверушек я так ничего и не услышал; по–моему, они вообще предпочитают помалкивать и высказываются лишь в самых крайних случаях.
Мыши пищали без умолку, ежи отличались невозмутимой флегматичностью, а кроты, которых я несколько раз повстречал на тропинке, при мне ни разу не сказали друг другу ни слова. Хищных зверей в лесу не было; по крайней мере, сам я не видел никого крупнее дикого кота. Правда, змей было полным–полно, и, по–моему, кое–какие из них даже были ядовитыми, но ни одна не пыталась меня укусить.
Около полудня я подошёл к каменистому холму, небольшому, но довольно крутому. На нём не было ни деревца, ни кустика, и солнце безжалостно палило его голую макушку. Почему–то я знал, что путь мой лежит прямо через него, и немедленно начал на него взбираться. Вскарабкавшись наверх, вспотевший и запыхавшийся, я обнаружил, что с другой стороны холма всё так же простирается лес. К моему великому огорчению, деревья здесь подступали к склонам вовсе не так близко, как с противоположной стороны. Я вздохнул при мысли о том, что укрыться от солнца мне удастся ещё не скоро, да и спуститься тут будет гораздо сложнее, но тут же разглядел нечто вроде тропинки, петляющей между каменными выступами вместе с крохотным ручейком, и с надеждой подумал, что она наверняка поможет мне спуститься. Спускаться было неожиданно легко, но под конец я окончательно измучился и обессилел от жары. До подножья оставалось совсем чуть–чуть, когда тропинка оборвалась, и я увидел перед собой огромный утёс, сплошь поросший кустарником, плющом и какими–то ползучими плетями с великолепными душистыми цветами. За густыми зарослями виднелось тёмное отверстие.
Тропинка явно вела меня внутрь. Радуясь долгожданной тени, я вошёл и очутился в каменной пещерке. Плотный мшистый покров сглаживал грубые очертания стен, а на каждом выступе красовались прелестные кустики папоротников. Их диковинный вид, причудливые сочетания и изумительные оттенки подействовали на меня, как изящно сработанный сонет: не может быть, чтобы такая дивная гармония возникла сама по себе, без постороннего замысла! В углу я заметил маленький родник, наполнявший прозрачной водой каменное углубление, тоже поросшее мхом. На вкус вода показалась мне чуть ли не самим эликсиром жизни, и, напившись, я с наслаждением растянулся на небольшом возвышении, походившем на устланное ковром ложе.
На какое–то время я забылся в приятных грёзах; негромкий плеск воды и все увиденные мною оттенки, формы и цвета беспрепятственно и бесцеремонно вплывали в моё сознание, как в самую обычную гостиную, и снова выскальзывали оттуда без каких бы то ни было объяснений. Эти удивительные образы и ощущения (слишком смутные, чтобы их можно было передать) пробудили во мне необыкновенную способность, которой я никогда в себе не подозревал: способность чувствовать себя просто и безоблачно счастливым.
Должно быть, я пролежал так около часа или немного дольше, но потом стройная суматоха, поднявшаяся в моём воображении, несколько поутихла, и я вдруг осознал, что пристально смотрю на странный, полустёршийся от времени барельеф, выступающий из дальней стены. Я сосредоточенно разглядывал его, пока не понял, что передо мной — Пигмалион, ожидающий пробуждения своего творения. Скульптор казался неподвижнее статуи, на которую был устремлён его взор; у неё же был такой вид, словно она вот–вот соскользнёт с пьедестала и обнимет художника, который терпеливо ждал, но, по–видимому, не слишком надеялся на чудо.
«Чудесная история, — подумал я про себя. — Не удивлюсь, если настоящий Пигмалион когда–то выбрал себе именно такую пещерку, расчистил у входа заросли, впустив внутрь солнечный свет, и принёс сюда, подальше от любопытных взоров, глыбу мрамора, чтобы придать телесный облик той мысли, что уже обрела плоть в незримой мастерской его воображения».
— Постойте, постойте! — вдруг воскликнул я. Солнечный лучик, пробившийся через расселину в потолке пещеры, ярко осветил один из голых выступов без мха и папоротников, и я изумлённо привстал на своём ложе. — Да ведь это и есть мрамор! Такой белый и податливый, что сгодится для любой скульптуры, даже для той, которой суждено превратиться в прекрасную женщину в объятиях своего создателя!
Я вытащил нож, счистил немного мха с возвышения, на котором лежал, и к своему несказанному удивлению обнаружил, что передо мною не обычный мрамор, а, скорее, нечто вроде алебастра, мягкого и послушного. Повинуясь необъяснимому (но, в общем, вполне понятному) желанию, я продолжал счищать с камня зелень и вскоре понял, что вся его поверхность тщательно отполирована; в любом случае, она была удивительно гладкой. Я принялся за работу с новым усердием и через несколько минут обнаружил нечто такое, что заставило меня позабыть обо всём ином. Давешний лучик добрался до расчищенной мною поверхности, каменная глыба засветилась обычной полупрозрачной белизной полированного алебастра (кроме тех мест, где я поцарапал её ножом), и под тонким, словно светящимся изнутри слоем камня я ясно увидел мрамор, матовый и куда более твёрдый. «Нет, тут надо поосторожнее, чтобы царапин было поменьше», — решил я. Во мне зародилось смутное подозрение, которое постепенно начало превращаться в пугающую, но восхитительную уверенность. Я опять заработал ножом и вскоре, едва решаясь верить своим глазам, окончательно убедился в том, что под алебастровым покровом покоится едва различимая мраморная фигура. Мужчина это или женщина, пока сказать было трудно. Чувствуя подымающееся внутри нетерпение, я снова принялся за дело.
Наконец я очистил от мха всю глыбу целиком и, поднявшись с колен, отошёл на несколько шагов назад, чтобы окинуть её взглядом. Внутри полупрозрачного алебастра явственно, хоть и не очень чётко (пещера была не очень светлая) виднелась мраморная фигура женщины. Она лежала на боку, повернувшись ко мне и подложив руку под голову, но волосы падали ей на лицо, и я не смог как следует разобрать его выражение. Однако то, что я увидел, было восхитительно; до сих пор ни в природе, ни в шедеврах искусства мне не удавалось увидеть даже слабого намёка на тот идеал, который с рождения таился в моей душе. Очертания её тела проступали через алебастр не так отчётливо, как лицо, и я решил, что красавица, должно быть, одета в лёгкую тунику. В памяти у меня одна за другой всплывали бесчисленные истории и легенды о том, как заколдованные люди чудесным образом освобождались от пленившего их заклятья. Я вспомнил королевича из Зачарованного города, наполовину живого, наполовину высеченного из мрамора, вспомнил Ариэля и Ниобею, Спящую красавицу, легенды о кровоточащих деревьях и множество других историй. Даже вчерашняя встреча с прекрасной Девой букового дерева ещё больше возгревала во мне безумную надежду — надежду на то, что каким–то необыкновенным образом эта недвижная статуя тоже пробудится к жизни и, расколов алебастровую усыпальницу, предстанет моему взору во всём своём великолепии. «Кто знает, — рассуждал я, — может, в этой пещере живёт сама душа Мрамора, его глубинная сущность, та самая душа, что таится внутри каждого камня и своим присутствием наделяет его способностью принимать любую форму? Вдруг эта незнакомка и вправду проснётся? Как же её разбудить? Спящая красавица проснулась от поцелуя… Хотя вряд ли мой поцелуй проникнет к ней через алебастровый покров…»
Но я всё равно опустился на колени и поцеловал гладкую, молочную гробницу.
Женщина не просыпалась. Я подумал об Орфее, который заставил камни последовать за собой. Мне уже не казалось удивительным, что его песня увлекла за собой деревья. Может быть, звуки пения пробудят ото сна и мою красавицу, и прелесть её покоя сменится изысканной грацией движения? Может быть, мелодии удастся проникнуть туда, куда не смог проникнуть поцелуй? Я сел и задумался. Мне всегда нравилась музыка, но петь я не умел, пока не оказался в Волшебном лесу. Слух у меня был неплохой, голос — довольно сильный, но почему–то они никак не хотели уживаться, и раньше я всегда смущённо замолкал, обрывая начатую было песню. Однако ещё сегодня утром я неожиданно поймал себя на том, что радостно распеваю, шагая по лесу. Когда же я начал петь: до того, как поел здешних плодов, или после? Наверное, после; в любом случае, сейчас, когда я напился из крохотного источника, который поблескивал кристальной глубиной в углу пещеры, мне захотелось петь с новой силой.
Я уселся у гробницы, в которой спала ещё не родившаяся на свет красота, наклонился поближе к изголовью и запел. Мелодия так тесно переплеталась со словами, словно они слились воедино, словно каждое слово могло родиться на свет только в обличье этой и никакой другой ноты, и разделить их мог только самый проницательный ум, да и то лишь у себя в воображении. Вряд ли я смогу пересказать, что именно я пел; тусклые и плоские слова бессильны описать тот восторг, сама возвышенность которого сделала невозможными любые воспоминания; он так же превосходит всякие попытки передать его на бумаге, как тогдашняя песня, должно быть, превосходит записанные мною строки:
О немое изваянье!
В бездну мраморного сна
И недвижного молчанья
Ты, как в смерть, погружена.
Может, в грёз златом тумане,
Сквозь покров слепой мечты
И младых воспоминаний
Голос мой услышишь ты
И улыбкою чудесной
Смелость в сердце укрепишь,
Светом глаз своих прелестных
Мрак предвечный озаришь.
Всех ваятелей виденье,
Лучезарная мечта,
Идеала воплощенье,
Неземная красота —
Лишь тебя они искали,
Но волшебного лица
Очертанья ускользали
От искусного резца.
Ты ждала, в гробу нетленном
Красоту свою храня.
Я нашёл тебя, царевна,
Пробудись же для меня!
Я пел, не отводя глаз от неясных очертаний покоящегося предо мною лица, как вдруг под тусклым покровом алебастра мне почудилось едва уловимое движение, похожее на еле слышный вздох. Я напряжённо вгляделся в камень, но, должно быть, это и правда было всего лишь моё воображение. Однако песня неудержимо рвалась из груди, и я снова запел:
Сколько лет в объятьях нежных
Сон тебя, мой друг, сжимал?
Встань же, грации прилежной
Безупречный идеал.
Если ж сон ещё веками
Будет жить в твоей груди,
Ты, очей не размыкая,
В тихий лес со мной пойди.
Там в лесу и дрёма слаще
Без печалей и забот.
Там в густой прохладной чаще
Ждёт тебя тенистый грот.
Ну а если ты, царица,
Камня выбрала покой —
Дай мне в мрамор обратиться
И навек уснуть с тобой.
Я замолчал и снова вгляделся в каменный саван, словно хотел одной силой нетерпеливого взора очистить от алебастра очертания изумительного лица.
Мне показалось, что ладонь, покоившаяся под щекой, немного соскользнула вниз, но я не мог с уверенностью сказать, как именно она лежала с самого начала. Страстное желание увидеть мраморную деву живой превратилось в жгучую, нестерпимую потребность, и я запел:
Ты, может, — смерть сама? С тех пор,
Как я пою у ног твоих,
Погас небес цветной узор,
И умер целый мир живых,
И сам я мёртв, ведь жизнь мою
Ты без остатка забрала.
Луна любви, проснись, молю!
Восстань! и пусть исчезнет мгла.
О дева хладная, услышь,
Проснись, иль я погибну сам
И здесь, где ты в забвеньи спишь,
Найду приют своим костям.
Но что слова? Средь мёртвых снов
Они не значат ничего.
Услышь души безмолвный зов
И муку сердца моего!
Раздался негромкий треск, и, подобно нежданному видению, внезапно возникшему и тут же скрывшемуся с глаз, из камня вырвалась светлая фигура, облечённая в лёгкую белоснежную ткань. Поднявшись, она тут же скользнула к выходу из пещеры, и вскоре её одежды уже мелькали среди стволов. Придя в себя от изумления и неодолимого восторга, я бросился к выходу, успел увидеть, как она идёт по лесной опушке, залитой солнцем, и мне показалось, что лучи его засияли ещё сильнее, стоило им коснуться той, что даже не шла, а словно плыла по воздушному озеру света. Немое отчаяние охватило меня: я только что нашёл её, только что освободил — и уже потерял! Идти за ней казалось бессмысленным, но что ещё мне оставалось делать? Не отрывая глаз от места, где она скрылась, и даже не оглянувшись на покинутую ею пещеру, я поспешил к лесу.
Глава 6
Да поостережётся человек, когда сбывшиеся желания дождём изливаются на
него и счастье его не знает границ.
Твои алые губы червями
Ползут по моей щеке.
Мазервелл
Однако не успел я спуститься с холма, как моим глазам предстало ещё одно видение. Подобно полноводной реке, лучи заходящего солнца наводнили своим пурпурным великолепием широкую поляну, раскинувшуюся между утёсами и лесом, и по этой реке навстречу мне неспешно двигался всадник в багровых доспехах, а его конь от ушей до хвоста сиял алым пламенем заката. На минуту мне почудилось, что я уже видел его раньше. Когда он приблизился, его лицо оказалось совершенно незнакомым, но тут я внезапно вспомнил легенду о сэре Персивале в рыжих от ржавчины доспехах — ту самую, которую не успел дочитать в доме у приютившей меня женщины. Так вот кого напоминал мне этот рыцарь! И неудивительно: когда он подъехал совсем близко, я увидел, что всё его снаряжение, от гребня шлема до кованых сапог покрыто лёгким налётом ржавчины. Шпоры пылали золотом, железные наголенники рдели в закатных лучах, тяжёлая булава, висевшая у него на руке, отливала бронзой и серебром. Весь облик величественного всадника внушал благоговейный страх, но лицо его было совсем иным — печальным, даже угрюмым; казалось, его покрывает тайный стыд; однако, несмотря на омрачавшее его уныние, оно оставалось благородным и возвышенным, да и держался рыцарь с достоинством, хотя ехал, опустив голову и плечи, словно его согнуло невидимое горе. Конь, чувствуя подавленность хозяина, уныло брёл вперёд, и даже белый плюмаж на высоком шлеме рыцаря поблёк и безжизненно повис.
«Должно быть, он проиграл свой последний поединок, — подумал я. — Но благородному воину не подобает падать духом лишь из–за того, что его сбросили с коня!» Всадник проехал мимо, не поднимая глаз и не замечая меня, но стоило мне окликнуть его, как он тут же выпрямился в седле и схватился за рукоять меча. Однако в то же мгновение его лицо за приподнятым забралом вспыхнуло, как будто от стыда. Он ответил на моё приветствие со сдержанной учтивостью и тронулся было дальше, но через минуту внезапно осадил лошадь, на мгновение застыл, словно в раздумье, а потом повернулся и направился ко мне.
— Мне весьма неловко представать перед вами в таком обличье, словно я и на самом деле заслужил честь носить рыцарское достоинство, — проговорил он. — Но я просто обязан предостеречь вас, чтобы зло, приключившееся с воином, не постигло и сладкогласного певца. Известна ли вам история о сэре Персивале и… — тут он вздрогнул, и его доспехи едва слышно лязгнули, — деве Ольхе?
— Не вполне, — признался я. — Видите ли, вчера, очутившись в лесной хижине, я наткнулся на книгу, где как раз говорилось об этом, но…
— Тогда берегитесь, — перебил меня он. — Взгляните на мои доспехи; я не послушался предупреждения, и со мной случилось то же самое, что и с ним. О да, я был горд, но где теперь моя гордость? И всё же она ослепительно прекрасна, так что будьте начеку! А эти доспехи, — добавил он, поднимая голову, — очистятся и засияют снова лишь в рыцарских поединках, пока последнее пятнышко не отпадёт от них под ударами нечестивых копий или меча благородного соперника. Только тогда я опять подниму голову и скажу оруженосцу: «Вот и настал твой черёд показать своё умение: возьми и начисти всё это до блеска!»
Не успел я и рта раскрыть, как он пришпорил своего коня и стремительно умчался прочь. Я крикнул ему вслед в надежде подробнее расспросить его о страшной колдунье, но за звоном своих доспехов он не услышал меня. «Ну что ж, — подумал я, — по крайней мере, меня предупредили, и уже не раз. Теперь–то я точно буду настороже и не позволю ни одной красавице обмануть меня, как бы изумительно хороша она ни была. Должен же хотя бы один человек устоять против её чар! — так почему бы не я?»
Я направился к лесу, всё ещё надеясь отыскать в его таинственных глубинах пропавшую мраморную деву. Солнечный день утонул в прелестных сумерках.
Громадные летучие мыши принялись бесшумно сновать туда–сюда; их зигзаги казались совершенно бесцельными, но лишь потому, что гонялись они за невидимой добычей. С разных сторон в полутьме раздавалось монотонное уханье филина, тут и там вспыхивали светлячки, чтобы снова угаснуть в бескрайней вселенной, и ночной ястреб то и дело рассекал тихую гармонию свистом крыльев и неприятным клёкотом. Из незнакомого полумрака до меня доносились стаи неведомых сумеречных звуков, томивших сердце, словно опуская его в волны неясной, задумчивой любви и тоски. От земли поднялись ночные ароматы, погрузив меня в свою неповторимую, роскошную печаль, как будто кто–то оросил цветы и траву давно пролитыми слезами. Земля манила меня; я готов был упасть на колени и покрыть её поцелуями. Я забыл про Волшебную страну фей; вокруг меня раскинулась прекраснейшая ночь, какая только бывает на нашей старой кормилице–Земле. Со всех сторон возвышались исполинские стволы, вздымая к небу густую кровлю переплетённых сучков, веток и листьев: над моим миром вознёсся ещё один, мир птиц и насекомых, со своими горами и равнинами, со своими зарослями, тропами, лугами и жилищами, со своими обычаями и радостями. Гигантские ветви пересекали мне путь, гигантские корни, на которых высились лесные колонны, крепко вцепились в землю, без труда поднимая и удерживая на месте всё строение.
Это был старый–старый лес, и всё в нём было в точности так, как полагается. А когда посреди этого чуда я вспомнил, что где–то здесь, под густой лиственной сенью, у подножия какого–нибудь дерева, в замшелой пещерке или возле древнего, заросшего колодца покоится мраморная дева, которая вошла в наш мир благодаря моей песне и — кто знает? — быть может, ждёт своего избавителя, чтобы поблагодарить его, спрятав смущение под покровом вечернего полумрака, ночь превратилась для меня в блаженное царство радости, чья царица, пусть незримо, присутствовала везде и во всём. Потом я вспомнил, как моя песня вызволила её из мрамора, проникнув сквозь жемчужный алебастр. «А вдруг, — подумал я, — мой голос настигнет её и сейчас, когда она скрывается под эбеновым покровом ночи?» Песня возникла у меня в груди так стремительно, что я неожиданно, почти невольно запел:
Ныне не сомкну
От восторга очи,
Песней разорву
Я немую тишь.
О, Царица Ночи,
Голос мой услышь!
Тёмный лес тебя
В чаще сокровенной
Прячет от меня.
Бродишь где–то ты,
В сумраке блаженной
Тайной красоты.
Прочь ступай, луна!
Мне твоя лампада
Нынче не нужна.
Я во тьме найду
Луч любви отрадный
И на свет пойду.
Пусть густеет мгла!
Меж ветвей бессонных
Ночь уже зажгла
До дневной зари
Для двоих влюблённых
Звёзды–фонари.
Лишь только последние звуки песни стихли, как совсем рядом кто–то негромко и восхитительно рассмеялся. Это был не тайный смешок человека, который изо всех сил старается, чтобы его не услышали; нет, так смеются, когда наконец–то получают то, чего долго и терпеливо ожидали, и последние нотки такого смеха похожи скорее на тихий, мелодичный вздох. Я поспешно обернулся и увидел млечно–зыбкую фигуру женщины, сидящей среди невысоких густых зарослей.
— Это же моя белая дева! — воскликнул я, бросился к ней и опустился на землю рядом, стараясь сквозь сгустившуюся тьму разглядеть ту, что по моему зову вырвалась из мраморной темницы.
— Да, это твоя белая дева, — ответил нежнейший голос, и моё сердце, так страстно ожидавшее этого мгновения и до краёв переполненное чарами любви, бурно забилось от безмолвного восторга. Но хотя этот голос был воплощением нежности, что–то в нём — то ли его тон, то ли эта неожиданная покладистость без тени девичьего смущения — внесло странный разлад в ту внутреннюю мелодию, что звучала сейчас во мне. Когда я взял прекрасную беглянку за руку и придвинулся поближе, чтобы разглядеть её необыкновенное лицо, по спине у меня пробежала холодная дрожь. «Это всё из–за мрамора!» — успокоил я себя и решил не обращать на это внимания, но она тут же отняла у меня руку и уже не позволяла мне дотрагиваться до неё. Её призывные речи дразнили и дурманили меня, но держалась она так неприступно, будто нас разделяла чуть ли не целая миля.
— Почему ты убежала, когда я разбудил тебя? — спросил я.
— А я разве убежала? — спросила она. — Да, это и вправду было нехорошо. Но я не хотела тебя обидеть.
— Я так хочу увидеть тебя! — но здесь совсем темно.
— И правда темно. Пойдём ко мне в грот. Там будет светлее.
— Так у тебя есть ещё одна пещера?
— Пойдём со мной и увидишь.
Она не шевельнулась, пока я не поднялся, а потом вскочила так быстро, что я не успел протянуть ей руку. Мы пошли между деревьями плечом к плечу. Она ступала совсем близко, но раз или два, когда я невольно протягивал руку, чтобы обнять её, резко отскакивала в сторону, ни на миг не поворачиваясь ко мне спиной, и, слегка пригнувшись, застывала, глядя на меня с таким видом, словно её страшило приближение какого–то невидимого врага. В темноте я не мог разобрать выражения её лица. Потом она возвращалась ко мне и продолжала идти рядом, как будто ничего не произошло. Всё это показалось мне странным, но ведь в Стране фей ни о чём нельзя судить по первому впечатлению. К тому же, рассудил я, моя белая дева так долго спала и так внезапно пробудилась, что было бы несправедливо ожидать от неё привычных мне слов и поступков. Кто знает, что могло ей присниться? Да, она не скупится на ласковые слова, но кто знает — может, прикосновение значит для неё несравненно больше, и потому она так сдержанна и щепетильна?
Шли мы довольно долго, пока не наткнулись на густые заросли, за которыми мерцал бледно–розовый свет.
— Раздвинь ветви, чтобы мы могли войти, — приказала она.
Я повиновался.
— А теперь заходи, — снова сказала она. — Сначала ты, а потом я.
Я послушно вошёл и оказался в пещере, весьма похожей на ту, давешнюю, из мрамора. Каменные стены были сплошь завешены гирляндами зелёных побегов, которые обычно растут на тенистых утёсах. В дальнем углу среди листьев я увидел глиняную лампаду, горевшую ясным розоватым светом, и задумчивые тени, отбрасываемые её пламенем, переплетались с небрежно свисающими прядями папоротника и плюща. Моя спутница проскользнула вдоль стены, всё так же ни на мгновение не поворачиваясь ко мне спиной, и уселась в самом дальнем углу, полностью заслонив собой светильник.
Передо мной была изумительная, совершенная красота. Казалось, свет дивной лампады струится прямо сквозь неё — такой мягкой, нежной розовой тенью осенял он мраморную белизну её тела. Правда, что–то в этом смущало меня; лишь позднее я понял, что белки её глаз, как и всё остальное, тоже приобрели слегка розоватый оттенок. Почему–то я не могу воскресить в памяти черты её лица; помню только, что они, как и вся её девическая фигура, произвели на меня лишь одно, нераздельное впечатление дивной, неизъяснимой прелести. Я улёгся возле её ног, неотрывно глядя ей в лицо, а она принялась рассказывать мне диковинную историю. О чём была эта история, я не помню, но каждый поворот сюжета, каждая пауза ещё больше приковывали мои глаза и мысли к поразительной красоте сидящей передо мной девы; каким–то удивительным образом всё в её рассказе, явно или неявно, было связано с её красотой. Я слушал как заворожённый. Должно быть, она рассказывала мне про снег и бурю, про бешеные потоки и речных эльфов, про долгожданную встречу разлучившихся влюблённых и про чудную летнюю ночь, опустившуюся на мир грёз и преданий. Я слушал и слушал, пока сказка не смешалась с былью: мы с прелестной незнакомкой словно вросли в неспешное повествование, и вся история закружилась вокруг нас. Под конец мы с нею встретились в этой самой пещере, убранной зелёными гирляндами; вокруг нас раскинулась летняя ночь, отягощённая любовью, и только благоухание спящего леса безмолвно нарушало наше уединение.
Я проснулся, когда в пещеру уже заползал серый рассвет. Дева исчезла, а среди зарослей у самого входа я увидел нечто совершенно жуткое. Мне показалось, что передо мной зияет открытый гроб, приставленный к стене, но почему–то верхняя его часть в точности повторяла контуры головы и шеи — скорее, это была человеческая фигура, только полая внутри, как будто её сделали из полусгнившей древесной коры. У неё были руки; правда, от плеча до локтя они были лишь слегка обозначены, словно древесина здесь снова срослась после того, как её изрезали ножом, но пальцы были живыми и цепкими: они яростно теребили длинную шелковистую прядь чьих–то волос, словно пытаясь разорвать её на клочки.
Жуткое видение обернулось, и я увидел лицо той, что накануне так очаровала меня. Только теперь в утреннем свете оно выглядело зеленоватым, а глаза казались тусклыми и мёртвыми. На мгновение я оцепенел от ужаса, но тут новый страх прошил меня насквозь. В панике я попытался нащупать своё опоясание из буковых листьев, но не нашёл его: оно снова превратилось в прядь волос, и именно его так упорно терзала стоящая перед мной колдунья.
Она отвернулась и снова негромко рассмеялась, но на этот раз смех её был полон ненависти и презрения.
— Вот он, — сказала она, но не мне, а невидимому спутнику, который, должно быть, появился, пока я спал. — Теперь он от тебя не уйдёт.
Глаза мои расширились от ужаса, но пошевелиться я не мог, потому что вдруг увидел того, кто стоял рядом с нею. Его очертания оставались зыбкими и неясными, но сомнений быть не могло: передо мной был Ясень, а моя красавица оказалась девой Ольхой и теперь намеревалась отдать меня, лишённого единственной защиты, в руки страшного врага!
Ясень наклонил свою горгонью голову, вошёл в пещеру и начал медленно приближаться ко мне. Я прилип к земле, не в силах отвести взгляд от его голодных глаз и уродливой гримасы. Он навис надо мной, как дикий зверь над своей жертвой, протянул чудовищную лапу, и я уже приготовился к невыразимому ужасу смерти, видя, что он вот–вот схватит меня, как вдруг по лесу гулким эхом раздались частые, увесистые удары топора. Ясень содрогнулся, испустил страшный стон, отдёрнув руку, отшатнулся к выходу, повернулся и растворился среди деревьев. Его спутница, такая же ходячая смерть, как и он сам, мельком взглянула на меня с отчуждённой неприязнью на дивном лице, повернулась ко мне выеденной спиной, уже не пытаясь скрывать своё уродство, и тоже исчезла где–то в зелёных зарослях.
Придя в себя, я горько, безудержно зарыдал: дева Ольха обманула и чуть не погубила меня. А ведь меня предупреждали! — причём, именно те, кто прекрасно знал, что за опасность подстерегает меня.
Глава 7
«Вперёд, не сдавайтесь!» — сэр Эндрю сказал.
«Я ранен немного, но всё же живой.
Я только прилягу — кровь застит глаза —
Но встану опять, чтобы ринуться в бой».
Баллада о сэре Эндрю Бартоне
Дальше оставаться в пещере я не хотел, хотя лучи солнца казались мне ненавистными, а мысль о начале нового, невинного, дерзновенного дня — просто невыносимой. Здесь не было ни источника, ни колодца, чтобы смыть с лица жгучие слёзы и немного остудить лицо, — да и будь здесь вода, вряд ли я решился бы умыться ею, даже если бы она сверкала райской чистотой. Я поднялся, пошатываясь выбрался из пещеры, которая чуть было не стала моей могилой, и побрёл сам не зная куда, навстречу восходящему солнцу. Вокруг пели птицы, но мне было всё равно. У здешних обитателей был свой собственный язык, но мне больше не было до него никакого дела и уже не хотелось подыскивать к нему ключ.
Я безжизненно плёлся между деревьями. Мучительнее всего меня терзала даже не собственная глупость, а неотвязный вопрос: как может красота так близко уживаться с уродством? Даже когда лицо моей девы изменилось и на нём отразилась неприязнь, даже когда чары, окутывавшие её, развеялись и я увидел живой, ходячий саркофаг, неверную обманщицу, предавшую меня, в моих глазах она всё равно оставалась прекрасной. Я чувствовал себя совершенно сбитым с толку и ещё долго (и, надо сказать, не бесплодно) продолжал об этом размышлять.
Но кто избавил меня от смерти? Должно быть, какой–нибудь герой, бродящий по свету в поисках приключений, услышал о заколдованном лесе и, зная, что нападать на злого духа, поселившегося внутри старого ствола, совершенно бесполезно, изрубил топором его древесную оболочку, благодаря которой чудовище держало в страхе всю округу. «Должно быть, тот самый рыцарь, что так сожалел о своей ошибке и предостерегал меня от глупости, решил восстановить утраченную честь, — подумал я. — Должно быть, когда меня начало затягивать в ту же самую трясину, он разузнал о злобном могуществе Ясеня и подскакал к нему как раз вовремя, так что тот не успел утащить меня и закопать у себя под корнями, как какую–нибудь падаль, чтобы напитать свою безмерную ненасытность».
Так я брёл до самого вечера, время от времени присаживаясь отдохнуть; во рту у меня целый день не было ни крошки, да и вряд ли я смог бы проглотить хоть кусочек. Наконец я вышел на опушку и вскоре заметил впереди чистенький и аккуратный домик, похожий на те, что строят у нас на фермах.
Сердце моё радостно вздрогнуло при виде обычного человеческого жилища, и я поспешил к двери. Мне открыла пожилая, почтенная женщина с приветливым лицом, ещё не утратившим следов былой красоты.
— Боже! Да вы только что из леса! — воскликнула она, окидывая меня взглядом и всплёскивая руками. — Бедный, бедный мой мальчик! Неужели вы провели там всю ночь?
Ещё накануне я ни за что не потерпел бы такой фамильярности, но в её словах звучало столько материнского участия, что сердце моё не выдержало, и я разрыдался, словно и впрямь превратился в маленького мальчика. Она принялась ласково утешать меня, провела в дом, уложила на широкую деревянную скамью и тут же захлопотала у стола, собирая мне поесть. Она принесла хлеба и целую миску картошки, но есть я не мог. Тогда она почти силком заставила меня отпить вина, и, когда мне немного полегчало, принялась расспрашивать, так что я рассказал ей обо всём, произошедшем со мною.
— Так я и думала, — задумчиво проговорила она, когда я замолчал. — Но сейчас бояться нечего: нынче ночью эти мерзкие твари до вас не доберутся.
Неудивительно, что они обманули вас; вы ведь ещё совсем дитя!.. Только прошу вас, — добавила она, — не говорите ничего моему мужу, когда он вернётся. Он и так считает меня немного тронутой из–за того, что я во всё это верю. Только как же мне не верить собственным глазам и ушам? Сам–то он ничего не видит и не слышит! Потому и не верит. Да проведи он в лесу хоть всю ночь, даже накануне Иванова дня, он всё равно не заметит там никого, кроме самого себя, будь у него ещё хоть три пары глаз и четыре уха!
— Но как Ольха может быть такой прекрасной? У неё же нет сердца! В ней даже места для сердца нет, она совсем пустая!
— Не знаю, — ответила хозяйка. — Только вряд ли она была бы так хороша, если бы изо всех сил не старалась выглядеть красивее, чем она есть на самом деле. И потом, вы влюбились в неё ещё до того, как успели разглядеть, потому что приняли её за мраморную деву, — хотя они, должно быть, совсем непохожи. Ольха никого не любит, но обожает, когда любят её; вот откуда берётся её красота. Какой бы мужчина ни оказался в её власти, она страстно жаждет очаровать его и добиться его любви. Сама его любовь ей ни к чему; ей нужно лишь ещё раз убедиться в своей обольстительности, увидеть свою красоту в его восторженных глазах. Вот почему она так прелестна. Только именно эта прелесть и погубит её, ведь это она выедает бедняжку изнутри. Однажды тление доберётся до её лица, прекрасная оболочка распадётся на куски, и несчастная сгинет навсегда. По крайней мере, так сказал мне один мудрый человек, после того как встретился с нею в лесу и, несмотря на всю свою мудрость, поддался её чарам. Тогда он тоже ночевал у нас, как и вы.
Я искренне поблагодарил хозяйку за эти слова, хотя, признаться, не очень понял, что она имела в виду. Глядя на неё, я вспомнил женщину, которая приютила меня в самом начале моих странствий, и с удивлением подумал, что обе они оказались куда более сведущими и проницательными, чем можно было ожидать от бесхитростных и грубоватых простолюдинок.
— А теперь вам лучше немного поспать, — сказала она и вышла, чтобы дать мне заснуть, но я никак не мог успокоиться и потому какое–то время просто лежал не шевелясь с открытыми глазами. Вскоре за дверью послышались тяжёлые шаги, кто–то вошёл в дом, и весёлый, чуть хрипловатый от добродушного смеха голос произнёс: — Эй, Бетси! Как же это ты так, а? У свиней кормушка совсем пустая. Нет, ты уж накорми их как следует, сделай милость, а то какая от них будет польза, коли они жира не нагуляют? Ха–ха! Вот для кого обжорство не грех! Ха–ха–ха!
От звуков этого задорного, радостного голоса незнакомая хижина сразу перестала казаться мне чужой; с неё словно стряхнули некий ореол таинственности, и она стала обыкновенной, уютной и очень домашней. Каждый уголок показался мне давно знакомым, а когда хозяйка позвала меня к ужину, крепкое рукопожатие пожилого фермера, его круглое, благодушное лицо и обширное, перетянутое поясом брюхо — всё это было таким земным и обыкновенным, что на мгновение я даже усомнился в существовании Волшебной страны фей и подумал, не было ли моё путешествие всего лишь плодом больного воображения, сыгравшего над живым, юношеским умом злую шутку — причём, настолько реальную, что я не только странствовал по выдуманным лесам, но и населял свои фантазии призрачными существами.
Однако тут я увидел маленькую девчушку, сидящую с книжкой в углу у камина.
Она на секунду оторвалась от чтения и вопросительно взглянула на меня большими глазами. «Нет, что ни говори, а Волшебная страна фей всё–таки есть», — подумал я. Заметив, что я смотрю в её сторону, девочка поспешно уткнулась в книгу. Я подошёл, заглянул ей через плечо и увидел, что она читает «Историю Грациозы и Персинета».
— Полезная книженция, сэр! — заметил старик с незлобивым смешком. — У нас тут, видите ли, Волшебная страна фей. Самое что ни на есть бойкое местечко. Ха–ха!.. Знатная была гроза вчера ночью, а?
— Неужели? — удивился я. — А там, где был я, всё было тихо. Чудесней ночи не придумаешь.
— Надо же! И где же это вы были?
— В лесу. Я немного заблудился.
— А–а! Ну, может, тогда хоть вы убедите мою старуху, что в нём нет ничего диковинного! Правда, слава у него и впрямь дурная. Надеюсь, вы не встретили там ничего худого?
«Если бы!» — подумал я про себя, но вслух произнёс:
— Признаться, пару раз мне довелось увидеть нечто странное и даже необъяснимое. Но ведь в незнакомом глухом лесу да ещё и при лунном свете чего только не привидится!
— Это верно! — согласился он. — Что ж, по всему видно, что человек вы разумный и рассудительный. Здесь таких мало. Да что там — моя жена и то верит во все эти сказки! Всю жизнь на неё удивляюсь. В остальном–то она женщина благоразумная.
— Но разве нельзя относиться к ней снисходительно, с уважением, даже если сами вы ни во что такое не верите?
— Легко вам говорить! А вот поживите с моё посреди всей этой глупости, и тогда посмотрим, надолго ли вам хватит уважения и снисходительности! Знаете, моя жена верит даже в россказни про Белую кошку! Слышали, наверное?
— Конечно. Ещё в детстве.
— Но папочка, — вдруг вмешалась девчушка, сидевшая у камина, — ты же прекрасно знаешь, что мама родом из той же самой семьи, что и принцесса, которую злая фея превратила в белую кошку! Мама много раз об этом рассказывала, и ты должен ей верить!
— Насчёт кошки, это пожалуйста! — рассмеялся её отец. — Недавно просыпаюсь ночью и слышу: под полом кто–то скребётся. Ну, явно мышь. Не успел я и глазом моргнуть, как моя старуха соскочила с постели, подбежала к стене да как замяукает — точь–в–точь, как большая кошка. Мигом всё стихло! Мышь, бедняга, должно быть, дух испустила от страха. Больше ни разу не появлялась! Ха–ха!
Пока он говорил, дверь открылась, и вошёл юноша, на редкость некрасивый и мрачный. Он рассмеялся, вторя отцу, но в его смехе мне послышалось не добродушие, а глумливое злорадство. Однако почти сразу же лицо его перекосилось от страха, словно он внезапно испугался, что ему попадёт за самонадеянность. Его мать стояла возле стола, дожидаясь, пока все усядутся, и с полуулыбкой слушала наши разговоры, как родители, втайне забавляясь, выслушивают важные рассуждения малыша, возомнившего себя взрослым.
За ужином я уплетал за обе щёки. Недавние несчастья начали казаться мне давно ушедшим прошлым.
— И куда же вы направляетесь? — спросил меня хозяин.
— На восток, — неопределённо ответил я, потому что и сам точно ничего не знал. — Кстати, далеко ли лес простирается в восточную сторону?
— Лес–то? Очень далеко. Но точно не скажу. Хотя мы здесь уже много лет, дел у меня всегда невпроворот, так что по лесам расхаживать недосуг. Да и что в нём делать, в этом лесу? Смотреть не на что. Деревья и деревья, больше ничего. Кстати, если пойти отсюда по восточной тропе, она приведёт вас в дому того самого людоеда, который знал Мальчика–с–Пальчика. А потом проглотил всех своих дочерей и их золотые короны в придачу.
— Папочка! Ну что ты такое говоришь! Как он мог съесть своих собственных дочек? Нет, Мальчик–с–Пальчик только подменил их короны на ночные колпаки, и старый людоед убил их всех совершенно случайно, по ошибке. И всё равно, разве он стал бы их есть? Ведь они были его любимыми дочками–людоедочками!
— Ладно, ладно, дочка. Тебе лучше знать. Только у этого дома всё равно дурная слава, тем более здесь, где все только и знают, что болтать сущую нелепицу. Сейчас в нём живёт одна старуха. Уж не знаю, родственница она тому людоеду или нет, но уж больно страшна, и волосы белее всякой кошки. Так что я ничуть не удивлюсь, если она его прямая наследница. Лучше вам держаться от неё подальше.
За беседой время пролетело незаметно. После долгого, неспешного ужина хозяйка отвела меня в спальню.
— Не приведись вам вчера пережить такого ужаса, я уложила бы вас в другой комнате, — сказала она. — Окна там выходят в лес, и вы могли бы получше разглядеть его обитателей. Они тут частенько бывают, иногда даже забредают в дом. Да, порой у нас ночуют весьма странные существа. Я–то привыкла, даже внимания на них не обращаю. Дочка тоже. Да что там, она ни в какой другой комнате и спать не хочет!.. Зато в этой спальне окна выходят на юг, в поле, так что лесные существа в них не заглядывают. По крайней мере, я их здесь ни разу не видала.
На минуту мне стало даже жаль, что ночью я не увижу жителей Волшебной страны. Но из–за разговоров со стариком–фермером и моих собственных недавних приключений я решил, что лучше будет хотя бы одну ночь поспать по–человечески. Я чувствовал себя таким усталым, что уютная комната с чистыми белыми занавесками и белоснежным бельём показалась мне уголком райского блаженства.
Спал я крепко, без снов и проснулся бодрым и отдохнувшим. Когда я выглянул на улицу, солнце стояло уже довольно высоко над ухоженными полями, разбегавшимися во все стороны по бескрайней холмистой равнине. На грядках под моим окном росли прекрасные овощи. Всё вокруг купалось в ясном солнечном свете. Капли росы деловито сверкали на свежих листьях, коровы на ближнем лугу жевали с таким рвением, словно накануне не съели ни одной травинки, молоденькие работницы, весело напевая, сновали туда–сюда между амбаром и курятником. Никакой Волшебной страны фей не было и в помине.
Семейство уже сидело за завтраком. Я собирался пройти в общую комнату и сесть к столу, как вдруг возле лестницы меня остановила вчерашняя девочка. Она взглянула на меня, словно хотела что–то сказать. Я наклонился, она поднялась на цыпочки, обвила рукой мою шею и прошептала:
— Сегодня вокруг дома всю ночь кружила какая–то белая дама.
— О чём это вы там шептались? Так не годится! — воскликнул фермер, когда мы вдвоём показались на пороге. — Ну, как вам спалось? Никто не беспокоил?
— Никто, благодарю вас. Спал как убитый.
— Вот и славно. Садитесь, позавтракайте с нами.
После завтрака хозяин с сыном куда–то вышли, и я остался в доме с матерью и дочерью.
— Знаете, — начал я, обращаясь к хозяйке, — сегодня утром я выглянул из окна и был почти готов поклясться, что никакой Волшебной страны нет, что это лишь плод моих собственных фантазий. Но стоило мне увидеть вас и вашу дочку, как всё снова переменилось. И всё равно: после того, что со мной приключилось, я, пожалуй, был бы не прочь вернуться назад, домой, и жить себе спокойно, без всяких странностей.
— И как же вы собираетесь вернуться?
— Не знаю.
— Вообще–то я слышала, что, однажды попав в Страну фей, человек уже не может повернуть обратно. Ему придётся идти дальше, пока он не пройдёт её от края до края. Правда, как это сделать, я не знаю.
— Вот–вот, и мне почему–то кажется, что вернуться не получится! Что–то всё время толкает меня дальше, словно идти можно только вперёд. Но честно говоря, сегодня мне вообще не хочется думать о приключениях.
— А не хотите ли вы взглянуть на спальню моей дочки? Помните, я вам говорила? Там окна выходят на самый лес.
— С удовольствием, — откликнулся я.
Девочка побежала показывать мне дорогу и вскоре распахнула перед нами дверь. Я увидел большую комнату, уставленную старомодной мебелью, которая раньше вполне могла бы принадлежать какому–нибудь аристократическому особняку. Окно закруглялось наподобие невысокой арки, и в него было вставлено множество ромбовидных кусочков стекла. Крепкая, толстая стена была сработана из цельного камня. По–видимому, дом был выстроен прямо возле развалин какого–то древнего строения, то ли замка, то ли аббатства, и упавшие камни тоже пошли в ход. Я выглянул из окна, и могучая волна изумления и томительного желания тут же захлестнула мне душу. Передо мной раскинулась Волшебная страна, неодолимо манившая меня к себе. Деревья купали свои мощные кроны в утренней свежести, но корни их простирались в глубокий мрак; лишь на границе света и тьмы тёплые лучи натыкались на стволы или стремительно струились по тропинкам, смывая тусклый цвет с листвы, высвечивая густую коричневость прелых листьев и сосновых шишек и нежную зелень длинных травяных стеблей и мха, выстилающего русло, по которому недвижно текла река солнечного света.
Я немедленно обернулся и не теряя ни минуты начал прощаться. Хозяйка улыбнулась моей поспешности, но в её улыбке читалась тревога.
— К дому людоеда, вам, пожалуй, всё–таки лучше не ходить. Я попрошу сына показать вам другую дорогу; по ней вы быстро доберётесь до тропинки, ведущей на восток.
Я решил, что попусту храбриться и упрямиться больше не стоит, и, распрощавшись с гостеприимными хозяевами, пошёл в лес вместе с хозяйским сыном. Тот почти всё время молчал и только вёл меня между деревьями, пока мы не вышли на тропу.
— Вот, идите по ней, — буркнул он, невнятно пробормотал «до свиданья» и скрылся.
Глава 8
Я — части часть, которая была
Когда–то всем.
Мефистофель в трагедии Гёте «Фауст»
Когда я углубился в чащу, на душе у меня стало чуть полегче, но былая гибкость и упругость ума упорно не желала возвращаться. Радость похожа на саму жизнь: её не обрести никакими разумными доводами. Позднее я понял, что с некоторыми болезненными мыслями лучше всего расправляться иначе: пусть они делают с нами, что хотят, пусть грызут и терзают сердце, покуда не выдохнутся, ибо даже тогда в нём останется капля жизни, которую им не вытравить никакими силами. Как бы там ни было, я продолжал шагать по лесу, покуда не вышел на широкую поляну. Посередине стояла длинная приземистая хижина, из дальнего конца которой одиноким шпилем возвышался высокий стройный кипарис.
Почему–то при виде хижины во мне зашевелилось дурное предчувствие, но я всё же решил подойти поближе и заглянуть в полуоткрытую дверь. Окон видно не было. Просунув голову внутрь, я увидел лишь тускло–багровое пламя светильника и склонившуюся возле него женщину, которая, казалось, читала, сидя у огня. Когда глаза мои наконец привыкли к полумраку, я увидел, что ближняя ко мне часть хижины выглядела обжитой: тут и там я замечал грубо сработанную домашнюю утварь, а в углу стояла кровать.
Что–то неудержимо потянуло меня внутрь, и я вошёл. Женщина не шелохнулась; я видел лишь её голову и плечи. Но стоило мне переступить через порог, как она сразу начала читать вслух грудным и довольно приятным голосом, одной рукой придерживая на столе небольшую старинного вида книгу: — Итак, поскольку у мрака не было начала, ему не будет и конца. Посему он вечен. Суть его — в отрицании всего иного. Тьма обитает там, куда не способен проникнуть свет. Свет лишь прорезает узкие каналы в бесконечно простирающейся мгле. У всякого же света по пятам вечно ступает тьма, вихрясь ручьями и потоками даже посреди него, как подводные течения завиваются в глубинах могучего океана. Воистину, человек есть лишь бренный язык пламени, неспокойно колышущийся посреди ночного покоя, без которого ему не жить и который всегда составляет часть его сущности.
Пока она читала, я подходил всё ближе; когда она слегка пошевелилась, чтобы перевернуть страницу потемневшего от ветхости томика, я увидел землистое, несколько неприветливое лицо с высоким лбом и чёрные, сдержанно–молчаливые глаза. Она меня не замечала. На её половине хижины не было ничего, кроме стола со светильником и кресла, в котором она сидела. В углу я заметил какую–то дверь, похожую на дверь шкафа, хотя, может быть, за ней скрывалась ещё одна комната. Всё то же неодолимое желание потянуло меня туда: я просто должен был войти и увидеть, что там за дверью. Я подошёл и положил руку на грубую щеколду.
— Лучше вам её не открывать, — проговорила женщина, не поднимая головы и не глядя на меня. Она сказала это совсем тихо и продолжала читать, то про себя, то вслух, хотя даже вслух явно читала только для себя самой. Однако её слова только сильнее разожгли во мне и до того нестерпимое желание, и поскольку она больше не обращала на меня внимания, я медленно открыл дверь до конца и заглянул внутрь.
Сначала я не увидел ничего особенного. Это был обыкновенный шкаф с полками справа и слева, на которых стояла кое–какая посуда; в одном углу притулилась метла, в другом лежал топор и другие инструменты, какие обычно бывают в домашнем хозяйстве. Было видно, что хозяева то и дело заглядывают сюда, то доставая нужную утварь, то ставя её на место. Но приглядевшись повнимательнее, я увидел, что на задней стенке полок нет, и пустота простирается глубоко внутрь, заканчиваясь то ли тускло мерцающей перегородкой, то ли занавесью размером чуть меньше дверного проёма, в котором я стоял. Ещё несколько мгновений я стоял, всматриваясь в это слабое свечение, и вдруг неожиданно понял, что передо мной. Меня охватила внезапная дрожь — так вздрагиваешь, когда вдруг осознаёшь, что рядом с тобой в комнате есть кто–то ещё, и уже довольно давно, хотя до сих пор ты был совершенно уверен, что сидишь в полном одиночестве. Мерцающая перегородка была кусочком ночного неба, виднеющегося в дальнем конце узкого, тёмного коридора (правда, куда вёл этот коридор и из чего он был сделан, сказать было трудно), и в далёкой синеве я разглядел слабое сияние двух–трёх звёздочек.
Но вдруг на далёком квадрате тёмного неба в дальнем конце прохода, словно стремительно вывернув из–за невидимого поворота после долгой и бурной погони, появилась чёрная фигура и, не сбавляя хода, понеслась вдоль коридора мне навстречу. Я вздрогнул и слегка отступил назад, но продолжал стоять у двери как прикованный, пристально вглядываясь в бегущего.
Приближался он быстро и неумолимо, хотя коридор оказался на удивление длинным. Судя по очертаниям, это был человек. Двигался он абсолютно бесшумно, но не скользил и не парил, а бежал на призрачных ногах.
Расстояние между нами сокращалось. Наконец, он словно вошёл в круг моего присутствия; я снова невольно отступил назад, чтобы пропустить его, но он ринулся прямо ко мне и, пройдя сквозь меня, исчез где–то в хижине. Я немедленно оглянулся. Сзади никого не было.
— Где он? — встревожившись спросил я у женщины, которая продолжала читать.
— Вот там, на полу, за вами, — сказала она, указывая рукой, но так и не поднимая глаз.
Я обернулся, ничего не увидел, но у меня возникло странное чувство, что сзади всё–таки кто–то есть. Я поглядел через плечо себе за спину: там, на полу лежала чёрная тень размером с взрослого мужчину. Она была настолько чёрной, что её было видно даже в тусклом пламени светильника, от которого она ничуть не становилась бледнее.
— Я же вам говорила, что лучше туда не заглядывать, — сказала женщина.
— Что это? — спросил я, чувствуя, как во мне поднимается страх.
— Это всего лишь ваша тень, — ответила она. — Она отыскала вас. Тени всё время рыщут по свету в поисках своих хозяев, только, по–моему, в вашем мире они называются как–то иначе. Теперь ваша тень нашла вас; так бывает почти с каждым, кто заглядывает в эту дверь, особенно если до этого повстречается в лесу… сами знаете с кем.
Тут она впервые подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза: во рту у неё блеснул ровный ряд длинных, сверкающе белых зубов, и я понял, что оказался в гостях у людоедки. Слова застряли у меня в горле, я развернулся и кинулся прочь, а по пятам за мной неотступно следовала тень.
— Да уж, подцепил себе спутничка, лучше не придумаешь! — досадливо проговорил я, выбравшись на солнечный свет и оглянувшись. Под яркими лучами тень казалась ещё чернее и маслянистее; потом я заметил, что она чуть бледнела лишь тогда, когда я заслонял от неё солнце. Я был настолько оглушён и потрясён внезапностью произошедшего, что сначала и представить себе не мог, на что обрекало меня постоянное общество столь странного компаньона, но уже тогда смутно предчувствовал, что моя нынешняя неприязнь к новообретённому товарищу скоро перерастёт в самое настоящее отвращение.
С этими тоскливыми мыслями я повернулся и безотрадно побрёл дальше.
Глава 9
Мы то лишь получаем, что даём,
Жива Природа с нашим бытиём:
Мы и фату, и саван ей дарим!
<…>
Сама душа должна явить в тот час
Сиянье, облак, пламенем палим,
Чтобы земля им облеклась —
И пусть раздастся, сладок и высок,
Самой душою порождённый глас,
Всех сладких звуков на земле исток.
Кольридж. Ода «Уныние»
Где я был и что было со мной дальше до той минуты, пока я не попал в Волшебный дворец, я помню довольно смутно. Мой спутник затмил собой абсолютно всё. Как его присутствие сказывалось на мне и на всём, к чему я прикасался, судите сами. Взять хотя бы тот самый первый день. После двух–трёх часов унылых блужданий я, вконец измучившись, улёгся отдохнуть на чудесной полянке, сплошь усыпанной лесными цветами. Полежав какое–то время в тупом полузабытьи, я поднялся, чтобы идти дальше. На том месте, где лежал я, трава и цветы были примяты, но было видно, что скоро они оправятся, распрямятся и снова начнут радоваться ветру и солнцу. Однако на том месте, где только что покоилась тень, всё было иначе: поблекшая, увядшая трава, почерневшие и съёжившиеся цветы были безнадёжно мертвы, и уже никакая сила не могла воскресить их. Я содрогнулся и поспешил прочь, полный дурных предчувствий.
Прошло ещё несколько дней, и я начал страшиться, что мой мрачный компаньон куда сильнее и опаснее, чем я думал. Он уже не следовал за мною строго сзади, но начал перемещаться. До сих пор, когда мною овладевало неудержимое желание взглянуть на моего злого демона (а возникало оно внезапно и необъяснимо, то реже, то чаще, иногда даже поминутно), мне нужно было всего лишь обернуться и посмотреть через плечо; его зловещее присутствие невольно завораживало меня. Но однажды, поднявшись на пологий травянистый холм, с которого открывался чудесный вид (правда, что именно я видел, мне уже не вспомнить), я заметил, что тень перебежала вперёд и легла прямо передо мною. То, что я увидел дальше, огорчило и озадачило меня ещё больше. Тень начала светиться, испуская во все стороны лучи бледного полумрака. Они струились из неё, как из чёрного солнца, беспрерывно меняясь, становясь то длиннее, то короче; стоило такому лучу прикоснуться к земле или к траве, затмить собой кусочек моря или неба, как всё это становилось пустынным, безжизненным и томящим сердце. Тогда, на холме, один из лучей мрака начал вытягиваться всё сильнее и сильнее, пока не поразил в лицо светлое и великое солнце, а оно сморщилось и потемнело от удара. Я отвернулся и зашагал дальше. Тень снова отползла назад, и когда я повернул голову, чтобы взглянуть на неё, она уже втянула в себя копья мрака и, как собака, следовала за мной по пятам.
В другой раз из небольшого домика, мимо которого я проходил, выбежал дивный малыш–эльф с необыкновенными игрушками. В одной руке он держал чудодейственное стекло, куда заглядывают одарённые феями поэты, когда их начинает мучить монотонное однообразие; в другой — волшебную трубу, помогающую поэту создавать небывалые доселе формы красоты, сливая воедино те многоликие образы, что он вобрал себе в душу во время своих странствий.
Головку малыша окружало лучистое, радужное сияние, и я взирал на него с изумлённым восхищением. Вдруг из–за моей спины к нему подкралась тьма, тень накрыла его, и он мгновенно превратился в самого обычного мальчишку в неуклюжей соломенной шляпе с круглыми полями, через которые пробивались солнечные лучи. В руках у него были калейдоскоп и обыкновенная лупа. Я вздохнул и побрёл прочь.
Как–то вечером, когда лесные аллеи затопил могучий, молчаливый поток золота, льющегося с далёкого запада, по его волнам мне навстречу, точно так же, как в прошлый раз, выехал печальный рыцарь на гнедом скакуне. Однако теперь его доспехи уже не были сплошь покрыты багряным огнём.
Должно быть, крепкий нагрудник уже не раз отражал мощные удары меча и секиры; соскальзывая по его крепкой поверхности, они сбивали с неё ржавчину, и славная сталь с признательностью откликалась на благодатные удары, постепенно обретая былое сверкание. Благородное чело рыцаря казалось ещё выше, ибо суровые морщины почти разгладились, и печаль, всё ещё лежавшая на его лице, была похожа, скорее, на светлую грусть росистых июльских сумерек, чем на тоску холодного ноябрьского утра. Ему тоже довелось повстречаться с девой Ольхой, но он с головой кинулся в водоворот славных подвигов, и они уже почти смыли пятно его позора. Его не преследовала чёрная тень. Он не заходил в тёмную хижину, не открывал запретную дверь. «Интересно, заглянет он туда когда–нибудь или нет? — подумал я. — Должна ли его собственная тень НЕПРЕМЕННО отыскать его, или этого можно избежать?» Но ответов на эти вопросы у меня не было.
Мы не разлучались два дня, и я искренне полюбил его. Он несомненно догадывался о том, что со мной произошло; пару раз я замечал, что он с тревожным любопытством поглядывает на моего сумрачного спутника, который явно старался вести себя как можно незаметнее и подобострастно держался сзади. Но я не стал ничего объяснять, а рыцарь ни о чём не расспрашивал.
Мне было стыдно, что я пренебрёг его предостережением. Одна мысль о той, что обманула нас обоих, повергала меня в ужас, и я продолжал молчать. К вечеру второго дня его великодушные, возвышенные речи так взволновали мне сердце, что я уже готов был броситься ему на грудь и рассказать всё без утайки, ища если не доброго совета (ну что тут можно посоветовать!), то хотя бы утешения и сочувствия. Но тень исподтишка подобралась к моему новому другу, окутала его, и я уже не мог ему доверять. Его лицо уже не дышало благородством, взгляд стал совсем холодным, и я прикусил язык.
Наутро мы расстались.
Но самое страшное состояло в том, что постепенно присутствие тени стало приносить мне странное удовлетворение. Более того, я начал даже гордиться ею. «В этой стране никогда нельзя доверять первым впечатлениям, — говорил я себе. — Мне очень повезло, что у меня появился столь проницательный спутник. Уж он–то сорвёт с мира ложные покровы очарования и покажет мне его истинное лицо! Я больше не хочу быть частью глупой, суетной толпы и видеть красоту там, где её нет. Я буду смело смотреть в глаза подлинной реальности. И если вокруг вовсе не райский сад, а пустыня, то я, по крайней мере, буду точно знать, где живу».
Однако вскоре случилось нечто такое, из–за чего я снова стал относиться к тени с прежним отвращением и недоверием. В один прекрасный солнечный день я повстречал в лесу девушку. Лёгким шагом она шла по тропинке, пересекавшей мне путь, весело напевая и пританцовывая, счастливая, как дитя, хотя на вид была уже совсем взрослой. Она перекидывала с руки на руку небольшой шарик, сверкающий и прозрачный, словно сработанный из чистого горного хрусталя. Шарик этот явно был для неё и забавой, и драгоценнейшим сокровищем. Порой можно было подумать, что она нисколько не интересуется своей игрушкой, но уже в следующее мгновение становилось ясно, что она дорожит ею, как зеницей ока. Я думаю, что она ни на минуту не переставала любить и беречь его, даже тогда, когда вид у неё был совершенно беззаботный. Увидев меня, она с улыбкой остановилась и милым, звонким голосом поздоровалась. Сердце моё раскрылось и потянулось к этому очаровательному ребёнку — она показалась мне именно ребёнком, хотя я прекрасно видел, что она уже не маленькая. Мы разговорились, она повернула и пошла со мной рядом. Я спросил, что у неё за шарик, но она не ответила мне ничего определённого, и тогда я протянул руку, чтобы взять его. Она отпрянула, но тут же, с почти просительной улыбкой, проговорила:
— Нет, вам нельзя к нему прикасаться. И почти сразу же добавила: — Или только очень, очень осторожно!
Я прикоснулся к нему пальцем. Внутри шарика возникло еле заметное дрожание, и я услышал слабый, мелодичный звук. Я прикоснулся к нему ещё раз, и звук усилился. Я снова дотронулся до шарика, и из хрустальной сферы излился крошечный поток сладчайшей гармонии. Больше прикасаться к нему девушка мне не разрешила.
Мы так и шли вместе до самых сумерек. Ближе к ночи моя спутница оставила меня, но назавтра в полдень опять вышла из леса, как и накануне, и мы снова шли вместе до самого вечера. На третий день около полудня она вновь появилась из–за деревьев и пошла со мной рядом. Она рассказала мне много всего и о Волшебной стране, и о том, как она жила до сих пор, хотя мне так и не удалось ничего узнать о её хрустальном шарике. Однако в этот день тень незаметно подползла к ней сзади и окутала её сумрачным покровом.
Девушка от этого ничуть не изменилась, а её шарик, оказавшись в полумраке, словно засветился изнутри волнами колеблющегося света, испуская целые снопы многоцветных отблесков. В тот же самый момент страстное желание понять наконец, что это за штука, стало просто нестерпимым. Я жадно протянул руки и схватил его. Он снова запел и зазвучал, музыка его становилась всё сильнее, словно в нём закипала негромкая мелодичная буря, шарик задрожал, заволновался, запульсировал у меня между ладонями. У меня не хватило духа вырвать его у девушки, и хотя она пыталась отнять его у меня, я судорожно вцепился в него обеими руками, несмотря на её мольбы и даже (как ни стыдно мне в этом признаться) слёзы. Музыка нарастала, разветвляясь и усложняясь, становясь всё неистовее, шарик дрожал и трясся — и вдруг разлетелся вдребезги прямо у нас в ладонях. Из него выплыло облачко чёрного тумана; обогнув девушку, оно заволокло её маслянистой чернотой, на мгновение скрыв от меня даже тень. Она крепко прижала к себе осколки, которые были мне уже не нужны, и со всех ног побежала от меня прочь с горьким плачем обиженного ребёнка.
— Ты разбил мой шарик! — рыдала она. — Мой шарик разбился! Мой шарик, мой шарик! Он разбился!
Я кинулся за ней, чтобы её утешить, но не успел сделать и нескольких шагов, как внезапный порыв ледяного ветра согнул верхушки деревьев и пронёсся меж стволов, прижимая нас к земле. Огромная туча закрыла солнечный свет, над лесом разразилась страшная гроза, и я потерял девушку из виду. Мне и сейчас становится тяжело и тоскливо, когда я думаю о ней.
Иногда перед сном, когда я лежу в постели и о чём–нибудь думаю, мне вдруг снова слышится её плачущий голос: «Ты разбил мой шарик! Мой шарик разбился! Мой шарик, мой бедный шарик!»
Потом случилось ещё одно престранное происшествие, только тень ли была ему виною, я так и не понял. Я попал в деревушку, обитатели которой на первый взгляд ничем не отличались от обычных земных людей. Сами они не особо стремились заводить со мной разговоры и, скорее, уклонялись от моего общества, хотя, когда я к ним обращался, отвечали учтиво и доброжелательно. Но вскоре я заметил, что стоило мне подойти к любому из них чуть ближе, чем обычно (с кем–то это расстояние было больше, с кем–то меньше), как весь внешний облик этого человека начинал меняться, и чем ближе я подходил, тем разительнее были перемены. Я отступал, и мой собеседник тут же принимал прежний вид. Не знаю, с чем можно сравнить те гротескные и непредсказуемые метаморфозы — разве только с тем, как нелепо искажаются и искривляются наши лица, отражаясь на выпуклой поверхности серебряной ложки или начищенного до блеска чайника.
Обнаружил я эту странность совершенно смехотворным образом. У хозяев дома, где я остановился, была прехорошенькая и очень милая дочка, которая разговаривала со мной куда приветливее всех остальных. В то время тень как раз немного угомонилась и вела себя не так бесцеремонно, как обычно, и дух мой так воспрял от этой неожиданной передышки, что, несмотря на все печали, мне стало легко и даже радостно. Должно быть, хозяйская дочка прекрасно знала, какими мне видятся обитатели её родной деревни, и решила немного позабавиться. Однажды вечером она так задорно и кокетливо подшучивала надо мной, что я, разгорячившись, попробовал её поцеловать. Но она была надёжно защищена от подобных посягательств. Внезапно её личико перекосилось в мерзкую, отвратительную рожу, а хорошенькие губки растянулись в жуткую щель, которой мало было бы и шести поцелуев сразу. В ужасе я ошарашенно отпрянул, а она весело расхохоталась и убежала прочь.
Вскоре я понял, что то же самое происходит и с другими жителями деревни, и потому, пока я остаюсь в их обществе, мне придётся держаться с каждым из них на безопасном расстоянии. Пока я неукоснительно придерживался этого правила, всё шло довольно гладко. Не знаю, каким видели меня они, если я невольно подходил к ним ближе, чем следовало; но, по–моему, этот странный закон действовал и в ту, и в другую сторону. Мне так и не удалось выяснить, один ли я обладал этой странной особенностью, или здешние обитатели видели друг друга такими и до моего появления.
Глава 10
Из райских кущ потоки рек текут
И изгнанных в юдоль скорбей влекут,
Но лишь одна дрожащая струя
С земли ведёт в блаженные края.
Я провёл в той деревне почти неделю. Когда я вновь отправился в путь, вокруг меня потянулись безлюдные места, сплошь покрытые сухим песком и посверкивающими камнями. Жили здесь по большей части маленькие уродливые гоблины. При встрече они неизменно начинали дразнить меня и, дурашливо кланяясь в притворном смирении, протягивали мне целые пригоршни золота и драгоценностей, всё время строя мне рожи и кривляясь, словно я был душевнобольным, а они снисходительно потакали моим прихотям. Но стоило любому из них заметить волочившуюся за мной тень, как на его мордочке сразу же появлялось кислое выражение жалости и презрения. Бросив золото на землю и перестав гримасничать, он неловко отступал, словно уличённый в какой–то жестокости, и делал знак своим товарищам, чтобы те тоже перестали насмехаться и дали мне пройти. Мне не очень–то хотелось к ним присматриваться, ибо теперь тень не только следовала за мной сзади, но и лежала у меня на сердце.
Я вяло и почти безнадёжно шёл вперёд, пока однажды не набрёл на прохладную струйку, пробивающуюся из–под нагретого солнцем валуна и убегающую куда–то в южном направлении. Вода чудесным образом оживила меня, и во мне встрепенулась нежность к весёлому ручейку. Он родился в пустыне, но как будто сказал сам себе: «Я всё равно буду сверкать и петь, и омывать свои берега, пока моя пустыня не превратится в райский сад». Решив пойти вдоль русла и посмотреть, во что выльются его намерения, я зашагал по каменистой почве, раскалённой от жары.
И действительно через какое–то время я увидел на берегах первые зелёные травинки, а кое–где даже низкорослые кустики. Иногда ручеёк вообще исчезал под землёй, но я продолжал идти, стараясь придерживаться его невидимого русла, и вскоре до меня снова доносилась его песенка, иногда довольно далеко в стороне, среди незнакомых камней, над которыми он выстроил новый каскад переливчатых мелодий. Зелени на берегах становилось всё больше, к первому ручейку всё чаще присоединялись другие, и наконец, дивным летним вечером, после многодневного путешествия, я присел отдохнуть возле широкой реки под раскидистым каштаном, ронявшим на землю молочно–белые и нежно–алые лепестки. Сердце моё захлестнула волна безудержной радости, невольно перелившаяся в глаза. Сквозь слёзы всё вокруг показалось мне поразительно, необыкновенно прелестным; мне почудилось, что я только сейчас впервые по–настоящему вступаю в Волшебную страну, и чья–то заботливая рука вот–вот коснётся моей щеки, а чьи–то добрые слова согреют душу. Повсюду цвели розы, дикие розы. Их было так много, что воздух не только наполнился их тонким ароматом, но и сам словно порозовел.
Смешавшись с благоуханием, цвет парил над землёй, взбирался всё выше и растекался всё дальше, пока вся западная сторона горизонта не вспыхнула и не загорелась пламенно–розовым фимиамом, а сердце моё не ослабело от радостного желания. Ах, если бы мне увидеть Душу Земли, как когда–то я увидел душу букового дерева, если бы ещё хоть раз повидать свою бледную мраморную красавицу, — и больше мне нечего желать. Да и чего ещё желать? Я бы с радостью умер от сияния её глаз! Я готов был уйти в небытие ради одного слова любви с единственных на свете уст.
Неслышно подкрались сумерки и убаюкали меня. Я спал, как не спал уже много месяцев, и проснулся, когда утро уже подбиралось к полудню. Тело и душа мои ожили; я словно поднялся из объятий смерти, вбирающей в себя печаль прежней жизни и умирающей с приходом нового утра. Я снова шёл вдоль потока, то карабкаясь на крутые скалистые утёсы, то бредя по пояс в высокой траве и полевых цветах; то шагая по широкому лугу, то углубляясь в лес, подступающий к самой кромке воды. Наконец в укромной бухточке, тенистой от тяжко нависшей листвы, где воды были тихими и глубокими, как душа, в которой бурные вихри страданий выдолбили неимоверную бездну и, успокоившись, наполнили её недвижной, неизмеримой скорбью, я увидел небольшую лодку. Речная гладь была такой спокойной, что нужды в привязи не было. Лодка лежала на воде так, как будто кто–то только что вышел из неё на берег и вот–вот должен был вернуться. Но вокруг не было и следа чужого присутствия, густые кусты выглядели нетронутыми, и поскольку я был в Волшебной стране, где каждый поступает как ему заблагорассудится, я пробрался к самому краю воды, ступил в лодку, оттолкнулся от берега и, выплыв на середину потока, улёгся на дно лодки и предался на волю течения.
Я забылся, утонув в бесконечном и непрерывном потоке неба, и приходил в себя лишь тогда, когда на очередном повороте лодка приближалась к берегу, и надо мной молчаливо склонялись могучие ветви деревьев, тут же уплывая в прошлое, осенив меня своей листвою единственный и последний раз.
Я заснул в своей речной люльке, где матушка–Природа качала своё уставшее дитя. Солнце тем временем и не думало спать, но продолжало шествовать по небосводу. Когда я проснулся, оно дремало, спустившись в волны. Я продолжал своё безмолвное путешествие под круглой серебристой луной, а ещё одна бледная луна глядела вверх с самого дна огромной синей пещеры, простиравшейся внизу в бездонном молчании.
Почему отражения всегда прекраснее того, что мы называем реальностью? Не так величественны, не так сильны, но неизменно прекрасны — как дивная ладья, скользящая по мерцающему морю под ещё более дивным парусом, колеблющимся, дрожащим и беспокойным. Даже волны океана, отражающего в себе весь мир, сами отражаясь в зеркале, обретают какую–то необыкновенную прелесть, которая исчезает, стоит нам взглянуть прямо на них. Поистине, нет ни одного зеркала, которое не таило бы в себе волшебную силу. Как только я поворачиваюсь к зеркалу, самая обычная комната превращается в сказочную. Почему, непонятно; но как бы то ни было, мы можем быть уверены в одном: чувство это — не обман и не иллюзия, ведь ни в природе, ни в простых, безыскусственных движениях души обмана не бывает. Тут непременно должна быть какая–то истина, даже если мы не способны полностью постичь её. Ведь прекрасны даже воспоминания о былых страданиях; а былые радости, хотя мы и видим их лишь сквозь серые тучи скорби, очаровательны, как сама Волшебная страна… Но я нечаянно забрёл вглубь волшебной страны человеческой души, а ведь пока я всего лишь плыву к волшебному дворцу Страны фей! Это всё луна; ведь что она такое, как не пленительное воспоминание об ушедшем на покой солнце, как не радостный день, отразившийся в неясном зеркале задумчивой ночи? Это она захватила моё воображение, заставив меня позабыть обо всём на свете.
Я приподнялся и сел. Вокруг меня вздымались гигантские лесные деревья, и могучая река серебряной змеёй вилась и петляла между ними. Мелкие волны, качающиеся вокруг лодки, вздымались и падали с плеском расплавленного серебра, разбивая лунный лик на тысячу осколков, которые снова сливались воедино, как дрожащие волны смеха растворяются в спокойном сиянии радости.
Спящий лес, могучий и неразличимый в темноте, вода, текущая как бы во сне, и чародейка–луна, своим бледным прикосновением погрузившая мир в заколдованный сон, — всё это проникло в самую глубину моей души, и мне почудилось, что я умер, забывшись сном, и уже никогда больше не проснусь.
Но тут, взглянув вверх, я заметил, что среди стволов на левом берегу что–то смутно забелело. Деревья опять сомкнулись, скрывая за собой белое мерцание, но в то же мгновение до меня донёсся нежный голос незнакомой птицы, выводящей не обычные птичьи трели, где бесконечно повторяются одни и те же ноты, а непрерывную мелодию, в которой угадывалась одна мысль, бесконечно нарастающая и становящаяся всё глубже. Как во всякой подлинной музыке, в ней слышалась радость встречи, уже осенённая предстоящим прощанием; в каждой ноте чувствовался лёгкий оттенок грусти. Воистину человек не знает, сколькими радостями жизни он обязан вплетённым в неё скорбям и страданиям. Радость не способна раскрыть нам самые глубокие истины, хотя глубочайшей истиной на земле должна быть именно глубочайшая радость. Это бледная, сгорбленная Скорбь, закутанная в белые одежды, распахивает перед нами двери, в которые не может войти сама, и порой мы почти что готовы задержаться у неё на пороге, потому что успели полюбить её.
Птичья песнь смолкла, речной поток бережно вынес лодку к широкой излучине, и неожиданно на травянистом холме, мягко поднимавшемся от самой воды к открытому возвышению, где деревья расступались в разные стороны, я увидел величественный дворец, смутно поблёскивающий в лунном свете; казалось, весь он был построен из белоснежнейшего мрамора. Лунный свет не отражался от оконных стёкол; окон вообще не было видно, так что ни одна капля холодного блеска не нарушала ореол призрачного мерцания, смягчавшегося бесчисленными тенями колонн, балконов и башен. По фасадам протягивались галереи, крылья дворца простирались в самые разные стороны, несчётное количество арок и проёмов служивших ему и окнами и дверями, открывало вход лунному свету, исчезавшему где–то внутри, и над каждым из них проходили свои балкончики, соединяющиеся с одной большой галереей, которую подпирали стройные колонны. Конечно, я не мог разглядеть всего этого с реки, в лунном свете. Но даже проведя во дворце много дней, мне так и не удалось как следует узнать и понять его внутреннее устройство, таким он был обширным и замысловатым.
Мне захотелось пристать к берегу. Вёсел у меня не было, но дощечка, служившая сиденьем, оказалась ничем не прибитой к бортам, и с её помощью я подвёл лодку к берегу и выпрыгнул на траву.
Густой мягкий дёрн упруго пружинил у меня под ногами, когда я поднимался по холму. Подойдя поближе, я увидел, что дворец стоит на огромном мраморном возвышении, и со всех сторон к нему ведут широкие ступени.
Взойдя по ступеням, я оглянулся: вокруг, насколько хватало взгляда, простирался лес, но лунный свет не обнажал его секреты, а, напротив, скрывал их от постороннего глаза.
Я прошёл в широкую открытую арку и очутился во внутреннем дворе, окаймлённом величественными мраморными колоннами, подпиравшими верхние галереи. Посередине высился фонтан, сработанный из пурпурного порфира.
Тугая струя воды вздымалась высоко вверх, с приятным, мелодичным шумом падала и разбивалась в каменной чаше, а потом, переливаясь через её край, ручейком исчезала в доме. Луна уже скатилась к западному краю горизонта, и высокие стены не пропускали её света во двор, но, должно быть, он освещался отражением какого–то чужого, нездешнего солнца, потому что струя фонтана, вспениваясь перед тем, как устремиться вниз, словно вобрала в себя лунные лучи и огромным бледным светильником висела высоко в ночном воздухе, рассеивая по всему двору нечто вроде неясного воспоминания о свете.
Двор был вымощен чередующимися ромбами красного и белого мрамора. Так уж получилось, что оказавшись в Стране фей, я с самого начала следовал за тем, что первым укажет мне хоть какое–то направление. Вот и сейчас я пошёл вслед за потоком воды, лившимся из переполненного фонтана. Он привёл меня к огромной двери, а потом свернул в низенькую арку возле ступеней и пропал из виду. За дверью простирался громадный зал с белыми колоннами, выложенный по полу чёрно–белыми плитами. Освещался он лунным светом, струившимся из окон в дальней стене. Потолка его я не разглядел. Стоило мне войти, и я тут же, как и раньше, в лесу, почувствовал, что кроме меня здесь есть и другие существа, хотя видно никого не было, да и они ни малейшим звуком не выдавали своего присутствия. С того самого времени, как я побывал в тёмной церкви Мрака, я почти перестал различать фей и эльфов, но при этом нередко ощущал их рядом, даже если не видел собственными глазами.
Хотя я знал, что рядом кто–то есть, и не сомневался, что опасаться нечего, мне стало довольно неуютно при мысли о том, чтобы ночевать в пустом мраморном зале, пусть даже изумительно красивом — тем более, что луна должна была зайти с минуты на минуту, оставив меня в полной темноте. Я осторожно пошёл вдоль стены в надежде отыскать дверь или коридор, которые, быть может, приведут меня в комнатку поуютнее, и тут мною овладело странное, восхитительное чувство, что за одной из бесчисленных колонн прячется та, что любит меня. Потом мне почудилось, что она неслышно следует за мной, перебегая от колонны к колонне, но в млечном свете не мелькнуло даже края её одежды, и я не услышал ни одного вздоха, говорившего о её близости.
Наконец я наткнулся на открытый проход и свернул в него, хотя впереди всё было темно и свет оставался позади. Я на ощупь пробрался вдоль стены и вскоре набрёл на ещё один коридор, в конце которого виднелся неясный проблеск света, слишком бледный даже для луны. Но в белоснежных стенах даже слабое, чудом заблудившееся в них свечение далеко освещает дорогу, и я пошёл вперёд по несказанно длинному коридору, пока не упёрся в дверь из чёрного дерева, на которой серебром были выложены какие–то буквы — от них–то и исходило увиденное мною мерцание. К моему изумлению — пусть я и находился в самой обители чудес — буквы сложились в знакомые слова: «Покои сэра Анодоса». Я не был ни дворянином, ни пэром, но всё равно рискнул предположить, что комната действительно предназначалась для меня, и без колебаний распахнул дверь.
Неожиданный свет на мгновение ослепил меня, но все мои сомнения тут же рассеялись как дым. В очаге, уложенные на серебряную подставку, пылали большие поленья, источавшие сладкий аромат, а стол с ярко горящим на нём светильником был богато накрыт к ужину, явно в ожидании меня. Однако больше всего меня поразило то, что комната эта была точь–в–точь такой же, как моя собственная спальня, из которой я и попал в Страну фей, последовав за ручейком, лившимся из умывальника. На полу лежал знакомый мне ковёр с узором из травинок, мха и маргариток; с окон водопадом ниспадали занавеси светло–голубого шёлка; в углу стояла старомодная кровать с ситцевым пологом, на которой я спал с самого детства. «Наконец–то я хорошенько высплюсь! — обрадовался я. — Тень не посмеет сюда войти!»
Я уселся за стол, недолго думая принялся за еду и снова обнаружил, что сказки говорят правду: вокруг меня всё время хлопотали незримые руки.
Довольно было одного моего взгляда, чтобы на тарелке словно само собой появилось то лакомство, которого мне хотелось отведать. Бокал мой то и дело наполнялся вином, которое я выбрал с самого начала, но стоило мне взглянуть на другую бутылку или графин, как передо мной тут же возникал ещё один бокал с новым питьём. Мне не приходилось так вкусно и обильно есть с того самого дня, когда я попал в Волшебную страну.
Когда я поужинал, невидимые слуги убрали всё со стола; насколько я мог судить, среди них были и женщины и мужчины, уж очень по–разному блюда и бокалы поднимались со стола и уплывали из комнаты. Потом послышался звук закрывающейся двери, и я понял, что остался один. Я долго сидел у огня, погрузившись в раздумья и спрашивая себя, чем всё это закончится, пока наконец, устав от размышлений, не отправился спать. Укладываясь в кровать, я наполовину надеялся, что наутро проснусь не только в своей комнате, но и в своём фамильном замке, выйду на знакомую земную лужайку, и Волшебная страна окажется всего лишь ночным видением. Мирное журчание воды в фонтане обволокло меня сладкой дрёмой, и я провалился в сон.
Глава 11
Волшебная причудливость строений
В чудесную манила глубину,
Великолепья тайны обещая,
Струилась тканью звёздно–золотой,
Светясь молочно на округлых башнях
Серебряными шпилями сверкая,
Блистая галереями террас,
Высоко вознесённых.
Вордсворт
Когда утром я пробудился от сна, не потревожившего меня ни одной грёзой, но оставившего после себя блаженное ощущение покоя, комната оставалась всё такой же родной и привычной, однако окна её выходили с одной стороны на незнакомый холм и долину, покрытые лесом, а с другой стороны — на мраморный двор и величавый фонтан. Теперь его верхушка сияла и переливалась в солнечных лучах, отбрасывая на землю дождь бледных теней от водяных струй, падающих в мраморную чашу. Как и полагается путешественнику, оказавшемуся в Стране чудес, на стуле возле кровати я обнаружил новую, чистую одежду — весьма похожую на ту, какую обычно носил дома; и хотя приготовленный для меня наряд заметно отличался от того, что я снял с себя вчера, он как нельзя лучше пришёлся мне по вкусу.
Я оделся и вышел. Дворцовые стены серебристо посверкивали на солнце. Где–то мрамор был гладко отполирован, где–то оставался матовым, а на макушке всех шпилей, куполов и башен красовались серебряные шары, зубцы и пики, точно сработанные из первосортного льда и так искрившиеся на солнце, что на них было больно смотреть. Я не стану подробно описывать читателю дворец и обнимавшие его угодья; скажу только, что здесь было всё: все радости леса и реки, лугового простора и уютной рощи, ухоженного сада, каменистых утёсов и цветущей низины вместе со всеми их обитателями, дикими и ручными, с птицами в ярком оперении, с неожиданными родниками, тоненькими ручьями и озёрами, поросшими тростником.
За всё утро я ни разу не вспомнил о своём злом демоне–тени, и лишь когда восторг сменился усталостью, обернулся посмотреть, где она. Её почти не было видно, но само её присутствие, пусть слабое и незаметное, отдалось у меня в сердце острой болью, заглушить которую не могли никакие прелести дивного дворца. Правда, я сразу же подумал, что, быть может, рано или поздно мне всё–таки удастся отыскать чудодейственное заклинание, которое избавит меня от злополучного спутника, чтобы я уже не был собственным двойником, человеком вне самого себя. Должно быть, здесь живёт сама королева Волшебной страны фей; уж она–то непременно освободит меня, и я с песней пройду по её земле до самых дальних ворот, которые выпустят меня домой.
— Слушай меня, — сказал я, обращаясь к тени. — Ты — это не я, хотя на вид ты совсем такая же. Ты — порождение тьмы, но, может статься, я отыщу здесь тень света, которая поглотит тебя! Быть может, здесь я обрету благословение, которое падёт на тебя проклятием и изгонит тебя во мрак, откуда ты так непрошено явилась.
С этими словами я растянулся на травянистом холме возле реки. Во мне снова ожила надежда. В ту же минуту солнце выглянуло из–за лёгкого пушистого облачка, затянувшего его лик, и холм, долина и широкая река, плавно убегавшая в тихий, таинственный лес, молчаливым возгласом радости просияли в ответ его лучам. Вся природа засверкала и задышала, земля подо мной стала совсем тёплой, великолепная стрекоза гибкой стрелой пронеслась перед моими глазами, и целый хор невидимых птиц залился ликующей песней.
Вскоре даже просто лежать на солнце стало слишком жарко, и я поднялся, решив укрыться в тени ближайшей галереи. Эта галерея привела меня в другую, та — в третью, и я долго и бесцельно бродил по дворцу, неустанно восхищаясь его простым великолепием, пока не попал в ещё один зал. Его небесно–голубой свод поблёскивал серебряными созвездиями, а поддерживали его порфировые колонны, но не такого густо–багряного цвета, каким обычно бывает этот камень (кстати, золоту здесь явно предпочитали серебро, а воздух был такой свежий, что оно всегда оставалось чистым и ясным). Сразу за узкой чёрной полоской, бегущей между колоннами, пол здесь плавно прогибался вниз, образуя гигантскую, глубокую чашу, наполненную чистейшей, прозрачнейшей, словно светящейся, водой. Края её были из белого мрамора, а дно сверкало драгоценными камнями самых причудливых форм и оттенков. На первый взгляд могло показаться, что никакого замысла тут нет и чья–то весёлая, беззаботная рука разбросала их как придётся, но в этом небрежном сочетании усматривалась удивительная гармония. Я невольно загляделся на игру радужных бликов, переливавшихся ещё чудеснее, когда вода приходила в лёгкое движение, и вскоре почувствовал, что стоит сместить хотя бы один камешек, и всё целое уже не будет таким прекрасным. На кристальной поверхности воды покоилось отражение голубого купола, расцвеченного серебряными звёздами, как будто другая, ещё более глубокая чаша удерживала и обнимала ту, что лежала предо мной. Должно быть, эта дивная купальня наполнялась водой того самого фонтана, что стоял во дворе.
Повинуясь неодолимому желанию, я, скинув одежду, бросился в воду, и она одарила меня совершенно новым телесным чувством, которое одно было способно воспринять всю полноту её прелести. Волны так плотно обнимали меня, что, казалось, проникли в самое сердце и оживили его. Я вынырнул, помотал головой, стряхивая с волос воду, и, точно в радуге, поплыл посреди разноцветного сверкания в волнующейся воде. Потом я нырнул, не закрывая глаз, и с изумлением открыл для себя новое чудо: под водой мраморная чаша простиралась во все стороны, как море; на дне виднелись каменистые утёсы, какие бывают в океанских впадинах, с бесчисленными пещерами и фантастическими зазубренными башенками. Вокруг пещер вились водоросли всевозможных оттенков, между ними пламенели кораллы, и мне показалось, что далеко впереди в волнах резвятся какие–то существа, похожие на людей.
«Должно быть, меня заколдовали!» — подумал я. Что если, вынырнув, я действительно окажусь один посреди огромного, беспокойного моря, вдалеке от земли? Но нет; когда я высунул голову из воды, надо мной простирался всё тот же голубой свод, подпираемый пурпурными колоннами. Я нырнул ещё раз и опять оказался в сердце бескрайнего океана. Подплыв к самому краю чаши, я без труда выбрался наружу, ибо вода плескалась почти у самых колонн, набегая на бордюр чёрного мрамора. Одевшись, я вышел, чувствуя себя удивительно свежим и отдохнувшим.
И тут я впервые увидел, что по всему дворцу расхаживают еле заметные грациозные фигуры. Некоторые из них прогуливались вместе, увлечённые разговором. Кто–то бродил в одиночку. Другие стояли небольшими стайками, словно рассматривая картину или скульптуру. Никто из них не обращал на меня внимания, да и я едва различал их смутные очертания. Иногда кто–то из них вообще растворялся в воздухе, стоило мне на него заглядеться. Когда наступил вечер и взошла луна, ясная, как морские волны, касающиеся заходящего солнца, силуэты здешних обитателей стали заметно чётче, особенно когда те проходили между мною и луной или когда сам я оказывался в тени. Но даже сейчас мне удавалось разглядеть лишь мелькнувшие складки светлого покрывала, округлый локоть, белоснежную шею, выхваченную луной из полутьмы, или маленькие ножки, одиноко бредущие по лужайке, залитой лунным светом. Как это ни печально, мне так и не посчастливилось ни приблизиться к этим восхитительным существам, ни взглянуть на саму Королеву фей. Судьба моя распорядилась иначе.
В этом дворце из мрамора и серебра, с его фонтанами и лунным светом, я провёл много дней. Невидимые слуги всё так же ублажали меня обильными яствами, и я каждый день плескался и плавал в волшебной купальне. Всё это время тень почти не беспокоила меня. Меня не покидало тревожное ощущение, что она где–то рядом, однако одной моей надежды на то, что здесь мне помогут навсегда избавиться от её ненавистного присутствия, было довольно, чтобы она на время оставила меня. О да, мне предстояло вновь столкнуться с нею, но как это случилось, я расскажу чуть позже.
На третий день я отыскал дворцовую библиотеку и потом неизменно проводил там почти всё послеобеденное время. Не говоря уже о прочих, куда более существенных её достоинствах, библиотека служила мне прекрасным укрытием от полуденного солнца. Утром и ближе к вечеру я зачарованно бродил по лугам и по лесу или, забывшись в сладких грёзах, лежал на траве под каким–нибудь исполинским деревом. Вечерами же я стал всё чаще и чаще бывать в совсем иной части дворца; но повесть о том, что приключилось со мною там, ещё впереди.
Библиотека располагалась в громадном зале, и свет в неё падал через крышу, сделанную из цельного вогнутого стекла, искусно расписанного невероятно ярким и загадочным узором. Все стены от пола до потолка были сплошь уставлены книгами. Большинство из них выглядели совсем древними, а некоторые имели вид донельзя странный и непривычный; я никогда не видел ничего подобного и вряд ли смогу как следует их описать. По всем стенам, заслоняя книги, были протянуты ряды галерей, соединённых лестницами.
Галереи эти были высечены из разноцветного камня: мрамора и гранита, порфира и яшмы, лазурита и агата, и их цвета и оттенки чудесно переплетались и перетекали друг в друга, образуя чудную, гармоничную мелодию. Казалось бы, галереи и переходы, сработанные из камня, должны были придавать всему сооружению массивный и тяжёлый вид, но зал был настолько необъятным, что они протягивались вдоль стен, как верёвочные лестницы.
Некоторые ряды книг были задёрнуты разноцветными шёлковыми занавесями, которые так и оставались опущенными всё время, пока я жил во дворце, и я чувствовал, что заглядывать за них было бы непростительной дерзостью. Но другие книги явно были в полном моём распоряжении. День за днём я приходил в библиотеку, растягивался на одном из роскошных восточных ковров, небрежно брошенных на пол, и читал, читал, читал, покуда глаза мои не начинали слипаться от усталости — нет, это была даже не усталость; скорее, я чувствовал себя обессилевшим от невыносимого восторга. Иногда я читал до тех пор, пока меркнущий свет не заставлял меня выйти на воздух, чтобы прохладный ветерок вселил в меня новую бодрость и освежил усталое тело, истомившееся от внутреннего жара ничуть не меньше, чем от палящих солнечных лучей.
Сами книги здесь тоже были необычными. Если, к примеру, мне случалось открыть труд по метафизике, то не успевал я прочесть и двух страниц, как и сам с головой погружался в размышления о только что открытой истине, напряжённо раздумывая о том, как лучше поделиться этим чудным открытием со всем человечеством. Иногда такие книги заставляли меня словно отступить на шаг, ещё глубже заглядывая в корень метафизических рассуждений, и я ловил себя на том, что пытаюсь распознать духовную истину, из которой произросло то или иное материальное явление, или силюсь соединить две аксиомы, обе по–своему верные, отыскав ту точку, где их незримые линии наконец–то сойдутся, открывая ещё более высокую и совсем иную истину, не похожую ни на одну из первоначальных аксиом, но никоим образом не отрицающую ни ту, ни другую; напротив, именно из этой истины обе они всегда черпали всю свою жизненную силу.
Если книга повествовала о далёких странствиях, я сам становился путешественником. Вокруг меня теснились новые земли, неведомые мне доселе переживания, невиданные обычаи. Я шёл и ехал, открывал для себя новые горизонты, сражался, плакал и радовался своим успехам. Если книга посвящалась истории, я становился её главным действующим лицом, страдая от собственного осуждения и благодарно принимая собственную похвалу. Точно так же я врастал в любой роман. Всё его повествование было обо мне, ибо я превращался в того героя, что более всего походил на меня, и его история становилась моей до тех пор, пока я не поднимал голову от книги — устав от долгой жизни, сжатой в пределы одного часа, добравшись до смертного одра или просто дочитав последнюю страничку, — и с внезапным изумлением не вспоминал, где я и кто я на самом деле, и, увидев знакомые стены и свод, понимал, что все испытанные радости и страдания — всего лишь плод лежащей передо мной книги. Если же в руках у меня оказывалась поэма, слова в ней просто исчезали или уступали главное место череде форм и образов, то возникающих, то снова пропадающих, повинуясь беззвучному ритму и скрытым рифмам.
В одной из книг с мистическим названием, которого мне уже не вспомнить, я прочёл о мире, совсем не похожем на наш. Трудно сказать, проза это была или стихи, но когда однажды я попытался по памяти, слабым и неверным слогом записать ту чудесную повесть, стихотворные строчки словно сами просились с пера на бумагу, так что, наверное, хотя бы отчасти, это была самая настоящая поэзия.
Глава 12
Весна в цепях. Зима царит,
Всю землю в плен забрав,
Но Время больше не дрожит
От ледяных забав.
Дуй, зимний Ветер! Время, дуй
И шар земной крути:
В венке из трав и резвых струй
Весна уже в пути!
Сквозь щели Времени видна
Небесная лазурь,
И улыбается Весна,
Сквозь холод зимних бурь.
Д. Э. M.
Люди, верящие, что звёзды управляют судьбами людей, ближе к истине — по крайней мере, по ощущениям — чем те, кто полагает, что небесные тела связаны с ними лишь физическими законами вселенной. Всё, что человек видит, так или иначе имеет к нему отношение. Разные миры не могут существовать без взаимной связи. Даже в центре всего творения лежит дивное Сообщество, а значит, все его части соединены общим родством и опираются друг на друга. Или, быть может, существует иной замысел, ещё более грандиозный, чем всё, что доныне получило своё воплощение. Пустота — это всего лишь забытая жизнь, лежащая за пределами сознания, а рассеянное великолепие туманности — жизнь, ещё не получившая своей окончательной формы и потому пока не доступная мысли; что если в них кроется великое множество таинственных откровений о том, что с иными мирами нас связывают не только наука и поэзия? И сияющий пояс дальних солнц, и мерцающая луна, и красно–зелёное сверкание двойной звезды, кружащейся вокруг самой себя, — всё это части живого дома, где обитает человек, и потому все они неразрывно связаны с тайниками человеческой души, а может быть, и с нераскрытой историей его тела.
В царстве Солнца, в прозрачной его глубине
Целый мир одиноко плывёт в тишине.
Круг за кругом, ещё до рожденья Земли
Он свой путь совершал в беспредельной дали.
Только наша Земля юркой мышью спешит,
Сотни раз вокруг Солнца–Царя обежит,
А седой великан от ворот до ворот
Лишь однажды владенья его обойдёт.
В том миру, средь далёких морей и земель,
Время медленней тянет свою канитель.
Там столетьями Осени пышной краса
Убирает в багрянец поля и леса,
И Зима долго–долго в подвалах хранит
То богатство, что мирно под снегом лежит.
Больше века Весна, прогоняя мороз,
Выбирает сосульки из розовых кос.
Да и Лето так долго считает года,
Словно светлый июнь не пройдёт никогда,
И до края налившись июльской грозой,
Сердце вновь облегчает отрадной слезой.
Детям тем, что зимой появились на свет,
Вряд ли выпадет встретить апрельский рассвет.
Хоть сердца их надеждой счастливой полны,
Не дождаться им бурной, шумливой Весны.
Умирают они среди глыб ледяных,
Не увидев ни трав, ни соцветий живых.
А другие, восстав от предвечного сна,
Когда томное Лето бредёт чрез леса,
Смело с тайны любовной срывают вуаль
И в блаженстве своём обретают печаль,
А насытившись жизнью, под грузом годов
Засыпают средь свежих, душистых цветов.
Дети там рождаются совсем не так, как в тех мирах, что ближе к солнцу. На самом деле, никто не знает, как они появляются на свет. Девушка, в одиночестве идущая по дороге, вдруг слышит чей–то плач — ибо даже там новорождённый начинает свою жизнь со слёз — и, хорошенько осмотревшись, находит крохотного малыша где–нибудь под нависшим утёсом, в кустах, между валунами на склоне холма или в другом надёжном, укрытом от глаз местечке.
Она бережно подымает его и торжествуя приносит домой. «Мама, мама! — восклицает она, переступив порог (если мать её ещё жива). — Посмотри на моего малыша! Я нашла себе маленького!» Все домашние собираются взглянуть на её сокровище. «ГДЕ ОН? НА КОГО ОН ПОХОЖ? ГДЕ ТЫ ЕГО НАШЛА?» — наперебой спрашивают они, и девушка в подробностях рассказывает им о своей находке, ведь всё–всё — в какое время года его нашли, утром это было или вечером, какая в тот день была погода, как располагались в тот час Земля и небесные тела (это особенно важно, ведь каждое их сочетание неповторимо и случается лишь однажды) и в каком именно укромном месте лежал новоявленный малыш — всё это определяет (или, по крайней мере, подсказывает), что это будет за человек.
Вот почему юные женщины, тщательно высчитав для себя нужный день и нужную погоду (хотя чаще всего их умозаключения основаны только на догадках и воображении), время от времени выходят на поиски младенцев. Обычно они не желают искать детей в ту пору и в тех местах, какие им не по душе, хотя порой всё равно находят не тогда и не там, где им хотелось; а как только ребёнок найден, вкусы и прихоти матери меркнут перед его крохотной беспомощностью, взывающей о защите и любви. Как бы то ни было, чаще всего на поиски детей отправляются летом, которое наступает так редко и длится так долго. Тёплыми вечерами, в сумерках девушки отправляются в лес или бродят вдоль речного берега в надежде отыскать себе младенца — точь–в–точь как дети, отыскивающие в траве цветы. А когда ребёнок подрастает, то чем старше он становится, тем яснее на его лице проступает тайна его рождения, и те, кто понимает дух Природы и умеет распознавать её письмена в облике своего мира, ясно читают в чертах юного человечка, где и когда он появился на свет: сгибала ли лесные стволы грозная буря; или недвижный мороз поверг в ледяное молчание говорливый и быстрый ручей; ясное ли утреннее солнце указало молодой матери тот уголок, откуда раздался первый плач её мальчугана; или одинокая дева (потому что ни одна женщина не находит себе второго ребёнка, по крайней мере, пока жив первый) заметила свою дочурку по нежной кожице, смутно белеющей в вечерней темноте, когда та лежала в уютном полевом гнёздышке среди длинных стеблей травы и крошечных маргариток, смиренно глядящих снизу вверх.
Достигнув зрелого возраста, мужчины и женщины редко бывают вместе. Здешние люди отличаются от земных одной удивительной особенностью: руки здесь растут только у мужчин; у женщин же есть лишь крылья, широкие и роскошные, в которые можно закутаться с ног до головы, как в пышное, сверкающее одеяние. Уже по этим крыльям часто можно определить, когда и среди каких элементов и стихий появилась на свет их обладательница. У девушек, родившихся зимой, растут огромные белоснежные крылья, перья которых сверху оторочены серебром, снежно искрящимся на солнце, а снизу оттенены нежным, бледно–розовым цветом. У рождённых весной крылья ярко–зелёные, как сочная трава на лугу; на кончике каждое пёрышко словно покрыто блестящим лаком и похоже на молодой стебелёк, а снизу под зеленью виднеется лилейная белизна. Летние красавицы щеголяют крыльями кипенно–розового цвета на бледном золоте, а у девушек, появившихся на свет осенью, сверху крылья пламенно–пурпурные, а снизу — тёмно–коричневые. Все эти цвета и краски встречаются в самых разнообразных и неожиданных сочетаниях, отражая в себе не только время года, но и неповторимость дня и даже часа рождения. Порой всевозможные оттенки так причудливо переплетались в богатом оперении, что сам я не мог сказать, в какое время года появилась на свет его хозяйка, хотя более опытный глаз, несомненно, сумел бы разрешить их затейливую загадку. Особенно мне вспоминается пара величавых крыльев глубокого карминного цвета, осенённых снизу тёплым серым пухом и окутывающих собою фигурку блистающей белизны. Эта девочка родилась в тот час, когда солнце, спускавшееся в низко стелющийся над морем туман, протянуло пунцовый луч по широкой водной глади и коснулось маленькой пещерки, где купавшаяся возле берега девушка нашла свою малышку.
Но хотя я и говорю о солнце и тумане, о море и его берегах, во многом тот далёкий мир сильно разнится с Землёй, где живут люди. Например, в воде там никогда не увидишь своего отражения. Непривычному глазу ровная поверхность нерастревоженной воды может показаться листом тёмного, гладкого металла, хотя у нас даже в стали можно разглядеть кое–какие окружающие предметы, а там от воды не отражается ничего кроме света, падающего прямо на неё.
Понятно, что из–за этого тамошние пейзажи выглядят совсем иначе. В безветренные вечера ни один стройный корабль не бросает своего длинного, колеблющегося отражения к ногам тех, кто дожидается его в гавани; ни одна девушка не любуется своей красотой у тихого лесного колодца. Только солнце и луна оставляют на воде свой сияющий отпечаток. Море там похоже на пучину смерти или воплощённую тень забвения, готовую поглотить любого, но никогда не раскрывающую своих секретов. Женщины всё равно плещутся в нём, как яркие морские птицы, а вот мужчины куда реже входят в его волны. Небо же, напротив, отражает всё, что находится внизу, как будто само сделано из земной воды. Конечно, в его вогнутой поверхности все линии и формы немного искривляются, но каких только удивительных фигур не увидишь порой в висящей над головой глубине! Купол его не круглый, как у нас, а несколько овальный, вытянутый вверх, как скорлупа у яйца; в середине он кажется гораздо более высоким, чем по краям, и звёзды, появляющиеся на нём ночью, высвечивают «царственный свод, выложенный золотой искрой», внутри которого достанет места для всех бурь и ураганов на свете.
Однажды вечером в самом начале лета вместе со стайкой здешних обитателей я стоял на крутой скале, нависшей над морем. Они расспрашивали меня о моём мире и его обычаях, и между делом я обмолвился, что дети у нас рождаются не из земли, как это бывает у них. Меня тут же засыпали градом недоумённых вопросов; поначалу я пытался как–то от них отвертеться, но в конце концов мне пришлось (хотя говорить я старался как можно уклончивее и в самых общих чертах) рассказать им о том, как в нашем мире появляются дети. Почти все женщины сразу же, хоть и довольно смутно, сообразили, что я имею в виду. Некоторые из них мгновенно завернулись в своё пышное оперение, как они поступают всегда, когда хоть немного обижаются, и, оскорблённо выпрямившись, замолчали. Одна тут же распростёрла розовые крылья и ослепительной молнией нырнула с утёса в раскинувшееся под ним ущелье. У другой же девушки от моих слов ярко загорелись глаза, и, повернувшись, она медленно ушла прочь, влача за спиной полураскрытые пурпурно–белые крылья.
На следующее утро её нашли мёртвой возле засохшего дерева на голом холме, за много миль от морского берега. Там же, по обычаю, её и похоронили.
Перед смертью каждый из них, повинуясь какому–то внутреннему велению, ищет себе место, похожее на то, где родился, а отыскав его, ложится на землю, складывая на груди крылья или руки, словно готовясь ко сну, и тогда уже засыпает навеки.
Они чувствуют, что смерть близко, когда их внезапно охватывает мучительная жажда чего–то непонятного, неизвестного. Эта неясная тоска заставляет их искать уединения и медленно пожирает изнутри душу, покуда тело не гибнет от изнеможения. Такое же чувство охватывает юношу и девушку, если им случится поглубже заглянуть друг другу в глаза, но вместо того, чтобы остаться вместе и подойти друг к другу ещё ближе, они расходятся в разные стороны и в одиночку умирают от своей страсти. Почему–то мне кажется, что после этого они заново рождаются у нас на Земле. И если там, повзрослев, они находят друг друга, всё у них складывается удачно, а если нет, то им кажется, что они так и не обрели счастья. Правда, точно я тут сказать ничего не могу. Узнав, что у земных девушек нет крыльев, но есть руки, здешние женщины изумлённо переглянулись и заметили, что наши девушки, должно быть, выглядят очень смелыми, но чересчур мужеподобными, не зная, что их собственные крылья, какими бы прекрасными они ни были, — всего лишь неоформившиеся руки.
Видите, какую власть возымела надо мной эта книга? Даже сейчас, вспоминая её повествование, я пишу так, словно сам побывал на той далёкой планете, видел её устройство и обычаи и беседовал с её обитателями. Но мне и правда кажется, что так оно всё и было.
Дальше в книге рассказывалось о девушке, которая родилась в конце осени и жила во время длинной (а для неё совершенно бесконечной) зимы, но потом вдруг решилась пойти на поиски тех мест, где цветёт весна, — ведь на той планете, как и у нас, в разных полушариях попеременно владычествуют разные времена года. Повесть о ней начиналась так:
Долго–долго, по рощам гуляя одна,
С неизбывной печалью смотрела она,
Как с усталых деревьев один за другим
Листья каплют на землю дождём золотым.
И цветы, позабыв о былом щегольстве,
Умирают бесславно в пожухлой траве,
Будто в чём–то дурном провинились они,
И беспечное солнце, что в летние дни
Их любовно ласкало, смеясь и шутя,
Как кормилица добрая тешит дитя,
Рассердясь, утомилось, махнуло рукой
И на юг поспешило привычной тропой.
А они, от стыда опустив лепестки,
Молчаливо иссохли от тщетной тоски.
Только ветер унылый, предвестник скорбей
Проносился, как Смерть, меж угасших стеблей
И со стоном бессильным в осеннюю ночь
Все игрушки былые отшвыривал прочь,
Как ребёнок, лишившись пичуги своей,
Опустелую клетку бросает в ручей.
А дубы–исполины, строги и прямы,
Поседев от дыханья грядущей Зимы,
Непреклонно стояли, натужно кряхтя,
Когда ветер сердитый, свирепо свистя,
Мимо них пролетая в морозной пыли,
Молодые деревья сгибал до земли.
И заблудшие волны на сером песке
Беспокойно метались в осенней тоске,
Белой пеной ложились в прибрежную падь,
Но, сдержаться не в силах, вздымались опять.
И стремясь до реки добежать поскорей,
Спотыкался о камни озябший ручей.
Всю природу теперь осеняла печаль,
И печальная дева в печальную даль
Без конца устремляла невидящий взор,
Пока листик последний на стылый бугор
Не слетел, одиноко кружась среди тьмы,
Возвещая приход королевы–Зимы.
И заплакала дева над мёртвым листком,
Как невеста над мёртвым своим женихом:
Если горести чаша до края полна,
Вмиг от капли единой прольётся она.
Сколько тягостных дней молчаливо пройдёт,
Пока первый подснежник в саду расцветёт.
Сколько долгих ночей в свите пасмурных лет
Тихо канет в безрадостный серый рассвет,
Пока птицы в зелёном сплетеньи ветвей
Вновь зальются весеннею песней своей.
Ей приснятся поля и живые ручьи,
На волнистой траве золотые лучи,
И безмолвный родник, что все дни напролёт
Тайну радости дивной своей бережёт,
И река, что о счастье, ликуя, поёт
И меж сосен задумчивых к морю течёт.
Ей приснится роскошная, чудная ночь,
Где от сладостных грёз удержаться невмочь,
Где на хрупких цветах, как живой аромат,
Капли света дневного хрустально блестят,
И волшебница–ночь до рассветных лучей
Их баюкает в люльке душистой своей.
И затихнет душа, как агатовый свод,
Где созвездий лучистых кружит хоровод.
Но наутро опять из блаженного сна
К вековечной печали вернётся она
И увидит, от грёзы очнувшись своей,
В стылом воздухе кружево голых ветвей.
Наконец, истомившись от зимней тоски, она отправилась в южные края, чтобы на полпути повстречать весну, медленно шествующую на север. И вот однажды ветреным и пасмурным днём, после многих несчастий и разбитых надежд, после множества горьких и бесплодных слёз она наконец–то отыскала в голом лесу один–единственный подснежник, проклюнувшийся где–то между зимой и весной. Она свернулась возле него калачиком и умерла. И я почти не сомневаюсь, что вскоре после этого где–то на земле родилась крохотная девочка, прозрачно–бледная и тихая, как маленький подснежник.
Глава 13
Как торговый корабль оседает в волну,
Так и я погрузился в любви глубину.
Только выплыву я или кану на дно,
Мне, невольнику страсти, уже всё равно.
Старая баллада
Я Любовь понять стремился,
Но не смог — напрасный труд!
Только, чувствую, решился,
А сомненья — тут как тут!
Сэр Джон Саклинг
Я всё–таки попытаюсь пересказать одну историю, хотя — увы! — это всё равно, что пытаться воскресить целый лес из ломаных сучков и увядших листьев. Книга была такая, какой и полагается быть настоящей книге; хотя в чём таился её секрет, в словах или чём–то ещё, я не знаю. Мысли сверкали и отражались в душе с такой силой, что буквы и строки словно растворялись в небытии, уступая место самому главному. Я пересказываю эту историю, и мне неизменно чудится, что я перевожу её с богатого, выразительного языка, способного воплотить размышления самого тонкого, высокообразованного народа, на скудное, едва оформившееся мычание какого–нибудь дикого племени. Конечно же, читая её, я сам превратился в Козмо, и его жизнь стала моею; но в то же самое время я умудрялся оставаться и собой тоже, и все события были исполнены двойного смысла. Порой мне казалось, что передо мной самая что ни на есть обыкновенная, древняя как мир история, в которой два человека любят друг друга и страстно жаждут близости, но в конечном итоге всё равно видят друг друга гадательно, как бы сквозь тусклое стекло.
Как серебряные жилы, переплетаясь, пронизывают горную породу, как ручьи и заливы из беспокойного моря прокладывают себе путь по всей земле, как огни и волны вышних миров, опускаясь, безмолвно пропитывают земную атмосферу, так волшебство наполняет мир людей, и время от времени кто–нибудь из них внезапно замечает странную связь между несоединимыми, казалось бы, вещами и событиями.
Козмо фон Вершталь учился в Пражском университете. Происхождения он был благородного, но жил бедно и гордился той независимостью, которую даёт человеку бедность; ведь любой из нас готов гордиться чем угодно, если не может от этого избавиться. Сокурсники его любили, но близких друзей у него не было, и никто не навещал Козмо в его комнатке под самой крышей одного из самых высоких домов старого города. Пожалуй, потому он и общался со своими товарищами так ровно и приветливо, что душу ему грела мысль о вечере, когда он, как всегда, вернётся в своё скромное убежище, скрытое от посторонних глаз, и там никто не станет отвлекать его от книг и размышлений. А изучал он, кстати сказать, не только то, что преподавалось в университете, но и другие науки, далеко не столь известные и почтенные.
В потайном ящике его стола лежали книги Альберта Великого, Корнелия Агриппы и некоторые другие, куда менее знаменитые и куда более туманные. Правда, до сих пор он читал всё это из чистого любопытства и пока что не стремился найти своим познаниям практическое применение.
Жилище его состояло из единственной комнаты с низким потолком. Мебели здесь почти не было — лишь пара стульев, большущий комод из чёрного дерева и диванчик, на котором можно было грезить и во сне, и наяву. Однако по углам можно было заметить множество прелюбопытных вещей. В одном притулился скелет, бечёвкой привязанный к стене за шею, и одна из его костлявых рук покоилась на тяжёлой рукоятке огромной шпаги, стоявшей рядом. На полу валялось самое разнообразное оружие, а на голых стенах красовалось всего несколько довольно странных предметов, которые вряд ли можно было назвать украшениями: высохшая летучая мышь с распростёртыми крыльями, шкура дикобраза да чучело морской мыши. Но хотя Козмо с удовольствием ублажал свою фантазию подобными диковинками, его воображение уносилось в совсем иные дали.
Он ещё не знал подлинной страсти разума; ум его походил на тихие сумерки, открытые всем ветрам, будь то лёгкий зефир, приносящий на своих крыльях лишь летучие ароматы, или ураган, от которого скрипят и гнутся даже самые мощные деревья. Всё виделось ему словно через розовое стекло. Когда из своего окна он смотрел вниз на мостовую, любая проходящая мимо девушка казалась ему героиней романа, и мысли его устремлялись вслед за нею, пока она не исчезала за углом. Он бродил по улицам, будто читая повесть и пытаясь вплести в неё все невольно запомнившиеся лица и каждый голос, словно крылом ангела осенивший ему душу. Поэзия, жившая в нём, не знала слов и потому ещё больше поглощала и подтачивала его; живые воды, наглухо замурованные в сердце и не находящие выхода, набухали и поднимались, становясь всё сильнее и опаснее. Порой он лежал на жёстком диванчике, читая повесть или поэму, пока книга сама не падала у него из рук; он же продолжал грезить, не зная, спит или бодрствует, пока крыша соседнего дома не пробуждала его к реальности, вспыхивая золотом рассвета. Тогда он тоже поднимался; буйная молодая сила не давала ему успокоиться, наполняя его дни занятиями и юношескими забавами, пока вечер не отпускал его на свободу и ночной мир, утонувший было в дневном водовороте, не просыпался в его душе со всеми своими звёздами и смутно–призрачными силуэтами. Но рано или поздно всё это должно было закончиться. Однажды кто–нибудь непременно должен был вступить в зачарованный круг, войти в дом его жизни и заставить изумлённого волшебника опуститься на колени и поклониться.
Как–то раз ближе к вечеру Козмо отрешённо брёл по одной из главных улиц, и вдруг кто–то хлопнул его по плечу. Это был один из его приятелей–студентов; он попросил Козмо сходить с ним в переулок неподалёку и посмотреть на старинную кольчугу, которую ему страшно хотелось заполучить. Надо сказать, что среди своих товарищей Козмо считался большим авторитетом во всём, что касалось вооружения, старинного и не только. Он так ловко орудовал шпагой и рапирой, что никто из студентов не мог с ним сравниться; отсюда и пошла молва, что он — великий знаток оружия и доспехов. Козмо охотно согласился и пошёл с приятелем.
Они свернули в узенькую улочку, оттуда — в грязноватый мощёный дворик и, толкнув низкую, закруглённую сверху дверь, очутились посреди самого невероятного скопления всевозможного старья, пыльного и заплесневелого.
Кольчуга оказалась вполне приличной, и приятель Козмо тут же полез за деньгами. Они уже собирались выйти, как вдруг взгляд Козмо упал на старомодное овальное зеркало, прислоненное к стене и сплошь покрытое пылью. Вокруг него вилась причудливая резьба; при неровном свете лампы, которую держал в руке хозяин лавки, разглядеть её было почти невозможно, но именно она привлекла внимание Козмо (или, по крайней мере, так ему показалось). Однако его приятель уже шагнул за порог, и Козмо последовал за ним, тут же позабыв об увиденном. Они дошли вместе до большой, оживлённой улицы и, распрощавшись, зашагали в разные стороны.
Но как только Козмо остался один, он снова вспомнил старое зеркало, и его охватило сильное желание рассмотреть любопытную резную раму поближе. Он развернулся и решительно зашагал назад. Хозяин, открывший ему на стук, словно ждал его возвращения. Это был приземистый сморщенный старик с крючковатым носом, и его горящие глаза всё время медленно, беспокойно двигались туда–сюда, словно пытаясь углядеть, уловить нечто такое, что постоянно ускользало от его взгляда. Сначала Козмо для вида осмотрел кое–какие вещицы, но потом всё–таки подошёл к зеркалу и попросил разрешения взглянуть на него поближе.
— Только вы уж снимите его сами, юноша, — попросил старик. — А то мне не достать.
Козмо осторожно снял зеркало с полки. Резная рама действительно оказалась необыкновенно изящной и сделана была на редкость искусно; работа была тонкая и дорогостоящая, а рисунок явно воплощал в себе некий смысл, но какой именно, Козмо, конечно же, не знал. Понятно, что при его вкусах и увлечениях старинное зеркало тут же возбудило в нём новый интерес — и такой, что теперь ему уже хотелось купить его, чтобы спокойно, не торопясь, разглядеть всё как следует.
Однако он сделал вид, что думает приобрести зеркало исключительно для того, чтобы использовать его по прямому назначению и, пробормотав что–то про старое стекло, которое, должно быть, уже пришло в негодность, смахнул с него немного пыли, ожидая увидеть в нём тусклое, мутное отражение своего лица. Каково же было его изумление, когда отражение оказалось на диво чётким и глубоким: годы нисколько не повредили древнему стеклу, и зеркальная поверхность была безупречно ясной, словно только что вышла из–под рук мастера.
— И сколько же вы за него просите? — небрежным тоном поинтересовался Козмо.
В ответ хозяин назвал сумму, которая была для бедняги Козмо совершенно недосягаемой, и он сразу же водворил зеркало на прежнее место.
— Что, дорого? — спросил старик.
— Не знаю, как для вас, — ответил Козмо, — а мне это явно не по карману.
Старик поднёс светильник к самому лицу гостя.
— А вы мне нравитесь, — хмыкнул он.
При всём своём желании Козмо не мог ответить тем же. Только теперь он разглядел хозяина лавки как следует и почувствовал даже некую гадливость; почему–то ему вдруг показалось, что на самом деле перед ним не мужчина, а женщина, но так ли это, сказать он не мог и не знал, что думать.
— И как же вас зовут? — спросил тот.
— Козмо фон Вершталь.
— А–а, я так и думал. Вы — вылитый отец. Да, да, юноша, я прекрасно знал вашего отца. Если хорошенько поискать, тут наверняка найдутся кое–какие вещицы с его монограммой и гербом. Что ж, вы мне нравитесь. Я готов уступить вам это зеркало за четверть цены, но при одном условии.
— Каком? — спросил Козмо. Цена всё равно оставалась для него непомерно высокой, но теперь он всё же, хоть и с большой натугой, мог позволить себе эту прихоть; к тому же желание обладать зеркалом, только что казавшимся ему совершенно недоступным, снова разгорелось в нём с невероятной силой.
— Если вам когда–нибудь захочется его продать, прежде всего вы предложите его мне.
— Охотно, — откликнулся Козмо. — Это совсем нетрудно.
— Честное слово? — настаивал тот.
— Честное слово, — кивнул Козмо, и сделка состоялась.
— Если желаете, я сам доставлю его к вам домой, — предложил хозяин, когда зеркало перекочевало в руки покупателя.
— Нет, нет, благодарю вас, я сам, — поспешно запротестовал Козмо. Ему ужасно не хотелось приводить к себе посторонних и менее всего — этого противного типа, к которому он с каждой минутой испытывал всё большую неприязнь.
— Как вам угодно, — отозвался тот и, поднимая лампу повыше, чтобы осветить Козмо путь через дворик, еле слышно пробормотал про себя:
— Уже шестой покупатель! Интересно, чем всё закончится на этот раз. Бедняжка, как она, должно быть, от всего этого устала!..
Козмо бережно понёс своё новообретённое сокровище домой, но по дороге всё время ощущал неловкое, неприятное чувство, словно кто–то неотступно шёл за ним, следя за каждым его шагом. Он то и дело оборачивался, но так и не заметил ничего подозрительного. Правда, улица была запружена народом, да и фонари горели неярко, так что распознать соглядатая в толпе всё равно было бы непросто. Козмо благополучно добрался до своей комнаты и с облегчением опустил своё приобретение на пол, прислонив его к стене: он был далеко не слабаком, но зеркало оказалось довольно тяжёлым. Он закурил трубку, прилёг на диванчик и вскоре уже витал в бестелесных сферах привычных грёз и мечтаний.
На следующий день он вернулся домой раньше обычного и повесил зеркало над камином, в дальнем конце длинной комнаты. Затем он тщательно вытер с его поверхности толстый слой пыли, и зеркало засветилось кристальной чистотой, как вода в ручейке, насквозь пронизанном солнечным светом. Но больше всего Козмо интересовала резная рама. Он тщательно вытер и отполировал её и принялся внимательно разглядывать детали сложного узора, надеясь уловить замысел художника. Однако все его попытки оказались бесплодными, и наконец, уставший и разочарованный, он перевёл взгляд на само зеркало и несколько минут рассеянно смотрел вглубь отразившейся в нём комнаты.
— Какая всё–таки странная штука: зеркало! — невольно произнёс он вслух. — И как оно похоже на человеческое воображение! Вот моя комната; я вижу её в зеркале, и она всё та же — но вместе с тем и совсем другая. Это не просто отражение моего жилища; я как будто читаю о ней в книге, которую люблю. Её обыденность исчезла без следа. Из сферы простого бытия она поднялась в сферу искусства, и то что в жизни было скучным, голым и неуютным, вдруг стало необыкновенно занимательным. Так бывает в театре: мы с восторженным интересом и сочувствием следим за героями на сцене, от которых в жизни просто не знали бы, как избавиться. Но разве искусство не спасает природу от наших утомлённых и пресыщенных чувств, от унизительной несправедливости повседневного беспокойства? Разве, обращаясь к воображению, обитающему в совсем иных пределах, оно не открывает нам Природу такой, какая она есть на самом деле, какой она предстаёт глазам ребёнка, который без страха и честолюбия взирает на подлинный мир со всеми его чудесами и просто радуется ему, без сомнений и вопросов?.. Да взять хотя бы этот скелет! Я почти боюсь его, так тихо и неподвижно он взирает на незримый мне мир — как сторожевая башня, глядящая поверх пустыни нашего суетливого мира на дальние края, где простирается безмятежное царство покоя. А ведь я знаю каждую его косточку, каждый сустав как свои пять пальцев! А этот боевой топор? Вид у него такой, будто чья–то могучая рука в стальной рыцарской перчатке вот–вот подхватит его и с лязгом опустит на вражеский шлем, рассекая череп и мозг и выпуская в Неведомое ещё одно озадаченное привидение. Нет, что ни говори, а я с радостью поселился бы в той комнате, если б знал, как туда пробраться!
Всё это время он не отрывал глаз от зеркала. Слова его ещё висели в воздухе, как вдруг дверь, отражавшаяся в зеркале, открылась, и остолбеневший от изумления Козмо увидел, что в комнату неожиданно и бесшумно скользнула изящная женская фигура в белом. Статная и величественная, она неуверенными шагами медленно и неохотно подошла к диванчику и устало прилегла на него, повернув к Козмо неописуемо прекрасное лицо, в котором красота странным образом уживалась с выражением страдания, отвращения и принуждённости. Какое–то время он стоял, не в силах пошевелиться и оторвать от неё взгляд. Но даже придя в себя, он никак не мог отважиться обернуться, чтобы взглянуть на незнакомку в реальности. Наконец, внезапно взяв себя в руки чистым усилием воли, он решительно обернулся. На диване никого не было. Ошеломлённый и испуганный, он вновь переметнул взгляд на зеркало. Красавица возлежала на прежнем месте. Глаза её были закрыты, под сомкнутыми веками собрались две большие слезы, грудь судорожно вздымалась, но она не шевелилась.
Козмо и сам не смог бы описать своих чувств. Его тогдашние ощущения были из тех, что не поддаются осознанию, и вспомнить их потом почти невозможно.
Он продолжал стоять возле зеркала, не отводя глаз от очаровательной незнакомки, хотя прекрасно понимал неприличие столь пристального внимания и всё время боялся, что она вот–вот откроет глаза и посмотрит прямо на него.
Но всё оказалось иначе. Вскоре сомкнутые ресницы медленно поднялись; какое–то время глаза прекрасной дамы были безжизненно устремлены в пустоту, но потом начали постепенно обводить комнату, словно пытаясь по мере истощённых сил понять, что происходит. Однако её взгляд ни разу не встретился со взглядом Козмо. Видимо, нежданная гостья могла видеть только то, что находилось по ту сторону зеркала, но даже если и там отражённый Козмо стоял перед нею, вглядываясь в её собственное отражение, она, должно быть, видела лишь его спину. Два обитателя Зазеркалья никак не могли посмотреть друг на друга — разве только он обернётся и взглянет на неё. Но поскольку на настоящем диване её не было, Козмо решил, что даже если ему удастся кое–как повернуться лицом к той части комнаты, где лежала красавица, то его отражение либо останется для неё невидимым, либо будет бессмысленно смотреть куда–то мимо; они так и не смогут встретиться глазами и стать хоть немного ближе друг к другу.
Вскоре прекрасная гостья заметила стоящий в углу скелет, вздрогнула, закрыла глаза и больше уже их не открывала, а на лице у неё появилось неприязненное выражение. Козмо готов был сию же минуту убрать оскорбивший её предмет, но боялся, что незнакомка встревожится ещё больше, если, не увидев в углу скелета, поймёт, что в комнате кто–то есть. Поэтому он продолжал не двигаясь смотреть на неё. Ресницы прятали глаза красавицы, как драгоценная шкатулка скрывает в себе алмазы; тревога постепенно ушла с её лица, оставив после себя лишь еле приметный налёт печали, на прелестных чертах отразился незыблемый покой, и по её ровному, мирному дыханию Козмо понял, что она заснула.
Теперь он мог разглядывать её без смущения и утайки. Он заметил, что её фигура, окутанная в простые белые одежды, по красоте ничуть не уступает лицу: всё в ней, от изящно вылепленной ножки до тонких пальцев благородной руки, дышало необыкновенной гармонией и спокойной безмятежностью. Козмо смотрел на неё, пока от усталости у него не начали слипаться глаза. Тогда он уселся рядом со своей новообретённой святыней, механически взял в руки книгу, словно ему предстояло целую ночь просидеть возле больного друга, но так и не смог толком прочесть ни единой строчки. Его разум никак не мог оправиться от встречи с таким дерзким противоречием всему, что ему до сих пор приходилось видеть, и молчал, не решаясь что–либо утверждать, предполагать или даже чему–то сознательно изумляться; но его воображение возгревало душу, смело наполняя её всё новыми и новыми грёзами о счастье и блаженстве.
Козмо не смог бы сказать, сколько времени он просидел вот так, углубившись в свои мечты, но когда он наконец пришёл в себя, поднялся и, дрожа всем телом, заглянул в зеркало, красавицы там не было. Он увидел перед собой правдивое отражение привычной комнаты, но больше ничего, и его жилище показалось ему золотым кольцом, из которого вынули бриллиант, или ночным небом без серебряной россыпи звёзд. Очарованная непривычность исчезла вместе с гостьей, оставив лишь скучную повседневную обыденность.
Однако когда острота первого разочарования немного притупилась, Козмо начал утешать себя надеждой на то, что прекрасная дева непременно вернётся — может быть, уже завтра вечером, в тот же час! Чтобы на этот раз ненавистный скелет больше не испугал её, Козмо поспешно убрал его и ещё кое–какие сомнительные предметы в небольшую нишу возле камина, которая никак не могла отразиться в зеркале, и придав своей убогой комнатушке как можно более опрятный вид, решил немного проветриться, потому что не мог и трёх минут просидеть спокойно. Свежий ночной ветер немного успокоил его, но вернувшись, он долго не мог решиться лечь на диван: ведь на нём ещё так недавно лежала Она, и улечься на её место казалось ему настоящим святотатством. Однако усталость взяла своё. Козмо прилёг не раздеваясь и проспал чуть ли не до полудня.
Вечером, едва дыша от волнения, с бешено колотящимся сердцем он стоял перед зеркалом в немой надежде. Комната, ясно отражавшаяся в старинном стекле, словно подёрнулась лиловой дымкой надвинувшихся сумерек. Казалось, всё вокруг тоже замерло в ожидании грядущей Прелести, которая вот–вот должна была освятить земную суетность присутствием небесной радости. И как только стены задрожали от гулких ударов церковного колокола, отбившего шесть часов, дверь отворилась, бледная красавица неслышно проскользнула в комнату и, как вчера, прилегла на диван. Бедный Козмо не помнил себя от восторга. Она снова пришла! Взгляд её беспокойно метнулся в тот угол, где ещё недавно стоял скелет, и Козмо увидел, что на её лице мелькнула слабая улыбка удовлетворения. По–видимому, она и сегодня чувствовала себя принуждённо и неловко, но ей было уже не так плохо, как накануне. Она внимательно оглядела комнату, с некоторым любопытством рассматривая непонятные химические приборы, то и дело попадавшиеся ей на глаза, но вскоре дремота одолела её, и она заснула. Козмо неотрывно смотрел на спящую, решив, что на этот раз ни за что не выпустит её из виду. Она спала так безмятежно и глубоко, что Козмо почувствовал, как его тоже обволакивает пленительный покой. Внезапно он вздрогнул, точно очнувшись: незнакомка пошевелилась, встала и, не открывая глаз, точно сомнамбула, вышла из комнаты.
Несказанный восторг охватил Козмо. Почти у всех людей есть своё тайное сокровище. Скряга трясётся над своим золотом, антиквар любовно взирает на старинный перстень, студент дорожит редкой книгой, поэт стремится уединиться в своём излюбленном местечке, а влюблённый прячет заветные письма в потаённом ящике. У Козмо же было зеркало, в котором жила прелестная дева. Случай со скелетом помог ему понять, что окружающие предметы ей не безразличны, и в его жизни появилась новая цель: он превратит неуютную, голую комнатушку в покои, которые ни одна дама на свете не постыдится назвать своими. Добиться этого он мог только одним способом: обставив и принарядив собственное жилище.
Правда, он был беден, но при этом обладал некоторыми талантами, которые сейчас могли очень ему пригодиться. До сих пор он умудрялся жить на скудные средства, присылаемые ему из имения, не желая зарабатывать на хлеб тем, что считал ниже своего достоинства. Он владел шпагой лучше всех в университете и теперь решил, что будет давать уроки фехтования тем студентам, которые могли бы хорошо платить ему за подобные услуги. Его предложение было воспринято с немалым изумлением, но многие тут же с радостью согласились, и вскоре среди его учеников числились не только состоятельные студенты, но и отпрыски благородных семейств со всей Праги и её окрестностей.
У Козмо впервые появились деньги. Прежде всего, он собрал все свои приборы и причудливые диковинки и упрятал их подальше в чулан. Старый диван и стулья он передвинул к камину, закрыв их двумя ширмами индийского шёлка, а в тот угол, где раньше спал сам, поставил изящную софу для своей обворожительной незнакомки и постепенно, каждый день добавляя какую–нибудь изысканную подробность, превратил свою получердачную комнатушку в роскошный дамский будуар.
Красавица появлялась каждый вечер, примерно в одно и то же время. Впервые увидев свою новую постель, она вздрогнула от неожиданности и чуть–чуть улыбнулась, но потом лицо её затуманилось печалью, на глазах показались слёзы, она легла на софу и немедленно уткнулась в шёлковые подушки, словно желая спрятаться от всего и всех на свете. Она замечала все перемены и новшества, и на её неизменно грустном лице появилось новое выражение признательности, как будто она видела старания своего незримого почитателя и была за них благодарна. Однажды, когда она, как обычно, прилегла на софу, взгляд её упал на картины, которые Козмо только что повесил на стену. Она тут же встала и, к его невыразимой радости, подошла к стене и принялась внимательно и с явным удовольствием их разглядывать. Однако вскоре её черты снова приняли страдальческое выражение, она вернулась к софе и опять уткнулась в подушки. И всё же постепенно, день за днём, лицо её становилось всё спокойнее, а былая тоска и принуждённость почти исчезли, уступив место выражению тихой надежды; правда, время от времени по прекрасным чертам всё равно пробегала неподдельная тревога и нечто вроде жалостливого сочувствия.
Но как же тем временем чувствовал себя наш Козмо? Как и следовало ожидать от юноши подобного склада, его увлечение переросло в любовь, а эта любовь — как бы сказать получше? СОЗРЕЛА? или, скорее ВЫРОДИЛАСЬ? — во всепоглощающую страсть. Ибо — увы! — он влюбился в бесплотную тень. Он не мог подойти к своей возлюбленной, не мог заговорить с нею, не мог услышать ни одного слова из тех очаровательных уст, к которым непрестанно возвращались его глаза, как пчёлы неудержимо льнут к медвяным соцветиям.
Он то и дело напевал про себя: «Я погибну от любви к прекрасной деве», но продолжал безмолвно взирать на свою избранницу и не умирал, хотя сердце его, казалось, готово было разорваться от полноты жизни и неумолимого, страстного желания. Чем больше он для неё делал, тем больше влюблялся и надеялся, что даже если она не видит его, ей всё равно приятно знать, что некий неведомый ей юноша готов отдать за неё жизнь. Он как мог утешал себя в этой вечной разлуке, думая о том, что, быть может, когда–нибудь она всё–таки заметит его, знаками подзовёт к себе — и душа его наконец–то успокоится. «Ибо разве любящая душа может сделать что–то ещё для того, чтобы прикоснуться к душе того, кого любит? — рассуждал он. — Ведь часто люди, любящие друг друга, так и не обретают подлинной близости; каждый видит другого, как бы в зеркале; словно бы знает его, но так и не познаёт его внутренней жизни, ни разу не войдя к нему в душу; и в конце концов они расстаются, имея лишь самые смутные и мимолётные представления о том мире, у чьих пределов они нерешительно топтались все эти долгие годы. Ах, если бы я мог заговорить с ней и знать, что она слышит меня! Больше мне ничего не нужно!» Как–то он даже решил нарисовать на стене свой портрет, чтобы она хоть чуть–чуть узнала о нём. Вообще–то, он неплохо рисовал, но на этот раз стоило ему взяться за карандаш, руки его так затряслись и задрожали, что он был вынужден оставить свою задумку.
* * * * *
Кто живёт, тот умирает; кто умер, тот живёт.
Как–то вечером, когда он стоял, взирая на своё сокровище, ему показалось, что его возлюбленная вдруг слегка смутилась, как будто почувствовала, что на неё устремлён горячий, полный обожания взгляд. Смущение её росло с каждой минутой, вскоре вся она мучительно покраснела; Козмо же едва помнил себя, так страстно ему хотелось к ней приблизиться. В тот вечер на ней было дорогое бальное платье, усыпанное великолепными бриллиантами. Оно ничего не прибавило к её красоте, но словно позволило ей засиять по–новому, дав ей ещё одно, невиданное доселе воплощение — ибо по сути своей красота бесконечна; душа Природы вечно ищет всё новые и новые формы для воплощения своей прелести, с каждым своим сердцебиением являя миру бесчисленные, неизменно разные лики красоты; но ведь и каждой из этих форм всё время нужны новые одежды и обличия, чтобы раскрыть взору всю многогранность и глубину своего очарования… Алмазы сияли в её роскошных волосах, выглядывая из тёмных прядей, как звёзды из дождевой тучи, а когда она спрятала в ладонях пылающее лицо, браслеты на белых руках ослепительно сверкнули всеми цветами радуги. Но никакие наряды и украшения не могли и сравниться с ней самой. «Ах, если б я мог прикоснуться губами хотя бы к её ножке, — думал Козмо, — то уже не стал бы желать ничего большего!» Увы, он обманывал себя, ведь страсть ненасытна; к тому же, он не знал, что в её заколдованный дом ведёт не одна, а две разных двери. Но тут внезапно в голове его пронеслась ужасная мысль, и Козмо показалось, будто кто–то пронзил ему сердце — такая острая, нестерпимая боль вдруг поднялась в нём.
«У неё уже есть возлюбленный! Она покраснела из–за того, что вспомнила его слова! Я для неё нигде; весь день она живёт в ином мире, возвращаясь туда и ночью, когда покидает меня. Зачем же она приходит и заставляет меня любить её, пока от изнеможения у меня не остаётся даже сил смотреть на неё?»
Он снова взглянул на неё и увидел, что лицо её опять стало лилейно–бледным, его печальное сострадание словно укоряло беспокойный блеск алмазов, а на глазах медленно выступили слёзы. В тот вечер она ушла раньше, чем обычно, и Козмо остался один. Внутри у него вдруг возникла холодная пустота, и ему показалось, будто весь мир своей тяжестью сдавливает ему грудь. На следующий вечер в первый раз за всё время прекрасная дева не пришла.
Пучина чёрного отчаяния поглотила Козмо. Он не находил себе места с тех пор, как впервые подумал о сопернике. Ему как никогда хотелось увидеть свою возлюбленную лицом к лицу. Он убеждал себя, что успокоится, если наверняка узнает самое худшее, ведь тогда он может просто покинуть Прагу, находя утешение и облегчение в постоянных переездах, — разве не на это надеются все люди живого ума, когда их душу переполняет страдание? Он с нетерпением и тревогой ждал завтрашнего вечера, надеясь, что его красавица вернётся, но она так и не появилась. Тут Козмо заболел не на шутку.
Студенты начали подтрунивать над его измученным видом, и он перестал ходить на лекции. Он забросил всех своих знакомых. Всё вокруг представлялось ему бессмысленным. Небо и солнце превратились в жгучую, бессердечную пустыню, а люди на улицах казались скучными марионетками, сами не знающими, что делают и зачем всё это нужно. Они мелькали перед ним подобно изменчивым картинам в камере–обскуре. В Ней и только в Ней заключался весь его мир, источник его жизни, воплощение добра и счастья.
Она же не приходила целых шесть дней. Пусть читатель простит Козмо, если может; должно быть, это всепоглощающая страсть и медленная лихорадка, сжиравшая его разум, толкнули его на то, что он решил предпринять.
А решил он вот что. Рассудив, что незнакомая красавица появляется в зеркале, повинуясь чьему–то колдовству, он задумал на деле испробовать те магические силы, о которых до сих пор читал, главным образом, из любопытства. «Если она появляется в зеркале, повинуясь чужим заклинаниям — сказал он себе, — (а ведь так оно, наверное, и есть, ведь сначала она приходила в комнату так неохотно!), то, быть может, иные, ещё более сильные заклинания заставят её саму прийти ко мне во плоти, особенно если она снова появится в зеркале и я увижу перед собой её дивное отражение!
Если я задумал что–то дурное, пусть любовь послужит мне оправданием. Я хочу лишь одного: услышать свой приговор из её собственных уст!» За всё это время он ни разу не усомнился в том, что любит реальную, земную женщину — вернее, в том, что где–то в мире действительно живёт та, чьё отражение каким–то таинственным образом появляется в его чудесном зеркале.
Открыв потайной ящик, он достал свои магические книги, засветил лампу и углубился в чтение, то и дело выписывая что–то в тетрадь. Он читал три ночи подряд, от полуночи до трёх часов утра. Наконец, он снова убрал книги в стол и отправился на поиски всего необходимого для свершения заклинаний.
Найти всё это оказалось не так–то легко, ибо для приготовления приворотных зелий и любовных талисманов требуются такие ингредиенты, о которых даже упоминать было бы непристойно. Козмо содрогался, даже мысленно соединяя эти мерзости с образом своей возлюбленной, и оправдывал себя лишь отчаянной нуждой. Наконец, он раздобыл всё, что нужно, и на седьмой вечер после последнего визита зеркальной красавицы решился насильно и незаконно вызвать её к себе.
Он убрал всё с середины комнаты и наклонившись обвёл то место, где стоял, красной чертой. Он вписал в этот круг четыре мистических знака вместе с числами, так или иначе произведёнными от семи или девяти, внимательно осмотрел то, что у него получилось, чтобы убедиться, что окружность нигде не прерывается, и выпрямился. В тот же миг церковные часы пробили семь, и в зеркальную комнату так же медленно, неохотно и величественно, как в самый первый раз, вошла его возлюбленная. Козмо задрожал. Когда она легла на своё обычное ложе, он увидел, что лицо её поблекло и осунулось, словно от болезни или душевного смятения. Ему стало дурно, и он почувствовал, что не смеет больше неволить её. Но теперь, когда он снова взирал на те черты, что без остатка поглотили его душу, затмив собой все иные радости и печали, желание поговорить с ней, знать, что она слышит его, и услышать в ответ хотя бы слово, стало настолько нестерпимым, что он, внезапно решившись, торопливо занялся своими приготовлениями.
Осторожно выйдя из круга, он поставил в самый его центр маленькую жаровню, разжёг в ней угли, а покуда они разгорались, открыл окно и в ожидании уселся неподалёку. Вечер был душный, в воздухе пахло грозой, и виски Козмо сжались от неодолимой тоски. Небо словно потяжелело и сдавило скопившийся внизу воздух. Все предметы окрасились в лиловатый оттенок, а в открытое окно влетал запах дальних полей, который не смогли задушить даже городские испарения.
Вскоре угли накалились. Козмо высыпал на них ароматные курения и те снадобья, что приготовил заранее, вошёл в круг, обернулся к зеркалу и, устремив свой взор на прекрасный лик, дрожащим голосом проговорил могущественное заклинание. При первых же словах красавица побледнела, потом зажглась пунцовым румянцем и спрятала лицо в ладонях. Козмо проговорил новое заклинание, ещё более страшное. Девушка поднялась и в нерешительности стала ходить по комнате. Козмо заговорил снова, и она начала беспокойно искать кого–то взглядом. Наконец она как будто бы увидела его; её расширившиеся глаза посмотрели прямо на него, и она медленно, словно нехотя приблизилась к своей стороне стекла, зачарованная устремлённым на неё взором. Ещё никогда Козмо не видел её так близко.
Наконец–то их глаза встретились, но он никак не мог понять выражение её взгляда. Он был полон кроткой мольбы, но помимо этого в нём было что–то такое, что он никак не мог истолковать. Сердце его безудержно колотилось, в горле застрял комок, но он не позволил ни восторгу, ни волнению удержать его от последнего шага. Неотрывно глядя ей в лицо, он произнёс самое сильное заклинание, какое только знал. Неожиданно красавица повернулась и вышла из зеркальной комнаты, а через мгновение дверь его чердака отворилась, и она вошла к нему, живая и настоящая. Забыв обо всех предосторожностях, он рванулся из магического круга и упал перед ней на колени. Она стояла перед ним живым воплощением его страстных видений — совсем одна, в предгрозовых сумерках, освещённых колдовским огнём.
— Зачем, — дрожащим голосом проговорила она, — зачем тебе понадобилось приводить сюда бедную девушку, под дождём, да ещё и совершенно одну?
— Потому что я погибаю от любви к тебе. Но я только вывел тебя из зеркала…
— А–а, зеркало!.. — она взглянула на него и содрогнулась. — Пока оно существует, я ничем не лучше рабыни… Но не думай, что я здесь благодаря заклинаниям. Ты так горячо хотел увидеть меня, и эта страсть так настойчиво стучалась в дверь моего сердца, что я просто не могла не уступить.
— Так значит, ты не можешь меня любить? — прошептал Козмо, которого так сильно трясло от страсти, что слов его почти нельзя было разобрать.
— Не знаю, — печально ответила она. — И не узнаю, пока не освобожусь от колдовских чар. Ах, какое это было бы чудо, прижаться к твоей груди и плакать, плакать до самой смерти; ибо мне кажется, что ты любишь меня, хоть я не знаю, так ли это. Но…
— Я люблю тебя! — заговорил Козмо, поднимаясь с колен. — Люблю, как… Нет, я не знаю, с чем это сравнить. Когда появилась ты, всё другое просто исчезло.
Он взял её за руку, но она тут же отдёрнула её.
— Нет, лучше не трогай меня, — зашептала она. — Я в твоей власти, и поэтому мне нельзя…
Внезапно она залилась слезами, упала на колени и умоляюще проговорила: — Козмо, если ты и вправду любишь меня, то дай мне свободу! Освободи меня даже от себя самого! Разбей зеркало!
— Но увижу ли я тебя, если разобью его?
— Этого я не знаю. Не стану тебя обманывать; может случиться, что мы уже никогда не встретимся.
В груди Козмо поднялась яростная борьба. Наконец–то она была в его власти. Она не испытывает к нему неприязни, и он может видеть её, когда захочет. Разбив зеркало, он погубит всю свою жизнь; его вселенная лишится последней радости. Весь мир станет для него тюрьмой, если он уничтожит единственное окно, в котором ему открылся райский сад любви!.. Любовь его ещё не была по–настоящему чистой, и он колебался.
— О нет! — мучительно простонала дева, горестно подымаясь с колен. — Он не любит меня! Он не любит меня, как я люблю его! Горе мне, горе! Ведь я хочу его любви даже больше той свободы, о которой прошу!
— Неужели я буду ждать, пока сердце моё само захочет отпустить её? — вскричал Козмо и ринулся в тот угол, где стояла шпага. В комнате уже было совсем темно, и только угли отбрасывали на стены багровый отсвет. Козмо схватил шпагу за стальные ножны, подскочил к зеркалу и уже собирался изо всех сил ударить по гладкому стеклу кованой рукояткой, как вдруг шпага наполовину выскользнула из ножен, и её эфес попал по кирпичной кладке над самым зеркалом. В ту же секунду откуда–то из–за стены раздался оглушительный удар грома, и Козмо упал навзничь, так и не успев ударить по зеркалу ещё раз.
Когда он пришёл в себя, и зеркало, и его обитательница бесследно исчезли, а он в тот же день свалился от страшного приступа воспаления мозга и несколько недель не вставал с постели. Немного оправившись, он первым делом попытался вспомнить, что случилось с зеркалом, ведь с его судьбой была неразрывно связана жизнь прекрасной пленницы. Он мог лишь надеяться, что она сумела вернуться туда, откуда явилась. Вряд ли она забрала зеркало с собой. Оно было слишком тяжёлое; и потом, она просто не смогла бы снять его — Козмо сам позаботился о том, чтобы прикрепить его к стене как можно надёжнее. Ему припомнился страшный грохот, но это была не молния; что–то другое ударило его и свалило с ног. Козмо заключил, что либо по велению сверхъестественных сил, в чью власть он предал себя, выйдя за пределы магического круга, либо каким–то иным образом, зеркало, должно быть, вернулось к своему прежнему хозяину. Но мучительнее всего было думать, что его вполне могли снова продать, тем самым отдав красавицу в руки кого–то другого; и даже если новый хозяин окажется благороднее и достойнее его, ему самому ещё не раз придётся горько проклинать себя за эгоистичную нерешительность, помешавшую ему немедленно разбить зеркало. Да что там — одной мысли о том, что возлюбленная, умолявшая о свободе, снова отдана на милость кого–то другого, и тот может, по меньшей мере, беспрепятственно ею любоваться, было бы достаточно, чтобы свести с ума любого пылкого, но робкого юношу.
Беспокойное желание поскорее подняться с постели только замедлило его выздоровление, но в конце концов он начал потихоньку выбираться из дома.
Прежде всего он навестил лавку старьёвщика, притворившись, что ищет какую–то редкость. Среди мебели зеркала не оказалось, но по издевательской ухмылке хозяина Козмо догадался, что тот прекрасно обо всём знает, хотя так и не смог вытянуть из него, куда же подевалось зеркало. Услышав, что зеркало украдено, тот изобразил на лице чрезвычайное изумление, но Козмо сразу понял, что изумление это притворное; более того, ему показалось, что зловредный старик даже и не пытается скрыть от молодого гостя своё лицемерие. По мере сил скрывая своё отчаяние, он упорно продолжал поиски, но всё было напрасно. Понятно, что он не мог открыто ни о чём расспрашивать, однако всё время прислушивался к любым, даже самым слабым намёкам, которые могли бы направить его к возможному местонахождению зеркала. Он постоянно носил с собой тяжёлый стальной молоток, чтобы разбить проклятое стекло в тот же миг, когда утерянное сокровище снова вернётся к нему, — если только судьба подарит ему такой благословенный случай. Все мечты о том, чтобы ещё раз увидеть дивную пленницу, отступили и поблекли перед его страстным желанием подарить ей свободу. Бледный, с ввалившимися глазами, он бродил бесприютным призраком, не находя себе места, и душу ему непрестанно грызла мысль о том, как Она, должно быть, страдает — и всё по его вине.
Как–то вечером он смешался с толпой, заполнившей один из самых аристократических особняков города; надо сказать, что он принимал все приходившие ему приглашения, чтобы не упустить ни малейшего шанса разузнать что–нибудь полезное. Он слонялся из залы в залу, прислушиваясь ко всем разговорам, которые мог разобрать, в надежде на случайное откровение. Когда он приблизился к двум дамам, которые вполголоса беседовали в уголке, одна из них как раз говорила другой:
— Вы слышали о странном недомогании княжны фон Хёйенвайс?
— Да–да, ведь ей нездоровится уже больше года. Какая жалость — такая красавица, и так больна! Говорят, недавно ей ненадолго полегчало, но в последние несколько дней у неё снова начались приступы, даже сильнее, чем раньше. Совершенно необъяснимая история!
— А что, тут есть какая–то история?
— Ну, я и сама мало что слышала. Только говорят, что полтора года назад княжна чем–то обидела старую служанку, которая давным–давно жила у них в доме; та якобы разразилась неясными угрозами, а потом исчезла. Как раз после этого бедняжка и заболела. Но вот что самое странное: говорят, что её болезнь каким–то непонятным образом связана со старинным зеркалом. Раньше оно стояло у княжны в комнате, и она очень его любила, но стоило ей заболеть, как оно куда–то пропало…
Тут дама понизила голос до шёпота, и Козмо, который прислушивался к её словам всем своим существом, больше ничего не мог расслышать. Он не смел вызывать любопытство дам расспросами, но его и без того трясло так, что он вряд ли смог бы с ними заговорить. Имя княжны было хорошо ему известно, но он никогда её не видел, — если только это не она склонилась пред ним в мольбе той жуткой ночью! Теперь Козмо почти не сомневался, что это была она. Боясь привлечь к себе внимание (из–за недомогания он не мог сохранять спокойствие), он выбрался на воздух и побежал домой, радуясь тому, что, знает, по крайней мере, где живёт его возлюбленная. О том, чтобы явиться к ней открыто, даже если ему всё–таки посчастливится избавить её от ненавистного плена, он не смел и мечтать. Ещё он надеялся, что теперь, когда он неожиданно узнал о ней так много, ему откроется и всё остальное.
* * * * *
— Кстати, ты не видел Стейнвальда?
— Что–то его давненько не видать. Надо сказать, что фехтует он уже почти не хуже меня. Должно быть, решил, что больше уроки ему не нужны.
— Как бы его найти? Мне страх как нужно с ним потолковать. Так… Когда же я видел его в последний раз? А, вспомнил! Он как раз выходил из той самой лавочки, где мы с тобой смотрели кольчугу. Только это было уже недели три назад, не меньше…
Этого было больше чем достаточно. Фон Стейнвальд обладал немалым влиянием при дворе и слыл человеком необузданных привычек и пылких страстей. Сама вероятность того, что зеркало могло оказаться в его руках, показалась Козмо сущим адом. Однако он понимал, что вряд ли добьётся успеха, если будет действовать поспешно или напролом. Ему нужна была только возможность разбить роковое стекло, а для этого ему надо было дождаться удобного случая. Он перебирал в уме один план за другим, но никак не мог выбрать самый подходящий.
Наконец как–то вечером, проходя мимо особняка фон Стейнвальда, он увидел, что все его окна празднично освещены, а к парадному входу съезжаются гости. Он тут же поспешил домой и оделся как можно роскошнее и богаче в надежде незаметно проскользнуть внутрь, приняв вид приглашённого на бал. Его природные манеры были настолько естественны и благородны, что это не составило ему труда.
* * * * *
А на другом конце города в пышно убранной спальне безмолвно лежала девушка, похожая на неподвижную мраморную статую. Лицо её осеняла красота смерти; губы не шевелились, глаза были плотно сомкнуты. Белые руки с длинными пальцами покоились на груди, и дыхание не нарушало этого покоя. В присутствии умерших люди говорят шёпотом, как будто голоса живых способны потревожить самый глубокий и безмятежный сон в мире. Вот почему служанка и знатная гостья, сидевшие рядом с постелью, переговаривались тихим, печальным шёпотом, хотя душа лежавшей здесь девушки явно витала вне досягаемости всех земных чувств.
— Она уже целый час так лежит!
— Боюсь, она долго не протянет, бедняжка.
— И ведь как исхудала! Ах, кабы она не молчала, а хотя бы пожаловалась или поплакала чуток, глядишь, и ей самой было бы полегче… Сдаётся мне, что она что–то видит, когда вот так забывается. Только рассказывать ни о чём всё равно не желает.
— А во сне она что–нибудь говорит?
— Я–то сама ничего не слышала. Правда, говорят, что иногда она встаёт и даже ходит. Однажды даже пропала куда–то на целый час, так что весь дом переполошился, — а потом явилась полумёртвая от страха, вымокшая до нитки; еле на ногах держалась. Только так никому ничего и не рассказала.
Внезапно с недвижных губ слетел едва слышный звук. Женщины испуганно вздрогнули и переглянулись. Княжна явно силилась что–то сказать, губы не слушались её, как вдруг из её груди словно само вырвалось одно–единственное слово: «КОЗМО!» Она снова замерла, но лишь на мгновение.
В следующий же миг она с ликующим возгласом вскочила с постели, широко раскинула руки и закружилась. Её огромные глаза сияли лучистым светом, и торжествующим голосом, подобно бессмертному духу, вырвавшемуся из гробницы, она воскликнула: «Я свободна! Свободна! Благодарю тебя!» и бросилась на постель, содрогаясь в рыданиях; потом снова вскочила и принялась лихорадочно расхаживать взад и вперёд, не помня себя от радости и тревоги.
— Лиза, быстро принеси мой плащ и накидку, — неожиданно обернулась она к застывшим от изумления женщинам. — Я должна идти к нему! Да скорее же!.. Если хочешь, можешь пойти со мной.
Через минуту они уже торопились к мосту через Молдау. Луна стояла высоко, и на улицах почти никого не было. Лиза едва поспевала за своей госпожой; та уже приближалась к середине моста.
— Свободны ли вы, миледи? Зеркало разбито. Свободны ли вы?
Голос прозвучал совсем близко, прямо у неё спиной. Княжна обернулась. Опираясь на парапет, в нише каменного моста стоял Козмо в великолепном наряде, но его лицо, белое как бумага, передёргивала странная дрожь.
— Козмо! Я свободна, и отныне буду вечно служить тебе. Я и бежала к тебе, чтобы сказать об этом.
— А я бежал к вам, ибо Смерть придала мне смелости. Но не успел. Скажите только, удалось ли мне искупить свою вину? Теперь вы верите, что я хоть немного, но люблю вас — люблю по–настоящему?
— Ах, милый мой Козмо, теперь я знаю, что ты любишь меня. Но почему ты говоришь о смерти?
Он ничего не ответил. Его ладонь была крепко прижата к левому боку. Княжна вгляделась и увидела, что между пальцами сочится кровь. Она кинулась к нему, обняла его, и из груди её вырвался сдавленный горький стон. Когда Лиза подбежала к своей госпоже, та безмолвно склонилась над угасшим мёртвым лицом, незряче улыбающимся млечному лунному свету.
Больше я не стану рассказывать о тех чудесных книгах, что мне довелось прочесть, хотя мог бы пересказать ещё не одну историю, а может быть, даже передать и куда более глубокие и пленительные мысли, которые я в них обнаружил. День за днём, с жаркого полудня до наступления сумерек просиживал я в том великолепном зале, погребая себя и вновь воскресая среди древних книг. Надеюсь, мне удалось унести и сохранить в душе хоть немного благоухания, исходившего от их неувядающих страниц. Потом, в часы необходимой или явно заслуженной скорби, прочитанное нередко всплывало у меня в памяти, и я, сам того не ожидая, находил в нём утешение; и хотя само по себе это утешение казалось мне тщетным и беспочвенным, оно неизменно приносило свои плоды.
Глава 14
…Я с наслажденьем осмотрю твой дом.
Но где же то, чего принцесса жаждет,
Где изваянье матери её?
У. Шекспир. Зимняя сказка
Странно, но до сих пор я ни разу не слышал в волшебном дворце никакой музыки. Несомненно, она здесь была; это слух мой был пока слишком грубым, чтобы воспринять воздействие таинственных колебаний, рождающих звуки. Иногда по едва уловимым движениям фигур, мимолётно выступавшим из воздуха и ускользавшим в пустоту, мне чудилось, что они повинуются некой мелодии. Несколько раз я на мгновение воображал, что слышу чудные переливы, доносящиеся неизвестно откуда, но они моментально затихали, и я вновь начинал сомневаться, что воистину слышал их собственными ушами. И всё равно, даже эти неявные звуки позволяли себе странные вольности, то вызывая у меня внезапные потоки рыданий, которых я ничуть не стыдился, то повергая меня в невыразимый, зачарованный восторг, который так же неожиданно проходил, оставляя меня обессиленным и вселяя в меня новую жажду.
Как–то вечером, дней через пять после того, как я очутился во дворце, я бесцельно бродил по освещённым галереям и переходам, пока, войдя в очередную дверь, тут же захлопнувшуюся у меня за спиной, не оказался в ещё одном просторном зале. В приглушённом рубиновом свете я разглядел чёрные колонны, выступавшие из стен белого мрамора. Они вздымались высоко вверх и, распускаясь в многочисленные арки, поддерживали купол, выточенный из такого же мрамора, что и стены. На его белоснежном фоне чёрные арки переплетались в сложный, изящный узор, похожий на прожилки кленового листа. Пол был абсолютно чёрный. На каждой стороне зала между парными колоннами виднелись ниши, скрытые от глаз тёмно–красными занавесями плотного шёлка, ниспадающего тяжёлыми, роскошными складками. За занавесями горели яркие светильники (они–то и наполняли зал багровым сиянием), а в воздухе висел необычный, сладкий аромат.
Не успел я войти, как мною овладело знакомое вдохновение, и я почувствовал неудержимое желание петь. Вернее, ощущение было такое, словно кто–то запел песню в моей душе, и песня эта рвалась наружу, просилась на уста, жаждала воплотиться в моём дыхании. Но я молчал. Багряный свет, пряное благоухание и непонятные внутренние ощущения словно одурманили меня. В дальнем конце зала я увидел большое пурпурное кресло, похожее на царский трон, а рядом — стол белого мрамора. Я подошёл к креслу, опустился в него, и перед моими сомкнутыми глазами один за другим начали вспыхивать образы невиданной, умопомрачительной красоты, увлекая меня за собой своей длинной, многообразной чередой.
Я пришёл в себя лишь через несколько часов. Красное свечение поблекло и угасло, и мягкое, прохладное дуновение овевало мне лоб и щёки. Кое–как поднявшись, я неверными шагами побрёл к выходу и лишь с большим трудом отыскал дорогу к себе в спальню. Невольное, слабое воспоминание шевельнулось во мне, и я подумал, что до сих пор переживал нечто подобное лишь раз, в мраморной пещере, перед тем, как отыскал спящую статую.
После этого я приходил в тот зал каждое утро и там то снова опускался в кресло, погружаясь в сладкие грёзы, то бродил туда–сюда, меряя шагами чёрный пол. Порой в эти минуты я разыгрывал внутри себя целую драму, сознательно вступая в какую–нибудь героическую легенду, а иногда отваживался запеть, хотя при этом всегда ощущал робкий, безотчётный страх.
И всякий раз меня ошеломляла красота собственного голоса, когда он раздавался под дворцовыми сводами или, вернее, змеистыми, звучными волнами взбирался по стенам к куполу великолепного зала. В моём сознании сами собой складывались дивные поэмы, звучащие в такт собственной мелодии и не требующие музыки для обретения полноты и завершённости. Но когда они умолкали и в моей груди снова возникало желание петь, мне неизменно чудилось, что я слышу звуки далёкого многолюдного бала и это его неслышная музыка, диктующая танцу плавный ритм, распускается во мне бутонами стихов и песен. Ещё я думал, что стоит мне разглядеть этот танец, и его сложная гармония — являющаяся не только в том, как движения одного танцора соотносятся с движениями другого, но и в том, как каждый из танцующих повинуется мелодичной, гибкой силе, управляющей их общим, послушным целым, — поможет мне понять ту музыку, на волнах которой колышутся и плывут их стройные ряды.
Однажды вечером, когда я снова ощутил этот незримый танец, взгляд мой упал на одну из тёмно–красных занавесей. А что если заглянуть за неё? Вдруг за пурпурным великолепием скрывается новое волшебство, которое поможет мне хоть немного проникнуть в непостижимую, дразнящую меня тайну? Надежды мои оказались совсем не напрасными. Приблизившись к одной из занавесей, я приподнял её и, осторожно заглянув внутрь, увидел огромный рубиновый шар–светильник, подвешенный в середине ещё одного зала. Большим ли был этот зал, понять было трудно, потому что его стены и сводчатый потолок были полностью высечены из чёрного мрамора. Купол поддерживали такие же колонны, расходившиеся вверху арками, только здесь и колонны, и арки были тёмно–красного цвета. Но мой восхищённый взгляд остановился вовсе не на них. Передо мной оказалось целое море белых мраморных статуй самых причудливых форм, застывших в самых разных позах. Все они стояли на чёрных пьедесталах под багряным свечением гигантского светильника, вокруг которого золотом поблёскивали чёткие, большие буквы, складывающиеся в два слова:
НЕ ПРИКАСАТЬСЯ!
Надо сказать, что всё это нисколько не приблизило меня к разгадке секрета неведомого танца, но неожиданно я с удивлением понял, что уже не чувствую его прежнего действия. В тот вечер я не стал заходить в новый зал, потому что от усталости у меня страшно кружилась голова, но приятное ожидание завтрашнего визита, которое я затаил в своей душе, наполнило всё моё существо радостным нетерпением.
Следующим вечером я снова расхаживал по залу. Мысли мои звенели чарующими песнями, и неизъяснимые видения так охватили мою душу, что на какое–то время я совершенно позабыл о том, что собирался проникнуть за ту самую занавесь, которую приподнял вчера. Когда я впервые вспомнил об этом, занавесь была совсем близко, и в тот же момент я неожиданно осознал, что уже какое–то время слышу звуки невидимого танца. Я подскочил к занавеси и, приподняв её, проскользнул в чёрный зал. Он был безмолвным, как могила.
Наверное, в ином случае я предположил бы, что звуки доносятся из другого, ещё более дальнего зала, но в статуях было нечто такое, что заставило меня в этом усомниться. Они неподвижно возвышались на своих пьедесталах, хотя вид у них был такой, словно они только что двигались и внезапно замерли на месте. В них не было холодности мрамора, недвижно покоящегося уже не одну тысячу лет. Казалось, воздух вокруг них ещё дрожал крошечными, незримыми волнами, не успевшими затихнуть и раствориться в немом спокойствии. Они словно предчувствовали моё появление и, прервав живую радость танца, мгновенно замолкли и застыли каждый на своём возвышении за секунду до того, как я вошёл.
Я снова выскользнул за занавесь и, приблизившись к противоположной стене, поднял тёмные шёлковые складки в ещё одной нише. За ними оказался точно такой же зал, только статуи здесь были другие и стояли совсем иначе. К тому же, глядя на них, я не увидел того внезапно застывшего движения, которое только что так поразило меня. За другими занавесями оказались точно такие же залы с точно такими же беломраморными обитателями.
Назавтра я решил не поддаваться дурманящему влечению прекрасных видений. Я тихо–тихо, на цыпочках прокрался к дальней занавеси, откуда, как и прежде, до меня неясно доносились звуки танца, резко и внезапно отдёрнул её, но заглянув внутрь, снова увидел лишь неподвижное каменное безмолвие. Я решил посмотреть, нет ли за этим залом других комнат и переходов, и обнаружил, что дальняя дверь ведёт в круговой коридор, отделённый от зала со статуями лишь двумя рядами красных колонн. Его чёрные стены то и дело прерывались тёмно–красными нишами, в которых стояли мраморные фигуры, и он огибал все чёрные залы со статуями, соединяя их дальние концы — дальние по отношению к центральному залу из белого мрамора, от которого они радиусами расходились к обводящей их окружности. Я пошёл по этому коридору, поочерёдно заходя в каждый из залов. Всего их было двенадцать. Внешне они были совершенно одинаковыми, но скульптуры в них были разные, некоторые совсем древние, а некоторые вполне современного вида. Пройдя через все эти залы, я почувствовал, что пора отдохнуть, и вернулся к себе.
Той же ночью мне приснилось, что, проходя мимо одной из занавесей, я вдруг почувствовал жгучее желание войти и молниеносно проскользнул внутрь. На этот раз мне удалось застать их врасплох. Белоснежные фигуры ожили; только это были уже не статуи, а настоящие люди. Самые дивные воплощения красоты, когда–либо возникавшие в воображении художника, переплелись в изысканных движениях сложного танца. Лавируя между ними, я пробрался в дальний конец зала — и остолбенел, чуть было не проснувшись от изумления. В левом углу на чёрном пьедестале стояла та самая красавица, которую тогда, в пещере, моя песня подняла то ли из могилы, то ли из колыбели. Казалось, она была такая же живая, как и остальные танцоры, но продолжала стоять на своём месте с холодной неподвижностью мрамора. Я смотрел на неё, онемев от изумлённого восторга, но тут произошло нечто, заставившее меня содрогнуться: откуда–то сверху на неё, подобно театральному занавесу, начала спускаться мрачная тень, постепенно скрывая её из виду. Неужели это и есть мой злой демон, которого я не видал уже несколько дней? Я сдавленно вскрикнул и проснулся.
Конечно же, я решил вечером снова обойти все залы (потому что не знал, какой из них мне приснился), чтобы убедиться, что сон не обманул меня, и отыскать мою мраморную красавицу на чёрном пьедестале. Наконец, когда я добрался до десятого зала, некоторые статуи показались мне странно знакомыми, и в дальнем левом углу я, к своему замешательству, обнаружил один единственный пустой пьедестал. Он возвышался именно там, где во сне стояла моя дева. В моём сердце бешено заколотилась безумная надежда.
«Ах, если бы мне удалось и наяву сделать то, что я сделал во сне! — подумал я. — Если бы мне посчастливилось застать эти статуи врасплох посреди их ночного бала! Ведь тогда, быть может, свершится и всё остальное, пригрезившееся мне ночью, и я увижу здесь свою мраморную принцессу! Уж если моя песня смогла вызвать её к жизни из алебастрового плена, неужели мне не удалось бы пробудить в ней душу и движение сейчас, когда из всех каменных фигур лишь она остаётся холодной и неподвижной?»
Только как это сделать? Как бы тихо и осторожно я ни подкрадывался, как бы быстро не отдёргивал занавесь, всё было напрасно. Во сне я действовал внезапно, поддавшись сиюминутному порыву. Видимо, никакой сознательный, нарочитый замысел мне не поможет. Остаётся одно: отвлечься совершенно иными мыслями, бродя по громадному белоснежному залу в надежде на то, что желание войти возникнет во мне именно тогда, когда я случайно окажусь возле одной из пурпуровых занавесей. Я полагал, что стоит мне лишь поймать верное мгновение, и любой из двенадцати залов откроет мне вход во все остальные. Правда, всё это время я надеялся и на удачу — ведь желание войти должно было пробудиться во мне как раз тогда, когда ближняя занавесь окажется дверью в нужный мне зал.
Сначала жгучая тяга заглянуть за красный шёлк вспыхивала и пульсировала во мне так сильно и часто, что даже тесная вереница причудливых видений не могла вытеснить её из моих мыслей. Да я и не мог довериться этому влечению: оно было слишком неотвязным и настойчивым, так что ни о какой внезапности не могло быть и речи. Однако я упорно отгонял его от себя, и постепенно оно возникало всё реже и реже. В конце концов после того, как два или три раза оно появилось в совершенно неподходящих местах, во мне укрепилась надежда, что однажды это желание возникнет именно в тот момент, когда, обходя зал, я окажусь возле нужной занавеси.
Наконец, так оно и получилось. Я метнулся в девятый зал, и моим глазам предстало множество изящнейших фигур, плавно покачивающихся в затейливом танце. Когда я вошёл, они замерли и кинулись было к своим пьедесталам, но, по–видимому, не сделав и двух шагов, поняли, что их застали врасплох, и вернулись к своему занятию (к которому, судя по всему, относились весьма серьёзно), больше не обращая на меня никакого внимания.
Стараясь не мешать плывущим парам, я поспешно пробрался в дальний конец зала, забежал в обходной коридор, оттуда нырнул в следующий зал и вскоре добрался до того самого пьедестала, который видел во сне. Но хотя и здесь танцоры, на мгновение смешавшись, тут же позабыли обо мне, к моему отчаянию заветный пьедестал так и оставался пустым. И всё равно, почему–то я твёрдо знал, что моя дева рядом. Я вгляделся в мрамор, и мне почудилось, что, словно сквозь незримые складки, я вижу на нём неясные очертания белоснежных ножек. Рядом не было ни занавесей, ни глубоких теней, но я прекрасно помнил, как во сне на мою красавицу опустилась тень, и надеялся на силу моей песни: ведь если она расколола алебастр, то и на этот раз рассеет любую завесу, даже если ею окажется тёмный спутник, омрачивший всю мою жизнь.
Глава 15
Александр. Когда ты закончишь Кампаспу?
Апеллес. Закончу? Никогда; ибо в совершенной красоте всегда есть нечто,
превосходящее искусство.
Джон Лили. Александр Великий и Кампаспа
Только какая песня снимет покровы с моей Изиды, если она и вправду стоит передо мной под невидимой пеленой? Я поспешил в белый зал дворца Фантазии, не удостаивая вниманием бесчисленные формы дивной красоты, попадавшиеся мне на пути; они скользили у меня перед глазами, но меня занимало лишь то, что пока было недоступно взгляду. Я долго бродил по гулкому, молчаливому залу, однако песня не приходила: душа моя ещё недостаточно успокоилась.
Только в безмолвии и темноте душевной ночи звёзды внутренней тверди спускаются с высот, звенящих песнями, и одаривают своим сиянием человеческий дух. Все мои старания были напрасными. Если песня не приходит сама, отыскать её невозможно.
На следующий вечер всё повторилось. Я одиноко расхаживал в багровом свечении безгласного зала, а душа моя так же одиноко бродила по залам моего сознания. Наконец я забрёл в один из залов со статуями. Бал только что начался, и я с радостью убедился, что танцоры уже не пытаются от меня таиться. Знакомый пьедестал стоял на том же месте, и на чёрном мраморе всё так же еле уловимо мерцали очертания белых ступней. Внезапно я ощутил рядом с собой некое присутствие. Чья–то живая душа страстно умоляла меня наделить её даром зримо являть себя миру, чтобы она могла одарить меня сиянием своей красоты. И во мне пробудилась песня. Хотя я запел совсем негромко, почти шёпотом, при первых же звуках моего голоса танцоры испуганно вскинулись, по их толпе прокатилась волна дрожи, они врассыпную кинулись к своим пьедесталам и замерли — уже не живыми людьми, а бесчувственными статуями, удивительно похожими на людей, но ограниченными одной единственной позой и выражением лица. Как духовный гром по вселенскому пространству, по залу прокатилась тишина, и песня моя смолкла, испугавшись собственного могущества.
Тут в руке одной из статуй я увидел арфу, струны которой ещё дрожали. Когда её хозяйка в спешке пробегала мимо, эта арфа задела меня за локоть, и, должно быть, поэтому мраморные чары не коснулись её. Я подскочил к статуе, просительным жестом положил руку на её инструмент, и у каменных пальцев (наверное, из–за того, что сама арфа так и не успела окаменеть) хватило силы слегка разжаться. Больше вокруг меня не было ни единого признака жизни. Я схватил арфу и, почти не понимая что делаю, провёл по её струнам и запел:
Стопы дивных очертаний,
Что скрываются во мгле
И без жалоб и роптаний
По нагой идут земле,
От изгибов безмятежных
Бледно–розовой пяты
Открывают мне прилежно
Чудо женской красоты.
Вверх от щиколотки тонкой
В нежной путанице вен
Икры плоть скользит вдогонку
Твёрдой круглости колен.
Как от корня сила жизни
По стеблю бежит к листам,
Поднимайтесь выше, выше
К восхитительным устам.
Бёдра млечными волнами
Мягко вверх и вширь струясь,
Храма стройными столпами
К чудным тайнам устремясь,
Как по лестнице священной,
Ввысь восходят не спеша,
И в виденьи сокровенном
Содрогается душа.
Меж ложбин и плавных склонов
Мой пленённый взор скользит,
Там, где девственное лоно
Под туникой лёгкой спит.
В нём величья обещанье,
Дивных мыслей благодать,
Жизни новой предсказанье
И обитель ей под стать.
Вечным вздохом средь долины
В дымке розовых костров
Поднимаются вершины
Двух заснеженных холмов.
Ближе, ближе час блаженства!
Дух мой, слов не находя,
Лишь вздыхает, к совершенству
Неуклонно восходя.
Сердце–царь в любви горячей
Двух служанок шлёт своих:
Две руки, бредя незряче,
Постигают мир живых.
А потом, в локтях сгибаясь,
Вновь спешат на сердца зов,
На груди родной сплетаясь,
Отдыхают от трудов.
Животворными лучами
К стройной шее дух скользит,
Что над гладкими плечами
Светлой башнею стоит.
Он готов своим сияньем
Мглу пространства разорвать,
Чтоб немое изваянье
Ликом гордым увенчать.
Но проворными струями
Выше линии текут
И неслышными шагами
За собой меня влекут,
Чтоб над милым подбородком
Наконец уста узреть,
Где молчанье жаждет робко
От восторга умереть.
Словно в мраморных оковах,
Губы сладостные спят.
Пусть же с них на крыльях слова
Мысли тайные слетят.
ТЫ МОЛЧИШЬ? Ужель навечно
Замкнут уст твоих альков?
Иль Любви бессмертной речи
Больше песен, выше слов?
Вот рисунок утончённый
Гордо–трепетных ноздрей,
Что застыли отрешённо
В несравненности своей.
Глубже тень и глубже тайна
Непорочного лица —
Вот, очей живых сверканье,
Откровенье без конца!
О, озёра лунной ночи,
Бездны тёмной чистота!
Наконец–то эти очи,
Словно радости врата,
Предо мною распахнутся,
И оттуда вновь и вновь
Светлым ливнем изольются
И желанье, и любовь.
Изумлённый и безмолвный,
Замираю не дыша:
Там в глубинах ярких молний
Расправляется душа.
В тайниках её навечно
Потеряться я готов,
В них блуждая бесконечно,
Как в морях без берегов.
В вечность окна мне открыла,
Мир и время укротя, —
Дева, ты меня сразила,
От любви погибну я!
Что за дух живёт смиренно
В потаённой тихой мгле?
Мнится смысл неизреченный
Мне на мраморном челе,
Ведь за ним, в пещерах тесных,
Средь извилистых ложбин
Человечий дух небесных
Причащается вершин.
Что за дивное величье
Там сокрыто от людей, —
Ни одно лицо девичье
Не раскроет тайны сей.
Неприметно розовеет
Ушка милого виток,
Как для тёмной галереи
Тонко сделанный порог.
Вздох и плач, сонет и ода
Поцелуя звук живой
Раздаются в гулких сводах
Между небом и землёй.
Ты стоишь, моя Даная,
В дерзкой прелести своей,
На свободу выпуская
Водопад густых кудрей,
Стан оживший облекая
В пенно–призрачный покров:
Так луна порой мерцает
В лёгкой дымке облаков.
Не успел я пропеть и четырёх строк, как на черном пьедестале явно проступили женские ступни самых изысканных очертаний. Я пел, и песня моя словно снимала со статуи незримое покрывало, так что та постепенно представала моему взору, но не уплотняясь из прозрачного воздуха, а словно незаметно вырастая дюйм за дюймом. И всё это время мне казалось, что, несмотря ни на что, передо мной вовсе не статуя, а живая душа прекрасной девы, являющая себя миру и понемногу обретающая плоть и телесный облик, способный выразить все движения духа.
Глава 16
Дочери Цереры не преграда
Даже Стикса многокружный бег.
Но сорвавшей яблоко — из ада
Ей не выбраться вовек.
Шиллер. Идеал и жизнь.
Я пел, а покрывало всё поднималось; я пел, и признаков жизни становилось всё больше, пока наконец на меня не взглянули глаза, вобравшие в себя всё лучистое великолепие, которое я так тщетно пытался воплотить в своей песне. Каким–то чудом я сумел закончить её, не потеряв головы от восторга и упоения. Душа моя вознеслась, возвысилась собственной песней, и лишь потому я смог выдержать сокрушительное блистание рассвета. Трудно было сказать, кто стоит передо мной — статуя или живая женщина. Казалось, она обитала в тех сферах воображения, где всё предстаёт взору в ярких, сочных красках, но ни у одного предмета нет чёткого очертания. Когда я запел о ниспадающем водопаде кудрей, мерцание её души вдруг начало тускнеть, как последние лучи заката; горевшая внутри лампада погасла, и каменное пристанище жизни засветилось пустым и гладким мрамором. Дева снова превратилась в статую. Но теперь её хотя бы было видно, и это само по себе уже было радостным чудом. Сбывшаяся надежда так потрясла меня, что, не в силах сдерживаться, я подскочил к статуе и, не взирая на здешний закон, крепко обхватил её руками, словно желая вырвать из объятий воплощённой Смерти. Оторвав изваяние от пьедестала, я порывисто прижал его к груди. Но как только ступни статуи оторвались от чёрного подножия, она содрогнулась, затрепетав всем телом. Молниеносно вырвавшись у меня из рук, так что я не успел её удержать, она отпрянула и с укоризненным возгласом: «Ты не должен был ко мне прикасаться!» выскочила в коридор, нырнула за одну из внешних колонн и исчезла.
Я выскочил следом, но не успел добежать до колонны, как до меня донёсся звук закрывающейся двери, который нередко кажется людям самым печальным звуком на земле. На том месте, где исчезла моя дева, покачивался бледно–жёлтый светильник, подвешенный над массивной, грубой дверью, совсем не похожей на всё, что я до сих пор видел во дворце. Остальные двери были украшены затейливой резьбой и либо обиты серебром, либо сработаны из слоновой кости или чёрного или сандалового дерева. Эта же дверь была сколочена из старых дубовых досок, сбитых вместе тяжёлыми гвоздями с большими железными шляпками. Несмотря на спешку я успел увидеть, что прямо под светильником серебряными буквами выложено: Входить только по позволению Королевы Только что мне была какая–то там Королева, когда я торопился догнать свою белую деву? Я с силой дёрнул дверь на себя, рванулся вперёд — и оказался на пустынном, ветреном холме. По всем сторонам возвышались огромные камни, похожие на надгробья. Нигде не было ни двери, ни дворца. Вдруг мимо меня скользнула белая фигура, заламывая руки и причитая: «Ну почему, почему ты не пел мне? Ты должен был просто петь мне и больше ничего!» — и исчезла за одним из камней. Я устремился за нею, но за камнем меня чуть не сбил с ног порыв ледяного ветра. Я поднял голову и увидел в земле огромную и, по–видимому, глубокую яму. Неужели моя дева упала вниз? Как же мне самому спуститься туда? Ни ступенек, ни пологого края у ямы не было. Я бессильно опустился на землю и зарыдал, ибо помощи ждать было неоткуда. Надо было дожидаться рассвета.
Глава 17
Думал я, душа от боли
Разорвётся пополам,
Но скрепился поневоле,
Только как — не знаю сам.
ГЕЙНЕ
Утро не принесло мне особого утешения; но теперь, по крайней мере, можно было действовать. Как только стало светать, я начал присматриваться к яме, но ещё долго не мог понять, что это такое. Наконец я разглядел, что она была четырёхугольной формы, как поспешно вырытый колодец, только очень большая. Дна видно не было, и лишь когда взошло солнце, я увидел, что по краям ямы в бездну широкими кругами уходит некое подобие естественной спиральной лестницы, кое–где едва различимой. Мой путь явно лежал вниз. Не теряя ни минуты (и радуясь возможности сбежать от солнца, которое весьма бесцеремонно меня разглядывало), я начал спускаться по змеящейся кольцами тропе. Это оказалось довольно трудно. Кое–где мне приходилось цепляться за камни подобно летучей мыши, а в одном месте даже пришлось спрыгнуть с одного яруса лестницы на следующий её виток, хотя тот, по счастью, был достаточно широким и ровным, и я благополучно приземлился на обе ноги, только так сильно ударился о камень, что у меня зазвенело у ушах.
Спускался я довольно долго. Наконец ступени привели меня к узенькому отверстию, ведущему в толщу скалы. Я кое–как протиснулся в него, с трудом развернулся и, высунув голову, посмотрел наверх, туда, откуда только что спустился. На поверхности, должно быть, давно наступил полдень, но в далёком четырёхугольном отверстии мерцали звёзды. Я посмотрел вниз: стены огромного колодца падали строго вертикально, гладкие, как стекло, и глубоко на дне я разглядел отражение тех же звёзд, что смотрели на меня с небес.
Я развернулся и начал чуть ли не ползком пробираться по тесному проходу. Постепенно он стал расширяться, и вскоре я смог встать, выпрямиться и идти по нему спокойно. Каменный коридор становился всё шире и выше, от него в стороны расходились всё новые и новые ответвления, тут и там начали появляться просторные открытые залы, и наконец я обнаружил, что шагаю по подземной стране, где небо было из камня, а вместо деревьев и цветов вокруг виднелись самые фантастические и причудливые кристаллы и наросты из горных пород. Но чем дальше я шёл, тем мрачнее становились мои мысли, пока я окончательно не расстался с надеждой отыскать белую деву: даже про себя я перестал называть её СВОЕЙ.
Я шагал дальше, на развилках неизменно выбирая тропу, ведущую всё глубже вниз, и вскоре понял, что у подземной страны есть свои обитатели.
Неожиданно из–за камня позади меня раздался грубый, издевательский смех, полный злорадства. Обернувшись, я увидел престраннейшее существо вроде гоблина с огромной головой и до смешного уродливой физиономией. Это был самый настоящий кобольд, как в какой–нибудь старинной немецкой сказке.
— Что вам от меня нужно? — спросил я.
— Хе–хе–хе! А ТЕБЕ что здесь нужно? — проскрипел он в ответ, тыкая в меня длинным указательным пальцем, толстым у основания и заострённым на конце, но потом вдруг резко сменил тон и зашамкал с притворным подобострастием:
— Ах, достопочтенный господин! Будьте так любезны и соблаговолите скрыть от своих смиренных слуг Ваше августейшее присутствие, ибо они не в силах вынести его блистающее сияние!
Тут из–за камня вынырнул ещё один уродец и залебезил:
— Ах, Вы такой великий, что заслоняете от нас солнце! Из–за вас мы ничего не видим, и нам жутко холодно!
Тут со всех сторон раздался оглушительный взрыв дьявольского хохота. Можно было подумать, что смеются дети, если бы голоса не были по–старчески гнусавыми и скрипучими (хотя, к сожалению, вовсе не показались мне дряхлыми и немощными). Не успел я оглянуться, как меня окружил целый хоровод подземных бесенят, маленьких и побольше, но неизменно безобразных, причём каждый из них был уродлив на свой лад. Они тут же загомонили на незнакомом языке, бурно жестикулируя, о чём–то совещаясь, пихая друг друга локтями и то и дело разражаясь ядовитым смехом. Казалось, этому не будет конца, но тут один из них вскарабкался на камень и, к моему несказанному изумлению и смятению, противным, визгливым голосом пропел от первого до последнего слова ту самую песню, благодаря которой я сумел пробудить свет в глазах белой девы. Он довольно точно выводил мелодию, на его физиономии появилось притворное выражение мольбы и обожания, и всё это время он дурашливо изображал, будто проводит пальцами по струнам лютни. В конце каждой строфы его сородичи оглашали пещеру жутким хохотом, приплясывая и безудержно гогоча, а некоторые из них даже шлёпались на землю, то ли изображая бурное веселье, то ли и правда веселясь вовсю.
Закончив представление, певец спрыгнул с камня, несколько раз перекувыркнувшись на лету, приземлился на голову и принялся скакать на руках, нелепо дрыгая ногами в воздухе. Его соплеменники снова зашлись от смеха, и в меня неожиданно полетел град крошечных камней выпущенных из множества маленьких рогаток. Конечно, большого вреда от них не было, но камни больно ударили меня по голове и по лицу. Я попытался было убежать, но гоблины целой кучей навалились на меня, схватили за всё, что можно было схватить, и я понял, что вырываться бесполезно. Они как пчёлы теснились и кружились вокруг меня, выкрикивая мне в лицо целый поток несносных речей.
— Всё равно тебе она не достанется! — орали они. — Не достанется! Хе–хе–хе! Она достанется кому–нибудь получше тебя! Ах, как он её поцелует! Как поцелует!
Эти ехидные насмешки жгучей молнией ударили меня в сердце и высекли в нём искру благородства.
— Что ж, если он и вправду лучше меня, пусть она принадлежит ему! — громко прокричал я.
Они мгновенно выпустили меня и расступились, разочарованно ворча что–то с нескрываемым удивлением и неохотным одобрением. Я шагнул вперёд. Они тут же раздвинулись в стороны, образовав для меня проход, и я пошёл между ухмыляющимися и кривляющимися уродцами, которые почтительно кланялись мне со всех сторон. Через несколько ярдов я обернулся. Они молча стояли, глядя мне вслед, как орава мальчишек–школьников, пока один из них вдруг не встрепенулся и с оглушительным воплем не врезался в толпу своих приятелей.
В то же мгновение они превратились в одну беспорядочную, орущую, копошащуюся груду, напомнившую мне живые пирамиды переплетённых змей, о которых порой рассказывают путешественники–натуралисты. Стоило одному малышу–гоблину выпутаться из этой фантасмагорической массы, как он отпрыгивал на несколько шагов, разбегался и, свечкой взлетев в воздух, как попало шлёпался сверху на эту неимоверную кучу–малу из пинающихся и дрыгающихся тел. Я предоставил им и дальше предаваться этому буйному и, по всей видимости, совершенно бесцельному развлечению, а сам пошёл дальше.
Пройдя несколько шагов, я запел:
Если тебе предназначен судьбой
Тот, кто достойней, — ну что ж!
Я отойду, если чистой душой
Лучшего ты изберёшь.
Сердце свободное и в шалаше
Дом обретает, любя.
Грустно скитаться бездомной душе
Что потеряла тебя.
Мне суждено пострадать — ну и пусть!
В тайне печаль сохраня,
Я от тебя для того отступлюсь,
Кто благородней меня.
Дар драгоценный другому вручить —
Щедрости нет без потерь.
Только с любовью любовь уступить
Тоже немало, поверь.
Вдруг в моей душе сама встрепенулась новая, незнакомая песенка. И хотя, не успев родиться, она почти сразу же угасла, в те несколько мгновений, пока она звучала, мне чудилось, что я снова брожу по белому залу Фантазии в Волшебном дворце.
Хочешь, чтоб пахли фиалки твои,
Их не терзай лепестки,
Или увянут бесславно они
От ненасытной руки.
Деве так жадно в глаза не гляди
После вечерней звезды,
Не прижимай слишком пылко к груди,
Если не хочешь беды.
Не позволяй непослушным устам
Прелесть увечить её.
Разом и деву погубишь, и сам
Сердце обманешь своё.
Тут откуда–то неподалёку раздалось самое визгливое и ехидное хихиканье, какое мне только приходилось слышать. Повернувшись, я увидел, что на большом валуне у дороги сидит старушка, совсем маленькая, но куда выше тех гоблинов, с которыми я только что расстался. Она поднялась и засеменила ко мне навстречу. На вид она была довольно невзрачна, даже некрасива, хотя безобразной назвать её было нельзя. Подняв голову, она глупо ухмыльнулась и прошамкала:
— Ай–яй–яй, такой складный юноша — и гуляет по нашей чудной стране без хорошенькой девицы! Странно, что человеку никогда не удаётся заполучить того, чего он жаждет больше всего на свете. А ведь будь рядом девушка, здесь всё казалось бы тебе другим. Даже в этой несносной дыре расцвели бы розы и всё такое прочее. Да, Анодос? Её глаза вмиг осветили бы эту проклятую пещеру, верно?
— Смотря кто будет эта девушка, — ответил я.
— Да какая разница! — засмеялась она. — Вот погляди–ка сюда.
Я уже было повернулся, чтобы идти дальше, но остановился и посмотрел на неё. Как неприметный, сморщенный бутон внезапно раскрывается в прелестнейший цветок, или, вернее, как блистающий луч солнца вдруг прорывается сквозь бесформенное облако и преображает землю, так, словно пробившись СКВОЗЬ невзрачный старческий облик и рассеяв его своим сверканием, передо мной предстало воплощение ослепительной красоты. Я увидел над собой летнее небо, поседевшее от жары; далеко, за сияющей полусонной долиной поднимались заснеженные пики гор, а с близлежащего утёса полотном падала вода, ликующая в собственном великолепии.
— Останься со мной, — проговорила дева, подняв ко мне изумительное лицо и неотрывно глядя мне в глаза.
Я отшатнулся. Тут снова послышалось едкое хихиканье, со всех сторон на меня опять надвинулись мрачные скалы, и я увидел перед собой уродливую старуху с хитрыми и насмешливыми зелёными глазами.
— Что ж, тебя ждёт награда, — проскрипела она. — Ты увидишь свою белую деву.
— А вот уж это не в вашей власти, — отрезал я, развернулся и зашагал прочь, а вслед мне ещё долго доносился её нескончаемый дребезжащий смех.
Глава 18
В свисте ветра свирепом беснуется море,
И, угрюмое, тяжко вздыхает от горя.
ГЕЙНЕ
От грёз блаженных человек проснётся,
Но скорби и тоски не будет в том:
Блаженство грёз пребудет; разобьётся
Лишь зеркало, что мы считаем сном.
ЖАН ПОЛЬ. ГЕСПЕР
Не знаю, как я выдержал эту часть своих странствий. Света в подземной стране было довольно, чтобы я видел, куда идти, и мог разглядеть то, что окружает меня на несколько ярдов справа и слева; но откуда исходило это тоскливое, могильное свечение, я так и не понял. Особой надежды на то, что я вот–вот выберусь на свет, у меня не было. Признаться, я почти не думал об этом и просто шёл вперёд с тупой настойчивостью, в которой то и дело проскальзывали нотки неудержимой печали: я всё больше и больше убеждался в том, что уже никогда не увижу мраморную красавицу. Вам может показаться странным, что мои мысли так безотчётно занимала та, с которой я не успел сказать и двух слов. Но в некоторых душах любовь рождается от чужой доброты и заботы, а в других — от того, что они сами начинают о ком–то заботиться. Я радовался и гордился тем, что мои песни пробудили к жизни это необыкновенное создание, но в то же время ощущал к ней неизъяснимую нежность и даже некое собственническое чувство — ибо так гоблин Себялюбия вознаграждает ангела Любви. Добавьте к этому бессильный восторг перед её красотой и слепую уверенность в том, что внешняя красота непременно свидетельствует о красоте внутренней, и вы поймёте, почему воображение без остатка наполнило мою душу многоцветной игрой своих красок и переливов, витавших вокруг богини, чьё мраморное сияние милостиво возвышалось посреди белого зала моей собственной фантазии.
Времени я не замечал, потому что мысли мои были заняты другим. Наверное, поэтому я не чувствовал и голода; честно говоря, во время подземного путешествия, я даже не думал о том, чтобы найти чего–нибудь поесть. Долго ли оно продолжалось, я не знал. Мне нечем было измерять часы и минуты, а когда я пытался оглядываться назад, то воображение с одной стороны и здравый смысл с другой подсказывали мне столь различные суждения насчёт того, сколько прошло времени, что я окончательно сбился с толку и бросил все попытки прийти к верному выводу.
За моей спиной тропа неизменно заволакивалась серым туманом. Когда я оглядывался на прошлое, моему взору приходилось пробиваться через эту пелену, чтобы узреть былое, и образ белой девы отошёл далеко–далеко, в неведомые мне пределы. Постепенно отвесные скалы начали подступать ко мне всё ближе, пока я снова не очутился в некоем подобии неширокого каменного коридора, до стен которого можно было легко дотронуться руками. Коридор становился всё уже, и вскоре я уже пробирался по нему очень осторожно, чтобы не удариться о какой–нибудь выступ или нависший утёс. Каменный свод тоже становился ниже, так что сначала мне пришлось согнуться в три погибели, а потом опуститься на четвереньки. Мне припомнились жуткие сны моего детства, но особого страха я не испытывал, ибо был уверен, что моя дорога пролегает именно здесь и только она выведет меня из Волшебной страны, от которой я, надо признаться, порядком подустал.
Наконец, кое–как протиснувшись через узкий и крутой поворот, я увидел, что тропа (если её всё ещё можно было называть тропой) привела меня к небольшому отверстию, через которое пробивался долгожданный солнечный свет. С превеликим трудом я прополз последние несколько ярдов, облегчённо вывалился наружу и пошатываясь поднялся на ноги.
Я стоял на берегу зимнего моря, над которым низко–низко висело зимнее солнце. Всё вокруг было голым, серым и пустынным. Сотни безнадёжных волн непрерывно набегали на берег и, выдохшись, разбивались о гряду громадных валунов, протянувшуюся в обе стороны на многие, многие мили. Взгляду представали лишь оттенки и сочетания скучного серого цвета, до слуха доносился только шум прибоя и стенание волн, отползающих назад, в море. На тоскливой равнине не было ни одного холма или утёса, за чьей несгибаемой спиной можно было бы укрыться; даже скала, из которой я выполз, всего на фут возвышалась над чёрным отверстием.
Итак, я выбрался к свету, но свет оказался ещё более унылым и гнетущим, чем оставшийся позади склеп. Холодный, как смерть, ветер пронёсся по берегу, словно вырвавшись из бледного рта нависшей над горизонтом тучи.
Вокруг не было ни единого признака жизни. Словно человеческое воплощение окружавшего меня пейзажа, я бесцельно слонялся туда–сюда между камнями.
Ветер крепчал; его резкие порывы пронизывали мне душу; пенистые волны вскипали всё круче; на востоке замерцали две–три мертвенные звезды, а шум прибоя усилился и зазвучал ещё отчаяннее. Мрачная завеса тучи приподнялась, между нею и краем моря показалась бледно–голубая щель, из которой вырвался ледяной ураган мёрзлого ветра и понёсся мне навстречу, на лету взметая хлёсткие брызги и яростно наваливая взбесившиеся волны на пустой берег. Я почувствовал, что больше не могу.
— Зачем мне изнывать тут до самой смерти! — воскликнул я. — Лучше уж встретить её на полпути. Во мне ещё довольно жизни, чтобы встретить Смерть лицом к лицу и умереть непобеждённым.
Ещё раньше, хоть и без особого интереса, я заметил, что чуть дальше по берегу прямо в море убегает низкий скалистый мыc. Я зашагал в его сторону, спотыкаясь о гладкие камни, на которых не было и следа водорослей, отыскал его и неуверенными шагами побрёл по нему навстречу беснующейся стихии. Я едва удерживался на ногах, идя наперекор ветру и морю. Волны то и дело грозили смыть меня с тропы, но я всё–таки добрался до самого конца каменной гряды. Когда волны отступали, она возвышалась над поверхностью моря на добрые несколько футов, но стоило им подняться, как её полностью захлёстывало водой. Несколько секунд я вглядывался в кипящую бездну, а потом с головой кинулся прямо во вздымающийся вал.
Неведомое благословение, похожее на материнский поцелуй, осенило мне душу; дух мой погрузился в пучину спокойствия, ещё более глубокого, чем то, что идёт рука об руку с долго не сбывающейся надеждой. Я опускался в морскую бездну, даже не пытаясь подняться наверх. Мне казалось, будто меня снова обвивают крепкие руки девы букового дерева, утешая меня после всех моих бедствий, словно больного ребёнка, и обещая, что завтра мне непременно полегчает. Вода сама, как в любящих объятиях, вынесла меня на поверхность.
Я снова вдохнул полной грудью, но глаза открывать не стал. Мне страшно не хотелось снова смотреть на зимнее море и серое безжалостное небо. Так я и плыл, безвольно и неподвижно, пока не почувствовал чьего–то лёгкого прикосновения. Рядом со мной покачивалась небольшая лодка. Как она сюда попала, я не знал, но она продолжала опускаться и подниматься на волнах, легонько задевая меня кормой и как будто нарочно давая мне знать, что помощь совсем рядом. Борта её были раскрашены в яркие цвета и покрыты блестящей чешуёй, наподобие рыбьей, переливавшейся всеми оттенками радуги.
Я вскарабкался в лодку, улёгся на дно, и меня тут же охватило ощущение безмятежного покоя. Внутри оказалось богатое покрывало из роскошной лиловой ткани. Я поплотнее закутался в него и, прислушавшись к шуму воды, понял, что мой маленький чёлн стремительно несётся вперёд. Но этот шум был совсем не похож на суровый рёв бушующего моря, которое я видел с берега. Я открыл глаза и неожиданно увидел прямо над собой фиолетовый бархат ночного неба, а приподнявшись, с удивлением убедился, что плыву по летнему морю в последних отблесках тёплого южного вечера. Солнечный ореол ещё цеплялся за горизонт кончиками самых длинных лучей, слабо мерцающих в воде, и совсем не хотел исчезать. Здесь царили вечные сумерки. Звёзды, огромные и серьёзные, как детские глаза, с любовью взирали на воду, а их сверкающие отражения словно всплывали из глубины, чтобы поскорее очутиться в объятиях своих небесных собратьев.
Я посмотрел вниз, и моему взору открылось ещё одно чудо. Смутно проглядывая сквозь толщу волн, подо мной проплывало всё моё прошлое. Мимо пробегали поля и луга моего детства, классные комнаты, где я когда–то корпел над книгами, улицы больших городов, где я когда–то жил, и многочисленные сборища мужчин и женщин, среди которых я изнывал от тоски, пытаясь найти душевное отдохновение. Видения эти были неясными и туманными, и порой мне казалось, что море подо мной совсем мелкое, и это всего лишь причудливые скалы и густые морские заросли, обманывающие моё зрение, волшебной силой фантазии преображаясь в знакомые места и предметы.
Однако время от времени мне чудилось, что совсем рядом, под водой, погрузившись в сон, лежит тот или та, кого я когда–то любил. Их сомкнутые веки дрожали, словно вот–вот готовы были раскрыться, а руки слегка поднимались мне навстречу, как будто и во сне жаждали найти утешение родных рук. Но, быть может, это всего лишь волны качали их недвижные тела.
Вскоре я заснул, обессилев от упоительной усталости. В этих чудных сумерках мне снились несказанно радостные сны — о воскресшей дружбе, о вновь обретённых узах, о любви, уверявшей меня, что она никогда не умирала. Лица, которые давным–давно исчезли, теперь улыбаясь повторяли, что не знают тлена; я просил прощения, и мне даровали его с такой пылкой и бескрайней любовью, что я почти радовался тому, что согрешил. Я проснулся с таким чувством, что меня осыпали столькими поцелуями и одарили такой любовью, что больше уже нечего было и желать. Лодка моя тем временем пристала к травянистому берегу какого–то островка.
Глава 19
В безмятежном покое, в неизменной простоте я непрерывно несу в себе
сознание всего Человечества.
ШЛЕЙЕРМАХЕР. МОНОЛОГИ
Твои слова — любви родник,
Воды живой струя.
Что для очей — прекрасный лик,
Для слуха — речь твоя.
АВРААМ КАУЛИ
Дна не было видно даже у самого берега, и я выпрыгнул из своей лодочки прямо на упругий дёрн. Весь остров был сплошь покрыт шелковистыми травами и луговыми цветами, невысокими, хрупкими и изящными, но деревьев я не увидел. Тут не было даже кустарника, который поднимался бы над стеблями травы. Только возле маленькой хижины, видневшейся неподалёку от края воды, я увидел заросли душистого ладанника, образующие некое подобие тенистого алькова; каждый вечер его ветви роняли на землю распустившиеся за день соцветия. Весь остров лежал как на ладони на виду у моря и неба и нигде не возвышался над волнами больше, чем на несколько футов, а его берега сразу же обрывались в неведомую глубину. Казалось, здесь не бывает ни приливов, ни бурь. Бездонные, ясные, зеркально гладкие воды медленно, словно пульсируя, поднимались и опускались у края земли, как будто это был вовсе не морской остров, а берег неторопливой, полноводной реки, и в душе моей воцарилось ощущение неизбывного покоя и полноты.
Я направился к хижине, и все цветы моего детства подняли на меня из травы свои ясные детские глазки. Сердце моё, умягчённое недавними снами, преисполнилось к ним печальной и нежной любовью. Они показались мне малыми ребятишками, необыкновенно сильными в своей беспомощной доверчивости.
Солнце уже наполовину скатилось по западному склону неба и сияло мягким золотом, а в мире трав и полевых цветов начал оживать ещё один мир, населённый вечерними тенями. Хижина оказалась квадратной, с низкими стенами и высокой пирамидальной крышей из длинных стеблей камыша, чьи увядшие соцветия свисали по краям со всех сторон. Надо сказать, что почти все строения, попадавшиеся мне в Волшебной стране, были похожи на крестьянские домишки, какие строят у нас в деревнях. К двери не вело ни одной тропинки, и вообще я не заметил на этом островке ни одной дорожки, протоптанной человеческими ногами. Казалось, хижина растёт прямо из земли.
Пока я не заметил в ней ни одного окна, только дверь в ближней ко мне стене. Я подошёл к ней и постучал.
— Войдите, — ответил изнутри самый дивный голос, который мне до сих пор приходилось слышать.
Я повиновался. В очаге, разложенном прямо посреди земляного пола, горел яркий огонь, и его дым исчезал в отверстии, проделанном в центре высокой крыши. Над огнём висел котелок, а над ним склонилась совершенно необыкновенная женщина. Мне ещё не доводилось видеть такого старого, сморщенного лица. Морщинки испещряли его повсюду, где только могли примоститься, а кожа была смуглой и древней, как ветхий пергамент. Сама хозяйка была высокая и сухощавая, и когда она поднялась, чтобы поздороваться, я увидел, что держится она прямо, как струна. Только неужели столь чудный голос мог раздаться из этих старческих уст? Какой бы кроткой ни была их улыбка, неужели они действительно способны изливать столь небесную мелодию? Но как только я увидел глаза старухи, мои сомнения вмиг исчезли, ибо глаза эти, большие и тёмно–серые, были совершенно юными, словно принадлежали двадцатипятилетней девушке. Морщинки подступали к ним со всех сторон, веки были набрякшими, тяжёлыми и больными, но сами они оставались неподдельным воплощением тихого света.
— Добро пожаловать, — проговорила хозяйка всё тем же дивным голосом, протягивая мне руку.
Она придвинула к огню старый деревянный стул, знаком пригласив меня присесть, а сама продолжала готовить ужин. Меня охватило блаженное чувство отдохновения и покоя. Мне показалось, будто я — мальчишка, который только что добрался домой из школы, протопав по холмам и оврагам не одну милю наперекор разбушевавшейся пурге. Я неотрывно смотрел на старую хозяйку, готовый от счастья вскочить со своего места и расцеловать её в морщинистые щёки. А когда, сняв котелок с огня, она пододвинула ко мне низенький стол, покрытый белоснежной скатертью, и поставила на него миску с дымящимся кушаньем, я не удержался и, уткнувшись ей в грудь, разрыдался от нестерпимой радости.
— Бедное, бедное дитя, — проговорила она, ласково обнимая меня.
Я рыдал, не в силах успокоиться, а она, мягко высвободившись, взяла ложку и поднесла немного похлёбки к моему рту, уговаривая меня хоть немножко поесть. Чтобы угодить ей, я послушался и, к моему удивлению, смог проглотить целую ложку. Она начала кормить меня, как младенца, придерживая сзади за плечи, пока я не поднял на неё глаза и не улыбнулся. Тут она вложила ложку мне в руку и велела хорошенько поесть, потому что это будет мне на пользу. Я послушался и вскоре действительно почувствовал, что ко мне возвращаются силы. Тогда она подвинула к очагу старомодную кровать, стоявшую возле стены, и заставив меня улечься, присела у меня в ногах и запела. Одна за другой старинные баллады текли из её уст по камням древних мелодий, а голос её был сильным и свежим, как у молодой девушки, поющей от того, что песня переполняет ей душу. Почти все её песни были грустными, но мне в них слышалось утешение. Одну из них я помню и сейчас. Звучала она примерно так:
Ехал сэр Агловаль как–то ночью домой
Средь могил по погосту, дорогой прямой.
Вдруг от страха скакун его дико заржал,
Так что мёртвый и тот бы из гроба восстал,
Что под камнем тяжёлым, в земной глубине
Опочил в погребальной своей пелене.
Но наездник сердито пришпорил коня.
Тот волчком закрутился, уздою звеня,
И глазами сверкая, как вкопанный встал —
Только пот по бокам в три ручья побежал.
Смотрит рыцарь: на камне, в ночной тишине
Призрак девы несчастной рыдает во тьме.
Пряди длинных волос на поникших плечах
Тусклым золотом в лунных мерцали лучах,
А кресты наверху и тела под землёй
Неподвижно дремали под бледной луной.
Вдруг запела она с безысходной тоской,
Словно ветер осенний над нивой пустой:
Ах, как сбиться с пути легко всегда!
Лишний вздох, лишний взгляд — и пришла беда.
А потом лишь дожди да седой рассвет.
Прежней жизни не жди, её уж нет.
Ах, как трудно не сбиться порой с пути!
Летней ночью как трудно себя блюсти!
Страстный вздох, страстный взгляд, устоять невмочь —
И в студёный день обратится ночь.
«Не прогневайся, дева, мне дерзость прости,
Но рыданья твои я не в силах снести.
Светлый призрак, скажи, в чём обида твоя?
Может, рыцарский меч отомстит за тебя?
Иль молитва простая монашки святой,
Словно чаша холодной воды ключевой,
Успокоит несчастную душу твою,
Сотворив ей обитель в небесном краю?
Только взор твой так странно волнует меня,
Будто страстью знакомой мне сердце дразня.
Я оставлю и землю, и солнечный день,
Чтоб с тобою сойти в полуночную тень,
Коль согласна со мной ты судьбу разделить
И на грудь мне головку свою приклонить».
Дева, с возгласом горьким с надгробья вскочив
И в отчаяньи руки свои заломив,
Рассмеялась с такой неизбывной тоской,
Что тотчас мертвецы глубоко под землёй,
Застонав, шевельнулись в дубовых гробах,
И листва задрожала на тёмных ветвях.
«Неужели он снова, с любовью шутя,
Ради страсти тщеславной погубит меня?
Я однажды поверила слову его,
Но из пламенных клятв не сбылось ничего.
Он жениться на мне обещал по весне,
Только это, должно быть, привиделось мне.
А когда моя дочка весной умерла,
Я за ней, обезумев, в могилу сошла».
«Неужель ты Адела моя? Но постой!
Я знавал тебя бедной крестьянкой простой,
А теперь ты, как ангел небесный, светла,
Словно выпавший снег, твоя кожа бела!»
«Но сословий людских между мёртвыми нет, —
Дева с кроткой улыбкой сказала в ответ. —
Это Смерть нас встречает за кругом земным
И величье дарует крестьянкам простым».
«Но поведай мне, где наша бедная дочь?
Где блуждает она в эту лунную ночь?»
«Не тревожься — в соборе Святого Петра
Беспечально резвится она до утра.
Там во мраке, где дремлет старинный орган,
С нею в прятки играет святой Иоанн.
Витражи под луной величаво блестят,
Все апостолы чинно на месте стоят,
Только он потихоньку спускается к ней
И подолгу играет с дочуркой моей.
И тогда я по свету печально брожу
На родные места со слезами гляжу.
Но о дочке любимой душа не болит —
Знаю, добрый апостол за ней приглядит».
«Ты светлее луны и прекраснее дня,
Нету девы на свете прелестней тебя!»
«Что ж, коль ты не боишься, спускайся сюда,
Но не трогай меня, или будет беда.
Я слаба, хоть и знаю — да мне ли не знать? —
В нашей радости горе таится опять!
Всё снесу. Будь что будет. Сядь рядом со мной.
Ты ведь любишь меня, хоть любовью земной».
Мигом спешился рыцарь, и робок, и смел;
Бедный конь его молнией прочь полетел,
Но у самых ворот бездыханный упал.
А хозяин его на коленях стоял
Возле девы прекрасной в восторге немом,
В поцелуе извечном забыв о былом,
Хоть устами к устам прикоснуться не смел,
До рассвета на бледную деву глядел,
Неотрывно речам её тихим внимал,
Нежным взглядом ей руки и плечи ласкал.
Ну а что было сказано тёмной порой,
Пусть навеки останется тайной святой.
И была эта встреча средь старых крестов
Слаще прежней любви, слаще девичьих снов.
Как она подарила блаженство тому,
Кто когда–то поверг её в смертную тьму,
Пусть навеки останется тайной; но тот,
Кто воистину любит, блаженство найдёт,
Даже взора любимой довольно тому,
Не нужны поцелуи для счастья ему.
«Приходи ко мне, милая, завтра опять.
Каждый вечер я буду тебя поджидать.
Мёртвой деве война и нужда не страшны,
В целом свете не сыщешь прекрасней жены.
Ей забота одна в суматохе людской —
Ждать, пока муженёк возвратится домой».
И заметили слуги, что их господин
Стал частенько бродить в полнолунье один,
А в безлунные ночи, кругла и полна,
В одинокую спальню входила луна.
Из–под кованой двери косые лучи
Жутким призрачным светом сияли в ночи,
И служанки, привычно на зов торопясь,
Пробегали скорее, от страха крестясь,
А влюблённые тихо сидели внутри
И о чём–то шептались до самой зари.
И когда тонкий месяц на небе вставал,
Иоанн до рассвета с девчушкой играл,
Чтоб несчастная мать до утра побыла
С тем, кого на земле удержать не смогла.
И любовь их была высока, как луна,
Одинока, безгласна и счастья полна.
Как–то в сумерках сэр Агловаль задремал,
И приснилось ему, что он горько рыдал.
Сильный воин бесстрашный, на слёзы скупой,
Он рыдал, как младенец, той ночью глухой.
Он проснулся: пред ним в полуночной тиши
Милый призрак явился, услада души.
А во сне он шагал по тропинкам лесным,
И Адела предстала, как прежде, пред ним,
Но спустился туман, и она без следа
Вдруг исчезла, оставив его навсегда.
И заплакал наш рыцарь над тягостным сном
В покаянном отчаяньи, в горе слепом.
Долго он по Аделе погибшей рыдал
Но внезапно вокруг лунный свет заблистал,
И прекрасная дева явилась пред ним,
Сновиденье рассеяв сияньем своим.
Вожделенна, как грешной душе благодать,
Как отрада для сердца, уставшего ждать.
В этот миг обо всём Агловаль позабыл,
С пылкой страстью в объятья её заключил.
Дева вскрикнула дико, забилась, и вмиг
Свет в прозрачном лице охладел и поник.
Он от ужаса вздрогнул, очнулся — глядит:
А в руках его мёртвое тело лежит.
И с тех пор ни с луной, ни в безлунную тьму
Светлый призрак уже не являлся ему,
Только в ветре порой детский голос звенел,
Горько плакал и песенку жалобно пел.
Ах, как сбиться с пути легко всегда!
Лишний вздох, лишний взгляд — и пришла беда.
А потом лишь дожди да седой рассвет.
Прежней жизни не жди, её уж нет.
Это была одна из самых простых её песен; может, поэтому я запомнил её лучше других. Пока она пела, я пребывал в блаженстве элизиума; мне казалось, что другая, великая и богатая душа нежно поддерживает, обнимает, окутывает мою душу всей своей полнотой и щедростью. Мне чудилось, что она может дать мне всё, чего я когда–либо желал, что мне уже никогда не захочется расстаться с нею, что я был бы счастлив вечно слушать её песни и есть её похлёбку день за днём, сколько бы ни прошло лет. Хозяйка всё пела и пела, и я незаметно заснул.
Проснувшись, я не сразу понял, ночь сейчас или день. В очаге алели полупогасшие угли, но в их свете я всё–таки разглядел, что хозяйка стоит в нескольких шагах от моей постели, спиной ко мне и лицом к той двери, в которую я вошёл. Она плакала, плакала бурно, но очень тихо; казалось, слёзы безудержно льются прямо из её сердца. Она постояла так несколько минут, а потом медленно повернулась лицом к соседней стене. Только сейчас я заметил, что там тоже была дверь; более того, посередине двух других стен тоже виднелись двери.
Когда хозяйка повернулась ко второй двери, слёзы её иссякли, но уступили место негромким вздохам. Время от времени она закрывала глаза, и тогда с её уст срывался лёгкий, кроткий вздох, исходивший из самой глубины души.
Когда веки её снова поднимались, вздохи становились тяжёлыми и очень печальными; казалось, они сотрясают всё её существо. Потом она повернулась к третьей двери, и внезапно из груди её вырвался сдавленный крик, то ли страха, то ли сдерживаемой боли. Но она, казалось, мужественно взяла себя в руки перед лицом мучительного смятения, и хотя до меня то и дело доносились приглушённые вскрики, а порой и стоны, сама хозяйка ни разу не шелохнулась, не повернула головы, и я ничуть не сомневался, что глаза её ни разу не закрылись. Затем она повернулась к четвёртой двери, и я увидел, что она содрогнулась и неподвижно застыла, как статуя. Наконец, она повернулась и подошла к огню. Лицо её было мертвенно бледным, но она коротко взглянула куда–то вверх и улыбнулась так светло и невинно, как улыбаются только дети. Затем она положила в очаг новые поленья и, усевшись возле разгоревшегося огня, взялась за прялку. Колесо закрутилось, а женщина еле слышно запела странную песню, и мне показалось, что жужжанье веретена было для этой песни бесконечной, неразлучной с ней мелодией.
Через какое–то время хозяйка приостановилась, замолчала и взглянула на меня, как мать смотрит, не проснулся ли её малыш. Увидев, что я не сплю, она улыбнулась.
— А что, сейчас уже день? — спросил я.
— Здесь всегда день, — ответила она, — пока у меня в очаге горит огонь.
Я почувствовал себя необыкновенно бодрым и отдохнувшим, и мне вдруг очень захотелось пробежаться по острову и посмотреть, где же я оказался. Я вскочил с кровати, сказал хозяйке, что хочу немного оглядеться, и шагнул к той двери, в которую вошёл накануне.
— Подожди минутку, — окликнула меня хозяйка, и мне почудилось, что её голос чуть дрожит от волнения. — Послушай меня. За этой дверью ты увидишь совсем не то, что думаешь. Помни только одно: чтобы вернуться ко мне, тебе всего лишь нужно войти туда, где ты увидишь этот знак.
Она подняла левую ладонь, показавшуюся мне почти прозрачной, и пламя огня высветило на ней багровый знак Я хорошенько рассмотрел его, чтобы получше запомнить. Хозяйка поцеловала меня и попрощалась со мной так торжественно и печально, что меня невольно охватил страх и непонятная тревога. Ведь я собирался всего лишь немного побродить по острову, а он был совсем маленьким: в любом случае, я вернусь через пару часов!
Хозяйка снова присела к веретену и принялась прясть, а я потянул на себя дверную ручку и вышел за порог. Но ступив на траву, я вдруг увидел, что вышел из двери старого сарая в имении моего отца. В полуденную жару я любил забираться на сеновал, чтобы всласть почитать и подремать, лёжа на душистом сене. Мне показалось, что я только что проснулся и вышел во двор.
Неподалёку на лугу бегали мои братья. Увидев меня, они тут же замахали мне, зовя к себе. Я побежал к ним, и мы принялись играть вместе, как много лет назад, пока зардевшееся солнце не опустилось к западному краю горизонта, а с реки не пополз серый туман. Тогда мы вместе отправились домой с непонятным ощущением счастья. Мы шагали по лугу, а в рослой траве то и дело принимался свистеть коростель. Один из моих братишек и я немного разбежались в стороны и вместе понеслись к тому месту, откуда раздавались звуки, надеясь отыскать птицу и хотя бы мельком взглянуть на неё, если уж нам не доведётся её поймать. Отец закричал нам с порога, чтобы мы не топтали траву, на диво высокую и густую: совсем скоро её должны были скосить, чтобы запасти на зиму сена. Я совершенно позабыл и про Волшебную страну, и про удивительную старуху, и про странный багровый знак.
Я спал на одной постели со своим любимым братом. Но в тот вечер мы о чём–то повздорили, наговорили друг другу колкостей и улеглись спать не помирившись, хотя полдня провели в радостных мальчишеских забавах. Утром, когда я проснулся, его уже не было; он встал совсем рано и убежал купаться. А ещё через час его безжизненное тело принесли домой: он утонул.
Ах, ну почему, почему мы не заснули, как обычно, одной рукой обнимая друг друга?! В тот ужасный момент меня вдруг посетило странное ощущение: я твёрдо знал, что всё это уже происходило со мной и раньше. Сам не зная почему, я выскочил прочь из дома и побежал куда глаза глядят, взахлёб рыдая от горя. Отчаяние бесцельно гнало меня по полям, и я летел вперёд, не разбирая дороги, пока вдруг, пробегая мимо старого, покосившегося сарая, не увидел на его двери необычный тёмно–красный знак. Порой незначительный пустяк способен отвлечь нас посреди самого безутешного страдания, ведь с разумом горе не имеет почти ничего общего. Я остановился, подошёл поближе, чтобы как следует рассмотреть багровые линии, потому что до сих пор не видел ничего подобного, и внезапно почувствовал такое изнеможение от слёз и долгого бега, что мне страшно захотелось зарыться лицом в сено. Я распахнул дверь и увидел перед собой знакомую хижину, посреди которой за прялкой сидела пожилая хозяйка.
— Вот уж не ждала тебя так скоро, — сказала она, когда я закрыл за собой дверь.
Я молча бросился на кровать, чувствуя во всём теле неимоверную усталость, с какой человек просыпается от тяжкого, лихорадочного сна о безнадёжном горе.
А старая хозяйка запела:
Даже солнце, за день утомившись,
Не оставит на небе следа.
Но сиянье любви, пробудившись,
Не угаснет уже никогда.
Пусть, подвластный законам вселенной,
Милый образ в былое уйдёт —
Он, как ангел, святой и нетленный,
В сердце любящем вечно живёт.
Она ещё не закончила песню, когда я почувствовал, как ко мне возвращается смелость. Я спрыгнул с кровати, не прощаясь подскочил к Двери вздохов, рванул её на себя и шагнул наружу, что бы там ни оказалось.
Я очутился в великолепном зале, где возле пылающего камина сидела прелестная юная дама. Почему–то я сразу понял, что она ждёт того, кого давно жаждет увидеть. Возле меня висело зеркало, но моего отражения в нём не было, и я не боялся, что меня заметят. Красавица удивительно походила на мою мраморную деву, но явно была самой настоящей земной женщиной, и я никак не мог понять, она это или нет. Однако ждала она не меня.
Внезапно со двора раздался гулкий топот мощных копыт. Потом он стих, и по лязганью брони я понял, что рыцарь спешился. Тут же до нас донёсся звон шпор и звук приближающихся шагов. Дверь открылась, но дева не шевелилась, словно хотела сперва убедиться, что пришёл именно тот, кого она ждала. Он вошёл. Она вмиг порхнула к нему в объятья, как голубка, стосковавшаяся по дому, и крепко прижалась к стальному нагруднику. Это был тот самый рыцарь в ржавых доспехах; только теперь они сияли, как стекло на солнце, и, к своему изумлению, я увидел в них мутную тень своего отражения, хотя в зеркале оно так и не появилось.
— Любимый мой! Ты здесь, и я счастлива!
Её тонкие пальцы быстро справились с жёсткой застёжкой его шлема; одну за другой она расстегнула пряжки его панциря и, несмотря на непомерную тяжесть кольчуги, настояла на том, чтобы САМОЙ отнести её в сторону.
Наконец, стащив с него наголенники и отстегнув шпоры, она снова прижалась к своему избраннику, положив голову к нему на грудь, чтобы услышать биение его сердца. Потом она высвободилась из его объятий и, отступив на пару шагов, посмотрела ему в лицо. Он стоял прямо и твёрдо, его могучую фигуру венчала благородная голова, и былая печаль его облика то ли попросту исчезла, то ли растворилась в осознании высокого предназначения. Но должно быть, он выглядел задумчивее и серьёзнее, чем обычно, потому что дева больше не стала обнимать и целовать его, хотя лицо рыцаря светилось любовью и те несколько слов, что он сказал ей, могли бы сравниться по силе с величайшими подвигами. Она подвела его к камину, усадила в старинное кресло, подала ему вина и уселась возле его ног.
— Мне грустно, — заговорил рыцарь, — когда я думаю о том юноше, которого дважды встречал в Волшебном лесу. Ты говорила мне, что его песни дважды пробуждали тебя от гибельного сна, навеянного злыми чарами. В нём было какое–то благородство; правда, то было благородство мысли, а не дела. Он ещё может погибнуть от низменного страха.
— Что ж, — откликнулась девушка, — однажды ты уже спас его, и я благодарю тебя за это. Ведь я тоже по–своему любила его… Но расскажи мне, что случилось, когда Ясень снова нашёл тебя после того, как ты разрубил его ствол. Ты остановился как раз на этом, когда явилась та маленькая девочка–нищенка и увела тебя с собой.
— Как только я увидел его, — заговорил рыцарь, — то сразу понял, что земные доспехи и оружие тут не помогут и моей душе придётся противостать ему лишь собственной, ничем не защищённой силой. Тогда я расстегнул шлем, швырнул его на землю и, не выпуская из рук боевой топор, стоял, неотрывно глядя ему в глаза. Он шёл на меня, отвратительный и ужасный, но я не шевелился и не отходил ни на шаг, ибо там, где не справляется обычная сила, должна победить выдержка. Он подходил всё ближе и ближе, пока его жуткая физиономия не оказалась возле самого моего лица. Смертельная судорога пробежала по моему телу, но, кажется, я так и не сдвинулся с места, потому что неожиданно он трусливо съёжился и отступил. Не теряя ни секунды, я ещё раз с силой рубанул по стволу его дерева, так что от удара зазвенел весь лес, и, взглянув на него, увидел, что он кривится и корчится от ярости и боли. Он снова попытался подойти ко мне, но на этот раз отступил ещё быстрее. Тут, больше уже не глядя в его сторону, я начал что есть силы наотмашь рубить по корявому стволу, пока он не затрещал; огромная крона накренилась и мгновением позже с глухим ударом упала на землю. Я поднял голову: злобный призрак исчез. Больше я никогда не видел его и ни разу не слышал о нём во время своих странствий.
— Это был славный бой. И ты выстоял до конца! Ты настоящий герой, мой милый! — воскликнула дева.
— Но скажи мне, — промолвил рыцарь, — ты всё ещё любишь того юношу?
— Конечно, — кивнула она. — Как я могу не любить его? Он вызвал меня из забытья, которое хуже смерти. Он полюбил меня. Я никогда не смогла бы принадлежать тебе, если бы он первым не взыскал меня. Но его я люблю совсем не так, как тебя. Он был для меня всего лишь месяцем во тьме ночи. Ты же, любимый, — ясное солнце золотого дня!
— Ты права, — согласился благородный воин. — Было бы трудно хоть немного не полюбить того, кто так много для тебя сделал. Мне не хватит слов, чтобы сказать, как многим я и сам ему обязан.
Рядом с ними я почувствовал себя жалкой, себялюбивой тварью, но сердце моё разрывалось от боли и одиночества, и я не сдержался:
— Тогда позволь мне остаться твоим ночным месяцем, о прекрасная дева! — вскричал я. — Ведь даже самые ясные дни порой становятся хмурыми. Так пусть же в серые дни мои песни хоть немного утешают тебя, как какое–нибудь старое, высохшее, полузабытое существо, явившееся миру давным–давно, в скорбный час незавершённого рождения, но всё равно прекрасное в своё время.
Они сидели молча, и на мгновение мне показалось, что они слышат и слушают меня. Глаза прекрасной девы стали глубже и темнее, их медленно наполнили слёзы и, пролившись, потекли по щекам. Потом рыцарь и его возлюбленная встали и, взявшись за руки, пошли в другой конец зала и, проходя мимо меня, посмотрели в мою сторону. Они исчезли за какой–то дверью, но перед тем, как она захлопнулась, я успел разглядеть за ней богато украшенную спальню, увешанную великолепными коврами. Я не двигался с места; в груди у меня застыл целый океан стенаний. Нет, больше я не мог здесь оставаться.
Она была близко, но увидеть её я не мог; она была совсем близко, в объятиях того, кого любила сильнее, чем меня, и я не хотел её видеть, не хотел оставаться рядом.
Но как, как убежать прочь от той, кого любишь больше всех на свете? На этот раз я прекрасно помнил заветный знак, потому что с самого начала видел, что не могу войти в круг здешних людей, и помнил, что сейчас я смотрю, слышу и двигаюсь лишь в собственном видении, в то время как они пребывают в реальной жизни. Я тщетно оглядывался по сторонам в поисках знака, но долго не мог его найти, потому что старательно избегал смотреть именно туда, где он был начертан: он светился тускло–багровой печатью на двери той самой сокровенной спальни, где скрылись влюблённые. Мучительно застонав, я резко толкнул её — и упал к ногам древней старухи, которая так и сидела возле своей прялки. Вся бездна вздохов и стонов, давящих мне сердце, вмиг растаяла и вырвалась наружу бурей бесслёзных рыданий. Тут я то ли лишился чувств, то ли просто заснул — не знаю.
Открыв глаза, я почувствовал, что не могу пошевелиться, но тут же услышал, что хозяйка снова поёт. Вот что она пела:
О любовь, свет ушедших и будущих дней!
Шествуй в славе нетленной своей
В лабиринте туманов и лунных аллей,
Средь нехоженых горных путей.
В чаше треснувшей — только одно вино,
Что способно печаль утолить.
Остаётся угасшей душе одно —
Вновь ЛЮБИТЬ, И ЛЮБИТЬ, И ЛЮБИТЬ!
Я почувствовал, что ко мне вернулись слёзы. Она же, увидев, что я плачу,
запела опять:
Лучше жить у источника светлых вод,
Чем купаться в любви чужой.
Пусть из сердца любовь без конца течёт
Полноводной рекой живой,
Пусть свободно струится её поток,
Никаких не зная преград.
А запрёшь его — чистый души исток
Обратится в болотный смрад.
Поднявшись, я знал, что люблю белую деву ещё сильнее, чем раньше.
Потом я подошёл к Двери смятения, открыл её и, шагнув за порог, неожиданно оказался на многолюдной улице, запруженной толпами деловито снующих туда и сюда мужчин и женщин. Я мгновенно узнал это место и, привычно свернув в сторону, печально зашагал по тротуару, как вдруг внезапно увидел, что навстречу мне спешит лёгкая фигурка, которую я хорошо знал (ХОРОШО ЗНАЛ! какие вялые, бессмысленные слова!) в те годы, когда полагал, что детство навсегда осталось позади, и незадолго до того, как попал в Волшебную страну. Тогда Грех и Горе шли в моей жизни рука об руку — и слава Богу, что так! Каким неизменно дорогим было мне её лицо! Оно покоилось у меня в сердце, как ребёнок покоится в своей чистой, мягкой постельке. Но встретиться с ней я не мог.
«Что угодно, только не это!» — сказал я себе и, резко свернув в сторону, взлетел по ступенькам прямо к двери, на которой, как мне показалось, был начертан таинственный знак. Я торопливо рванул ручку — но попал не в старую хижину, а в её собственный дом! Не помня себя, я побежал по коридорам и залам и остановился перед дверью, ведущей в её спальню.
«Её всё равно нет дома, — подумал я. — Я только взгляну на старую комнату ещё один, последний раз».
Я тихонько приоткрыл дверь и остолбенел. Передо мной распахнулся огромный величественный собор. Густой, звучный голос массивного колокола поплыл под сводами пустого здания, сотрясая стены и гулким эхом отдаваясь в самых дальних углах. Церковные часы пробили полночь. В верхний ряд окон, освещающий хоры, заглянула луна, и в её бледном свете я разглядел, что по противоположному проходу (сам я стоял в поперечном нефе) царственным, но немного нетвёрдым и нерешительным шагом движется чья–то фигура в белом, то ли одетая для ночного сна, то ли убранная для той длинной ночи, что слишком глубока для дневных помышлений. Неужели это она? И точно ли это её спальня? Я пересёк весь собор и последовал за нею. Наконец она остановилась, поднялась по невидимым ступенькам и легла словно на высокую постель. Я поспешил туда, где смутно белели её одежды, и очутился перед гробницей. Лунный свет едва брезжил во мраке, и я почти ничего не видел, но, легонько проведя рукой по её лицу, по обнажённым рукам и ступням, почувствовал, какие они холодные. Они были из мрамора, но я знал каждую их линию.
Тьма стала совсем непроницаемой. Я повернулся и попытался на ощупь вернуться в неф, но вместо этого почему–то попал в маленькую часовню. Я слепо шарил руками по стенам, пытаясь отыскать дверь, но всё вокруг меня принадлежало миру мёртвых. Неожиданно я наткнулся на холодную статую спящего рыцаря. Ноги его были скрещены, рядом лежал сломанный меч. Он лежал в благородном покое, а я продолжал жить в постыдной суете. В темноте я отыскал его левую руку и на одном из пальцев нащупал знакомое кольцо. Это был один из моих предков; я оказался в фамильном склепе собственного рода.
— Если кто–то из усопших ходит сейчас где–то рядом, — громко воззвал я, — умоляю вас, сжальтесь надо мною! Как это ни печально, я ещё жив. Пусть какая–нибудь умершая женщина утешит меня, ведь я странник в земле смерти и не вижу света!
Вдруг в темноте я почувствовал на губах тёплый поцелуй. «Как сладки поцелуи мёртвых!» — сказал я себе и решил, что ни за что не стану бояться.
Тут же из мрака протянулась чья–то могучая рука и на мгновение крепко и нежно сжала мои пальцы. «Пусть завеса, разделяющая нас, темнее ночи, — подумал я, — но она совсем тонкая».
Вытянув руки, я сделал несколько шагов и с размаху налетел на тяжёлый камень, загораживающий вход в усыпальницу. Помотав ушибленной головой, я неожиданно увидел, что на нём тусклым багровым огнём пламенеет тот самый знак. Нащупав грубое железное кольцо, вделанное в камень, я подумал, что ни за что не смогу сдвинуть с места эту громадную плиту, но неожиданно передо мной распахнулась дверь давешней хижины, и я, бледный и измученный, без слов рухнул на кровать, подле которой сидела всё та же величавая старуха. Она снова запела.
Вот на утёсе ты стоишь,
Внизу стихия злая,
Прыжок — и в бездну ты летишь,
От страха замирая.
Но тут же тает жуткий сон,
При свете дня не страшен он.
Вот так же, бледный и немой,
Сойдёшь ты в смерти тень,
Но ждёт тебя не мрак глухой,
А светлый, новый день.
Проснёшься ты средь лиц родных,
В объятьях любящих, живых.
Помолчав, она запела ещё раз:
Мы от радости плачем и плачем от боли:
Что б там ни было, слёзы всё время одни.
Стонем мы от любви и стенаем в неволе:
Вздохи — вздохи и есть, неизменны они.
Есть восторг в окончаньи борьбы многолетней,
И предсмертные стоны не все тяжелы,
Бьётся пылкая жизнь в содроганьях последних,
Побеждая отчаянье призрачной мглы.
И когда человек на земле умирает,
Бледный лик его, в свете иного луча,
Словно в зеркале мутном, на миг отражает
То сиянье, что бренным незримо очам.
Я закрыл глаза и провалился в бездонный, беззвучный сон. Долго ли я спал, не знаю, но проснувшись, увидел, что хозяйка сидит не на прежнем месте, а между мною и четвёртой дверью, — должно быть, для того, чтобы я не мог туда зайти. Я мигом соскочил с кровати, ловко обогнул старуху, подскочил к двери и, мгновенно открыв её, ринулся в проём.
— Не ходи туда, сынок! Не ходи туда! — горестно закричала мне вслед несчастная женщина, но было уже поздно.
Что было дальше, я не знаю. Очнувшись, я не помнил абсолютно ничего. Я лежал на полу хижины; голова моя покоилась на коленях склонившейся надо мной старухи, а она плакала и обеими руками гладила меня по голове, разговаривая со мной, как мать разговаривает со своим малышом, когда он заболел, заснул или умер. Но как только я приоткрыл глаза и увидел её, она улыбнулась мне сквозь слёзы; её морщинистое лицо и юные глаза улыбались мне, пока весь её лик не заискрился нежной радостью. Она бережно омыла мне лицо и руки какой–то прозрачной ледяной жидкостью, от которой слегка пахло влажной землей, и я тут же почувствовал, что могу сесть. Старуха поднялась и принесла мне немного еды. Когда я насытился, она села напротив меня и заговорила.
— Вот что, дитя моё, — сказала она. — Ты должен немедленно уйти.
— Уйти от вас?! — запротестовал я. — Но мне с вами так хорошо! Мне ещё никогда не было так хорошо!
— И тем не менее, тебе придётся уйти, — печально повторила она. — Прислушайся–ка на минутку. Слышишь что–нибудь?
— Да. Как будто неподалёку плещутся и шумят могучие волны.
— Значит, слышишь?.. Так вот. Мне пришлось пройти через ту дверь, Дверь безвременья (она указала на неё рукой и содрогнулась), чтобы отыскать тебя. Не последуй я за тобой, ты уже никогда не вернулся бы сюда. Но из–за того, что я вошла в неё, воды вскоре подступят к самому моему дому; они так и будут течь, так и будут прибывать и подыматься, пока наконец не встанут над моей крышей великой прозрачной твердью. Пока у меня в очаге горит огонь, внутрь они не проникнут. Поленьев мне хватит ещё на долгие годы, а через год вода снова вернётся в свои берега, и всё будет так же, как и до твоего появления… Уже сто лет прошло с тех пор, как меня хоронили последний раз, — добавила она и улыбнулась сквозь слёзы.
— Просите, простите меня! — вскричал я. — Как мог я навлечь на вас такое зло? Ведь вы были так добры ко мне и так щедро наделили моё сердце чудными, дивными дарами!
— Не терзай себя, — откликнулась она. — Ничего страшного со мною не случится. А ты, я знаю, ещё вернёшься ко мне. Но я прошу тебя, сынок, ради меня, крепко–накрепко запомнить то, что я сейчас скажу тебе. Какая бы скорбь ни постигла тебя, какой бы безутешной и непоправимой она тебе ни казалась, не забывай, что в одной далёкой хижине сидит ветхая старуха с молодыми глазами, — тут она улыбнулась, — и хотя ей не всегда позволено говорить тебе об этом, эта старуха знает о твоём горе нечто такое, что вполне утешило и примирило бы тебя с ним даже в самые горькие и страшные минуты… А теперь ступай.
— Но куда мне идти, если кругом вода, а все двери ведут в иные миры? — спросил я.
— На самом деле это вовсе не остров, — ответила она. — Тут недалеко есть узкая коса, идущая к большой земле. А что до двери, то я сама проведу тебя через ту, которая выходит в нужное место.
Она взяла меня за руку и вывела через третью дверь. Я стоял на такой же упругой, густой траве, как та, к которой причалила моя лодочка, только с другой стороны хижины. Старуха показала мне, куда идти, чтобы отыскать перешеек и вовремя уйти от надвигающейся воды. Потом она обняла меня и крепко прижала к груди. Из моих глаз безудержно катились слёзы, и я поцеловал её так, словно впервые прощался с родной матерью.
— Иди, сынок, — наконец сказала она, легонько отталкивая меня. — Иди и соверши что–нибудь достойное.
С этими словами она повернулась и, войдя в дом, закрыла за собой дверь, а я отправился в путь, чувствуя себя покинутым и безмерно одиноким.
Глава 20
Живя без почестей, дела, на вид благие,
Ты совершал порой, но помыслы другие
Тобою двигали. Стремления к благому
В тебе рождала похоть. Как по дому
Стрелой промчавшись, ветер прочь сметает
Всю утварь, но случайно задувает
На место вещь одну — так страсть, алкая,
Иных к добру случайно увлекает.
ФЛЕТЧЕР. ВЕРНАЯ ПАСТУШКА
Душе возвышенной на месте не сидится,
Коль добродетель дух в неё вложила свой,
Пока из мыслей благородных не родится
Свершений благостных нетленный плод святой.
СПЕНСЕР. КОРОЛЕВА ФЕЙ
Уже через несколько минут я почувствовал, что дёрн под моими ногами становится мокрым от подымающейся воды, но всё–таки успел благополучно добраться до спасительного перешейка. Каменная тропинка была намного выше заросшего травой полуострова, и я шагал по ней без особой спешки. С обеих сторон к моим ногам стремительно подступала вода. Она поднималась без ветра, без яростного плеска, без сокрушительных волн; казалось, где–то под нею всё время горит медленный, но сильный огонь. Вскоре, поднявшись по крутому склону, я очутился на просторной скалистой равнине. Несколько часов я шёл по ней прямо вперёд, никуда не сворачивая, пока не увидел перед собой одинокую башню на невысоком холме, с которого было видно все близлежащие окрестности. Из башни доносился звон кузнечного молота, бьющего по наковальне так часто, что мастер всё равно не услышал бы меня, и я решил подождать, пока он остановится передохнуть. Через несколько минут всё стихло, и я громко постучался. Дверь почти сразу же приоткрылась, и в неё осторожно выглянул юноша с благородной осанкой, полураздетый, с длинными чёрными полосами сажи на блестящем теле, разгорячённом от кузнечного жара. В одной руке у него был меч, только что вынутый из горна и светящийся на конце тусклым тёмно–алым пламенем. Увидев меня, юноша тут же широко распахнул дверь и, отступив в сторону, сердечно пригласил меня войти. Когда я переступил порог, он плотно закрыл за мной дверь, тщательно запер её на задвижку и повёл меня внутрь. Мы вошли в залу с грубо обтёсанными стенами, занимавшую почти всё основание маленькой башни; здесь–то и располагались его мастерская и кузница.
В очаге ревело мощное пламя, возле него виднелась наковальня, а рядом с нею стоял ещё один обнажённый до пояса юноша с молотом в руках; он был чуть выше своего товарища, но казался куда более тонким и хрупким. Обычно люди сразу замечают сходство между теми, кого видят в первый раз; однако сначала два мастера показались мне совершенно не похожими друг на друга, и только потом я явственно увидел, что они братья. Старший — тот, что открыл мне дверь — был смуглым и мускулистым, с вьющимися волосами и большими карими глазами, которые порой приобретали удивительно мягкое, доброе выражение. Второй был стройным и светловолосым, но черты его лица были по–орлиному резкими, а бледно–голубые глаза сверкали почти неистово. Он стоял прямо и горделиво, словно оглядывал с высокого утёса бескрайнюю долину, раскинувшуюся далеко внизу.
Как только мы вошли, старший юноша обернулся, и я увидел, что и он, и его брат довольно и счастливо улыбаются.
— Не присядешь ли ты у огня, братец, пока мы закончим свою работу? — неожиданно обратился он ко мне.
Я невольно просиял от удивления и радости, согласно кивнул в ответ и, решив подождать, пока кузнецы сами объяснят мне всё, что сочтут нужным, молча присел возле очага. Старший брат снова утопил меч в углях, и когда клинок хорошенько накалился, молниеносно выхватил его из очага и бережно поднёс к наковальне, а младший тут же осыпал лезвие частыми, точными ударами, придавая ему нужную форму. Наконец они осторожно положили выкованный меч в огонь, а когда он раскалился добела, быстро сунули его в бочку с какой–то жидкостью, полыхнувшей голубым пламенем, когда в неё вошла светлая сталь. Оставив меч в бочке, они пододвинули к очагу две скамейки и уселись по разные стороны от меня.
— Хорошо, что ты пришёл, братец, — сказал темноволосый юноша. — Мы уже который день тебя поджидаем.
— Мне лестно, что вы называете меня братом, — ответил я. — Прошу вас, не подумайте, что я отказываюсь от столь высокого звания, но мне всё же хотелось бы узнать, чему я обязан этой честью.
— А–а, так он ничего не знает! — протянул младший брат. — А мы–то думали, что тебе известно, какие узы связывают нас с тобой и какая нам назначена работа. Что ж, братец, придётся тебе рассказать ему обо всём с самого начала.
— Наш отец — король, и вся эта земля принадлежит ему, — начал старший. — Но ещё до нашего рождения к нам в страну пришли три брата–великана. Никто не знал, откуда и когда они появились в нашем королевстве. Они отыскали себе древний полуразрушенный замок; даже местные крестьяне не помнили, сколько лет он простоял совершенно пустым и никому не нужным. Должно быть, его подвалы и погреба оставались в целости и сохранности, и сначала великаны поселились там. Они редко показывались людям на глаза, никого не обижали, и народ в округе считал их существами вполне безобидными и даже добродушными.
Но вскоре жители соседних деревень начали замечать, что старый замок потихоньку преображается. Зияющих проломов в стенах крепости становилось всё меньше и меньше; кто–то поправил и отделал уцелевшие зубчатые башенки с бойницами, словно пытаясь спасти их от окончательной разрухи, да и сам замок постепенно отстраивался и приобретал жилой вид. Конечно, все сразу же предположили, что это дело рук великанов, хотя никто ни разу не видел их за работой. Наконец, один смелый крестьянин решил спрятаться в кустах неподалёку от замка, чтобы посмотреть, что там происходит, и в ярком свете полной луны всю ночь с восхищённым ужасом смотрел, как три громадины трудятся не покладая рук от заката и до самого рассвета, легко подымая обвалившиеся камни, когда–то бывшие ступенями огромной винтовой лестницы, и укладывая их на прежнее место, так что и лестница, и круглая башня вокруг неё, росли прямо на глазах, фут за футом.
После этого окрестным крестьянам стало совсем не по себе, но они сообща решили, что пока бить тревогу нет никакого повода, хотя, признаться, на самом деле они не трогали великанов только потому, что слишком боялись вмешиваться в их дела. А когда с помощью находившейся неподалёку каменоломни вся внешняя стена замка была полностью отстроена, крестьяне заволновались ещё сильнее. Правда, какое–то время громадины продолжали жить вполне мирно. Потом старики говорили, что среди уважаемых граждан нашего королевства у великанов были кое–какие дальние родственники, и пока те были ещё живы, они никого не обижали. Но как только последний из этих родичей умер, великаны тут же показали своё истинное лицо.
Теперь, когда снаружи замок был полностью закончен, они принялись совершать набеги на крестьянские дома, чтобы получше и пороскошнее убрать своё жилище внутри. Дело приняло такой удручающий оборот, что вести об их разбое дошли до короля, но, увы, из–за войны с соседним принцем отец смог выслать в те края лишь небольшое войско, чтобы попытаться отвоевать замок.
Коварные великаны напали на него ночью и перебили всех до единого, а после этого, уверенные в своей непобедимости и безнаказанности, обнаглели настолько, что уже не довольствовались чужим скарбом, но начали утаскивать к себе людей из самых почтенных семейств округи. Они похищали дам и рыцарей и держали их в заточении, всячески оскорбляя и унижая несчастных и требуя, чтобы родственники и друзья принесли за них непомерный выкуп.
Многие воины пытались одолеть их, но для всех битва оборачивалась поражением: великаны либо убивали их, либо захватывали в плен, либо обращали в бегство. А потом эти чудовища измыслили новую жестокость: как только кто–то вызывает их на бой, после расправы над смельчаком они немедленно предают позорной смерти кого–нибудь из своих пленников, вывешивая тела на дозорную башню, чтобы было видно с дороги. Вот почему сейчас мало кто решается на них нападать. Мы оба с детских лет мечтали обрушиться на этих злодеев и истребить их, но только что могут сделать с великанами двое мальчишек? И потом, если мы погибнем, с нами вместе умрёт кто–нибудь из несчастных пленников.
Мы твёрдо верили, что дальше так продолжаться не может, но не знали, как лучше поступить в таком важном и трудном деле, и потому решили посоветоваться с одинокой старушкой, которая славится своей мудростью и живёт недалеко отсюда, в той стороне, откуда ты явился. Она с участием выслушала нас и дала нам мудрый совет, но сперва спросила нас, владеем ли мы оружием и умеем ли сражаться.
«Нас с детства учили владеть мечом и секирой, — ответили мы, — а последние несколько лет мы упражняемся особенно усердно, чтобы быть готовыми, когда придёт время битвы».
«Но вы же ещё ни разу не бились всерьёз, не на жизнь, а на смерть?» — спросила она.
«Нет, пока не приходилось», — признались мы.
«Ну что ж, в чём–то это даже и лучше, — промолвила она. — А теперь слушайте. Сначала пойдите, отыщите кузнеца–оружейника и работайте у него в подмастерьях, пока не научитесь всему как следует. Много времени вам не понадобится: я же вижу, что вы в это всю душу готовы вложить. Потом найдите себе одинокую башню и живите там вдвоём, и пусть никто к вам не приходит, ни мужчина, ни женщина. В этой башне вы и выкуете себе все доспехи, которые нужны вам для грядущей битвы. И упражняться с мечом тоже не забывайте… Только вам вдвоём трёх великанов всё равно не одолеть.
Поэтому, если смогу, я отыщу вам третьего брата, который возьмёт на себя третью часть битвы и всех приготовлений. Скажу вам больше: я уже видела подходящего юношу, но он ещё не пришёл ко мне и придёт не скоро. Пока что он бродит по миру без всякой цели. Я покажу вам его в своём зеркале, чтобы вы сразу же узнали его, когда он постучится к вам в дверь. Если он согласится разделить ваше бремя, научите его всему, что знаете, а он с лихвой отплатит вам — сначала песней, а потом и делом».
Она открыла дверцу необычного старинного шкафчика, стоявшего тут же в комнате, и на её внутренней стенке обнаружилось выпуклое овальное зеркало.
Мы долго вглядывались в него; наконец, в нём отразилась та самая комната, в которой мы стояли, но себя мы почему–то не увидели, а у ног старухи лежал какой–то юноша и плакал навзрыд.
«Этот юнец ничем нам не поможет, — досадливо проговорил я. — Он же плачет!»
Старуха улыбнулась.
«Вчерашние слёзы наутро оборачиваются силой», — сказала она.
«Хм–м… — задумчиво протянул мой брат. — Помнишь, как однажды ты плакал над убитым орлом?»
«Это потому, что он был очень похож на тебя, братец, — ответил я. — Но мои слёзы были слезами стыда и раскаяния; быть может, слёзы этого юноши куда лучше и благороднее моих».
«Подождите немного, — промолвила женщина. — Если я не ошибаюсь, однажды он заставит вас плакать до тех пор, пока ваши слёзы не высохнут навсегда.
Ведь слёзы — это единственное лекарство от рыданий и плача. И может быть, это лекарство действительно понадобится вам перед тем, как выйти на бой с великанами… А теперь ступайте к себе башню и ждите, пока он придёт».
Такова наша история. И если ты согласен, мы научим тебя ковать, вскоре ты сделаешь себе доспехи, и мы будем вместе сражаться, вместе трудиться и любить друг друга больше всех на свете. И конечно же, ты будешь петь нам, верно?
— Буду, если смогу, — ответил я. — Ведь я пою лишь тогда, когда во мне пробуждается сила песни. А она появляется сама по себе, я над ней не властен. Но почему–то мне кажется, что если я буду усердно трудиться, то и песня не заставит себя ждать, чтобы работа шла лучше и живее.
На том мы и порешили. Больше братья ничего от меня не требовали, а мне и в голову не пришло обещать им что–то ещё. Я поднялся и скинул с себя плащ.
— С мечом обращаться я умею, — сказал я. — Только вот мои руки… Мне стыдно, что ваши ладони так почернели и огрубели, а мои ещё совсем белые и изнеженные. Но ничего, от этого позора скоро не останется и следа.
— Нет, нет, на сегодня работа закончена, — засмеялся старший брат. — Да и отдых нужен человеку ничуть не меньше, чем тяжкий труд. Принеси–ка нам вина, братец; сегодня твоя очередь накрывать на стол.
Пища была самой простой, но вино оказалось отличным, так что мы ели и пили от души — прямо здесь, рядом с горном и наковальней. За ужином они рассказали мне всё, что я пока не успел услышать. У каждого из братьев в сердце жило неколебимое убеждение, что грядущая битва принесёт ему победу, но будет стоить ему жизни; а так оба они могли бы жить ещё долгие годы.
Каждый из них страдал по–своему. Пока они работали подмастерьями у оружейника в городе, чьи мастера славились своей работой по стали и серебру, старший брат полюбил одну девушку. По рождению она не годилась в невесты наследному принцу, но её семья никогда не выдала бы её замуж за простого подмастерья. Надо сказать, что он и не пытался добиться её расположения, раскрыв ей правду о своём происхождении; просто в нём самом было столько благородного, зрелого мужества, что в его присутствии никто и никогда не думал, беден он или богат, знатен или нет — так, по крайней мере, говорил его брат. Конечно же, девушка не могла не полюбить его в ответ. Прощаясь, он поведал ей, что его ждёт опасная стезя, и когда он исполнит своё предназначение, то либо вернётся, чтобы взять её в жёны, либо погибнет, не уронив своей чести.
Младший же брат горевал из–за того, что если оба они погибнут, их бедный отец останется совсем один. Он любил старого короля так нежно, так преданно, что человек, не ведающий подобных чувств, наверное, счёл бы их неумеренными и нелепыми. Старший сын любил его не меньше, но младший думал об отце чаще и больше хотя бы потому, что его сердце было свободно от иных мыслей и забот. Дома он почти не отходил от короля и с годами всё чаще ухаживал за ним во время недугов приближающейся старости. Он никогда не уставал слушать рассказы старика о подвигах его молодости, продолжал твёрдо верить, что его отец — самый великий и замечательный человек на всём белом свете, а его заветнейшей мечтой было вернуться к отцу победителем, везя с собой доспехи одного из ненавистных великанов. Но оба брата страшились, что мысль о неизбежном одиночестве двоих самых дорогих им людей напомнит о себе в самый решающий момент и поколеблет их самообладание, без которого о победе нечего было и думать. Ведь пока они действительно ни разу не участвовали в настоящем сражении.
«Так, — подумал я. — Теперь мне понятно, какую службу способен сослужить им мой дар». Сам я смерти не боялся, потому что жить мне было, в сущности, не для чего. Битва страшила меня только потому, что от её исхода зависела не одна судьба. Однако я решил, что буду упорно трудиться вместе с братьями и вскоре стану хладнокровным, быстрым и сильным воином.
В трудах и песнях, разговорах и прогулках, в дружеских поединках и братской помощи время пролетало незаметно. Я решил, что не стану выковывать для себя такие же тяжёлые доспехи, потому что был далеко не таким крепким, как мои названые братья, и больше полагался на ловкость и быстроту движений, меткость глаза и уверенность руки. Поэтому я начал мастерить для себя кольчугу из стальных пластин и колец. Конечно, работа была кропотливая, но она всё равно нравилась мне больше, чем изматывающее махание тяжёлым молотом. Братья во многом мне помогали — и сначала, и потом, когда я кое–чему научился и уже мог работать в одиночку. Они готовы были немедленно бросить всё, чтобы прийти мне на помощь. Как и обещала им мудрая старушка, за это я пытался отплатить им песнями, и они пролили немало слёз, слушая баллады и печальные старинные мелодии, какие поют у нас на погребальных пирах. Но больше всего братья любили две баллады, которые сочинил для них я сам. Во многом мои песни уступали другим, особенно тем, которые я услышал от древней и доброй хозяйки таинственной хижины; но ведь людям всегда больше нравится то, что говорит прямо к их сердцу.
I
На престоле король восседает
В золотых и багряных шелках.
Седина ему кудри венчает,
А корона блистает в руках.
Сын единственный в залу входит,
Благородной сталью звенит,
Смелый взгляд к королю возводит,
Поклонившись, ему говорит:
«Дай мне силы, отец, на сраженье,
На победу в полях чужих
И даруй мне благословенье
Из родительских рук своих».
Старый рыцарь с улыбкой слабой
Сына–воина благословил,
И огонь незабытой славы
В его взоре угасшем ожил.
«Поезжай и главу великана
Привези на своём седле,
И тогда мой венец державный
На твоём заблестит челе».
«О отец, мне венца не надо,
Не об этом мои мечты.
Мне не надо иной награды —
Был бы мною доволен ты.
Чтоб народ уберечь от расправы,
Чтобы землю спасти от врагов,
Чтоб вернуть нам свободу и славу
Я погибнуть сто раз готов!»
На престоле король дожидался,
Не вставая, пока из окон
Ликования клич не раздался
И отчаянья горестный стон.
И блестела златая корона
На челе его в день торжества,
В час, когда у высокого трона
Великанья легла голова.
А когда с телом сына безгласным
Их оставили слуги вдвоём,
Встал король, как пророк седовласый
В ликовании скорбном своём,
Возложил золотую корону
На холодный, безжизненный лоб:
«Ты не сядешь со мною на троне,
Но в дубовый уляжешься гроб.
Мне не жаль с этим миром проститься,
Над своей мы не властны судьбой.
И сегодня же Смерти–царице
Повинуюсь я вместе с тобой.
Верно, жил я и впрямь не напрасно,
Коль тебе эту жизнь даровал!»
Улыбнулся король безучастно
И ничком подле сына упал.
II
«О прекрасная дева, твой рыцарь пал.
Он погиб, но сразил врага.
И теперь менестрели во все века
Будут песни о нём слагать!»
«Что ж, — промолвила дева, — как видно, я
Получила своё вполне.
Словно радостью жаркой пронзив меня,
Горе грудь обжигает мне.
Он так нежен был, так стыдлив и нем,
Так невинен и чист лицом,
Что я втайне считала его совсем
Желторотым ещё юнцом.
Но теперь по земле буду я ступать,
С гордо поднятой головой,
И страданий моих и слёз не узнать
Ни единой душе живой».
Первые три раза, когда я пел братьям эти песни, они не могли сдержать рыданий. Однако после третьего раза они уже не плакали. Их глаза засияли новым светом, лица стали бледнее и строже, но теперь, когда я пел, на их глазах не блестело ни одной слезинки.
Глава 21
Я подверг опасности жизнь мою.
КНИГА СУДЕЙ
Наконец после долгих трудов и немалых радостей наши доспехи и мечи были готовы. Мы помогли друг другу облачиться в броню и многими ударами, ещё более крепкими и мощными от братской любви, как следует проверили её надёжность. Братья были куда сильнее меня, но ноги у меня были проворнее, чем у них обоих, и эта ловкость (и ещё, пожалуй, природная острота глаза) была моей единственной надеждой на победу. К тому же я постоянно упражнялся в меткости удара — и судя по словам моих товарищей, совсем не зря.
Наконец наступило утро того дня, когда мы решили вызвать великанов на бой и либо одолеть их, либо погибнуть в битве — а может, и то и другое сразу.
Мы решили сражаться пешими, потому что не раз слышали о печальной судьбе тех рыцарей, чьи кони пришли в дикий ужас при одном виде приближающихся исполинов, и вместе с сэром Гавейном полагали, что хотя жеребец и может оказаться неверным своему седоку, земля никогда не предаст пешего воина.
Мы даже не предполагали, что большая часть наших приготовлений окажется бесполезной — по крайней мере, в том деле, для которого они предназначались.
В то роковое утро мы проснулись на рассвете. Весь день накануне мы отдыхали от своих обычных трудов и сейчас чувствовали себя бодрыми и весёлыми. Мы умылись прохладной водой и оделись во всё чистое, как будто готовились к торжественному празднеству. После завтрака я взял старую лютню (найденную мною в башне, починенную и настроенную), и спел те самые две баллады, о которых уже говорил. Напоследок я заиграл ещё одну, прощальную песню:
О, как счастлив тот, кто свой сон земной
Справедливым мечом разбил
И, проснувшись, познал, наконец, покой,
Что в печалях его хранил.
Да, мы умерли, братья! В поникших телах
Наши души, как в латах, лежат,
Только нет уже силы в секирах–руках,
И недвижен победный булат.
Не пугайтесь, о братья, ведь умерли мы,
Обретя вековечный покой.
Да, замолкли сердца, и уснули умы
Под уставшей от битвы землёй.
Но мы жизни отчизне своей отдаём,
Исполняя священный завет,
Чтобы счастьем наполнился каждый дом
В том краю, где нас больше нет.
О, как счастлив тот, кто свой сон земной
Справедливым мечом разбил
И, проснувшись, блаженный познал покой,
Что всю жизнь ему душу хранил.
Последние грустные ноты ещё звенели в воздухе, провожая умирающую песню, как вдруг я резко вскочил на ноги: в небольшом окошке прямо напротив моей скамьи я увидел, что над краем холма, на котором стояла наша башня, внезапно показались три громадные головы. По моему лицу братья мгновенно поняли, в чём дело. Мы были абсолютно безоружны, и времени облачаться в доспехи у нас не было.
В тот же миг мы не сговариваясь приняли одно и то же решение. Каждый из нас схватил то оружие, которым владел лучше всего, и мы, позабыв о кольчугах и панцирях, ринулись к двери. В правой руке у меня оказалась длинная и очень острая рапира, а в левой — сабля. Старший брат подхватил тяжёлую секиру, а младший — огромный двуручный меч, которым он легко, как пёрышком, управлялся одной рукой. Мы только и успели, что выскочить за дверь, коротко обняться и немного разойтись в стороны, чтобы не мешать друг другу, как великаны грозными глыбами двинулись на нас. Они были вдвое выше нас и вооружены до зубов. Их чудовищные глазищи свирепо сверкали через железные прорези шлемов. Тот великан, что шёл посередине, двинулся прямо на меня, и я, окинув быстрым взглядом его снаряжение, тут же понял, что нужно делать. Латы его были сработаны грубовато, сочленения в нижней части панциря сходились неплотно, и я надеялся, что если в счастливую минуту они разойдутся пошире, мне удастся уколоть его в открывшуюся брешь.
Я не шевелился, пока он, приблизившись, не попытался пригвоздить меня к земле булавой, которая с незапамятных времён была излюбленным великаньим оружием. Я отпрыгнул в сторону, булава тяжко опустилась туда, где я только что стоял, — а я тут же подумал, что от такого размаха пластины его нагрудника, пожалуй, разойдутся ещё сильнее. Разъярившись, он снова рванулся ко мне, но я не давал ему передышки, неизменно уворачиваясь от ударов и надеясь побыстрее измотать его. Он явно не думал, что я стану на него нападать, да пока я и не пытался этого делать; однако внимательно следя за его движениями, чтобы не попасть под булаву, одновременно я то и дело посматривал на щели в его доспехах, надеясь, что через одну из них мне удастся–таки поразить его. Наконец он на мгновенье приостановился и слегка распрямился, чтобы перевести дух. Не теряя ни секунды, я рванулся вперёд, вонзил в него рапиру так, что она прошла до задней пластины его нагрудника, и оставив её торчать у него из живота, проскочил под его правой рукой, и, увидев, что он падает, развернулся и кинулся на него с саблей. Одним удачным ударом я сбил с него шлем, и когда тот откатился прочь, рубанул поверженного великана прямо по глазам, вмиг ослепив его; ещё один взмах — и его голова раскололась, как орех. Тяжело дыша, но без единой раны или царапины, я повернулся посмотреть, как там мои братья.
Великаны были убиты, но и братья мои бездыханно лежали на земле. Не помня себя от горя, я подбежал к павшим противникам. Все четверо были мертвы, и их тела сплелись воедино, словно схватка ещё не закончилась. Секира старшего рассекла исполинское брюхо, но сам он не успел отскочить в сторону: великан упал прямо на него и задавил, корчась в предсмертных судорогах. Младшему почти удалось отрубить левую ногу своего врага, когда тот неожиданно схватил его; сцепившись, они покатились вниз по склону, но брат мой успел выхватить кинжал и глубоко вонзить его прямо между латным воротником и панцирем, проткнув великану горло. Кровь из жуткой раны ещё текла по руке юного воина, сжимающего рукоятку кинжала, лезвие которого так и осталось в кровавых ножнах. Теперь и мои братья, и наши враги неподвижно лежали на холме; в живых остался я один.
Обессиленный, я одиноко стоял среди мёртвых тел, впервые в своей жизни совершив хоть что–то стоящее. Вдруг что–то заставило меня обернуться, и я увидел, что у меня за спиной лежит уже было позабытая мною тень, непроницаемо–чёрная в ясном солнечном свете. Я повернулся и побрёл в башню. На скамье лежали доспехи благородных братьев, такие же безжизненные, как их хозяева. Неизбывная тоска охватила меня. Да, смерть их была славной, но это была смерть. Теперь никакие песни не принесут мне утешения. Я почти стыдился того, что остался жив, а они, чистые и верные, погибли. Но в то же самое время дышать мне стало чуточку легче: ведь я прошёл испытание и не ослабел. Быть может, читатель извинит меня за то, что на секунду в моём сердце зашевелилась даже некоторая гордость, когда я взирал на могучее тело, сражённое моей рукой.
Но вскоре душа моя снова поникла. «Нет, — уныло сказал я себе. — В конечном итоге, меня спасла одна только сноровка. Просто мне достался самый неуклюжий и глупый из великанов». Я оставил друзей и врагов, навсегда примирённых смертельной схваткой, и, поспешно спустившись в долину, созвал крестьян, живших неподалёку. С ликующими криками радости они тут же примчались на поле боя с повозками, чтобы увезти мёртвые тела.
Я решил отвезти принцев к отцу — прямо так, как они лежали, в объятьях ненавистных врагов всего королевства, — но сначала обыскал великаньи карманы и обнаружил там связку ключей от подвалов и башен замка. Недолго думая, мы всей толпой отправились туда. Замок оказался удивительно мощной и укреплённой твердыней. Я поскорее выпустил пленников; там были мужчины и женщины. На них было больно смотреть: так жестоко великаны издевались над ними и морили голодом. Они столпились вокруг меня со слезами и словами благодарности, но мне было не по себе: ведь на самом деле их благодарность принадлежала славным воинам–братьям, недвижно лежащим на холме возле своей башни. Я всего лишь помог воплотить те мечты, что родились у них в сердце и занимали их мысли и беседы задолго до того, как появился я. И всё равно, я почитал за счастье, что меня избрали стать их братом и товарищем в этом великом подвиге.
Когда все бывшие узники были как следует накормлены, умыты и одеты, мы все вместе отправились в столицу. Поначалу мы продвигались совсем медленно, но вскоре пленники начали понемногу оживать и ободряться, заметно прибавили шагу, и через три дня мы добрались до королевского дворца. Когда в городские ворота вкатились повозки с возвышающимися на них гигантскими телами, два из которых были намертво переплетены с безжизненными телами принцев, на улицах поднялись победные возгласы, почти сразу сменившиеся плачевными криками и причитаниями, и горожане многолюдной толпой повалили за нашей горестной процессией.
Я не стану описывать, как встретил нас величавый старик–король. Радость и гордость за своих сыновей превозмогли горькую скорбь его утраты. Он осыпал меня всеми благами, какие только могло измыслить доброе сердце и щедрая рука. По вечерам он неизменно усаживал меня рядом и без устали расспрашивал о сыновьях и о том, как они готовились к битве. Ему хотелось знать, как мы жили и о чём беседовали, пока вместе трудились в одинокой башне. Он в мельчайших подробностях допытывал меня о нашем снаряжении и даже спрашивал, как мы скрепляли сочленения и пластины на наших кольчугах.
Сначала я хотел было попросить его подарить мне мечи и латы моих названых братьев, чтобы у меня осталась хоть какая–то память о роковой битве, но стоило мне увидеть, с какой любовью король рассматривает их и какое утешение они приносят ему в этом страшном горе, как просьба застряла у меня в горле, и я, наоборот, оставил ему своё снаряжение и оружие, чтобы он мог сложить его вместе с доспехами принцев на самом видном месте, воздвигнув памятник их мужеству и доблести. А в один прекрасный день король, устроив пышную церемонию, произвёл меня в рыцари собственной рукой, в которой дрожал меч его юности.
Я пробыл во дворце недолго, но всё это время меня постоянно окружали молодые люди из знатных и богатых семей. Меня то и дело приглашали на какие–нибудь празднества или развлечения, потому что, хотя королевский двор и был в трауре, вся страна безудержно радовалась и победе над страшными великанами, и тому, что великое множество пропавших рыцарей вернулись к своим близким и друзьям, вновь обретя дом, честь и богатство.
Горе было велико, но ликование было ещё больше. «Да, мои милые, великодушные братья, — про себя размышлял я, — вы действительно отдали этим людям свою жизнь!»
Однако последнее время меня снова начала донимать тень, которую я не видел ни разу, пока трудился в башне над своим снаряжением. Даже в обществе придворных красавиц, которые считали чуть ли не своим долгом сделать моё пребывание во дворце как можно приятнее, я постоянно ощущал её присутствие, хотя пока она не слишком мне надоедала. К тому же, со временем мне наскучили постоянные увеселения, от которых не было пользы ни телу, ни духу. Поэтому однажды утром я облёкся в великолепные стальные доспехи, украшенные серебром (их пожаловал мне старый король), взлетел на подаренного им же скакуна, и, распрощавшись с гостеприимными хозяевами, отправился в далёкий город, где жила возлюбленная старшего принца. С каким тяжёлым сердцем я представлял себе, как сообщу ей столь печальные вести!
Но судьба самым странным образом — таким же странным, как и всё, что до сих пор случилось со мной в Волшебной стране, — избавила меня от этого испытания.
Глава 22
Никто не обладает моим обличьем, кроме моего Я.
Шопп в романе «ТИТАН» ЖАНА ПОЛЯ
…Радость — хитрый эльф.
Сдаётся мне, что человек вполне
Бывает счастлив, лишь забыв себя.
СИРИЛ ТУРНЬЕ. ТРАГЕДИЯ МСТИТЕЛЯ
На третий день пути я неспешно ехал по заброшенной, заросшей травой дороге. Впереди виднелся лес, а я уже знал, что в любом лесу Волшебной страны фей путника непременно ожидают приключения. Не успел я подъехать к опушке, как вдруг из–за деревьев ко мне вышел на редкость красивый юноша, безоружный и кроткий на вид. Он только что срезал ветку с тисового дерева, явно намереваясь смастерить себе лук.
— Берегитесь, сэр рыцарь, — обратился он ко мне. — Говорят, этот лес заколдован, и заколдован такими диковинными чарами, что о них не в силах поведать даже те, кто видел их своими глазами.
Я поблагодарил его за совет, обещал, что буду осторожнее, и тронулся дальше. Но как только я въехал в лес, мне подумалось, что если на нём и есть чары, то они должны быть добрыми, потому что тень, которая за последние дни стала ещё темнее и назойливее, внезапно исчезла. Я немедленно воспрял духом, приосанился и принялся с немалым удовлетворением размышлять о своём прошлом, и особенно о поединке с великанами, так что через несколько минут мне пришлось чуть ли не насильно напомнить себе, что я уложил лишь одного из них, а если бы не братья, то мне и в голову бы не пришло с ними сражаться — не говоря уже о том, чтобы вообразить себя способным одержать над ними победу. И всё равно я продолжал самодовольно радоваться, втайне причисляя себя к славным рыцарям прошлого. Моё высокомерие раздулось до таких невероятных размеров (мне стыдно даже вспоминать о тогдашних мыслях, и я пишу о них сейчас потому, что это единственная и самая горькая епитимья, какую я смог себе придумать), что я начал представлять себя рука об руку — поверите ли? — с самим сэром Галахадом!
Не успел я так подумать, как вдруг слева из чащи прямо на меня выехал блистательный рыцарь громадного роста. Латы его сверкали сами по себе, не нуждаясь в солнечных лучах. Он приблизился, и я с изумлением увидел, что его нагрудник был точной копией моего. Да что там! — и серебряный узор, и рыцарский герб точь–в–точь повторяли украшения на моих доспехах. Его конь удивительно походил на моего и мастью, и осанкой, и движениями, только, как и его всадник, был куда больше и свирепее. Забрало у рыцаря было поднято, и когда он остановился, преградив мне узкую тропу, в его сияющем панцире отразилось моё лицо, а над ним я увидел точно такое же лицо — его лицо! — только гораздо больше и безжалостнее на вид. Я не знал, что думать. Весь вид рыцаря вызывал у меня невольное восхищение, но одновременно мною овладело смутное убеждение, что передо мной — воплощение зла, с которым мне следует сразиться.
— Пропустите меня, — сказал я.
— Когда захочу, тогда и пропущу, — отозвался он.
«Поезжай прямо на него и пронзи его копьём! — пронеслось у меня в голове. — Иначе ты навсегда станешь его рабом!»
Я стал разворачивать коня и схватился было за копьё, но рука моя так тряслась, что я не смог удержать его. Я, победивший великана, дрожал перед этим рыцарем, как последний трус! Он громко и презрительно рассмеялся, так что смех его эхом прокатился по всему лесу, и повернул коня.
— Следуй за мной, — не оборачиваясь бросил он и поскакал прочь.
Оцепенев от стыда и позора, я повиновался. Долго ли я скакал за ним, не знаю. «Вот оно, подлинное несчастье, — думал я. — Лучше бы я ударил его, даже если ответный удар принёс бы мне гибель. Ведь и сейчас не поздно окрикнуть его, чтобы он развернулся и сразился со мной! Ну почему, почему я не могу этого сделать? А ведь не могу! Стоит ему лишь посмотреть на меня, и я сразу съёжусь, как побитая собака».
Я молча следовал за ним. Наконец мы добрались до мрачной квадратной башни, стоявшей прямо посреди густого леса; казалось, её хозяева не захотели срубить ни одного дерева, чтобы высвободить для неё место. Даже дверь была наискось перегорожена мощным стволом, росшим к ней так близко, что я еле протиснулся мимо него, чтобы войти. Единственным окном здесь служил грубый квадратный проём в высокой крыше. У башни не было ни каменного парапета, ни карнизов, ни причудливых башенок или зубчатых стен с бойницами.
Гладкие, ровные, массивные стены непрерывной линией поднимались от основания до крыши, чьи балки, слегка подымаясь вверх от четырёх углов, соединялись прямо посередине. Возле стен я заметил несколько кучек то ли ломаных сучьев, очищенных от коры и усохших, то ли смутно белеющих костей.
Когда мы подъехали к башне совсем близко, я заметил, что земля под копытами коней зазвучала как–то глухо. Рыцарь вытащил откуда–то огромный ключ, и, с трудом просунув руку за толстый ствол, отпер дверь.
— Слезай, — приказал он.
Я повиновался. Он развернул моего коня прочь от башни, плашмя ударил его мечом по боку, и бедное животное, не помня себя от страха, стремглав полетело по лесу, не разбирая дороги.
— А теперь входи, — произнёс он. — И прихвати с собой своего товарища.
Я обернулся. Ни рыцаря, ни его коня рядом не было, а позади меня лежала всё та же омерзительная тень. Больше мне ничего не оставалось делать, и я вошёл. Тень проскользнула за мною, и я вдруг с ужасом понял, что она и была тем самым грозным рыцарем. Дверь захлопнулась у меня за спиной, и я понял, что попался. Больше в башне никого не было: только тень и я.
Гладкие стены упирались прямо в кровлю, в которой, как я уже сказал, виднелось лишь одно–единственное жалкое отверстие. Больше окон тут не было. В тупом отчаянии я опустился на пол и, должно быть, заснул и заснул надолго, потому что, внезапно очнувшись, увидел, что в окошко на крыше заглядывает луна. Она поднималась, её лучи ползли по стене, подбираясь ко мне всё ближе. Наконец они коснулись моей головы, и в тот же миг стены башни растворились, как прозрачный туман. Я сидел под буковым деревом на опушке леса, а передо мной на многие мили простиралась широкая долина, усеянная домишками, замками и шпилями, поблёскивающими в лунном свете.
«Слава Богу! — обрадовался я. — Это был только сон! Жуткий каменный мешок исчез, я проснулся под буковым деревом — может быть, даже тем самым, что любит меня, — и могу идти, куда хочу!» Я поднялся, немного походил вокруг, наслаждаясь свободой, но всё время старался держаться поближе к буку, потому что всегда любил это дерево, а после встречи с буковой девой полюбил его ещё больше.
Ночь подходила к концу. Я ждал рассвета, чтобы отправиться в путь, но как только забрезжил первый свет, я увидел, что он струится не с далёкого горизонта, а из крохотного квадратного отверстия у меня над головой. Чем светлее становилось, тем чётче проступали вокруг меня каменные стены, пока дивная ночь окончательно не исчезла в утробе ненавистного дня. Медленно поползли тягучие часы. Моя тень чёрным пятном лежала на полу. Голода я не чувствовал, да и вообще не думал о еде. Наконец наступила ночь, и взошла луна. С замирающей надеждой я смотрел на её свет, медленно ползущий по стене, как, наверное, смотрел бы на спускающегося с небес ангела, летящего мне на помощь. Её луч коснулся моей головы, и я снова обрёл свободу.
С того дня я жил лишь ожиданием вечера и, наверное, умер бы от тоски, не будь у меня этого утешения. По ночам я радовался свободе, а утром возвращался в унылое одиночество. Однако вскоре луна уже не могла подыматься так высоко, её лучи уже не дотягивались до меня, и ночи стали такими же безрадостными, как и дневные часы. Только сны немного успокаивали меня, но даже во сне я неизменно помнил, что всего лишь сплю и вижу сон.
Время шло, и однажды ночью луна, от которой остался лишь бледный призрак, наконец–то дотянулась до меня слабеньким, тоненьким лучом. Я, должно быть, заснул, и мне приснилось, что осенним вечером, ещё до сбора урожая, я сижу на холме недалеко от нашего замка. Сердце моё подпрыгнуло от счастья.
Неужели я снова стал ребёнком, невинным, бесстрашным, не знающим ни похоти, ни стыда?! Я мигом спустился к замку. Все мои домашние были вне себя от страха: они лишь недавно обнаружили, что я пропал. Сёстры рыдали, думая, что навсегда потеряли меня, и когда я вошёл, со всех ног кинулись ко мне, принялись обнимать, бессвязно лепеча и плача от радости, а старые друзья обступили меня со всех сторон. Но тут на потолке старинной залы забрезжил сероватый свет, и очнувшись, я увидел, что это рассвет вползает в окошко моей башни.
После этого сна я с ещё большим нетерпением ждал наступления ночи, и долгий несносный день показался мне ещё монотоннее и утомительнее, чем всегда. Я считал часы, отмеряя их по продвижению солнечных лучей, лившихся в окошко, и думал лишь о том, когда же наступит ночь. По моим подсчётам было около полудня, когда я вдруг вскинулся, как будто нечто доселе незнакомое и совершенно чуждое вторглось в мои чувства. До меня донёсся голос поющей женщины. Всё моё существо задрожало от изумления и неожиданной радости. Живой душой, воплощением самой Природы песня влетела в мою темницу, и каждая её нотка ласковой птичкой ложилась прямо ко мне на сердце, уютно сложив крылья. Она омывала меня, как морская волна, окутывала чудным благоуханием, проникала в душу упоительным глотком весенней родниковой воды, сияла мне живительным солнцем и утешала, как руки и голос матери. Но всё равно, как чистейшая вода из лесного колодца иногда отдаёт горьковатым вкусом прелых листьев, сама беззаботность этой песни ледяным жалом пронзила моё усталое, истомившееся в неволе сердце, а её нежные звуки повергли меня в уныние, исподволь напомнив о давно утраченных радостях. Я зарыдал, горестно и облегчённо, но вскоре, устыдившись своей слабости (с которой, как мне казалось, я давно распрощался), торопливо смахнул слёзы, подбежал к двери и жадно прижался к ней ухом, чтобы не упустить ни одного слова откровения из незримого внешнего мира. Теперь я слышал всё до единого слова. Женщина то ли сидела, то ли стояла возле самой башни, потому что голос не перемещался, а оставался на одном и том же месте. Вот что она пела:
Величавое солнце над кругом земным
Нити неба связало узлом золотым,
И оно, ниспадая лазурным ковром,
Покрывает весь мир золотистым шатром.
А в шатре том ветра молодые живут,
И ручьи говорливые к морю бегут,
И от радости птицы щебечут в лесах,
И с молитвою сосны глядят в небеса,
И задумчивый ключ с лучезарной водой
Остаётся хранителем тайны земной.
Всё творенье ликует, звенит и поёт,
К облакам возводя голосов хоровод,
И в смиреньи душа, обретя тишину,
Их мелодии в песню сплетает одну.
А средь них, как наседка средь шумных птенцов,
Мать–Земля, от начала неспешных веков,
Восседает в любви безмятежной своей,
На коленях качая уставших детей,
Их зовёт воротиться в родительский дом
И надёжно своим укрывает крылом.
Встань из мрака и к ней, не стесняясь, пойди,
Чтоб прижаться к её материнской груди.
Встань из праха и к матери доброй вернись,
Горьких слёз не стыдясь, ей в колени уткнись.
И она тебя встретит ночным ветерком,
Как младенца, грудным напоит молоком
Или нежной рукою тебя обовьёт,
И на ушко протяжную песню споёт.
Вскоре сила придёт к ослабевшим рукам,
И румянец вернётся к поблекшим щекам,
И расправятся плечи, и песня опять
Будет радостно в сердце окрепшем звучать.
Ты из тесной пустыни гордыни своей
В дом просторный её приходи поскорей.
Тут я почти бессознательно потянул на себя ручку, и дверь открылась.
Почему я ни разу не пробовал открыть её до сих пор? Не знаю.
Сначала я никого не заметил, но потом, протиснувшись мимо дерева, перегораживающего вход, увидел, что на земле спиной к башне, прислонившись к стволу, сидит прелестная молодая женщина. Её лицо показалось мне смутно знакомым, но я не мог понять, кто это. Она посмотрела на меня и улыбнулась.
— А–а, так это вы здесь сидите? Что ж, я рада, что смогла вызволить вас из темницы.
— Так вы знаете меня?
— А разве вы меня не узнаёте? Хотя вы ведь обидели меня; а люди легко забывают тех, кого обижают. Вы разбили мой шарик. Но сейчас я даже благодарна вам за это — да, наверное, я действительно многим обязана тому, что вы разбили его. Я отнесла осколки самой королеве Страны фей. Они были совсем чёрные и мокрые от слёз, и в них уже не было ни музыки, ни света.
Но она взяла их у меня и куда–то спрятала, а меня уложила спать в огромном зале из белого мрамора, с чёрными колоннами и тёмно–красными занавесями.
Утром я проснулась и пошла к королеве, надеясь, что она вернёт мне шарик целым и невредимым. Но она отослала меня, так и не отдав его мне, и с тех пор я ни разу его не видела. Только теперь он мне не нужен, потому что у меня есть кое–что получше. Мне уже не нужно, чтобы шарик играл для меня мелодии, потому что я научилась петь. Раньше я вообще не умела петь, а теперь хожу по всей Волшебной стране и распеваю без умолку; иногда мне даже кажется, что сердце моё вот–вот разорвётся от радости и упоения — совсем как тот шарик! И где бы я ни появилась, мои песни приносят людям добро и даруют им свободу. А теперь я освободила и вас. Ах, если бы вы знали, как я счастлива!
Она замолчала, и глаза её наполнились слезами. Всё это время я не отрываясь смотрел на неё и теперь, наконец, узнал черты юной девочки, прославленные и возвышенные в облике прекрасной женщины. Мне было нестерпимо стыдно, но с души у меня словно свалился тяжёлый камень. Со словами благодарности я упал перед ней на колени и от всего сердца попросил её простить меня.
— Встаньте, встаньте! — ответила она. — Мне не за что вас прощать, и это я благодарю вас. Только теперь мне пора, ведь я не знаю, сколько ещё пленников ждёт меня в тёмной чаще глухих лесов, а без меня они не смогут выйти на свободу.
Она встала, с улыбкой попрощалась и, повернувшись, пошла между деревьями.
Я не решился задержать её. Честно говоря, мне было трудно даже говорить с нею. Между нами пролегала великая бездна. Страдания и добрые дела помогли ей подняться в горнюю страну, войти в которую я не смел и надеяться. Я проводил её взглядом, как путник провожает лучи заходящего солнца. Лёгким сиянием она скользила по мрачному лесу, и сейчас, когда я знал, что здесь ходит такое дивное существо, он тоже показался мне ясным и светлым. Она несла свет в уголки, не знающие солнца, и сверкание и музыка разбившегося шарика теперь жили у неё в сердце и мыслях. Она снова запела; я начал вслушивался в слова её песни, а мелодия, словно замешкавшись, ещё долго витала между ветвей, когда сама женщина давно пропала из виду.
Сколько людей — столько путей
Среди холмов и долин.
Много путей, и дорог, и дней,
Только конец один.
Много грехов, но средство одно
Простить и забыть о злом.
Много дорог и пристанищ, но
Один долгожданный дом.
И может весь мир к нему прийти
И радость в нём обрести.
Она исчезла. С опечаленным сердцем, умягчённым смирением и вкусившим немного её покоя и радости, я задумался о том, что теперь делать. Прежде всего я решил как можно дальше уйти от жуткой башни, чтобы в какой–нибудь недобрый момент снова не оказаться её пленником. Но я не мог быстро идти в тяжёлых латах; и потом, какое право было у меня теперь на золотые шпоры и роскошную кольчугу, уже успевшую потускнеть от того, что её долго не чистили? Может быть, мне ещё посчастливится стать оруженосцем, но я слишком высоко почитал звание рыцаря, чтобы снова причислять себя к их благородному содружеству. Я сорвал с себя доспехи, свалил их возле того дерева, у которого недавно сидела женщина, и пошёл на восток, не разбирая дороги. Из всего оружия я взял с собой лишь маленький боевой топор на короткой ручке.
Только сейчас я впервые вкусил сладость смирения и понял, как это радостно, наконец сказать себе: «Я такой, какой есть, ни больше, ни меньше».
«Всё кончено, — думал я, шагая между деревьями. — Я поддался искушению и навеки потерял себя. Ах, лучше бы я избавился от тени!»
С этой мыслью я оглянулся, но чёрного пятна сзади не было. Оказывается, я потерял не себя, а только свою тень. Вскоре я понял, что гордецу в тысячу раз лучше упасть и познать горечь стыда, чем ходить с высоко поднятой головой, надменно воображая себя праведником. Я понял, что человек, вознамерившийся стать героем, едва ли достоин звания человека, а вот тот, кто просто и честно делает своё дело, всегда может быть уверен в своём достоинстве. Нет, мой идеал ничуть не потускнел, не утратил своего возвышенного благородства. Он был всё так же дорог мне, но теперь я видел его слишком ясно для того, чтобы хоть на миг осмелиться поставить себя рядом. Напротив, вскоре этот идеал стал всей моей жизнью; а ведь раньше жизнь моя была всего лишь тщетными попытками если не увидеть этот идеал в себе, то хотя бы углядеть себя в нём. Я впервые ощутил удовольствие (пусть не самое верное и мудрое) в презрении и уничижении самого себя. Словно бледный дух, исходящий из мёртвого тела, из моей прошлой, безгласной и раздавленной самости появилось новое «я». Конечно, ему тоже придётся умереть, быть погребённым, а потом взлететь из своей могилы на крыльях нового рождения — но пока всё это ещё впереди.
Наше «я» поднимает голову даже в тот момент, когда мы безжалостно убиваем его. Но в человеческом существе всё равно есть то, что глубже и сильнее этого «я», и однажды оно непременно поднимется из неведомых глубин души.
Каким оно будет — похожим на священный мрак, горящий множеством глаз? Или на ясное утро после грозы? Или на улыбающегося ребёнка, очутившегося и нигде, и везде сразу?
Глава 23
Высокая мысль, восседающая в сердце учтивости.
СЭР ФИЛИПП СИДНЕЙ
Вся сладость Библии святой
В простых чертах его лица:
Безмерной милости покой
И утешенье без конца.
МЭТТЬЮ РОЙДОН о сэре Филиппе Сиднее
Едва ненавистная башня скрылась из виду, до меня вдруг донёсся ещё один, совсем другой голос, попеременно звучавший то глуше, то звонче, — должно быть, поющий неспешно двигался между сходящимися и расходящимися деревьями. Это был мужской голос, зычный и басовитый, но при этом довольно ясный и приятный. То он раздавался совсем громко и близко, то вдруг отдалялся так же внезапно, словно летел ко мне через огромное пространство. Вместе с тем он неуклонно подступал всё ближе, становясь всё реальнее и живее, словно крепнущая в голове мысль, и наконец я стал различать слова, а между стволов замелькала чья–то фигура. Ко мне приближался рыцарь в полном боевом облачении, восседающий на каком–то диковинном существе. Вот что он распевал:
Сердце не страшится,
Не дрожит рука —
Недруг убоится
Меткого клинка!
Конь мой добрый, справный,
Веселей гляди.
Чую, подвиг славный
Ждёт нас впереди.
Нарезвился вволю
Ты в лихом бою,
Где послушно волю
Исполнял мою.
Злобный враг коварный
Наповал убит,
Грудой бездыханной
У седла висит.
Конь мой осторожный,
Не сходи с пути!
Знаю, эту ношу
Нелегко нести.
Полдень жаром пышет,
Солнце жжёт огнём.
Потерпи, дружище,
Скоро отдохнём.
А потом за дело
Примемся опять.
После битвы смелой
Слаще будет спать.
Тут конь и его всадник оказались совсем рядом, и я увидел, что к задней луке седла за длинную шею привязано какое–то существо с непомерным хвостом, безвольно волочившимся по земле, — я понял, что наездник тащит за собой самого настоящего дракона. Неудивительно, что они пробирались по лесу так медленно, и усталый конь так недовольно косил глазами и фыркал. У самого его бока болталась жуткая змеиная голова, а из её пасти свисал чёрный язык с двумя ядовито–красными концами. Шея чудовища была покрыта густой синей шерстью, бока отливали зелёной с золотом чешуёй, а на спине виднелся сморщенный лиловый гребень. Брюхо было таким же сморщенным, но кожа на нём была свинцовая с синеватыми пятнами, а хвост и тонкие крылья, похожие на крылья летучей мыши, были матово–серого цвета. Было странно смотреть, как сочетание столь изумительных оттенков, изящных изгибов, мягкой шерсти, сверкающей чешуи и прекрасных крыльев могло породить на свет столь мерзостное и донельзя уродливое существо.
Заметив меня, рыцарь приветственно вскинул руку и собирался было проехать мимо, но когда я шагнул к нему, натянул поводья и остановился, так что его стремена оказались прямо передо мной. Я поднял глаза и к своему несказанному изумлению и восторгу — хотя в тот же миг внезапная боль хлестнула мне сердце жгучим языком пламени — увидел, что это тот самый рыцарь в ржавых доспехах, которого я когда–то повстречал в лесу, а потом видел во дворце вместе с мраморной девой. Но теперь я почувствовал, что готов броситься ему на шею, потому что она любила его! Это открытие лишь укрепило мою решимость: ещё до того, как я узнал его, я подумал, что попрошусь к этому рыцарю в оруженосцы; по всей видимости, его никто не сопровождал.
Я в нескольких словах высказал свою просьбу. Рыцарь помедлил, задумчиво глядя на меня. Он явно подозревал, кто я такой, но почему–то колебался. Я ничуть не сомневаюсь, что вскоре он убедился в правоте своей догадки, но за всё время, пока мы были вместе, ни одним словом не обмолвился о том, что (как он, должно быть, полагал) мне хотелось оставить незамеченным, а может быть, и скрыть.
— Оруженосец и рыцарь должны быть друзьями, — наконец произнёс он. — Вот моя рука.
Он протянул мне правую руку в латной рукавице, и я радостно и крепко сжал её в своих ладонях. Больше не было сказано ни одного слова. Рыцарь тронул коня, который снова медленно двинулся вперёд, а я зашагал рядом и чуть сзади.
Через какое–то время мы выбрались на поляну, где стояла маленькая хижина. Увидев нас в окно, из неё стремительно выбежала женщина.
— Дитя моё, бедная моя девочка! Вы нашли её? — задыхаясь выкрикнула она.
— Нашёл, — ответил рыцарь, — но она сильно изранена, и мне пришлось оставить её у отшельника. Она и сейчас там, и думаю, поправится. А это я привёз вам в подарок, — сказал он, отвязывая от седла шею жуткого чудовища. — Больше эта гадина вас не тронет.
С этими словами он свалил свою страшную ношу возле дома, но к тому времени женщина уже почти скрылась в густой чаще. Однако в дверях хижины показался её муж и с безмолвной благодарностью взглянул на своего избавителя.
— Закопайте его поглубже, — сказал рыцарь, кивая на поверженное чудище. — Появись я минутой позже, и ничто бы уже не помогло. Но теперь бояться нечего. Редко бывает, чтобы на памяти одного человека эти твари дважды появлялись в одном и том же месте.
— Может быть, вы спешитесь и немного отдохнёте, сэр рыцарь? — спросил крестьянин, успевший немного прийти в себя.
— С превеликой благодарностью, — отозвался рыцарь. Соскочив с коня, он передал мне поводья, велев мне расседлать его и отвести в тенёк.
— Привязывать его не нужно, — сказал он. — Он никуда не убежит.
Сделав всё, как он сказал, я вернулся в хижину и увидел, что рыцарь сидит за столом, сняв шлем, и по–приятельски беседует с хозяином. Я стоял возле открытой двери и, глядя на него, внутренне радовался тому, что белая дева выбрала его, а не меня. Я никогда не видел облика возвышеннее и благороднее. Все его черты дышали милосердием и любовью. Казалось, его единственной и желанной наградой после недавнего жестокого поединка была возможность явить мягкость по–женски ласкового сердца. Но когда разговор на минуту затих, он глубоко задумался. В тот же миг улыбка исчезла с его лица, изящно изогнутые губы распрямились и сжались, словно рыцарь решительно стиснул зубы; весь его облик стал твёрдым и строгим, почти неистовым, и только глаза продолжали пламенеть, как священная жертва, принесённая на тяжёлом гранитном камне.
Тут вошла женщина, неся в руках искалеченную девочку, — такая же бледная, как её крохотная ноша. С неукротимой любовью и отчаянной нежностью она всматривалась в безжизненное личико, обескровленное и почти прозрачное от ран и пережитого ужаса.
Рыцарь поднялся, и всё лицо его засияло тем светом, который до сих пор лучился лишь в его глазах. Он взял малышку на руки, с помощью матери снял с неё платьице и осмотрел её увечья. По лицу его бежали слёзы. Он нежно перевязал раны, поцеловал бледную щёчку и бережно передал девчушку матери.
Наверное, вернувшись домой, он расскажет любимой лишь о горе и радости родителей. Но для меня средоточием всего происходящего был лик мужественного воина в блестящих стальных доспехах, взирающего на полумёртвого ребёнка с невыразимой добротой и милостью, в то время как могучие руки поворачивали маленькое тельце, перевязывая его даже бережнее, чем руки самой матери, если такое вообще бывает.
После того, как крестьяне угостили нас лучшим из всего, что нашлось в доме, рыцарь начал прощаться, напоследок дав доброй женщине кое–какие наставления о том, как ухаживать за малышкой. Я подвёл к нему коня, придержал стремя, пока он садился в седло, а потом последовал за ним через лес. Конь, радуясь освобождению от уродливой туши, резво скакал вперёд, словно не чувствуя тяжести закованного в латы седока, и то и дело порывался пуститься в ликующий галоп. Однако рыцарь сдерживал его, чтобы я мог поспевать за ними, и так мы прошли бок о бок час или два. Затем рыцарь спешился, заставил меня занять его место, сказав только:
«Рыцарь и оруженосец должны поровну разделять свои труды», и, держась за стремя, легко пошёл рядом, несмотря на тяжеловесную броню. Вскоре он завёл со мной разговор, и я как мог смиренно отвечал на его слова, ни на минуту не забывая о своём истинном положении.
— Почему–то, несмотря на всю красоту этой самой Волшебной страны, в ней много непорядков, — сказал он. — Здесь можно найти несказанное великолепие — и столь же несказанный ужас. Здесь есть высоты и бездны, прекрасные дамы и коварные враги, благородные воины и малодушные слабаки. Человеку нужно делать лишь одно: улучшать и исправлять всё, что он может. А если он раз и навсегда запомнит, что даже слава и удача сами по себе ничего не стоят, будет готов потерпеть поражение, случившееся не по его вине, а потому будет делать своё дело трезво и с твёрдой волей, то непременно сделает всё, что нужно — и в конце добьётся ничуть не меньшего, чем те, кто всю жизнь сгибался под ярмом предусмотрительности и осторожности.
— Значит, не все его начинания будут заканчиваться успешно? — осмелился вставить я.
— Может, и нет, если смотреть на каждое из них по отдельности, — ответил рыцарь. — Но оглянувшись на урожай всей своей жизни, он будет доволен.
«С вами так оно и будет, я даже не сомневаюсь, — вздохнул я про себя. — А вот я…». Какое–то время мы ехали молча, но потом я нерешительно заговорил:
— Можно мне узнать, о какой помощи просила вас девочка–нищенка, когда пришла в замок, чтобы отыскать вас?
Несколько секунд он молча смотрел на меня, а потом сказал:
— Признаюсь, я удивлён, что вы знаете об этом. Но если подумать, в вас действительно есть нечто странное и необычное, и странности этой довольно для того, чтобы я признал за вами право, принадлежащее всем обитателям этой страны: право оставаться загадкой, без вопросов и сомнений. Однако сам я — просто обычный человек, такой, каким вы меня видите, и потому готов рассказать вам всё, что знаю.
Маленькая нищенка нашла меня в одном из залов дворца и рассказала любопытную историю — такую чудную, что мне трудно вспомнить её во всех подробностях. Я помню одно: её послали собирать крылья. Ей было обещано, что как только у неё появится пара крыльев, она сразу же улетит в ту страну, откуда она родом, — только где была та страна, девочка не знала.
Ей приходилось выпрашивать крылышки у бабочек и мотыльков, и те никогда ей не отказывали. Но для того, чтобы смастерить крылья для себя, ей нужно было так много маленьких крылышек, что днём она неустанно бродила в поисках бабочек, а по ночам искала мотыльков, всё время умоляя их подарить ей свои крылья.
И вот как–то раз она набрела на такой уголок леса, где порхало великое множество роскошных бабочек, а их крылышки как нельзя лучше подходили для того, чтобы сделать в верхней части её крыльев красивые узорчатые глазки.
К тому же, девочка знала, что стоит ей только попросить, и она получит столько крылышек, сколько захочет. Но не успела она открыть рот, откуда ни возьмись на неё надвинулось какое–то громадное существо и, повалив на землю, затоптало ногами. Поднявшись, она увидела, что такими же громадинами кишит весь лес, хотя сами они как будто не замечали друг друга; и всякий раз, когда она снова принималась выпрашивать у бабочек крылышки, один из них тут же наступал на неё, сбивая с ног. Она не знала, что думать; эти бесчувственные существа приводили её в ужас, и наконец, в смятении, она убежала прочь, чтобы позвать кого–нибудь на помощь.
«И что это были за твари?» — спросил я её.
Она ответила, что они походили на огромных людей, сделанных из дерева, только ноги и руки у них не сгибались, а на лицах не было ни глаз, ни носа, ни рта. Я рассмеялся, думая, что девчушка выдумала всё это для забавы. Она рассмеялась вместе со мной, но тут же принялась уверять меня, что все её слова — чистая правда.
«Вы только придите, господин рыцарь, и сами всё увидите, — попросила она. — А я покажу дорогу».
Я облачился в доспехи, вооружился, чтобы быть готовым ко всему, и последовал за девочкой. Хотя, признаться, я так ничего и не понял из её рассказа, передо мной был маленький человечек, которому нужна была помощь.
Она шагала впереди, и я внимательно разглядывал её. Уж не знаю почему (может, потому что её так грубо потоптали те чудища, о которых она говорила), но платье её было сильно изодрано, и кое–где через дыры даже проглядывала бледная кожа. Сначала мне показалось, что на спине у неё торчит горб, но потом я рассмотрел, что через её лохмотья — только не смейтесь, хорошо? — топорщатся какие–то непонятные наросты самых необыкновенных оттенков. Я пригляделся получше и увидел, что это самые настоящие крылья, сложенные за спиной. Сделаны они были из множества тоненьких разноцветных крылышек, тесно нашитых друг на друга и похожих на мохнатое окаймление крыла роскошной южной бабочки, а их радужные цвета были подобраны на редкость искусно и сливались в дивную гармонию красок.
Теперь мне было куда легче поверить словам моей юной гостьи, особенно когда я увидел, что время от времени её крылья слегка приподнимаются, словно жаждут вырваться из своего плена и расправиться. Правда, вряд ли под таким истрёпанным платьицем можно было скрыть настоящие крылья; видно, девчушка и впрямь ещё не закончила свою работу.
Шли мы часа два или три (как малютка запомнила дорогу, ума не приложу), пока наконец не вышли на поляну, где, казалось, даже воздух трепетал от взмахов бесчисленных крылышек изумительно красивых бабочек. Их нежные одеяния переливались, как павлиньи перья самой разной формы и самых неожиданных оттенков, но на каждом крылышке непременно виднелся изящный, причудливый глазок.
«Вот они, вот они!» — закричала девочка, и если бы не нотки ужаса в её торжествующем голоске, я наверняка подумал бы, что она говорит о бабочках, потому что больше вокруг никого не было. В тот же миг рядом с нами присела громадная бабочка, крылышки которой были украшены ярко–синими глазками, окружёнными мутноватыми разводами, как будто кусочек умытого вечернего неба проглянул через нахмурившиеся тучи.
«Бабочка, бабочка, подари мне свои крылышки!» — тут же зашептала девочка.
Но вдруг чья–то невидимая сила повалила её наземь, и она жалобно заплакала от боли. Я выхватил меч и с размаха ударил по пустоте в том направлении, где упала малышка. Меч наткнулся на что–то твёрдое, и в то же самое мгновение передо мной появилось самое гротескное и нелепое подобие человека, какое я только видел. Видите ли, в Волшебной стране нам то и дело встречаются странные, а порой и довольно несуразные создания, но с ними всё равно приходится обращаться как с реальными существами, какой бы нелепостью это ни казалось. Эта же тварь больше всего походила на чурбан, грубо обтёсанный в некое подобие человека с головой и туловищем, но без лица и с совершенно бесформенными руками и ногами. Своим ударом я отсёк ему левую ногу, но эта нога неожиданно запрыгала сама по себе, а деревянный истукан всё так же неумолимо продолжал скакать на правой. Тогда я кинулся ему вслед и разрубил его пополам, от головы и до самого низа.
Однако даже это не смогло отвлечь его от того, что он явно считал делом всей своей жизни: как только девчушка поднялась и снова начала просить у бабочек крылышки, три куска его тела мигом заковыляли к ней, и если бы я не бросился им наперерез, опять свалили бы её навзничь.
Я видел, что мечом тут ничего не добьёшься; надо было придумать что–то другое. Если этих чурбанов здесь много, вряд ли мне удастся разрубить каждого из них на такие мелкие щепки, что они уже не смогут причинить малютке вреда. И потом, что будет с бабочками, если от моего меча во все стороны вдруг начнут разлетаться миллионы сумасшедших деревяшек? Однако первого я всё же измолотил почти в труху, а потом, когда девчушка снова начала выпрашивать у бабочек разноцветные крылышки, велел ей крикнуть мне, когда к ней приблизится второй. Но тут к моей несказанной радости я понял, что и сам вижу их, и удивился, что не замечал их раньше. Я заслонил собой девочку, чтобы второй истукан уже не мог затоптать её, но когда она снова начала собирать свои крылышки, откуда ни возьмись появился третий, и только с преогромным трудом, наваливаясь на них всем весом своей кольчуги, я смог удержать от неё этих тупых, но настырных тварей.
Внезапно мне в голову пришла отличная идея. Я подставил одному из чурбанов подножку, а когда он свалился, схватил его за ноги и поставил на голову, прислонив пятками к дереву. Он пару раз дёрнулся, но перевернуться уже не смог. Тут до меня донёсся жалобный плач: пока я сражался с первым истуканом, второй снова затоптал крылатую бедняжку. Но теперь я знал что делать. Стоило новому чурбану появиться из лесу, как я сбивал его с ног и мгновенно ставил головой вниз. Так что вскоре моя маленькая нищенка набрала себе столько крылышек, сколько ей было нужно.
— А потом? — спросил я.
— Потом я отвёл её к себе в замок, и она рассказала мне всю свою историю, от начала до конца. Только пока она говорила, мне всё время чудилось, что я слышу ребёнка, который бредит или разговаривает во сне. Я никак не мог уложить её рассказ у себя в голове, хотя самой девчушке он явно казался вполне простым и понятным. А моя жена…
Тут рыцарь внезапно запнулся и замолчал. Я тоже не стал продолжать разговор.
Так мы и ехали ещё несколько дней, ночуя где придётся, и если не находилось ночлега получше, укладывались спать прямо в лесу, под каким–нибудь деревом, на куче сухих листьев. C каждым днём рыцарь вызывал во мне всё большее восхищение и любовь. Ещё ни один оруженосец не служил своему господину с такой радостной преданностью. Я ухаживал за его конём, начищал его латы (и даже чинил их — ведь я многому научился у своих погибших братьев), заботливо следил, чтобы у него было всё необходимое, и главной моей наградой была любовь к нему, которая жила теперь в моём сердце. «Вот это настоящий мужчина, — говорил я себе. — Что может быть лучше, чем служить ему и во всём почитать его? Ведь в нём воплощено всё то, что хотелось бы обрести и мне. Если сам я не могу быть благородным человеком, то буду хотя бы служить чужому благородству».
В ответ на мою любовь рыцарь платил мне искренним уважением и дружеской привязанностью. Сердце моё ликовало. «Нет, теперь моя жизнь уже не будет потрачена зря, — думал я, — даже если я буду служить ему до конца моих дней и никто кроме него ни разу не улыбнётся мне, никто кроме него не скажет: «Молодец! Ты сослужил мне отличную службу!»». Однако всё это время мне страстно хотелось совершить для него что–то большое и особенное, чего обычно не выпадает на долю оруженосца.
И вот однажды днём мы заметили, что в лесу появились просеки. Кругом виднелись обрубленные сучки, кто–то явно валил деревья, расчищая путь, но протоптанных тропинок на земле не было. С каждым шагом этих примет становилось всё больше, пока наконец мы не выехали на узкую и длинную дорогу, которую кто–то проложил прямо посреди леса, под корень вырубив все деревья. Со всех сторон к ней сбегались такие же просеки, лучами соединяясь в одном месте, и на них вдалеке смутно маячили какие–то фигуры.
Вскоре мы подъехали к стене из тисовых деревьев, растущих впритык друг к другу; ветви их переплетались так тесно, что за ними ничего нельзя было разглядеть. В стене было прорублено отверстие наподобие двери, да и саму стену кто–то отделал так, что она была на диво гладкая и ровная.
Мой рыцарь спешился, я быстренько отвёл в сторонку коня, мы вместе вошли в незнакомую дверь и оказались в широком прямоугольном пространстве, обнесённом четырьмя тисовыми стенами. Могучие деревья поднимались необыкновенно высоко и расходились друг от друга лишь возле остроконечных макушек, походивших на зубцы крепостной стены, а вдоль каждой из длинных сторон вытянутого прямоугольника выстроились три ряда мужчин в белоснежных одеждах. Они стояли молча, с серьёзными лицами; у каждого на поясе висел меч, но в остальном облачение и осанка выдавали в них не воинов, а, скорее, жрецов. Между этими двумя рядами толпились празднично одетые люди, среди которых были женщины и дети, и все их взгляды были устремлены прочь от нас, к противоположному концу странного двора. На что именно смотрела толпа, мы не видели, потому что солнце уже село и начали сгущаться сумерки. Вокруг становилось всё темнее и темнее. Люди молча чего–то ждали.
Над длинным двором загорелись ночные звёзды, с каждой минутой сиявшие всё отчётливее и ярче. Ночной ветер качнул верхушки деревьев, пролетев среди тесно переплетённых ветвей и листьев со странным звуком, похожим то ли на песню, то ли на стенания. Стоявшая неподалёку от нас юная девушка, одетая так же, как и жрецы, склонила голову и побледнела от благоговейного ужаса.
— Какая торжественная тишина! — шепнул мне рыцарь. — Должно быть, они ожидают услышать голос пророка. Как хорошо, что мы сюда зашли!
Я заколебался. Мой господин говорил искренне и убеждённо, но в моей душе зрела необъяснимая уверенность, что на самом деле ничего хорошего нам ждать не следует, и я решил смотреть во все глаза и быть настороже.
Неожиданно высоко над храмом появилась огромная звезда, лучезарная, как солнце. Всё вокруг осветилось, а люди в белом стройно запели звучный гимн, мощными раскатами разносившийся по всему строению, перелетая от одной стены к другой. Певцы по очереди умолкали, а потом, дождавшись нужного момента, вновь подхватывали песню, так что она медленно перекатывалась по их рядам, незаметно и неожиданно меняя направление, становясь то громче, то тише. Потом всё смолкло, и я увидел, что в середину прохода, окаймлённого людьми, медленно вышли семеро мужчин в белом. В середине шествовал юноша, на голове которого красовался венок из цветов, а под белоснежным плащом виднелась богато украшенная одежда. Я пристально следил за каждым их шагом. Природа наградила меня удивительно острым зрением, и даже на большом расстоянии я мог разглядеть куда больше, чем многие другие.
В дальнем конце двора виднелось нечто вроде помоста, и эти семеро начали подниматься на него то ли по пологому склону, то ли по небольшим ступеням.
На помосте возвышался массивный пьедестал, и уже на нём, высоко вознесённый над головами жрецов, стоял трон, к которому вели широкие ступени. На нём восседал могучий человек царственного вида, горделиво и благосклонно поглядывающий на толпу. Те семеро, за которыми я следил, поднялись на помост и преклонили колени, а потом жрецы, сгрудившись вокруг юноши, подвели его к подножию пьедестала. Вдруг в его передней стене открылась дверь, юноша в ужасе отпрянул, но стоявшие сзади подтолкнули его, и он исчез. Снова грянула песня. Жрецы пели до тех пор, пока от их белых рядов не отделились ещё семеро и не начали медленно продвигаться к помосту.
Я взглянул на своего хозяина. На его открытом лице читалось неподдельное почтение и благоговение. Он был не способен на зло и потому не умел подозревать злые намерения в чужих душах, тем более, когда их было так много и когда всё вокруг казалось осенённым духом высокого деяния. Я не сомневался, что на самом деле его отзывчивое сердце всего лишь умилилось от звуков величавой мелодии, от алмазного сияния звёзд, от величия тёмных пиков тисовой стены и от ветра, незримым призраком вздыхающего среди ветвей. Вот почему его смиренный ум заключил, что в этом странном обряде заключается возвышенный мистический смысл, а простое невежество помешало ему распознать, как всё есть на самом деле.
Я же ещё сильнее почувствовал, что передо мной самое настоящее чёрное зло.
Мне была невыносима сама мысль о том, что мой господин, столь благородный и чистый душой, может так жестоко обманываться и преклоняться пред тем, что (если мои подозрения были оправданы) выглядело куда хуже обычных интриг и козней нечистоплотных духовников. Сколько времени пройдёт, пока он не очнётся и не поймёт, как горько ошибался, терпеливо вынося и даже поощряя подобные злодеяния? За новой процессией я наблюдал ещё пристальнее. На этот раз между жрецами шла девушка, и я явственно разглядел, что она испуганно отшатнулась от зияющей двери, и её насильно впихнули внутрь. Какая участь ожидала несчастных, я так и не узнал, но успел увидеть достаточно для того, чтобы понять: дальше так продолжаться не может.
Я наклонился и шёпотом попросил стоявшую рядом девушку одолжить мне свой белый плащ, чтобы действовать, не выделяясь из нарядной толпы и не вызывая ничьих подозрений. В замешательстве, она изумлённо взглянула на меня, словно не вполне доверяя моему серьёзному виду, но потом всё–таки нерешительно кивнула и расстегнула застёжку. Белая ткань заструилась с её плеч, я нетерпеливо подхватил её и, на секунду присев, тут же выпрямился, как ни в чём ни бывало, по виду ничем не отличаясь от собравшихся.
Протянув девушке свой боевой топорик в залог того, что я непременно верну ей плащ (я думал пробраться к трону и, если средоточием зла окажется восседающий на нём человек, сразиться с ним; но ведь он был безоружен, и я тоже решил сражаться голыми руками), я начал проталкиваться сквозь толпу, стараясь пробиться к помосту до того, как на него взойдут жрецы. Люди пропускали меня, и я беспрепятственно продвигался всё дальше вдоль длинной белой вереницы воинов–жрецов, хотя то и дело ловил на себе недоумённые взгляды. Наверное, я рвался вперёд так решительно, что никто не осмелился остановить меня. Мне и вправду было всё равно, что со мной будет. После недавних событий я чувствовал себя совершенно никчёмным и втайне ощущал даже некое злорадное удовлетворение от мысли о том, что наконец–то отомщу своему жалкому, ничтожному «я», которое так долго меня обманывало.
Не успел я взобраться на помост, как музыка вдруг стихла. Я почувствовал, что все смотрят на меня, но вместо того, чтобы склониться у подножия престола, стремительно взбежал по ступеням. На троне восседал огромный деревянный истукан. Я схватил его за ноги и попытался скинуть прочь, но он не поддавался. Зная, что стража вот–вот оправится от первого потрясения и кинется ко мне, я лихорадочно напряг все свои силы, и тут со страшным скрипом и треском гнилого дерева, разваливающегося на куски, статуя поддалась и с грохотом упала на землю. Вместо трона в пьедестале зияла огромная дыра, глубокая, как дупло в прогнившем дубе. Но как следует рассмотреть её я не успел, потому что оттуда молниеносно выскочил громадный зверь, похожий на волка, только вдвое больше. Он набросился на меня, и, сцепившись, мы покатились по ступеням. Пока мы падали, я изловчившись схватил его за горло. Он яростно сопротивлялся, но вскоре я уже сидел на нём верхом, коленом прижимая его к помосту и ни на секунду не ослабляя хватки.
Внезапно со всех сторон раздались яростные вопли. «На помощь!» — кричали одни. «Месть! Месть!» — взывали другие. Угрожающий свист сабель и мечей, разом выхваченных из ножен, рассёк воздух на клочки. Я услышал топот сотен ног, рванувшихся к помосту, но лишь крепче сжал горло ненавистного чудища.
Его глаза уже дико выкатились из орбит, язык бессильно свешивался из пасти, но я продолжал стискивать мощную глотку, чтобы окончательно придушить его перед тем, как меня убьют. Вся моя сила, вся воля, вся страсть сосредоточилась в судорожно сжатых пальцах. Как меня ударили, я не помню. Ноги мои вдруг подкосились от слабости, и я потерял сознание.
Глава 24
Мы не уподобимся ангелам, покуда не умрут наши страсти.
ДЕККЕР
Мы ДОМОМ без запинки называем
ГОСТИНИЦУ, где коротаем час.
ШАЖОК зовётся ПОПРИЩЕМ у нас.
Но ангелы, людскую глупость зная
И видя как убог земной ЯЗЫК,
Как мало в тайну ЖИЗНИ он проник,
Слепых СЛОВЕС привычно избегают.
У гроба среди прочей болтовни
Мы говорим: «ОН УМЕР!» Но они
«СЕ, ЧЕЛОВЕК РОДИЛСЯ!» восклицают.
АВРААМ КАУЛИ
Я умер и не желал ничего иного. Я лежал в гробу, руки мои были мирно сложены на груди. Рыцарь и дева, которую я любил, плакали надо мною, и её слёзы капали мне на лицо.
— Я налетел на них как безумец, — заговорил рыцарь. — Я рубил их в щепки. Их мечи градом опускались на меня и отскакивали прочь. Но когда я прорубился сквозь толпу к своему другу, он был уже мёртв. Однако он задушил то мерзкое чудовище, и мне пришлось вырезать кусок косматой глотки, чтобы унести его тело. Они не решились подступить ко мне, когда я нёс его.
— Это была славная смерть, — промолвила дева.
Дух мой возликовал. Вскоре они вышли, и я почувствовал, что мне на сердце словно легла чья–то холодная рука и остановила его. Душа моя была подобна летнему вечеру после хорошей грозы, когда капли ещё дрожат на листве в последних лучах уходящего солнца, а сумеречный ветер только начинает подыматься из травы. Лихорадочный жар жизни погас, и я вдохнул чистый горный воздух долины Смерти. Я и помыслить не мог, что бывает такое блаженство. Нельзя сказать, чтобы я перестал быть тем, кем был раньше. Уже то, что на земле бывает смерть, подразумевает, что существует и нечто бессмертное, которому предстоит либо принять иную форму — как бывает с посеянным зерном, когда оно умирает, а потом снова поднимается, — либо, быть может, продолжать жить в чисто духовном измерении, как живёт человеческий разум или душа. Даже если страсти мои умерли, души этих страстей, глубинные тайны духа, воплотившегося в них и придавшего им всё их удивительное великолепие, продолжали жить и пылать чистым, неумирающим огнём. Они вознеслись над бренными земными одеждами и обрели свой истинный облик ангелов света, неузнаваемо прекрасных! Я лежал, продолжая жить в некоем замкнутом круге существования, и душа моя, как недвижное озеро, вбирала в себя всё, но не отдавала ничего, утолённая тихим созерцанием и ясным ощущением духовной жизни.
Вскоре меня похоронили. Ни один набегавшийся за день малыш, укладываясь в чистую постель и слыша, как мать на ночь убирает его игрушки, не погружался в столь сладостную отраду и покой, какие наполнили меня, когда я почувствовал, как гроб с твёрдым стуком опустился в яму и на крышку начали падать комья земли. Изнутри этот звук вовсе не казался таким пустым и безнадёжным, каким он кажется у края могилы. Меня хоронили не на кладбище: мои друзья слишком любили меня для этого, и я очень благодарен им. Они вырыли мне могилу прямо возле замка, под сенью деревьев, на холме, где весной распускаются ветреницы, колокольчики и другие лесные жители.
Теперь, когда я лежал в лоне земли, и она сама, и каждая новая жизнь, выходящая из её чрева, могли стать для меня телом, стоило мне только пожелать. Я чувствовал, как в моё сердце стучится великое сердце Матери, кормящей меня собственной жизнью, всей глубиной своего естества и бытия.
Наверху ходили мои друзья, и их шаги радостным восторгом отдавались в моей душе. Я знал, что все остальные ушли, а рыцарь с девой остались возле могильного холма и тихо, с нежностью и слезами, вспоминали о том, кто лежал под ещё не зарубцевавшейся землёй. Я поднялся к свету в большой ветренице, росшей возле самой могилы и, как в окошко, заглянул из её смиренного, доверчивого личика прямо в лицо печальной деве. Я чувствовал, что ветреница — мой облик и моя вестница; что отчасти она говорит им то, что хочу сказать я, совсем как в прежние дни; только тогда вместо цветов мне служили песни. Заметив ветреницу, моя дева нагнулась и сорвала её.
— Какая ты красавица! — проговорила она и, легонько поцеловав нежные лепестки, спрятала цветок на груди. Это был первый поцелуй, который она подарила мне. Но вскоре цветок начал увядать, и я покинул его.
Наступил вечер. Солнце уже село, но его розовые лучи ещё освещали воздушное облачко, плывущее высоко над миром. Поднявшись, я взмыл прямо к нему и, улёгшись в его перину, поплыл вместе с ним, глядя на опускающееся светило. Солнце кануло за край горизонта, облако стало серым, но эта серая мгла не коснулась моего сердца. Теперь цвет благоуханной розы освещал его изнутри, ибо я мог любить, не нуждаясь в том, чтобы меня любили в ответ.
Вверх по склону поплыла луна, неся всё прошлое мира в своём изнурённом лице. Она осенила мою постель тусклым млечным сиянием и погрузила раскинувшуюся далеко внизу землю в бледное море снов. Но и она не могла навеять на меня грусть. Теперь я знал, что воистину приблизиться к человеческой душе можно лишь полюбив её, а не просто купаясь в её любви; что, только любя друг друга, а не принимая друг от друга любовь, двое могут зачать, обрести и усовершить своё блаженство. Я знал, что любовь даёт любящему внутреннюю близость к духу любимого и власть над любой возлюбленной душой, даже если сама душа не знает того, кто любит её. А власть эта всегда творит только благо, ибо как только в неё прокрадывается себялюбие, любовь угасает, а вместе с нею и рождённая ею сила. Но настанет день, когда всякий любящий получит свою награду. Однажды всякая истинная любовь увидит свой образ в глазах возлюбленного и возрадуется в смирении, и возможно это лишь в чертогах величавой Смерти. «Ах, друзья мои, — думал я. — Как я буду заботиться о вас, как буду служить вам, как стану посещать вас своей любовью!»
Воздушная колесница несла меня над широко раскинувшимся городом, от которого в небо поднимался слабый, тусклый гул. «Сколько безнадёжных стонов, сколько безумных воплей вплетается в земной шум, — думал я. — А ведь здесь наверху их почти не слышно, и я парю в вечном покое, зная, что однажды они тоже обретут мир, погрузившись в безмятежность, что их отчаяние растворится в бесконечной надежде, а то, что кажется им невозможным, превратится в незыблемый закон!»
Но все вы, измученные женщины, хмурые мужчины, брошенные дети! — как я буду ухаживать за вами, как буду оберегать вас и, в темноте обнимая вас за плечи, мысленно посылать надежду в ваши сердца в те минуты, когда вы будете думать, что рядом никого нет! Погодите немного: как только мои чувства привыкнут к этой новой блаженной жизни, я приду к вам, неся с собой целительную любовь…
Но тут резкая боль жуткой волной прошила меня насквозь, я содрогнулся словно от смертной судороги — и вновь очнулся в тесных пределах обычной телесной и земной жизни.
Глава 25
Наша жизнь не похожа на сон, но должна в него превратиться; и, быть может,
однажды так оно и будет.
НОВАЛИС
Стучу клюкой на гробовом пороге,
Но места нет мне и в земле сырой,
И обращаюсь я к тебе с мольбой:
«Благая мать!..»
ДЖ. ЧОСЕР. РАССКАЗ ПРОДАВЦА ИНДУЛЬГЕНЦИЙ
Из неизъяснимого блаженства я опять опустился в мир теней, которые надвинулись со всех сторон и поглотили меня. Больше всего я испугался, что моя собственная тень снова отыскала меня и теперь меня ждут новые мучения.
Все чувства мои печально переменились. Мне показалось, что это и есть смерть, какой мы представляем её себе перед тем, как умираем. Но я почувствовал, что где–то внутри притаилась доселе неведомая мне тихая, терпеливая стойкость. Одно то, что я способен хотя бы думать о том, о чём думал совсем недавно, повергало меня в неописуемый восторг. Ради часа такого покоя стоило пройти через всю суматоху и борьбу долгой земной жизни.
Я очнулся на траве ранним предрассветным утром. Надо мной возвышалось летнее небо, ожидающее прихода солнца, но облака уже увидели его лучезарное явление, и я знал, что скоро каждая росинка возрадуется его блистательному отражению в своём крохотном зеркальце.
Какое–то время я лежал не шевелясь, а потом медленно поднялся и огляделся.
Я стоял на невысоком холме. Внизу простиралась уютная долина, которую обрамляла гряда невысоких гор, но, к моему ужасу, по всей долине до самых горных утёсов от моих ног пролегала огромная, всепоглощающая тень. Она лежала передо мной длинная и широкая, тёмная и могущественная. От бессильного отчаяния мне стало дурно, я отвернулся — и увидел солнце, только–только подымающее голову над восточными холмами. О чудо! Падающая от меня тень лежала только там, куда не проникали его лучи! Это была самая обычная тень, неизменно сопровождающая всякого, кто ходит под земным солнцем. Солнце поднималось всё выше и выше; тень съёжилась, соскользнула с горного склона и через всю долину поползла обратно к моим ногам.
Панический страх, охвативший меня, растаял без следа. Я вновь посмотрел вокруг — и сразу понял, где я. В долине виднелся мой родной замок, вокруг лежали места, знакомые мне с детства, и я со всех ног поспешил домой.
Сёстры встретили меня с неописуемой радостью, но, по–моему, заметили во мне какую–то перемену, потому что скоро в их словах и взглядах появилось какое–то новое уважение, почти благоговение, отчего мне сразу же сделалось стыдно. Они уже много дней пребывали в большой тревоге. В утро моего исчезновения пол моей спальни оказался сплошь залит водой, а над замком и имением до самого вечера висел диковинный, почти непроницаемый туман. Меня не было двадцать один день; мне же казалось, что я отсутствовал двадцать один год. К тому же, я ещё не вполне готов был поверить, что действительно оказался дома. Когда вечером я улёгся в свою постель, я совсем не был уверен, что наутро не окажусь в каком–нибудь таинственном уголке Волшебной страны. Всю ночь меня донимали тревожные сны, но проснувшись, я окончательно убедился, что вернулся домой.
Вскоре я успокоился и приступил к своим новым обязанностям, надеясь, что приключения в Волшебной стране хоть чему–нибудь меня научили. Лишь один вопрос мучил меня: смогу ли я по–настоящему перенести в свою нынешнюю жизнь то, что приобрёл там? Или мне придётся снова преодолевать те же испытания, заново проходить всё, чему я научился, но иначе, по земным и человеческим обычаям? — хотя, признаться, здешние уроки весьма похожи на те, с какими путник сталкивается в Волшебной стране фей. Пока у меня нет ответа на эти вопросы. Но порой мне становится страшно.
До сих пор время от времени я ловлю себя на том, что беспокойно оглядываюсь, чтобы посмотреть, прямо ли от солнца падает моя тень и не пытается ли она перебежать на ту или другую сторону. Пока всё остаётся благополучно. И хотя мне часто бывает грустно, я отбрасываю в мир ничуть не больше тени, чем большинство людей, проживших на земле столько же лет, что и я. Иногда у меня возникает странное ощущение, что я — призрак, посланный в мир, чтобы служить своим собратьям или, скорее, исправить то зло, которое успел совершить. Мне хотелось бы сделать мир ярче и светлей — по крайней мере, в тех местах, куда не падает тьма моего собственного сердца.
Вот так я, вознамерившись отыскать свой Идеал, вернулся домой, радуясь тому, что потерял свою Тень.
Когда воспоминания о блаженстве, испытанном мною после смерти в Волшебной стране, кажутся мне столь недосягаемо высокими, что к ним не может подступиться даже надежда, я думаю о мудрой старухе, прядущей в своей хижине: она говорила, что знает что–то такое, что слишком прекрасно и удивительно для слов. Когда меня одолевает тоска или настоящее смятение, мне часто кажется, что я всего лишь ненадолго вышел из её хижины и скоро вернусь, шагнув из очередного видения прямо к её очагу. Иногда в такие минуты я бессознательно оглядываюсь в поисках таинственного багрового знака, смутно надеясь войти в её дверь и вновь испить её ласковой мудрости. Я утешаю себя, говоря: «Я прошёл через Дверь смятения и вернуться из того мира, куда она вывела меня, смогу только через собственную могилу. На ней–то и начертан багровый знак; однажды я отыщу его, и сердце моё возрадуется».
Я завершу свой рассказ, поведав вам о том, что произошло всего несколько дней назад. С утра я был в поле со жнецами, и когда в полдень они остановились передохнуть, улёгся в тени огромного, древнего бука, растущего на краю поля. Я лежал с закрытыми глазами, слушая, как шелестят на ветру листья. Сначала до меня доносился лишь безмятежный, бессвязный напев, но потом звуки стали обретать чёткость, постепенно превращаясь в шёпот, покуда среди океана неразличимого шелеста я не разобрал слова: «К тебе грядёт, грядёт, грядёт великое благо, Анодос». Они повторялись снова и снова, и мне почудилось, что я узнаю голос мудрой старухи из хижины с четырьмя дверями. Я открыл глаза, и на мгновение мне почудилось, что между вековыми ветвями бука я вижу её лицо и молодые глаза, утонувшие в древних морщинках.
Приглядевшись, я увидел, что это всего лишь путаница сучков и листьев, через которую бесчисленными сквозными пятнышками проглядывает бесконечное небо. Но я всё равно знаю, что ко мне грядёт благо — что нас всех и всегда ждёт только благо, хотя мало кто осмеливается просто и неизменно в это верить. А то, что мы называем злом, — всего лишь единственное и самое лучшее обличье этого блага для каждого человека там, где он есть в нынешнюю минуту своей жизни. Прощайте.
Конец