Представляем очередное издание из серии «Коллекция журнала «ФОМА».
Оглавление
Записки перечитывающего
Неизвестный Пушкин
Смерть христианина
От издателя
Представляем очередное издание из серии "Коллекция журнала "ФОМА" для электронных книг и программ чтения книг в форматах ePUB и FB2 на мобильных устройствах.
Серия "Коллекция журнала "ФОМА" основана на материалах редакции.
ВНИМАНИЕ! Полные выпуски доступны в приложении Журнал "ФОМА" в AppStore и GooglePlay, а также вы можете получить их оформив редакционную подписку на оригинальное бумажное издание.
ИД "ФОМА"
2017 г.
(С)
Большая загадка, был ли счастлив Пушкин в детстве, когда формируется человек. Тем более что именно ему принадлежат часто цитируемые слова: «Говорят, что несчастие хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет». Учился ли он в этом университете в ту пору, когда это важнее всего?
О детстве Пушкина мы знаем не так много. У него были не слишком хорошие отношения с родителями, не очень ладно складывались отношения с братом и сестрой. Мы знаем про дядю Пушкина Василия Львовича и о том, какое влияние оказала атмосфера его дома на будущего поэта. Знаем о воспитании, которое он получил в детстве: с одной стороны, французское, с другой стороны — русское. Но отделить здесь мифологическое от реального, мне кажется, довольно сложно, и о многом остается только гадать.
Зато можно утверждать наверняка: Пушкин детство очень хорошо понимал, ценил и любил. В пушкинском мире много детей, много сказок и точно так же много сказочного даже во взрослых его вещах — «Повестях Белкина», «Капитанской дочке», даже в бесконечно печальном «Медном всаднике» со сказочным превращением пустынного брега в дивный город (и нечто похожее есть в «Сказке о царе Салтане»). Пушкин явно чувствовал эту живость, обращенность, нацеленность на детский мир, детское восприятие, на чудо и волшебство. Он как будто догадывался о своей миссии, знал, что его начнут читать в детстве и с ним русский человек независимо от своих взглядов, своего положения и рода деятельности будет проходить всю жизнь.
С пушкинским отрочеством картина как будто бы более ясная. В 1811 году Пушкин поступает в Царскосельский лицей. Это, конечно, была безусловная удача, великое стечение обстоятельств в его жизни, что именно в ту пору, когда его родителям предстояло выбирать учебное заведение для своего первенца, в России открылся лицей в Царском Селе, призванный готовить элиту — управленцев Российской империи. А среди прочего подготовил и будущих декабристов, и будущего поэта.
Впрочем, о том как учили в Лицее, единого мнения нет. С одной стороны, существует точка зрения, что Царскосельский лицей был одним из самых замечательных учебных заведений не только своего времени в России, но и в принципе может рассматриваться как идеальная модель образования. С другой стороны, вспомним: «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь…» Но в пушкинском случае важнее даже не это. Он из всего умел извлекать пользу, все обращать на благо своего таланта.
В ЛИЦЕЕ СФОРМИРОВАЛСЯ ВАЖНЕЙШИЙ ДЛЯ ПУШКИНА КУЛЬТ ДРУЖБЫ, КОТОРЫЙ ПОЭТ СОХРАНИЛ И ПРОНЕС ЧЕРЕЗ ВСЮ ЖИЗНЬ. ЭТО КЛЮЧЕВАЯ ДЛЯ НЕГО СФЕРА ЧАСТНОЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЖИЗНИ.
Лишенный семейного счастья и, пожалуй, глубоко не отразивший его в своем творчестве (и кстати, обратим внимание на то, что в пушкинском мире практически нет многодетных семей, что в общем-то нонсенс с точки зрения реального положения дел), Пушкин глубочайшим образом выразил идею человеческой дружбы и солидарности.
Все мы опять же с детства помним: «Друзья мои, прекрасен наш союз!» Этот союз родился в садах Лицея, где Пушкина учили замечательные профессора, где была прекрасная библиотека, где развивались и душа, и дух, и тело великого поэта. И обстоятельства удивительным образом складывались так, чтобы этот заряженный энергией человек взлетел как можно выше и как можно дальше.
В Пушкине изначально было что-то неуловимое, летучее. В нем поразительная быстрота перемещения. Когда думаешь о Пушкине, то представляешь стремительное, летящее, очень легкое и в то же время очень насыщенное, наполненное человеческое существо. И чувствуешь, как через него проходят токи времени, места, действия. И оттого о нем хочется говорить, перескакивая с одного на другое. Так, строки одного из последних его стихов «Я памятник себе воздвиг нерукотворный»: «Что в мой жестокий век восславил я Свободу // И милость к падшим призывал» — тоже ведь уходят в лицейскую юность, в жажду свободы, которую он пронес сквозь все свое творчество, все свои годы, все свои искания.
Революционные стихи поэта по окончании Лицея не прошли незамеченными, их читали, распространяли, и в итоге царь осерчал, хотел отправить Пушкина в ссылку, чуть ли не в Сибирь. А между тем едва ли это было бы разумно даже с государевой или с государственной точки зрения. Молодой Пушкин не призывал даже в самых яростных своих стихах к насилию и к революции. Вспомним оду «Вольность». Выше царя должен стоять Закон — вот в чем главная идея автора, и что в ней плохого? Что дурного в протесте против крайностей крепостного права в «Деревне»? Пушкина, как мне представляется, по большому счету ошибочно считали идеологом куда более радикального и кровожадного декабризма. Между ним и его друзьями изначально проходила мировоззренческая грань, но, как бы то ни было, дружба была для него во все времена важнее политики. И спасла его от гнева царя тоже дружба. Вмешался его старший товарищ Жуковский, который очень ценил молодого поэта и впоследствии назвал себя «побежденным учителем». Жуковский был воспитателем царских детей, и благодаря этому ссылка поэта в Сибирь была заменена, говоря современным языком, командировкой в южные губернии Российской империи.
Так начался знаменитый период южных скитаний Пушкина, или, как говорят, южной ссылки Пушкина. Период романтический, когда Пушкин пишет свои южные поэмы — «Бахчисарайский фонтан», «Братья-разбойники», «Цыганы». И в этом тоже можно увидеть определенный замысел судьбы, то, что впоследствии поэты-символисты называли жизнетворчеством, когда жизнь поэта складывается как роман. Пушкинский был идеален.
Пушкин много путешествует, меняются впечатления его жизни. Он, северный по воспитанию человек, оказывается посреди блистательной, пышной, роскошной южной природы. Видит Черное море, влюбляется, охладевает, влюбляется снова, и все это отражается в его стихах, поэмах. Вместе с тем он мечтает уехать за границу: ему тесно, душно в России, его оскорбляет и унижает положение человека, зависящего от прихоти начальства. Он уверен, что человек рожден для воли, для свободы. Пушкин чрезвычайно увлечен романтическими идеями Запада, идеями Байрона, Наполеона. Он мечтает принять участие в греческом восстании, увидеть Италию: Бренту, как тогда называли Венецию.
Всё это — молодой Пушкин, всё это — котел, в котором плавится, созидается, совершенствуется натура невероятно одаренного человека. И всё, что он пишет, поражает современников. Его поэтическая звезда всходит рано, счастливо, безоговорочно, его любят, ласкают, его сочинения пользуются огромным успехом. Вспомним, как воспринималась созданная еще до южной ссылки поэма «Руслан и Людмила», и поразительно, как в детстве нам ее читали родители, и мы читаем нашим детям про Лукоморье и про дуб зеленый, про ученого кота и русалку на ветвях. А написал это на века юноша, которому было чуть больше двадцати лет. Наш Пушкин, наша Родина, наше Отечество.
ПУШКИН НИКОГДА НЕ ОСТАНАВЛИВАЛСЯ НА ДОСТИГНУТОМ. ЕГО ОЧЕНЬ ТРУДНО ЗАФИКСИРОВАТЬ, ТРУДНО ЗАПЕЧАТЛЕТЬ КАКОЙ-ТО КОНКРЕТНЫЙ МОМЕНТ ЕГО ЖИЗНИ, ВЫХВАТИВ ЕГО ИЗ ПОТОКА.
В 1824 году период южных скитаний и мечтаний заканчивается тем, что поэта отправляют на север, в его родное имение Михайловское — и вот это была уже настоящая ссылка. Это было наказание, и хорошо известна причина, по которой оно последовало, — то была фраза, которую Пушкин неосторожно написал в одном из своих писем, где говорилось, что он «берет уроки чистого афеизма». Атеизм в ту пору считался государственным преступлением. Пушкин не был атеистом, он интересовался атеизмом — это разные вещи. Он был, безусловно, человеком ищущим. Ему предстояло пройти свой, очень сложный, духовный путь. И атеизм был частью этого пути. К тому же тот факт, что правительство посмело вмешаться в частную его переписку или что Церковь следила за тем, как часто люди ходят к Причастию и исповедуются, — все это Пушкина как человека глубоко оскорбляло, казалось ему абсолютно недостойным и тоже было одной из причин, по которой он брал «уроки чистого афеизма», хотя, как сам он признавался в том же письме, ничего утешительного в атеизме он не находил.
Ссылка в Михайловское была еще более важной и благотворной для судьбы поэта, хотя он ей и противился. В Михайловском, особенно поначалу, ему ведь было очень тяжело. Он был лишен привычного круга светских людей, к которым поэт относился по-разному, но все равно это были близкие и интересные ему люди. Он оказался в изоляции, но это заточение оказалось для него чрезвычайно благотворно, потому что местом действия стала русская деревня — тот мир, который многие из дворянских детей в России просто не знали. Они могли прожить целую жизнь в Москве или Петербурге и не понимать, как живет русская деревня. Пушкин неслучайно говорил, что Петербург — это наша гостиная, Москва — девичья, а деревня — наш кабинет. Он познал все эти миры, и деревня действительно сделалась кабинетом Пушкина, а блистательный молодой поэт стал по-настоящему Пушкиным — русским национальным гением — именно там, в Михайловском.
В Михайловском Пушкин очень много читал. Разумеется, он и раньше много читал, он был необыкновенно образованный человек, но в Михайловском изменился круг его чтения. Именно там Пушкин очень серьезно читает Библию, «Историю государства Российского», написанную Карамзиным, Шекспира. И этот более глубокий взгляд на мироздание превращает блистательного романтического поэта, виртуозно описывающего человеческие чувства, ощущения и движения человеческого сердца, — в поэта мысли. Только мысль не заменяет у Пушкина чувства, а развивает и обогащает их. Пушкин-«чувственник» становится Пушкиным-мыслителем, он дополняет одно другим. И именно этот сплав мысли и чувства рождает одно из самых великих произведений в судьбе Пушкина и в судьбе русской литературы — трагедию «Борис Годунов».
В ней на первом плане личное, частное — любовь, чувства, страсть. Григорий Отрепьев показан не как государственный изменник, не как предатель и вероотступник, каким он по большому счету был, а как пылкий молодой человек, для которого любовь важнее всего, и это очень пушкинский взгляд на вещи. Но одновременно с этим необыкновенно важен образ народа, который сначала готов избрать любого государя и ради его избрания лицемерить, а в конце мы видим народ, который безмолвствует при совершившемся на его глазах злодействе. Вот это движение истории, ее урок, описанный в «Борисе Годунове», и превращает Пушкина в историка, но не прекращает его поэтического дара, а соединяет, сопрягает два этих начала.
Для Пушкина вообще очень важно показывать протяженность. Любую протяженность — в природе, поэтому он так часто описывает природу, смену времен года, погоду, ему важно подчеркнуть это движение времени в природе. Движение времени в истории. Движение времени в человеческой личности. Эта тема, как мне представляется, становится центром даже не духовных исканий, а просто его мироощущением, сосредоточием тех вопросов, которые он видел перед собой, и ответов, которые пытался на них дать.
А кроме того, и южная ссылка, и Михайловское, и те годы, которые последуют за ними, становятся временем работы над «Евгением Онегиным», работы, затянувшейся более, чем на семь лет и отразившей внутреннюю эволюцию автора. Эта поразительная разновекторность поэта, его способность отвлекаться, переключаться с одного на другое, забывать и возвращаться, создает ту картину мира, какую мы больше не встретим ни у одного из русских художников. Пушкин в этом смысле по-хорошему эклектичен, отзывчив, импрессионистичен. И роль Михайловского велика в том, что оно не перекосило его мироощущение, но добавило в него очень важные и глубокие смыслы: народную жизнь, корневую жизнь, русскую деревню, образы дворянства столичного и провинциального. Все это давала ему жизнь, все это как бы проходило через него и дальше выливалось в стихи.
И плюс ко всему пристальное внимание к тому, что происходит в России. Именно там, в Михайловском, он узнает, что в Петербурге произошло восстание. Известно предание, что Пушкин был суеверен, и это тот случай, когда суеверие пошло на благо нашей литературе. Поэт, которому не сиделось в Михайловском и который томился однообразием зимней деревенской жизни, решил поехать в Петербург накануне восстания, но дорогу ему перебежал заяц. В Михайловском даже недавно поставили памятник этому зайцу, который спас Пушкина: поэт развернул лошадь и вернулся домой.
Несколько месяцев спустя после поражения восстания декабристов Пушкина вызвал к себе в Москве новый царь Николай I и прямо спросил поэта: «Что бы ты делал, если оказался в Петербурге в декабре?» Пушкин сказал: «Я вышел бы на площадь со своими друзьями».
«Поэт и царь» — это одна из самых важных тем в творчества Пушкина. Сам он позднее говорил о том, что пережил трех царей: Павла, Александра и Николая I. С каждым из них у него были в той или иной степени столкновения. С Павлом шутливые: нянька не сняла с ребенка шапку при случайной встрече с государем, и тот пожурил ее. Александр Первый отправил его в ссылку. Николай стал его личным цензором.
Император Николай встретился с Пушкиным в Москве в самом начале сентября 1826 года, между ними состоялась беседа, после которой царь, по преданию, сказал, что сегодня он беседовал с умнейшим человеком в России. Он дал Пушкину полную свободу действий, стал его личным цензором — все это широко известные факты, но сказать, что царская воля однозначно облагодетельствовала поэта, было бы неверно. В чем-то она, напротив, его связала, как связала потом и государственная служба, и камер-юнкерский чин, но очевидно, что это тоже было для чего-то нужно.
Восстание декабристов произвело на Пушкина очень глубокое впечатление. Оно нисколько не изменило его отношение к друзьям его молодости, эмоционально он все равно им сочувствовал, но то, что мировоззренчески он все сильнее расходился с идеями декабристов, да и вообще с любыми попытками насильственного изменения государственной власти, понимая, что это не тот путь, который нужен России, подтверждает все его дальнейшее творчество, и в особенности те слова, которые не полностью вошли в окончательный вариант «Капитанской дочки»: «Не приведи Бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка».
Одно из самых глубоких, самых загадочных, самых великих произведений русской литературы, оказавшее невероятное влияние на русскую мысль наряду с трагедией «Борис Годунов», — поэма «Медный всадник».
Я помню, когда была эпоха перестройки — эти романтические годы расставания с советским прошлым, обернувшиеся жесткоким похмельем в 90-е, — «Медного всадника» трактовали как поэму чуть ли не либеральную, антитоталитарную, антидеспотическую, поэму, обличавшую Петра I, самодержца и тирана, и защищавшую права «маленького человека». Очень симпатичная трактовка, только как тогда принять «Люблю тебя, Петра творенье», как трактовать «Невы державное (от слова держава. — А. В.) теченье»? Как понять этот гимн, который поэт слагает в честь Русского государства и Русской империи? Это не могло быть игрой, условностью, не могло быть фальшью и уступкой цензуре: это было бы не по-пушкински. Но в то же время он ведь действительно сочувствует «маленькому человеку». Отрицать государственность Пушкина так же нелепо, как отрицать его «либеральность». Он соединял в себе всё, как соединял западничество со славянофильством. «Пушкин — наше всё» — очень точная и глубокая формулировка. И, возвращаясь к «Медному всаднику», Пушкин в этом произведении затронул вечный нерв русской истории, вечную ее проблему — столкновение личности и государства, у каждого из которых есть своя правда. Есть своя правда у Евгения, есть своя правда у государства, и примирить две эти правды невозможно. И здесь та подлинная трагедия, в которой обе стороны достойны уважения и понимания, чего, как мне кажется, и нам никогда в России не хватало в отношениях между человеком и властью.
Ну а кроме того, «Медный всадник» — это совершенно поразительная история о человеке, который был наказан. Почему с Евгением произошло то, чего сам Пушкин боялся больше всего в жизни? Вспомним строки «Не дай мне Бог сойти с ума. // Нет, легче посох и сума». Почему же тогда Пушкин награждает своего героя тем самым безумием, которым, кстати, он наказывает и одного из самых несимпатичных персонажей своей прозы, а именно Германна из «Пиковой дамы»? Евгений, который весь любовь, забота, жалость, сострадание, влечение к Параше, и Германн с его холодностью, расчетливостью, его немецкостью, а итог один — безумие. Почему так? Тут какая-то пушкинская загадка, и, как мне представляется, очень важная.
В несчастье Евгения есть толика его личной вины. Вина эта заключается в том, что Евгений — отпрыск знатного рода, который забыл о своих предках. Он как бы сознательно лишил себя связи с русской историей. В некотором смысле он по собственной беспечности сделался маленьким, ничтожным человеком и именно поэтому не выдержал того давления, которое оказала на него живая история, частью которой он стал, попав в историческое петербургское наводнение. Он отказался от спасительной силы предков, которую, кстати, так хорошо чувствовал сам Пушкин и которую чувствовали другие его герои.
ПУШКИН — ОЧЕНЬ ТОНКИЙ ПИСАТЕЛЬ, НО, ДЛЯ ТОГО ЧТОБЫ РАЗГЛЯДЕТЬ В НЕМ КАКИЕ-ТО СОКРОВЕННЫЕ ВЕЩИ, НАДО ПЕРЕЧИТЫВАТЬ ЕГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ ПО МНОГУ РАЗ.
Тогда ты начнешь видеть, как в «Барышне-крестьянке» Лиза Муромская идет утром на свидание с тугиловским барином Алексеем Берестовым, и лает собачка, и выходит Алексей и не хочет, чтобы Лиза его узнала. А в самом конце «Капитанской дочки» Маша Миронова точно так же будет идти по Царскосельскому парку, и ей навстречу выйдет важная дама и тоже с собачкой и тоже скажет ей: «Небось, собачка моя не кусается». И эта дама окажется императрицей, но не будет признаваться в этом. Эти тонкие моменты, тонкие переклички пушкинских сюжетов, быть может, позволяют нам увидеть в его мире очень многое и понять, в чем магия его стихов. То, чего я не мог понять с детства, когда мама читала мне в детстве: «Здравствуй, князь ты мой прекрасный! // Что ты тих, как день ненастный?» Эти строки меня трогают до слез, но я до сих пор не могу понять — почему, что в них особенного? Как он подбирал слова таким образом, что они так на нас воздействуют?
Я уже вспоминал знаменитые слова, которые, принадлежат Аполлону Григорьеву, о том что «Пушкин — это наше всё». Но мне представляется, что помимо всеохватности, всеобщности явления Пушкина для России в этой фразе очень важно подчеркнуть оба слова: «наше всё», «наше» — русское. Потому что Пушкина в других странах по большому счету не понимают. Достоевского понимают, может быть, по-другому, но понимают. Гоголя, Толстого, Чехова понимают, а Пушкина — нет. Пушкин — это только наше и ни чье другое всё, он непереводим на иные языки. Не только по мелодике, не только по строю своих стихов. Он непереводим по духу. Для того чтобы понять Пушкина, им надо «уколоться» в раннем детстве. Если «уколешься» — услышишь, как мама, бабушка его тебе читают, значит, тебе повезло, ты защищен.
Почему Пушкин облагораживал Пугачева в повести, если очень хорошо понимал, каким на самом деле был Емельян Пугачев?
Ведь Пушкин проделал очень интересную работу. Он написал сначала историческое исследование «История Пугачёвского бунта», собрал факты, а потом написал роман, выдав его за произведение, сочиненное другим лицом, и представив себя в роли публикатора. И там, в этих семейных записках Петра Андреевича Гринева, Пугачев изображен совершенно не таким чудовищем, каким он был согласно документам эпохи. Пушкин сознательно делает этот сдвиг. Почему это произошло? Это очень интересный вопрос.
И не менее интересный вопрос, когда мы говорим о «Капитанской дочке», — эпиграф, предшествующий роману. «Береги честь смолоду». Эпиграф этот обычно применяют по отношению к главному герою, Петруше Гриневу. И тут более или менее понятно, как должен Петруша беречь свою честь: честно служить, слушаться начальников, не изменять присяге, не целовать злодею ручку, отдавать карточный долг, быть храбрым, мужественным. И герой выполняет все эти заветы честного долга.
Но ведь фраза «Береги честь смолоду» имеет отношение и к Маше Мироновой. И здесь ситуация сохранения чести оказывается гораздо более сложной, потому что она зависит не только от Маши, но и от тех обстоятельств, которые складываются вокруг нее.
Собственно, «Капитанская дочка» — это история во многом о том, как и Петруша Гринев, и Маша Миронова сохранили свою честь — он свою, она свою, чтобы потом счастливо соединиться. Пушкин показывает весь трагизм положения этой девушки, которая переодевается в крестьянское платье (и заметим, что это переодевание есть не что иное, как отсылка к «Барышне-крестьянке», только там — почти что водевиль, здесь — трагедия). Но едва ли это платье может быть надежной гарантией от посягательств на нее либо со стороны пугачевских насильников, либо со стороны Швабрина, который ей угрожает, шантажирует и хочет на ней жениться против ее воли, либо, наконец, со стороны Зурова и его подчиненных, которые задерживают Гринева и его спутницу, считая их изменниками, и требуют капитанскую дочку к себе. И что бы с ней было, если б не оказалось вдруг, что Гринев — знакомый Зурова, если бы не вовремя отданный долг — как в свое время отданный разбойнику тулупчик спас главного героя от пугачевской казни.
В пушкинском мире присутствует поразительное сцепление обстоятельств, там все под присмотром, все для чего-то нужно. Это удивительно тонкая работа, где одно действие цепляется за другое, но когда мы это читаем, то, как правило, не замечаем. И это хорошо, что не замечаем. Пушкинский текст так устроен, что мы можем просто по нему скользить и получать невероятное удовольствие от этого волшебного складывания слов. Но если на секунду остановиться и попытаться понять эту механику, насколько можно ее понять, мы увидим эту связь, мотивы поступков героев.
Вернемся к понятию чести. Да, безусловно, Гринев — человек чести. Человеком чести является капитан Миронов. Человеком без чести становится Швабрин. И здесь у Пушкина, который, как правило, не стремился упрощать своих героев, очень жесткий закон: человек, способный оклеветать девушку, способен изменить присяге. Пушкин в каком-то смысле идет на упрощение человеческого характера, потому что ему очень важно показать, подчеркнуть, выявить благородство и низость, противопоставить высоту и подлость разных людей. Это не Достоевский, где одно и другое может соединяться в душе одного человека. Пушкин как бы разводит эти качества и рисует идеальную картину мира, где добро есть добро, а зло — это зло. И только для Пугачева делает исключение, соединяя в нем жестокость и милосердие. Так роман получает тот необходимый объем, который при «историческом», «документальном» Пугачеве оказался бы плоским. Художник все-таки важнее историка.
«Капитанская дочка», безусловно, самое христианское произведение русской литературы, ибо в нем чувствуется Божий Промысл. Люди, которые ведут себя в соответствии с Божьими заповедями, получают награду, потому что Промысл не бросает тех, кто к нему обращается, и приходит к ним на помощь.
«Капитанская дочка» — это в каком-то смысле повесть о взаимодействии земли и Неба. Хотя Небо явственно здесь никак не представлено, и все христианские добродетели героев укладываются в одну единственную добродетель — послушание. Но этой добродетели оказывается достаточно для того, чтобы повесть окончилась так счастливо, как оканчиваются немногие произведения в русской литературе, пусть даже там присутствует вечная пушкинская ирония.
Молодой Пушкин искал политической свободы. Пушкин в зрелости хорошо понимал, что внешняя свобода недостаточна. Идеал свободы переносится вовнутрь, в душу человека. Это очень важное движение его мысли. Молодой Пушкин восставал против беззакония государства и жестокости власти. Поздний Пушкин не то чтобы примиряется с ними, но понимает глубину и суть русской истории. В 1826 году он писал: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство», а десять лет спустя будет написано знаменитое письмо Чаадаеву с теми строками, которые, на мой взгляд, могут считаться выражением нашей национальной идеи: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал». Это нежелание переменить историю и Отечество кажется мне очень важной, итоговой пушкинской и вечной русской мыслью, которая должна вдохновлять нас, живущих двести лет спустя после Пушкина, принимать ту историю, которая у нас была и продолжает быть.
***
В 1937 году, когда сгустились русские тучи, когда уже более двадцати лет повсюду лилась невинная кровь, было столько беззакония, столько отчаяния и страдания в жизни людей, — в это самое время Андрей Платонов написал статью с гениальным названием «Пушкин — наш товарищ». Статью, на первый взгляд, отвечающую политической конъюнктуре времени — «наш товарищ». А с другой стороны, как это глубоко и точно — понимать, что на всех этапах русской жизни Пушкин остается нашим товарищем. В платоновской статье были и такие слова: «Пушкин нас, рядовой народ, не оставил».
Я думаю, как бы нам ни приходилось трудно в нашей жизни, понимание того, что с нами Пушкин, что он нас не оставляет, если мы в детстве стали причастны его стихам, если прочитали эти стихи и сказки своим детям, дает надежду, что с ними, а значит с нами, все будет хорошо.
Иллюстрации Юлии Хохловой
Воспоминания свидетелей дуэли и смерти поэта
Несмотря на обилие произведений, посвященных смерти А.С.Пушкина, до сих пор многие подробности последних дней его жизни остаются малоизвестными. Предлагаем вам познакомиться с воспоминаниями* тех людей, которые были свидетелями его ранения и смерти. А замечательным комментарием к ним могут послужить фрагменты из книги ныне покойного уже преподавателя Московской духовной академии Михаила Михайловича ДУНАЕВА «Православие и русская литература»**.
А. С. Пушкин. Набросок Гоголя. Из письма Гоголя к историку Михаилу Погодину (1800–1875) после гибели поэта: «Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина».
«Собираем теперь что каждый из нас видел и слышал, чтобы составить полное описание, засвидетельствованное нами и докторами. Пушкин принадлежит не одним ближним друзьям, но и отечеству, и истории. Надобно, чтобы память о нем сохранилась в чистоте и целостности истины. Но и из сказанного здесь мною ты можешь видеть, в каких чувствах, в каком расположении ума и сердца своего кончил жизнь Пушкин. Дай Бог нам каждому подобную кончину».
П. А. ВЯЗЕМСКИЙ
В сознании народном смерть Пушкина навсегда запечатлена как национальная трагедия. Однако, пытаясь проникнуть умом в те скорбные дни, мы часто низводим наше внимание до уровня праздного любопытства, все стараясь выведать сопутствующие подробности совершавшегося тогда, что отчасти извинительно, но все же уводит от истинного понимания смысла случившегося. Мы выпытываем из разных источников о поведении Наталии Николаевны, жены поэта, расследуем действия барона Геккерна, попутно осведомляясь о его порочной натуре, мы позволяем заморочить себе голову вздорным вымыслом о некоей кольчуге, якобы изготовленной для Дантеса где-то в Архангельске, — и превращаем все в сплетню, которая, помимо всего прочего, пачкает имя и самого Пушкина. Не менее чем пасквильные преддуэльные слухи. Самого Пушкина мы принижаем при этом также, поскольку отводим ему роль жалкой марионетки в руках закулисных интриганов (о чем не раз уже писалось): они как будто за ниточки дергали, а он подчинялся. А помимо того, к нашему переживанию трагической гибели поэта примешивается и эгоистическое сожаление: столь безвременно ушел из жизни, как много мог еще создать, а, следовательно, сколько мы недополучили прекрасных произведений, коими могли бы усладить еще наши эстетические потребности.
Если смысл творчества художественного лишь в том и заключен, чтобы служить предметом праздной забавы, эстетического развлечения, чтобы создать возможность погружения души и сознания в мир поэтических грез, где человек мог бы забыться и отвлечься от тяготеющей (а порою и пугающей) его действительности, — то наш эгоизм был бы вполне оправдан. Но сколь недостойная и мелочная роль отводится в таком случае искусству… Если же назначение искусства (как это понимал и сам Пушкин) в пророческом следовании Истине — мы обязаны отбросить собственные вздорные притязания, должны вспомнить, что всякое пророческое служение совершается в отмеренных ему пределах, и нам необходимо смириться перед Божиим Промыслом и постараться сознать смысл сказанного нам языком тех трагических событий, память о которых продолжает тревожить нашу душу и наш разум.
* * *
В 1835 году, Пушкин пишет стихотворение «Родрик».
…В собраниях сочинений Пушкина приводится в качестве черновой редакции «Родрика» некий отчасти загадочный отрывок, который, по утверждению некоторых исследователей, имеет самостоятельное значение. В нем видят отчасти ключ к разгадке судьбы пушкинской, указание на некое видение, явленное самому поэту с предсказанием близкого завершения его жизни:
Чудный сон мне Бог послал:
С длинной белой бородою,
В белой ризе предо мною
Старец некий предстоял
И меня благословлял.
Он сказал мне: «Будь покоен,
Скоро, скоро удостоен
Будешь Царствия Небес.
Путник, ляжешь на ночлеге,
В пристань, плаватель, войдешь…»
Не станем домогаться: сообщил ли автор о действительном событии или то лишь художественный образ, отразивший его прозрение. Вернее, второе. Белобородый старец — символ Посланца Небес, синонимичный шестикрылому серафиму или юноше-ангелу из «Странника».
Завершение стихотворения — потрясает и как будто подводит к порогу какой-то непостижимой тайны, которая готова раскрыться перед вопрошающей душою.
Сон отрадный, благовещий –
Сердце жадное не смеет
И поверить и не верить.
Близок я к моей кончине?
И страшуся и надеюсь,
Казни вечныя страшуся,
Милосердия надеюсь:
Успокой меня Творец.
Но Твоя да будет воля,
Не моя. — Кто там идет?..
Можно ли проще, точнее, совершеннее выразить состояние души в предощущении близкого завершения земного бытия? Страх, надежда — и призывание помощи Божьей. И полное принятие Его воли:
Но Твоя да будет воля, Не моя.
Дословное повторение слов Спасителя в Гефсиманском саду (Лк. 22, 42)… перед этим бессмысленны и бессильны любые сопутствующие рассуждения.
И вослед за этим как бы полным растворением в воле Господней — вопрос, в котором сосредоточена вся энергия ожидания на вопрос важнейший.
Кто там идет?..
Вот сейчас раскроется последняя тайна…
Промыслом Божиим Пушкину определено было обретение ответа — в предчувствованный (и предсказанный?) момент кончины.
«Он оперся на левую руку, лежа прицелился, выстрелил, и Геккерн упал, но его сбила с ног только сильная контузия; пуля пробила мясистые части правой руки, коею он закрыл себе грудь, и будучи тем ослаблена, попала в пуговицу, которою панталоны держались на подтяжке против ложки; эта пуговица спасла Геккерна. Пушкин, увидя его падающего, бросил вверх пистолет и закричал: «bravo!»
Между тем кровь лила [изобильно] из раны; было надобно поднять раненого; но на руках донести его до саней было невозможно, подвезли к нему сани, для чего надобно было разломать забор; и в санях донесли его до дороги, где дожидала его Геккернова карета, в которую он и сел с Данзасом. Лекаря на месте сражения не было, Дорогою он, по-видимому, не страдал, по крайней мере, этого не было заметно; он был, напротив, даже весел, разговаривал с Данзасом и рассказывал ему анекдоты.
Домой возвратились в шесть часов. Камердинер взял его на руки и понес на лестницу. «Грустно тебе нести меня?» — спросил у него Пушкин. Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван, находившийся в кабинете».
В. А. ЖУКОВСКИЙ
* * *
«Какой-то мучительный труд души отразился в нескольких стихах Пушкина, созданных примерно за полгода до гибели его, и раскрывших его внутреннее тяготение к Творцу и доходящее до отчаяния ощущение бессилия припасть к полноте Истины.
Сознание и ощущение в себе хищного и алчного греха рождает в поэтическом видении картины страшные.
Как с древа сорвался предатель ученик,
Диавол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань ггеены гладной…
Там бесы, радуясь и плеща, на рога
Приняли с хохотом всемирного врага
И шумно понесли к проклятому владыке,
И сатана, привстав, с веселием на лике
Лобзанием своим насквозь прожег уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.
«Ожесточения к жизни в нем вовсе не было. Он желал смерти как конца мучений и, отчаиваясь в жизни, не хотел продолжать ее насильственно, бесполезными мерами и новыми мучениями.
Но на другой день, когда сделалось ему получше и заметил он, что и доктора приободрились, и он сделался податливым в надежде, слушался докторов, сам приставлял себе своеручно пиявицы, принимал лекарства и, когда доктора обещали ему хорошие последствия от лекарств, он отвечал им: «Дай Бог! Дай Бог!»
Но этот поворот к лучшему был непродолжителен, и он вновь убедился в неминуемой близкой кончине и ожидал ее спокойно, наблюдая ход ее как в постороннем человеке, щупал пульс свой и говорил: вот смерть идет! Спрашивал: в котором часу полагает Арендт, что он должен умереть, и изъявлял желание, чтобы предсказание Арендта сбылось в тот же день. Прощаясь с детьми, перекрестил он их. С женою прощался несколько раз и всегда говорил ей с нежностью и любовью. С нами прощался он посреди ужасных мучений и судорожных движений, но духом бодрым и с нежностью. У меня крепко пожал он руку и сказал: «Прости, будь счастлив!» Пожелал он видеть Карамзину. Мы за нею послали. Прощаясь с нею, просил он перекрестить его, что она и исполнила. Данзас, желая выведать, в каких чувствах умирает он к Геккерну, спросил его: не поручит ли он ему чего-нибудь в случае смерти касательно Геккерна? «Требую, отвечал он ему, чтобы ты не мстил за мою смерть, прощаю ему и хочу умереть христианином».
П.А.ВЯЗЕМСКИЙ
«Государь, наследник, великая княгиня Елена Павловна постоянно посылали узнавать о здоровье Пушкина; от государя приезжал Арендт несколько раз в день. У подъезда была давка.
В передней какой-то старичок сказал с удивлением: Господи Боже мой! я помню, как умирал фельдмаршал, а этого не было!»
К.К.ДАНЗАС
«И особенно замечательно то, что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной… ни слова, ни же воспоминания о поединке. Однажды только когда Данзас упомянул о Геккерне, он сказал: «Не мстить за меня! Я все простил».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
«Больной исповедался и причастился Святых Тайн. Когда я к нему вошел, он спросил, что делает жена. Я отвечал, что она несколько спокойнее.
— Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском, — возразил он…»
И.Т.СПАССКИЙ
Лермонтов назвал Пушкина невольником чести. Понятие же дворянской чести — не христианское, даже антихристианское.
«Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую»… (Мф. 5,39). Это подвиг смирения. Для дворянина: если ударят по щеке — неизбежно вставать к барьеру, обрекая себя на убийство или даже на самоубийство. Это бунт гордыни. Честь — ценность, утверждаемая вовне собственною волею, защищаемая от внешних посягательств. И честью обладают не все, но избранные.
Христианство дает человеку сознание собственного достоинства, основанного на убеждении, что он создан по образу Божию. Это ценность внутренней, духовной жизни человека, утвержденная творческой волею Создателя. Достоинство даровано каждому человеку. Никто не может ни отнять у человека его достоинство, ни осквернить его — только он сам.
Человек, выходящий к барьеру защищает свою честь, но оскорбляет достоинство.
«Если Бог не велит уже нам увидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет умереть по-христиански и причаститься, а о жене и детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на свое полное попечение».
НИКОЛАЙ I — ПУШКИНУ Ночь с 27 на 28 января 1837
«Послали за священником в ближнюю церковь. Умирающий исповедался и причастился с глубоким чувством. Когда Арендт прочитал Пушкину письмо государя, то он вместо ответа поцеловал его и долго не выпускал из рук; но Арендт не мог его оставить ему. Несколько раз Пушкин повторял: «Отдайте мне это письмо, я хочу умереть с ним. Письмо! где письмо?»
В.А. ЖУКОВСКИЙ
«Когда поутру кончились его сильные страдания, он сказал Спасскому: «Жену! позовите жену!» Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать. Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал от себя. «Кто здесь?» — спросил он Спасского и Данзаса. Назвали меня и Вяземского. «Позовите», — сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел. Так же простился он и с Вяземским».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
«Узнав от Данзаса о приезде Катерины Андреевны Карамзиной, жены знаменитого нашего историка, Пушкин пожелал проститься и, посылая за ней Данзаса, сказал: «Я хочу, чтоб она меня благословила».
Данзас ввел ее в кабинет и оставил одну с Пушкиным. Через несколько времени она вышла оттуда в слезах».
Воспоминания Данзаса, записанные А.А.АММОСОВЫМ
«Он протянул мне руку, я ее пожала, и он мне также, и потом махнул, чтобы я вышла. Я, уходя, осенила его издали крестом, он опять мне протянул руку и сказал тихо: «перекрестите еще», тогда я опять, пожавши еще его руку, я уже его перекрестила, прикладывая пальцы на лоб, и приложила руку к щеке: он ее тихонько поцеловал и опять махнул. Он был бледен, как полотно, но очень хорош; спокойствие выражалось на его прекрасном лице».
Е.А.КАРАМЗИНА
«В это время приехал доктор Арендт. «Жду царского слова, чтобы умереть спокойно», — сказал ему Пушкин. Это было для меня указанием, и я решился в туже минуту ехать к государю, чтобы известить его величество о том, что слышал. Надобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: «Может быть, я увижу государя; что мне сказать ему от тебя». — «Скажи ему, — отвечал он, что мне жаль умереть; был бы весь его».
Сходя с крыльца, я встретился с фельдъегерем, посланным за мной от государя. «Извини, что я тебя потревожил», — сказал он мне при входе моем в кабинет. «Государь, я сам спешил к Вашему Величеству в то время, когда встретился с посланным за мною». И я рассказал о том, что говорил Пушкин. «Я счел долгом сообщить эти слова немедленно Вашему Величеству. Полагаю, что он тревожится о участи Данзаса». — «Я не могу переменить законного порядка, — отвечал государь, — но сделаю все возможное. Скажи ему от меня, что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен; они мои. Тебе же поручаю, если он умрет, запечатать его бумаги: ты после их сам рассмотришь».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
«— Что сказать от тебя царю? — спросил Жуковский.
— Скажи, жаль, что умираю, весь его бы был, — отвечал Пушкин.
Он спросил, здесь ли Плетнев и Карамзина. Потребовал детей и благословил каждого особенно. Я взял больного за руку и щупал его пульс. Когда я оставил его руку, то он сам приложил пальцы левой его руки к пульсу правой, томно, но выразительно взглянул на меня и сказал:
— Смерть идет.
Он не ошибался, смерть летала над ним в это время. Приезда Арендта он ожидал с нетерпением.
— Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно, — промолвил он».
И.Т.СПАССКИЙ
«Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением. «Вот как я утешен! — сказал он. — Скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России». Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно.
Между тем данный ему прием опиума несколько его успокоил. К животу вместо холодных примочек начали прикладывать мягчительные; это было приятно страждущему. И он начал послушно исполнять предписания докторов, которые прежде отвергал упрямо, будучи испуган своими муками и ожидая смерти для их прекращения. Он сделался послушным, как ребенок, сам накладывал компрессы на живот и помогал тем, кои около него суетились. Одним словом, он сделался гораздо спокойнее. В этом состоянии нашел его доктор Даль, пришедший к нему в два часа. «Плохо, брат» — сказал Пушкин, улыбаясь Далю».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
«Почти всю ночь (на 29-е число; эту ночь всю просидел Даль у его постели, а я, Вяземский и Виельгорский в ближайшей горнице) он продержал Даля за руку; часто брал по ложечке или по крупинке льда в рот и всегда все делал сам: брал стакан с нижней полки, тер себе виски льдом, сам накладывал на живот припарки, сам их снимал и проч. Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски: «Ах! какая тоска! — иногда восклицал он, закидывая руки за голову. — Сердце изнывает!» Тогда просил он, чтобы подняли его, или поворотили на бок, или поправили ему подушку, и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: «Ну, так, так, — хорошо: вот и прекрасно, и довольно; теперь очень хорошо». Или: «Постой — не надо — потяни меня только за руку — ну вот и хорошо, и прекрасно» (Все это его точное выражение). «Вообще, — говорит Даль, — в обращении со мною он был повадлив и послушен, как ребенок, и делал все, что я хотел».
В.А. ЖУКОВСКИЙ
«Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться с смертью, так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил. Плетнев говорил: «Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти». Больной положительно отвергал утешения наши и на слова мои: «Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!» — отвечал: «Нет. мне здесь не житье; я умру, да, видно, уже так надо».
В.И.ДАЛЬ
«Когда тоска и боль его одолевали, он делал движения руками и отрывисто кряхтел, но так, что его почти не могли слышать. «Терпеть надо, друг, делать нечего, — сказал ему Даль, — но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче». — «Нет, — он отвечал перерывчиво, — нет… не надо… стонать… жена… услышит… Смешно же… чтоб этот… вздор… меня… пересилил… не хочу».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
«Боль в животе возросла до высочайшей степени. Это была настоящая пытка. Физиономия Пушкина изменилась; взор его сделался дик, казалось глаза готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки похолодели, пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку. Но и тут необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтоб жена не услышала, чтоб ее не испугать».
И.Т.СПАССКИЙ
«Что было бы с бедною женою, если бы она в течение двух часов могла слышать эти крики: я уверен, что ее рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: она в совершенном изнурении лежала в гостиной, головою к дверям, и они одни отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею ничего не сделалось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый летаргический сон овладел ею; и этот сон, как будто нарочно посланный свыше, миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
«Умирающий несколько раз подавал мне руку, сжимал и говорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем». Опамятовавшись, сказал он мне: «Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам высоко — и голова закружилась». Раза два присматривался он пристально на меня и спрашивал: «Кто это, ты?» — «Я, друг мой». — «Что это, — продолжал он, — я не мог тебя узнать». Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, протянув ее, сказал: «Ну пойдем же, пожалуйста, да вместе!» Я подошел к В.А.Жуковскому и гр.Виельгорскому и сказал: отходит! Пушкин открыл глаза и попросил моченой морошки».
В.И. ДАЛЬ
«Он открыл глаза и попросил моченой морошки. Когда ее принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пускай она меня покормит». Она пришла, опустилась на колени у изголовья, поднесла ему ложечку-другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; Пушкин погладил ее по голове и сказал: «Ну, ну, ничего; слава Богу; все хорошо! поди». Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как просиявшая от радости лицом. «Вот увидите, — сказала она доктору Спасскому, — он будет жив, он не умрет».
А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Виельгорским у постели его, в головах. Сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: «Отходит». Но мысли его были светлы. Изредка только полудремное забытье их отуманивало. Раз он подал руку Далю и, пожимая ее, проговорил: «Ну подымай же меня, пойдем, да выше, выше… ну, пойдем!» Но, очнувшись, он сказал: «Мне было пригрезилось, что я с тобой лечу вверх по этим книгам и полкам; высоко… и голова закружилась». Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать Далеву руку и, потянув ее, сказал: «Ну пойдем же, пожалуйста, да вместе». Даль по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше; и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь». Даль, не расслышав, отвечал: «Да, кончено, мы тебя положили». — «Жизнь кончена!» — повторил он внятно и положительно».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
«Минут за пять до смерти Пушкин просил поворотить его на правый бок. Даль, Данзас и я исполнили его волю: слегка поворотили его и подложили к спине подушку.
— Хорошо, — сказал он и потом несколько погодя промолвил: — Жизнь кончена.
— Да, конечно, — сказал доктор Даль, — мы тебя поворотили.
— Кончена жизнь, — возразил тихо Пушкин.
Не прошло нескольких мгновений, как Пушкин сказал;
— Теснит дыхание.
То были последние его слова. Оставаясь в том же положении на правом боку, он тихо стал кончаться, и — вдруг его не стало».
И.Т.СПАССКИЙ
«Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего; я, по просьбе его, взял его подмышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь!» Я не дослышал и спросил тихо: «Что кончено?» — «Жизнь кончена», — отвечал он внятно и положительно.
«Тяжело дышать, давит» — были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни и колени также; отрывистое, частое дыхание изменялось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый заметный вздох — и пропасть, необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его».
В.И.ДАЛЬ
«Тяжело дышать, давит!» — были последние слова его. В ту минуту я не сводил с него глаз и заметил, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: «Что он?» — «Кончилось», — отвечал мне Даль. Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое свершилось перед нами во всей умилительной святыне своей.
Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: «Что видишь, друг?» И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
«Вчера отслужили мы первую панихиду по Пушкину в 8 час. вечера. Жена рвалась в своей комнате; она иногда в тихой, безмолвной, иногда в каком-то исступлении горести. Когда обмывали его, я рассмотрел рану его, по-видимому, ничтожную».
А.И.ТУРГЕНЕВ
«На другой день мы, друзья, положили Пушкина своими руками в гроб; на следующий день, к вечеру, перенесли его в Конюшенную церковь. И в эти оба дни та горница, где он лежал в гробе, была беспрестанно полна народом. Конечно, более десяти тысяч человек приходило взглянуть на него: многие плакали; иные долго останавливались и как будто хотели всмотреться в лицо его; было что-то разительное в его неподвижности посреди этого движения и что-то умилительно-таинственное в той молитве, которая так тихо, так однообразно слышалась посреди этого шума.»
«3 февраля в 10 часов вечера собрались мы в последний раз к тому, что еще для нас оставалось от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; сани тронулись; при свете месяца я несколько времени следовал за ними; скоро они поворотили за угол дома; и все, что было земной Пушкин, навсегда пропало из глаз моих».
В.А.ЖУКОВСКИЙ
* * *
Быть может, не стоит углубляться в разбор доводов философа Вл. Соловьева, в статье «Судьба Пушкина», в пользу того утверждения, что Пушкин уже ничего не смог бы создать великого после дуэли, завершись она гибелью его противника, — в них есть много убедительного и справедливого, но и это становится отчасти второзначным перед выяснением причины свершившегося и смысла его (а не того, что могло бы произойти, если бы все события развивались так, как нам того желалось). С философом нужно согласиться прежде всего в том, что не следует преувеличивать роковую роль «светской черни» в свершившемся, снимая вину с самого поэта — вину внутреннюю, сущностную. Понять же истинную вину кого бы то ни было нам нужно вовсе не для того, чтобы осудить его и оправдать кого-то иного — нельзя брать на себя роль Высшего Судии. Мы должны лишь извлечь из всего урок для себя, распознав в себе ту же греховность, что так ясно становится видна в столкновении характеров, наблюдать которые нам выпало. Вина имеет истоки преимущественно внутренние, мы же силимся найти виновных именно вовне, по вполне понятным причинам соблазняясь лермонтовским негодованием, увлекающем нас во власть темной злобы и мстительных вожделений. С недавних пор мы особенно упорно стремимся обнаружить во всех событиях действие могущественных закулисных сил, соединяя прошлое со злобою нынешнего дня. Урок, извлекаемый нами из трагедии Пушкина, становится для нас вполне однозначным: ищи во всем внешних врагов, не гони от себя ненависть к ним.
Враг рода человеческого, без сомнения, не преминет воспользоваться помощью своих служителей (так что и впрямь забывать о них не след), но зачем же забываем мы: подчинить нас своей воле они смогут только через наши слабости. Вовсе не для того, чтобы тут же осудить Пушкина, должны мы уяснить себе, в чем он позволил темным силам взять над собою верх, — так мы лишь впадем в грех гордыни, не сумев добыть для себя никакой духовной пользы, ради которой и необходимо нам осознать истинный смысл происшедшего.
«Раб же тот, который знал волю господина своего, и не был готов, и не делал по воле его, бит будет много; а который не знал, и сделал достойное наказания, бит будет меньше. И от всякого, кому дано много, много и потребуется, и кому много вверено, с того больше взыщут» (Лк. 12,47-48).
Пушкину было дано с преизбытком.
Поэтому небесполезно задуматься над мыслью Вл. Соловьева, непонятой и отвергнутой многими, ибо для большинства она оказалась неприемлемой эмоционально и непостижимою рассудком: «Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна».
Вернемся мыслью в тот зимний январский вечер, на берег Черной речки, где в снегу лежит раненый Пушкин. Мы не можем утверждать с непоколебимой уверенностью, что рана была безусловно смертельною, но нельзя отвергнуть того, что темная злая энергия переполняла в тот момент душу поэта. Друзьям, которые бросились к нему в тревоге, он твердо сказал: «У меня хватит силы на выстрел». НЕДРОГНУВШЕЙ рукою, прицелившись послал он свой выстрел во врага — и вот в этот-то момент зло, обращенное на противника, жажда убийства отравляющим ядом поразила стрелявшего, отозвалась безусловным разрушительным действием в его физическом теле. Дантес упал, ибо Пушкин был слишком опытным стрелком, ибо рука его была достаточно натренирована. Падение противника вызвало недобрую радость в душе поэта, радость убийства, — и это все усугубило.
Но противник оказался лишь контужен. До сих пор мусолятся милые обывателям слухи о кольчуге, более трезвые рассуждают, что Дантеса спас случай. Нет. Нет ничего случайного, во всем Промысел Божий. «Не случай спас Дантеса — его спас Бог», — так могли бы мы сказать как будто и, сказавши, все же ошиблись бы в главном: не Дантес, а Пушкин был СПАСЕН.
Остановим мысленно то мгновение, когда выстрел уже сделан, но пуля еще вершит свой путь. Пушкин уже безусловно обречен. Его ожидают дни тяжких страданий души. Его ждет тот миг, коего не избегнет никто, но к которому поэт находился уже ближе многих. Кем предстояло ему встретить тот миг — убийцею, злобно торжествовавшим свой мстительный триумф, или смиренным христианином, совершившим подвиг прощения убийце собственному? Да, скажут тут, что по дуэльным правилам Пушкин не был убийцей, ибо свершил все в честном поединке. Но ведь жалкие эти человеком выдуманные условности не для Божьего Суда, лишь для людского. Итак: именно в тот миг, когда пуля готова была настичь уже беззащитного противника, решалась судьба Пушкина — судьба в высшем понимании, а не в житейски обыденном. Житейски-то рассуждая, он уже был обречен, по Истине же — все было еще впереди. Бог СПАС Пушкина от тяжкого греха убийства, хотя жажда смерти противника, повторим еще раз, смертельно отравила раненого поэта. Пушкину было даровано свыше право духовно примириться с врагом — принять или отвергнуть дар было уже исключительно в его воле. Если бы враг был мертв, нравственного права прощать свою жертву у стрелявшего не было бы. Сколь тягостны стали бы муки, сколь безысходны, сколь мрачна смерть…
«Дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья… и дух смирения, терпения, любви и целомудрия мне в сердце оживи», — молился поэт Создателю и был услышан. «Требую, — так сказал он перед смертью Вяземскому, -чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином». Он завещал то же как бы и всем нам.
Он умер христианином, тягостные дни умирания завершились духовным просветлением. Вчитаемся еще раз в свидетельство, оставленное духовно чутким Жуковским: «Особенно замечательно то, что в эти последние часы его жизни он как бы сделался иной: буря, которая за несколько часов волновала его душу НЕОДОЛИМОЮ страстью, исчезла, не оставив в ней следа…» И после смерти: «… Я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда в его лице я не видел ничего подобного тому, что было в нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это был не сон и не покой! Это было не выражение ума, столь прежде свойственное прежде этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось спросить: «Что видишь, друг?» И что бы он ответил мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих… Я уверяю…, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскальзывала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».
И тогда же, по живой памяти, закрепил Жуковский то же впечатление свое в мерных строках:
Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе
Руки свои опустив. Голову тихо склоня,
Долго стоял я над ним, один, смотря со вниманьем
Мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза,
Было лицо его так мне знакомо, и было заметно,
Что выражалось на нем, — в жизни такого
Мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья
Пламень на нем; не сиял острый ум;
Нет! Но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью
Было объято оно: мнилося мне, что ему
В этот миг предстояло как будто какое виденье,
Что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось: что видишь?
Та высшая Истина, по которой духовно томилась душа Пушкина, теперь была им обретена? Свидетельство непреложно: «… какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание».
Что же открылось ему, обретенное столь трудною ценой?
… и спросить мне хотелось: что видишь?
«И что бы он ответил..?»
*Тексты воспоминаний приводятся по сборнику «Последний год жизни Пушкина», сост. В.В.КУНИН, М., 1988.
**«Православие и русская литература», — ч.I, М.М.ДУНАЕВ, М., 1996.
Дуэль поэта
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
(1836)
Четыре этих строки написаны за полгода до смерти. И ведь тут, хоть и не столь явно, но также присутствует знакомый образ — пустыня. Вот трагический сюжет всей пушкинской жизни. Стремление к горнему свету и мешающие тому путы греха. Собственно, это простейшая духовная истина, но, облекшись плотью и кровью реальной земной жизни, явно отмеченной знаком Всевышнего, она становится важным уроком для каждого, неленивого душою и умом. В «Пророке» Бог как бы оставляет поэта на первом, нижнем уровне пророческого служения. Не открывает Истины сионских высот.
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп в пустыне я лежал,
И бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».*
(1826)
<…>
Мысль о смерти у духовно жаждущего неизбежно сопряжётся с мыслью о спасении. Где, у Кого можно обрести его — поэт не ошибается. Пророк не может ошибаться. Внимавший Божественному глаголу томился тоскою о новой близости к Тому, Кто, быть может, раскроет то, что до времени утаивал от Своего избранника.
Что-то мешает…
И может быть, чтобы избавиться от душевного мрака через своего рода принародную исповедь, Пушкин публикует в конце 1829 года «Дар напрасный…»
И как ранее, и как позднее — явился поэту в его мрачной пустыне посланник Того, Кого пророк в безумном смятении ума нарек «враждебной властью».
Пушкину ответил святитель Филарет, митрополит Московский. Мятущемуся поэту-пророку ответил святой подвижник.
Отвечая Пушкину, святитель Филарет остерегал готовых соблазниться словом поэта, подпасть под обаяние пушкинской тоски.
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена,
— спокойно и трезво возражает поэту святитель. Он избирает ту же форму, ту же лексику, тот же размер стихотворный, на три четверостишия отвечает тремя же, каждому пушкинскому тезису противопоставляя свой антитезис — подвигая мысль читателя к неизбежному выводу из такого противопоставления, единственно возможному.
Ничто не случайно у Бога, ничто не напрасно, всё имеет свой смысл и свою цель, и каждый должен постичь тайну, о которой Всевышний поведал нам языком якобы случая.
Сам я своенравной властью
Зло из тёмных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал,
— так обращает святитель Филарет блуждающий по сторонам взор поэта в глубину его души, напоминая искони исповеданную Православием истину, которую просветительский разум сумел запамятовать, соблазняя всех поисками виновного во внешнем пространстве, отвлекая внимание от собственной поврежденности грехом.
Своенравие, своеволие, утверждение самости своей, заклинание «да будет воля моя» — на это и направляет прежде всего наш ум православный иерарх, и указывает в том причину всех зол земных.
Пушкин поставил перед собой и перед миром эти проклятые русские вопросы: кто виноват? и что делать? Поставил — и попытался, отвечая на первый, отыскать виновника вне себя; перед вторым же вопросом остановился в недоумении. Святитель Филарет ответил на оба вопроса так, как учит Православие. Вину необходимо искать в себе. Но как избыть ту вину? Прекрасно зная, что человек собственными только усилиями, без Божьей помощи, не сможет избыть грех, отвечающий молитвенно взывает:
Вспомнись мне, Забвенный мною!
Просияй сквозь сумрак дум —
И созиждется Тобою
Сердце чисто, светел ум.
Единственно верный ответ на вопрос что делать? Темным безднам, сумеркам дум святитель противопоставляет сияние Божией мудрости, которая одна и способна просветить человека.
Поэту как бы возвращается его дихотомия ум-сердце в просветленном, преображенном виде.
Так мы снова возвращаемся к тому же понятию синергии, с которого Пушкин начал своего «Пророка» — собственная воля человека к новому обретению Бога в душе соединяется с сиянием Божественной благодати, преображающей весь внутренний состав человека.
Святитель использует в своих стихах непрямое цитирование Писания — и это важно. «И созиждется Тобою сердце чисто…». Кто же из церковных людей не вспомнит многажды слышанное в храме и каждодневно же повторяемое в утреннем правиле молитвенном из 50-го псалма:
Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей (Пс 50:12).
И каждый знает из Заповедей блаженства:
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят (Мф 5:8).
Мысль святителя Филарета ясно проста: новое обретение Бога в сердце сделает его чистым, а чистым сердцем человек может познать ту Божественную мудрость (Бога узреть), которая до времени представляется человеку тайной.
В том и ключ к самому сюжету пушкинской жизни, критерий оценки всего, основа понимания проблем его биографии.
Отрывок из труда литературоведа Михаила Дунаева (1945 — 2008 гг.) «Вера в горниле сомнений».
*Фрагмент из стихотворения «Пророк» добавлен в текст М. Дунаева редакцией.
«Фома» — православный журнал для сомневающихся — был основан в 1996 году и прошел путь от черно-белого альманаха до ежемесячного культурно-просветительского издания. Наша основная миссия — рассказ о православной вере и Церкви в жизни современного человека и общества. Мы стремимся обращаться лично к каждому читателю и быть интересными разным людям независимо от их религиозных, политических и иных взглядов.
«Фома» не является официальным изданием Русской Православной Церкви. В тоже время мы активно сотрудничаем с представителями духовенства и различными церковными структурами. Журналу присвоен гриф «Одобрено Синодальным информационным отделом Русской Православной Церкви».
Если Вам понравилась эта книга — поддержите нас!