Представляем книгу «Гора», которая входит в часть сборника «Стороны света» известного писателя Алексея Варламова.
Каждая повесть – размышление о неслучайности человеческой жизни, о борьбе человека за свою душу и сознание. Герои Варламова собраны со всех сторон света – в поисках себя они оказываются на Валааме, в Марокко, на Байкале. Но где бы ни был человек, он сталкивается с вопросами честности и ответственности за собственную судьбу.
Книга предоставлена издательством «Никея», бумажную версию вы можете приобрести на сайте издательства http://nikeabooks.ru/
Вечер был покойный и чистый. Солнце медленно уходило за Северо-Байкальский хребет, освещая неподвижную студеную воду, но едва оно полностью скрылось, задуло два ветра. Низовой со стороны моря погнал на берег тяжелую пенистую волну, а верховой принес с запада облака. Они повисли над горами и к утру стали сползать вниз, укрывая густой массой камни, тайгу и степь. Когда рано утром Катя вышла из дому, почти ничего не было видно вокруг: только слышно в вязкой тишине, как катились, затихая, на берег волны и где-то далеко в море гудело судно.
Давно уже встало солнце, а зябкий туман по-прежнему висел над землей. Девушка шла по сырой траве, и чем дальше она уходила от моря, тем становилось теплее. Тропа поднималась в гору, и вместе с нею поднимались в нагревающемся воздухе облака, цепляясь за ветки кедрового стланика и прилипая к скалам. Обернувшись, Катя увидела под собой громаду воды, мачту метеостанции и заросшую дикими цветами и ковылем даурскую степь. Выше на склонах хребта начиналась тайга, здесь шумели в ущельях водопады и текли реки. Но до моря они не доходили, исчезая в расщелинах, а дальше тянулись сухие каменистые русла, наполнявшиеся только весной. Летом вода текла под землей и скапливалась в маленьком круглом озере. Это было глухое, окруженное со всех сторон тайгой место, с отражавшимися в дремотной воде деревьями и мелькавшими в глубине тенями непуганых рыб.
Вода в озерце хорошо прогревалась, и Катя любила приходить сюда и купаться. Она подолгу плескалась в прозрачной воде, а потом, раскинувшись, лежала на берегу безо всякой одежды, загорала, дремала и томилась воспоминаниями и надеждами. В ее нежном возрасте воспоминаний было меньше, а грез больше. И Бог знает, о чем она только не передумывала в эти неподвижные часы, кем себя не воображала и какого принца не ждала в девичьих мечтах. Только откуда было взяться ему в этой глуши? Не было вокруг никого, кроме нескольких людей на метеостанции, где она работала уже второй месяц, а казалось, год, и день изо дня выполняла однообразную и скучную работу. И сколько так будет еще?
Ей вдруг стало себя жалко и захотелось плакать, просто так, ни из-за чего, и она дала волю слезам. Но слезы прошли быстро, как легкий грибной дождик, и принесли облегчение и восторг, оттого что она еще молода, все у нее впереди и жизнь будет обязательно прекрасной, таинственной, чуточку опасной, но счастливой.
Катя встала во весь рост, подошла к кромке воды, потянулась и засмеялась: на нее смотрела стройная обнаженная девушка с длинными волосами, прикрывавшими маленькие круглые груди, и крепкими бедрами. На эту девушку опасливо косилась, но не двигалась древняя как мир щука, и равнодушно летали вокруг стрекозы и бабочки. Но вдруг ей почудилось, что из тайги кто-то на нее смотрит. Катя обернулась и увидела совсем рядом пронзительные темно-зеленые глаза. Это было так неожиданно, что она даже не сдвинулась с места. В следующее мгновение глаза исчезли и по траве пробежал шорох. Катя схватила в руки одежду и, не чуя ног, бросилась по тропе. Она боялась обернуться, однако никто ее не преследовал. Лес кончился, и впереди показался берег моря. Катя торопливо оделась и пошла спокойнее через степь, распугивая маленьких серых птиц, гнездившихся под ногами.
Когда она подошла к дому, начальник метеостанции Буранов удивленно посмотрел на нее.
– Что это с тобой?
– Там… – Она махнула рукой в сторону тайги.
– Бурхана встретила?
– Кто это?
– Это бог такой у бурятов. Не любит он, когда девушки в тайгу одни ходят.
Он смотрел на нее в упор насмешливыми глазами, и Кате было непонятно, что эти глаза выражают.
– Поедем со мной в Солонцовую.
– Нет, – качнула головой девушка. Она побаивалась начальника и предпочитала держаться от него подальше.
– Ну как знаешь, – сказал он сухо и скрылся в красивом большом доме с черепичной крышей и резным крыльцом.
В это пустынное место на безлюдном западном берегу Байкала с мрачноватым названием «мыс Покойники» Катя напросилась сама. Она выросла в унылой хакасской степи и мечтала о Байкале с детства, но когда первый раз увидела его, море – никто не называл его здесь озером – показалось ей печальным и диким, совсем не таким, как она представляла раньше.
Больше суток небольшой катер геологов «Чароит» плыл вдоль самого берега, спасаясь от тяжелой волны, и все время слева тянулись горы, то круто обрывающиеся в воду, то отступающие и образующие маленькие бухты. Изредка попадались поселки, но потом они пропали и остались одни только скалы, камни, тайга и редкие черные птицы. Ночь Катя спала плохо, а рано утром когда вышла на палубу, то увидела, что море сузилось. С обеих сторон высились скалы и изрезанные берега, а за кормой хищно кружили невесть откуда взявшиеся жирные драчливые чайки.
Прошли большой поселок на большом безлесом острове, и снова море раздвинулось, правый берег исчез вдали, и скоро стало неясно, что виднеется на горизонте, его очертания или низкие сизые облака. Иногда «Чароит» сворачивал в бухточки, на берегу которых стояли одинокие темные дома, тыкался прямо носом в гальку, не заглушая мотора, и кто-то из Катиных попутчиков сходил, кого-то забирали с той же будничностью, с какой в городах развозит людей по домам автобус. Плыли дальше на север, все выше и угрюмее громоздились горы. В воде встречались льдины, плавание начало уже утомлять, и казалась пугающей эта глушь, как вдруг Катя увидела на берегу крохотную избушку. Домик стоял под склоном горы так изящно и прелестно, будто не человек догадался его здесь построить, а он сам собой вырос. И когда через час катер приплыл в Покойники, где горы отходили далеко от воды и на голом берегу торчал обнесенный плетнем барак, а за ним виднелся особняк, такой красивый, что его красота казалась даже неестественной, она почему-то все время вспоминала ту избушку. Словно та ей что-то обещала. Но сколько она ни спрашивала, никто ей ничего о чудесном домике не говорил.
Кроме начальника, на метеостанции жили еще два человека: невысокий пухлый мужичок неопределенного возраста по фамилии Курлов и его жилистая хозяйственная теща. Курлова Катя невзлюбила с самого первого дня. Он смотрел на нее ухмыляясь, лез с бестолковыми замечаниями и пытался учить жизни. А однажды, когда она пошла в баню, ввалился следом и стал приближаться, водя перед собой руками, будто щупая жаркий влажный воздух.
– Уйди! – крикнула она, отворачиваясь.
– Катенька, – часто дыша, зашептал Курлов, – мехов надарю, соболей, песцов, шубу себе сошьешь.
Она заметалась по бане, как залетевшая в окно птица, и забилась в дальний угол у бочки с горячей водой.
– Красавица, – бормотал он, – не пожалеешь.
Катя тоскливо заозиралась, а потом схватила ковш и зачерпнула кипяток.
– Ты что? Ты что делаешь!
Он мигом прекратил щупать воздух, сорвал с головы шляпу и прикрыл ею возмутившуюся плоть.
– У! – крикнула она, смекнув проснувшимся бабьим умом, что есть вещи, из-за которых ни один мужик рисковать не станет. Но Кур лов уже отбежал от двери, и она выскочила из бани в чем мать родила, по дороге чуть не сбив начальника.
А потом полчаса ревела, давясь слезами и боясь, что будет слышно за стенкой, и вспоминала подружку в новосибирском метеотехникуме.
– Катька, дура, куда ты едешь? Ты думаешь, тебе там дадут спокойно жить? В первую же ночь кто-нибудь вломится. Мужики там голодные живут, дикие. Ух!
Ее всю трясло, и к утру она решила, что с первым же катером уедет, но назавтра на Курлова было жутко смотреть. Он ходил не поднимая головы, а под левым глазом у него матово отсвечивал бурый фингал. Катя одновременно торжествующе и жалостливо глянула на обидчика и с сомнением на его кроткую с утра родственницу. Как ни крепка была надзиравшая за зятьком Алена Гордеевна, тут явно чувствовалась мужская рука.
Катя осталась и сама не могла понять, нравится ей эта жизнь или нет. Настроение ее менялось по три раза на дню под стать байкальской погоде, которую она исправно летописала по очереди с членами курловского семейства. Начальника же все это как будто не касалось. У него была своя непонятная жизнь. Он часто уезжал на лодке в море или уходил в тайгу, иногда к нему прилетали на вертолете гости, и в такие дни все сбивались с ног. Старуха готовила угощение и рыбные пироги, Курлов топил баню, а из бурановских хором раздавались возгласы, пьяные крики, и рыхлые сытые мужики с удивительно похожими лицами среди бела дня бухались в море, омывая в чистых водах жирные телеса. Кате в эти дни Буранов велел носа из дома не высовывать и до нее лишь доносились слова пьяной благодарности:
– Все у тебя, Андреич, хорошо, только девочек нет.
– А если поискать? Может, найдется кто?
Дальше следовали скабрезные шуточки, матерные перебранки – Буранов поддакивал, пока наконец утомленные гости не падали где попало. И Курлов с Аленой Гордеевной относили их спать.
Зачем нужны были начальнику эти противные люди, Катя не понимала. Ей казалось, что он и сам не очень-то их любит, и когда они улетали, увозя с собой рыбу, тушки козлят и птиц, облегченно вздыхал и уходил на несколько дней в тайгу.
И снова долго тянулись и быстро проходили размеренные однообразные дни, раз в неделю на мыс заходили катера и уходили дальше в Нижнеангарск, в Листвянку, на Ольхон или в Давшу. Пустынное море перекатывало гальку и уносило с берега забытые вещи, выкидывая взамен темные, словно обуглившиеся стволы, волновалось, штормило, но к середине лета выдохлось и лишь слабо ворочалось и тихо вздыхало в глубоком ложе, как ленивое животное.
В одну из таких теплых июльских ночей Катя шла по двору в легком платьице, как вдруг дорогу ей преградила высокая худая фигура, обняла и смачно со знанием дела поцеловала в губы. Катя растерялась и пропустила этот поцелуй, как соня-вратарь пропускает мяч, а потом возмущенно отпихнула фигуру и заехала наглецу по физиономии.
– Да за кого вы тут все меня держите?
– Ммм, – обиженно замычала фигура, – я же с дружескими чувствами.
– Знаю я эти чувства, – буркнула Катя и пошла к дому, но фигура бросилась за ней следом и умоляюще сказала:
– Не уходите.
– Ты кто будешь-то?
– Сударыня, – фигура выпрямилась, стукнула ногой о ногу и совсем не по-сибирски, сильно напирая на звук «а», отрекомендовалась: – Абъещщик здешних угодий Евгений Адоевскай.
– Лесник, что ли?
– Если вам так угодно. А вы, стало быть, красавица Катрин, о которой говорит все побережье от Онгурен до Мужиная и которую до сих пор никто не видел?
Голос у него был хороший и теплый, и в тон леснику она ответила:
– Так меня никто и не зовет.
– Я со своей стороны, – забормотал Одоевский, – сударыня, помилуйте, я к вашим услугам хоть сейчас. Я отвезу вас в такое место, которое вы в жизни никогда не видели и больше не увидите.
– Сейчас поздно.
– Завтра, – живо сказал новый знакомый и поцеловал ей ручку. – А теперь я бегу и никому обо мне не говорите. Я тут инкогнито.
Катя проводила его удивленным взглядом и усмехнулась: «От Онгурен до Мужиная». Ей сделалось весело и легко, захотелось с кем-нибудь поговорить, но вдруг в ночи она услыхала голоса.
– Что этот придурок тут делал?
– А кто его знает, пустобреха.
– Пустобреха, – передразнил Курлова Буранов. – Смотри опять понаедут, цепляться начнут.
– Ну, скажете своим дружкам – вот и весь разговор.
При свете дня Одоевский Катю разочаровал. На вид ему было лет тридцать, и выглядел он помятым и неряшливым под стать своей хлипкой, страшной лодке. При такой внешности развязный тон казался неуместным, как если бы Алена Гордеевна вздумала кокетничать с Бурановым.
– Поедемте в Хаврошку.
– Куда? – засмеялась она.
– А что тут смешного? – внезапно обиделся ее кавалер. – Чем это вам наша Хаврошка не нравится? Уж по крайней мере пристойнее ваших мертвецов.
Хаврошкой оказалась та самая избушка, которую заприметила Катя с катера. Правда, внутри чудный домик выглядел довольно убого: нары, печь, высокий грубый стол, горшки, сковородки, керосиновая лампа на подоконнике. За столом сидел парень в белом овечьем свитере и читал.
– Сударыня, позвольте представить: мой близкий друг и коллега Александр Дедов.
Услышав фамилию, Катя хмыкнула, но в этот момент парень поднял голову, хлопнул длиннющими мохнатыми ресницами, и она поняла, чьи глаза привиделись ей три недели назад на берегу таежного озерца. Да, это были те самые пронзительные, цвета хвои глаза, смотревшие теперь немного смущенно.
– …умница и книгочей, идеалист, борец с браконьерами и лучший защитник Байкала.
– Не говори ерунды, – сказал парень и снова уткнулся в книгу.
– Дед, – не останавливался Одоевский, – в конце концов, это просто неприлично. Вы представить себе не можете, как он перепугался, когда узнал, что к нам пожалует дама. Одичал-с в тайге.
– Угу, – пробормотала Катя, – бурхан.
Через полчаса она чувствовала себя в этой избушке лучше, чем дома. Одоевский, хоть и довольно плохонько, играл на гитаре и пел тенорком жалостливые песни о бродягах, туристах и белых офицерах. Дедов сидел набычившись, и ей жутко нравилось дразнить их обоих взглядами, кокетничать и шалить. Водился за Катенькой этот милый грех, но выходило у нее всегда так невинно, что никто на нее не обижался.
Наконец пришло время прощаться. Одоевский, уже с трудом сохраняя непринужденность, спросил:
– А тебя там не обижают, моя пери?
– Вот еще, – повела она плечиком, – я сама кого хочешь обижу. Да и есть у меня защитник.
– Вовчик, что ли? – расхохотался москвич.
– Да нет. Буранов. – И она заметила, что они оба нахмурились. – У него, кстати, и книг много, – сказала Катя, обращаясь уже к одному Дедову, – хочешь, я для тебя что-нибудь попрошу.
– Не хочу.
Обратно ее вез Одоевский. На полдороге мотор заглох и дальше шли на веслах. Катя рассеянно отвечала на вопросы бодрившегося гребца и с ужасом смотрела на море. Никогда она не казалась себе такой беззащитной. Чтобы срезать расстояние между двумя мысами, они плыли довольно далеко от берега, и страшно было подумать, что под ними такая же глубина, как темная гора на берегу. А лодка, казалось, стояла на месте. Одоевский кряхтел, чертыхался, грести было неудобно, и легкий ветерок, дувший с берега, отгонял их в открытое море. После полуночи он успокоился, и через два часа лодка ткнулась в гальку.
Наутро она проснулась влюбленной. Она сама не знала, в кого именно влюбилась, но ей нравилось все – тихое море, теплые доски на крыльце, мягкий южный ветер култук и редкие причудливые облака, зависшие над горою. Даже Курлов не казался ей в то утро таким противным. Он ходил прибитый и печальный, и не умевшая ни на кого долго сердиться Катя решила, что ему надо отпустить грехи.
Ее обидчик удил рыбу в той самой фетровой шляпе и был похож на не полностью утратившего достоинства бича.
– Здравствуйте, Владимир Игнатьевич, – налетела на него Катя со спины.
Курлов пробурчал что-то нечленораздельное.
– Да что ж вы на меня и не смотрите-то?
– А че мне на тебя смотреть?
Он дернул удочку и стал крутить катушку, но согнувшееся было удилище внезапно обмякло, и Курлов вытащил пустой крючок.
– Черт! – прошипел он недовольно.
– Так это вы нас, значит, всех рыбой кормите?
– Угу, – он наконец скосил на нее мутноватые глазки, – глупая ты до чего ж!
– Ну вот! – огорчилась она.
Не слушая ее сетований, Курлов снова приклеился к поплавку, едва видневшемуся на фоне слепящей воды. Катя так и не увидела ничего, как вдруг Вовчик подсек, откинулся на спину и стал судорожно подматывать натянувшуюся леску. В воде показалась отливающая серебряным боком здоровая рыбина. Она шла к берегу недоуменно, но довольно покорно. Однако когда до берега оставалось меньше метра, рыбина вдруг круто развернулась, Курлов дернул на себя удилище, рыбина слетела с крючка и оказалась на камнях совсем рядом с водой. Мгновение – и она исчезнет.
Катя кинулась к ней, и в последний момент отбросила подальше от воды.
– Ух ты! – воскликнула она восхищенно.
Повеселевший рыболов засопел, с благодарностью посмотрел на свою помощницу и неожиданно вздохнул:
– Эх, Катя, хорошая ты девка, а достанешься какому-нибудь негодяю.
– Почему негодяю? – опешила она.
Он снова закинул мудреную снасть с большим поплавком и несколькими грузилами, одно задругам расположенными на леске, и вопросом на вопрос ответил:
– А я гляжу, ты давеча в Хаврошку ездила?
– Ну ездила. А что?
– Ничего, только смотри, гора налетит.
– Какая еще гора?
– Какая-какая? Вот налетит – узнаешь! Да еще этот увалень Москва, который в море ничего не смыслит.
– Чтой-то вы меня стращаете, Владимир Игнатьич?
– Катя, Катя, – Вовчик поднял на нее грустные глаза, – у тебя мама-папа есть?
– Мама.
– Вот и ехала бы к маме. Кой черт тебя сюда занес, девку молодую?
– А что тут страшного? – ответила она с вызовом. – Разве только нахал какой в баню залезет, когда там девушка моется.
Однако ее визит в Хаврошку вызвал неудовольствие не только у Курлова. И теща его была с Катей суха, ходила поджав губы и смотрела с тем характерным женским осуждением, которое всегда досадно девичьей душе. В довершение ко всему был несколько холоден и Буранов, не было в его взгляде обычной покровительственной ласки, и бедняжка и вовсе растерялась. Но не отказывать же себе в удовольствии морочить голову двум молодым людям, которые, казалось, только и ждали, что кто-нибудь оживит их отшельническое существование. И потом – где еще была такая чудная избушка?
В этом домике она почувствовала себя вскоре хозяйкой, подружилась с дедовской собакой Чарой, готовила лесникам обед, ворчала на неряху и болтуна Одоевского и свысока глядела на молчаливого и сосредоточенного Дедова. Но одной вещи Катя понять не могла. Странная глухая вражда была между обитателями Хаврошки и Покойников. Лесники на дух не переносили метеорологов, те – лесников, и было совершенно непонятно, что делит между собой несчастная горстка людей, разбросанная по дикому берегу.
Но сколько она ни пыталась их заочно примирить, все было бессмысленно. Буранов при упоминании соседей только недобро посмеивался, а лесники отмалчивались, пока наконец Дедов не выдержал и кратко, точно гвоздь вбил, бухнул:
– Рвачи!
– Какие же они рвачи? – обиделась Катя. – У Буранова лицензия есть. Я знаю.
– А ты никогда не думала, – вдруг зло заговорил Дедов, сверкая хвойными глазищами и, как опахалами, взмахивая ресницами, – почему здесь, кроме твоего дражайшего начальника, никто не охотится? Он раньше жил в бухте Солонцовой и за пять лет так испоганил тамошнюю тайгу, что охотники до сих пор туда не ходят – за собак боятся. У него там капканы на каждом шагу стояли. А указа на него нет – у Буранова пол-Иркутска куплено. Вся эта сволочь из Серого дома к нему съезжается. Ты на дачке-то у него была?
– Ну была.
– А кто все это строил, знаешь? Бичи на него работали, а он с ними спиртом расплачивался. Тут за спирт что хочешь сделают – Байкал осушат, и никто слова не скажет. Это сейчас он слегка поутих, в свое удовольствие зажил. А когда деньги были ему нужны – что ты, как он крутился! Ферму песцовую завел, сколько омуля и хариуса извел, чтобы песца прокормить, сколько зверья загубил! Нагадил там – сюда гадить перебрался. Ты погоди, тут зимой машины будут через день ходить, за соболем, за рыбой, тут тыщи сколачивают за сезон, а в тайге после них шаром покати. Лицензия! Лицензия для них – одно прикрытие.
– Что же вы тогда не вмешиваетесь? – пробормотала она, оглушенная его напором.
– А он на мой участок и не суется, – ответил Дедов надменно.
– Много это меняет? – вмешался Одоевский. – Ну к тебе не лезет и что? Не все ж такие придурки, как мы с тобой, за сто рублей корячиться. Не с Бурановым надо воевать, а с теми, кому он нужен.
– Вот и воюй!
– Не буду, – холодно ответил Одоевский. – Хватит с меня воевать. Я затем сюда и забрался, чтобы ни с кем больше не связываться. Да и кому это надо? Они на вертолетах – мы на веслах. Нам бензина и того не дают.
Катя покраснела, но о ней, кажется, забыли.
– Надо ждать, Дед. Они дойдут до крайней точки и сами одумаются. Их жизнь заставит, если хоть капля ума в мозгах осталась.
– Зато ты умный больно!
– Я не умный, Дед, я ученый, – печально проговорил Одоевский и взглянул на Катю: – Ну что ты заскучала, моя радость? Не грусти и не бери ничего в голову. Мы сидим втроем на краю света и, право, не в самом дурном месте, где даже ветры каждый имеет свое имя, и пока что из этого озера можно пить чистую воду, у нас достаточно еды, мы любим друг друга и слава Богу. А что еще человеку надо?
– А дальше что будет? – спросил Дедов зло.
– Милый мой, не заботься о дне завтрашнем. Сумей прожить то, что тебе отведено.
«Надо будет выжать из Вовчика бочку бензина», – подумала Катя. Она была очень смущена, чувствовала себя виноватой и не могла разобраться, перед кем ей более неудобно – перед Бурановым или лесниками, но ей очень хотелось их примирить – только как это сделать, Катя не знала.
Давать бензин Курлов наотрез отказался. «К начальнику иди, – сказал он, сплюнув, – а лучше не ходи – все равно не даст».
– Пусть только попробует!
– Сами, что ль, попросили? – не поверил Буранов, когда Катя изложила свою просьбу.
– Да ну что вы? Это все я. Они же возят меня туда-сюда.
– А ты им присоветуй: чего проще бензина купить. Бочка омуля – на бочку бензина. А то ишь: девочек катать им нравится – а санки пусть Буран таскает.
– Они не согласятся, – вздохнула Катя, – они б меня и так убили, если б узнали, что я у вас просила.
– Брезгуют, значит? – Бурановские глаза сузились и заблестели. – И браконьером, поди, называли, да?
Катя смолчала, уже жалея, что не послушалась мудрого Курлова и затеяла этот разговор. Но Буранов был задет за живое и загремел:
– А ты спроси их в следующий раз: кто из нас браконьер: я или какой-нибудь паршивый леспромхоз, который половину леса угробит, реку загубит, что ж они с этими-то не воюют – ко мне прицепились? Понаездят сюда, понапишут – Байкал, жемчужина, спасать надо, а потом глазки строят: как насчет омулька, как насчет соболька? И попробуй не дай!
– Но они-то не просят, – возразила она несмело.
– А до них сколько было? И рыбохрана, и егеря все этим кормятся и завидуют: во сколько Буран нахапал. А как оно дается и чего стоит, кто-нибудь спросил? Я нищим сюда приехал десять лет назад, и все, что у меня есть, – все своим горбом заколотил, радикулит нажил, замерзал, голодал, да что там говорить?
Он махнул рукой, и Катя поразилась: спокойный, обычно сдержанный начальник не был похож на самого себя.
Она хотела уйти, но он неожиданно разговорился:
– Катя, Кятя, кто бы знал, как я жил. Я гордый был дурень, идти на поклон ни к кому не захотел, с бичами кантовался, деньги копил. Поверишь ли, дал зарок капли в рот не брать, пока на ноги не встану. Потом устроился наконец егерем, сеть купил, рыбачить начал, охотиться. Все один, никого не спрашивая. И вот раз поставил сеть в двухстах метрах от берега. А когда пошел ее доставать, налетела гора! Ты знаешь, что такое гора? Это ад кромешный! Еще пять минут назад все было спокойно, тихо, и вдруг налетает ветер, ураган, не то что лодки – баржи, катера в море тонут. А у меня лодчонка была хуже, чем у твоих оборванцев. Мотор заглох – я за весла и грести. Не к берегу, нет, об этом и думать было нечего, а лишь для того чтобы удержать лодку носом к волне и не дать ей перевернуться. А гора не стихает, меня все дальше в море, холод собачий, ветер, брызги. Я выбивался из сил и понимал, что пропадаю ни за что, за какую-то паршивую рыбу, за сеть, и ни одна собака не узнает об этом. И такая ярость меня охватила.
Буранов перевел дух, лицо его неприятно исказилось, и вспыхнули с новой силой мышиные глаза.
– Я только этой злостью и спасся. Чтоб доказать всем, что я не бич какой-нибудь и буду жить здесь, как человек. Я отвоюю это право, и я его отвоевал. Гора стихла через шесть часов, я добрался до берега, вытащил сеть и понял, что это все, раз я не сдох, раз море меня отпустило, значит, мне ничего не страшно. Так что плевать я хотел на всех егерей и лесников, на всех защитничков природы – мне билет выдали, лицензию бессрочную – бери, что душа ни пожелает. И я вжился в тайгу, всю ее до малейшего сучка знаю, знаю, когда что случится, где пройдет какой зверь и откуда задует ветер. Я не ангел, и ко мне иногда прилетает охотиться эта жирная мразь – но что же делать? Лучше терпеть их, чем давать взятки мелкой швали. Да, я беру от тайги слишком много, но не возьму я – возьмут другие. Если бы эта земля была моя, я бы относился к ней совсем иначе. Я первый позвал бы Дедова к себе на работу и платил бы ему в сто, тысячу раз больше, чем он получает сейчас. Но до тех пор пока все ничье, так и будет. Отдайте Байкал таким людям, как я. Сколько нас в России – тысяча, две, десять – умных, энергичных, смелых. Мы преобразим и поднимем все, мы станем хозяевами и будем не грабить, а создавать.
Буранов умолк, застыли и подернулись поволокой его глаза, и совсем другим, покровительственным тоном он сказал:
– А насчет бензина скажи Вовчику. Пусть им даст. Ради тебя.
Он повернулся и ушел, а Катя так и осталась растерянная около его чудного дома с резными ставнями и коньком на крыше.
«Он очень несчастлив, – подумала она вдруг, – и очень хочет убедить всех и себя прежде всего, что ему хорошо. Бедный, бедный. И все они тут какие-то ненормальные».
Был тихий, теплый вечер, море лежало недвижимое, отражались в воде облака, гонялся за мушками мелкий хариус, несколько раз показалась недалеко от берега голова нерпы, пролетели утки, и странно было подумать, что в этом мире кто-то может тосковать, страдать, делить, когда было столько всего вокруг – хватит на всех и на вся. Катя шла вдоль самой кромки воды по камням и вдруг поймала себя на мысли, что не чувствует себя одинокой, ей дано дотронуться до таинственной жизни, но все равно была в этой очарованной природе печаль. Солнце зашло за гору, но сумерки наступили не сразу. Еще долго отражала вода темно-розовое сияние облаков, почти за километр были слышны голоса людей на метеостанции, и совсем далеко в горах сухо прогремел выстрел. Пора было возвращаться к дому, но она все оттягивала и оттягивала этот момент, смотрела на воду и дымку дальнего берега, казавшуюся отсюда высокой дубравой, и вдруг подумала, что никогда этот вечер не повторится. Медленно уйдет за огромную лесистую гору и нагрянет с моря ночь, но эта мысль принесла не слезы, а странное смирение и чувство покоя.
Одоевский с подозрением посмотрел на бочку, выслушал путаные Катины объяснения про фонды лесничества и быстро сказал:
– Деду про бензин ни слова. Бочка останется тут, и я тут буду заправляться.
Потом взглянул на кряхтевшего хмурого Курлова.
– Ты что это, Гнатич, жалеешь какую-то паршивую бочку бензина? У тебя ж их – во!
– Да, жалею, – отрезал Курлов.
– Гнатич, – широко улыбнулся Одоевский, – чай, мы природу от тебя охраняем, должен же и ты внести посильный вклад в охрану озера Байкал. А то живешь, живешь, только и знаешь, что брать, а отдавать кто будет?
– Озеро, – проворчал Курлов, – вот погоди, осень настанет, оно тебе покажет, какое оно озеро. Че тут отдавать-то? Само все делается. Что ж я, по-твоему, у воды буду жить и не напьюсь?
– Много вас развелось – пить скоро будет нечего, – вздохнул Одоевский.
– Нас-то как раз немного, – сказал Курлов неожиданно зло. – Мой дед и отец тут жили и никаких лицензий не знали. Жили, и все. И я б так жил, и Сашка Дедов – мы б друг другу не мешали. А вот такие, как ты, понаехали отовсюдова. Сталкивают всех, перессорили. Интеллигенты! Им, вишь, в городе жить не ндравится!
– Так ведь и начальник твой из той же породы.
– Он хоть не трепло собачье, как ты.
– Эх, Гнатич, убогий ты человек. Тебе меня все равно не понять, а потому и обидеть меня ты не можешь, как ни старайся. Ты мне лучше скажи: правду говорят, будто бы ты бабу свою в Иркутск сплавил, чтобы с тещей любовь крутить?
– Дурак ты, Москва, – сказал Курлов обиженно. – Она там сейчас каператив строит.
– Никак, уехать надумали, Гнатич?
– Ну.
– А не жалко?
– А че тут жалеть? Че жалеть-то? – обозлился Курлов. – Живешь как скотина, а я по-людски хочу, с квартиркой, с водой горячей, сортиром теплым. Понял? Это тебе все – тьфу, голь перекатная. А мы уж сколько так живем?
– Так, значит, ты слабину-то дал первый?
– Здесь подыхать будешь – никто за тобой не приедет. И похоронить толком не похоронят.
– Да рано вы о смерти думаете, Владимир Игнатьевич, – встряла Катя. – Вы еще всех нас переживете.
– Все под Богом ходим, – строго ответил Курлов.
– Это да, – легко согласился Одоевский. – Ну спасибо тебе, Гнатич, за топливо. Иди с миром и больше не греши.
Вовчик чертыхнулся и ушел в дом.
– Ну, Катька, – сказал Одоевский и щелкнул пальцами, – теперь мы с тобой богатенькие. Хочешь, прямо сейчас на Ушканы махнем? Там нерпы пропасть, а берег мраморный.
– А гора налетит?
– Гора, – усмехнулся Одоевский, – горы ты не бойся. Кому суждено быть повешенным, тот не потопнет.
С Одоевским Катя виделась теперь часто. Москвич давно оставил снисходительно-насмешливый тон, сидел допоздна в ее светелке и говорил, говорил до тех пор, пока она его не выпроваживала. Он уходил, всем своим видом показывая полное желание остаться, а Катя, смеясь, его гнала и страшно шептала, что он компрометирует ее в глазах Алены Гордеевны.
– Катюшка, да все знают, что ты моя любовница.
– Уходи, я устала, спать хочу.
– Катенька, там темно, страшно одному плыть.
– Тогда спи на коврике с Динкой.
– Какая ж ты все-таки жестокая!
Иногда они ссорились, и Одоевский клятвенно заверял, что ноги его больше в этом доме не будет, и говорил, что знает одну бурятскую вдовушку в Онгурене, женщину бедную, но великодушную, и в ее доме есть место для его оскорбленного сердца, но через день после этой тирады снова появлялся. Катя привыкла к нему, и только было ей досадно, что Одоевский вечно один.
– Где же ваш друг Бабин или как там его, я забыла?
Москвич глянул на нее проникновенно и покачал головой:
– И думать о нем забудь, моя ясынька. Дед – монах, Илья Муромец, он в тайге силу копит и ни на что не отвлекается.
– А ты что ж не копишь?
– Я устал уже, Катенька, и не вижу смысла, зачем ее копить. – Одоевский вдруг загрустил. – Я, Катя, человек конченый. Пробовал быть инженером – скучно стало, пробовал поэтом – не получилось, занялся политикой и за то пострадал. Подался в дворники, потом в истопники, все на что-то надеялся, писал, размышлял, философствовал, был хорош собой и нравился дамам. Потом сам себе надоел, бросил все, уехал из Москвы, чтобы жизнь познать, там был, тут был, это попробовал, на другое поглядел – везде одно и то же. Ничего-то из меня не вышло. Живу покуда здесь, а надоест – махну в Америку.
– Зачем в Америку-то?
– Да незачем, – согласился Одоевский. – Но только ведь тут через пару лет Буранов все краны перекроет и хуже, чем при коммунистах, станет. Не повезло мне. Не в то время я родился. Родители мои князьями были, и век у них был счастливый, а нам что досталось? Одни объедки.
Когда он принимался жаловаться, Кате становилось скучно, даже как-то неприятно, и, чувствуя это, Одоевский усмехнулся:
– Да что тебе говорить? Прав Сашка – у тебя одна мысль: как бы замуж поскорее выйти.
«Врет», – спокойно подумала Катя.
А Одоевский, не сводя с нее испытывающего взгляда, едко продолжил:
– Выйдешь в конце концов за барина здешнего, подарит он тебе шубу от щедрот своих, два месяца будешь счастлива, а потом заскучаешь и начнешь изменять ему с Вовчиком.
Катя почувствовала себя задетой:
– Да что ж вы к Буранову-то все прицепились? Он хоть делом занят. А ты-то? Только ноешь да жалуешься, не мужик, а… – осеклась она.
Одоевский потемнел:
– Знаешь, моя радость, мне такие же слова жена бывшая говорила. Что ты за мужик без дела? А я не хочу никаким делом заниматься. И от жены ушел, потому что она из меня такого вот Вовчика хотела сделать – тащи, тащи, ломай спину. Все вы, бабы, одинаковые. Вон Курлова возьми того же – пошел бы он к Буранову, если б не дура его крашеная, которой, вишь ли, каператив захотелось. Едрена мать! Да к этому хапуге ни один уважающий себя человек не пойдет. Лучше бичом последним быть… Он же хуже партийной мрази. Те уже импотенты, евнухи, а вот он… не дай Бог такому развернуться. Грядущий Хам.
– Ты просто завидуешь.
– А, что с тебя, дурочки, взять? – махнул рукой Одоевский и пошел к морю.
«Ну и черт с тобой, катись», – подумала она, но в тот же день поругалась и с начальником.
Буранов, после того как у него в очередной раз побывали гости, подарил Кате коробку шоколадных конфет. Тяжело вздохнув, байкальская барышня от конфет отказалась. Сероглазый благодетель усмехнулся, ничего не сказал и бросил гостинец на землю. Тут же налетели гуси, захлопали крыльями и устроили на берегу свалку. Нелепая эта сцена происходила на глазах у хозяйственной Алены Гордеевны, но когда старуха попыталась прогнать гусей, дело было сделано: обкомовские сладости перекочевали в гусиные желудки.
– Ты что же сделала, негодница, а? – зашлась во гневе старуха.
– Жирнее будут, – буркнула Катя.
метеостанция опустела. Буранов снова уехал, Одоевский больше не появлялся, и Катя затосковала. Тихое, сонное море навевало на нее тоску, даже ходить купаться и загорать на таежное озерцо ей надоело. Часами она сидела в своей прохладной комнатке у окна и глядела на размытый дальний берег моря – полуостров со смешным названием «Святой Нос» и тушу гигантского животного на фоне этого Носа – мраморные Ушканьи острова, куда собирался свозить ее, да так и не свозил оскорбленный потомок московских бар. Дни были похожи один на другой, и Катя потеряла им счет, не было ни дождей, ни ветра, палило вовсю жгучее байкальское солнце, изредка налетали стремительные грозы, все тряслось, а потом снова успокаивалось, и редкие облака прочно висели на хребте, не в силах перевалиться на эту сторону.
Катя томилась и лениво перебрехивалась с тещей, после отъезда Буранова обретшей скипетр и державу в их маленьком государстве.
Потом эта ругань ей надоела, и, чтобы окончательно не закиснуть, она принялась помогать старухе по хозяйству, стала кормить гусей. По счастью, гуси не были забывчивыми, некоторые задобренные шоколадными конфетами, они отнеслись к девушке благосклонно, и скоро Катя стала их различать и дала каждому имя.
Самого жирного и неуклюжего она назвала Вовой, самого меланхоличного Женей, самого хитрого и проворного – Бураном, а самого… самого красивого – Дедушкой. Она следила за тем, чтобы гуси жили в согласии, не дрались, и птицы не отходили от нее ни на шаг, тянули голову к ее ногам, и ей чудилось, что самый робкий, сизый Дедушка делает это особенно нежно и все смотрит чудными шоколадными глазами.
Что же касается Алены Гордеевны, то она приняла произошедшую в нахальной девчонке перемену еще лучше поименованных гусей, и Катя с удивлением обнаружила, что грозная теща была славной и доброй старушкой. Она учила юную соседку, как делать рыбный пирог, и приговаривала:
– От замуж выйдешь, спасибо тебе муженек скажет.
– Вам скажет.
– И мне тоже. Но мужика в строгости надо держать. Мужик нынче не тот пошел, дурной, гулящий, – так шо ты давай его далеко не отпускай. Лет-то сколько тебе, милая?
– Девятнадцать.
– Я в твои годы уж второго ждала. Трудно, конечно, мужика тут найти, – вздохнула Алена Гордеевна, – но вот бы тебе с Василь Андреичем получше познакомиться. А ты все с Москвой ходишь. Что он тебе, пустомеля, и только. А замуж все равно не возьмет. Наиграется и бросит. Знаю я этих столичных. Самое зло от них. Чтоб у нас в Сибири раньше так жили, чтоб пили, сквернословили, да ни в жизнь. Никогда такого не было, все из Москвы пришло.
– Он не такой, – возразила Катя.
– Не такой, – проворчала старуха, – то-то я смотрю, все тебе не такие. Доча моя от тоже прынца ждала. А нашла кого? Тьфу!
– А по-моему, Владимир Игнатьич хороший, – вступилась Катя.
Алена Гордеевна расцвела.
– И мне он по сердцу пришелся. Только вот беда, детей у них нет. Кабы были у них дети, все б по-другому было.
– Может, будут еще?
– Да где там? Не хочет она рожать. Какие, говорит, дети в тайге? Вот и маются оба.
Курлов действительно маялся. Его супруга и не писала, и не ехала, и единственное, что его развлекало, были туристы, толпою валившие через Покойники за перевал, туда, где начиналась великая река Лена, по легенде вытекавшая когда-то в этом месте из Байкала. Вовчик показывал дорогу, его угощали водкой, и он с радостью парился с туристами в бане, а после с важным видом объяснял, отчего мыс получил свое кладбищенское название.
– Одне говорят, – повествовал хмельной Курлов, – что море тут спокойное, оттого и мыс прозвали покойным, но а уж потом в Покойники переделали. Други говорят наоборот – море тут бурное и шибко много покойников на берег выкидывает. А на самом-то деле лет сто, а может и боле, буряты тут устроили пир и столько всего зараз съели, что половина из их перемерла. Во как! Но вы с огнем там поосторожнее, в тайге, дожжей нет, не ровен час тайгу подожгете: и лес сгорит, и сами погибнете. То-то лесничкам счас работы!
Катя слушала его и с ужасом думала, что где-то ходят по тайге в эту минуту близкие ей люди, ночами ей снились рваные, тяжелые сны и все время казалось, что вот-вот стрясется беда. Это ощущение было разлито в воздухе, в дневном жаре и безветрии, и даже студеное море не было в силах этот жар унять и гнало на берег мертвую зыбь от Ушканов. Стала сухой и ломкой трава в степи, и почти весь растаял в горах снег – только высоко в распадках лежали белые куски и около них дрожал и тек знойный воздух.
Отдохновение наступало лишь ночью, когда она приходила в радиорубку, передавала сводку и потом долго крутила ручку радиоприемника на коротких волнах и слушала, как переговариваются между собой капитаны кораблей, летчики, геологи, охотники и десятки других людей, разбросанных по тайге и по морю. Она ловила в этих разговорах какую-нибудь весточку, и эти люди, которых она никогда не видела, сделались ей страшно близкими. С некоторыми она познакомилась, болтала ночами о пустяках, пока их не разгонял строгий начальственный баритон. И тогда приходилось возвращаться домой, но спала Катя плохо, зато много ела и с ужасом смотрела на свое налившееся, раздобревшее тело. А днями не сводила глаз с тайги, казавшейся снизу такой безлюдной, смотрела, не виднеется ли где-нибудь дым, чтобы броситься туда на помощь, но тайга будто застыла, и только жалобно кричали и хлопали крыльями вокруг Кати ее четыре верных гуся.
Так прошел в томлении и тревоге август, начался сентябрь, это была лучшая байкальская пора, ягодная, грибная, но Катю ничто не радовало до тех пор, пока однажды уже немного прохладным днем она не услышала со стороны Хаврошки звук мотора, который могла бы узнать среди десятка подобных.
Лодка описала круг, ткнулась в берег, из нее с лаем выскочила дедовская Чара, подлетел а к Кате и стала лизать руки. Следом за ней показался исхудавший, с шальными глазами Одоевский, и Катя бросилась к леснику на шею как к родному.
– Катечка, Катечка, – зашептал осчастливленный Одоевский, коему ничего подобного после первого пиратского поцелуя не перепадало, – я так думал о тебе, о себе, так мучился. Ты даже не представляешь.
Она прижалась к нему, слушала его бестолковый шепот, нежности, и сразу же сделалось ей покойно и хорошо, но когда через час Катя поила Одоевского чаем и угощала на скорую руку испеченным пирогом, ей было немного досадно, что она себя распустила, и потому держалась теперь суховато. Но москвичу не было до этого дела, он поедал зубами пирог, а глазами хозяйку, махал руками и без умолку рассказывал, как они ходили за перевал, как лазали по кедровому стланику и гоняли туристов, какие кедры растут с той стороны хребта, горстями доставал из кармана орехи, и Катю начало уже немного клонить ко сну, но остановить красноречивого гостя не было никакой возможности.
– А Деда чуть медведь не съел, – вдруг сказал Одоевский, разгрызая орешек.
Она побледнела.
– Представляешь, – захохотал он, – у нас в Хаврошке мишка завелся, сбежал, значит, под Дедово крыло, где его никто не трогает. Ну и пошел как-то наш Дедуля в тайгу. А ружье забыл. Понимаешь? А ему навстречу – ба! Хозяин. Лохматый, грязный, изо рта вонь, встал на задние лапы и идет себе, приятель. Слава те Господи у нашего Ильи Муромца ума хватило не бежать. Остановился и как заорет: «Миша, не балуй!» А медведь рычит, еще ближе подходит, наклонился, падалью дышит. Дед знай ему орать прямо в ухо: «Миша, не балуй, Миша, не балуй!»
– Боже мой!
– Ну ничего, постояли так, поорали друг на друга, выяснили, кто есть кто, и разошлись с миром. Дед-то наш хвилософ, у него, вишь ли, теория есть: ежели ты к тайге-то по-хорошему, так и она тоже.
Одоевский продолжал что-то говорить, но Катя его не слушала, а потом резко сказала:
– Конечно, с тобой ничего не случится.
Он разом сник, и она виновато пробормотала:
– Прости, я очень испугалась.
Одоевский подошел к ней, обнял за плечи, но Катя тихонечко высвободилась:
– Не надо, Жень.
Он отошел к окну и закурил. Она ждала, что он что-нибудь скажет, вывернется из этой неловкой ситуации, как всегда выворачивался, но он упрямо и даже демонстративно молчал, предоставляя ей самой разбираться.
– Женечка, давай на лодке покатаемся, – предложила Катя несмело, но в уме плутовала отчаянно: катание на лодке тем и было хорошо, что там не надо было ничего ни слушать, ни говорить, сиди себе и думай о своем под гудение мотора.
– Ты думаешь, что если ласково отказывать, – сказал Одоевский, оборачиваясь, – будет не так больно?
– Женечка, миленький, хорошенький, – зашептала Катя, – у тебя все получится, вот увидишь, очень скоро. Все будет хорошо, все исполнится, как ты хочешь. Я знаю.
– Да чтоб я в этом сомневался когда, – пробормотал Одоевский.
Катя отошла к окну и посмотрела ему вслед. Он торопливо сбежал по склону к воде и стал заводить мотор. Тишина была такая, что за пятьдесят шагов было слышно, как он чертыхается и рядом с ним почему-то жалобно, тоскливо скулит Чара.
«Ну что ты, глупая? – доносилось до Кати, – все же будет хорошо, ты сама слышала».
Кате вдруг стало тепло, точно Одоевский, того не ведая, принес ей весточку от любимого человека, с глазами которого была связана Катя тайной, и точно так же передаст этому человеку ответ, и тот придет очень скоро, теперь она знала это наверняка и торопила москвича и его непослушный мотор. Но у него ничего не получалось, и лишь все отчаянней и горестней лаяла Чара.
К лодке кто-то подошел, и Катя узнала Буранова. Начальник присел на корточки, залез руками в двигатель, и через минуту мотор затрещал. Катя проводила лодку глазами, закрыла окно, легла, но долго еще ей было слышно, как на одной ноте ревет мотор. Этот звук давно должен был прекратиться, но он все гудел и гудел, точно стучал в окно поздний гость сладким известием. Слышала она это во сне или наяву, Бог знает, но наконец она заснула совсем, и сон на нее навалился какой-то муторный, липкий, она чувствовала, что давно уже наступило утро и давно пора вставать, но все гудел в ушах мотор, и не было сил разомкнуть глаза. В дверь тихонько, робко постучали, и тотчас же Катя проснулась.
«Божечка, сколько же я спала?»
В дверь снова постучали.
– Кто?
– Это я, – раздался хриплый, сорвавшийся голос, и ее точно теплой волной окатило.
– Сейчас оденусь, подожди, – крикнула она – так сладко было это крикнуть. Она бросилась к шкафу, мимоходом посмотрела на себя в зеркало, скинула ночную сорочку, надела юбку, свежую блузу и только после того посмотрела в окно и не узнала моря.
Ушканьи острова скрылись с глаз, море поднялось точно тесто на дрожжах, вздрагивало и ходило ходуном, ветер гнал от берега волну – за валом вал.
«Ишь, – зачарованно подумала Катя, – разгулялся ты, Байкал-батюшка».
– Заходи, – позвала она.
Дедов почему-то не заходил.
Он стоял в самом конце коридорчика и старался не встречаться с ней зелеными колдовскими глазами. Бледный, в изодранной куртке, мокрый, и она почувствовала к нему такую нежность, что и говорить ничего не хотелось, не пугать этот миг, а только стоять и смотреть.
– Ты что, Дед, – сказала она наконец ласково, – оробел?
И подумала, как ей будет приятно, когда он войдет в ее комнатку и сядет на кровать, где только что она спала.
– А Женя где? – спросил Дедов негромко.
– Дед, окстись, он с вечера еще уехал.
Дедов сперва растерянно, беззащитно улыбнулся, а потом вдруг резко побледнел, но Катя по инерции продолжила:
– Ты думал, я его с собой положила?
– Я думал… – начал Дедов, и зрачки его глаз расширились, потемнели и застыли от ужаса. – Буран у себя? – крикнул он.
– Да, – сказала она, похолодев.
Они побежали через двор, и Кате казалось, что бегут они очень долго и за ними бежит весь мир: собаки, гуси, Алена Гордеевна, Курлов, толкаются, кричат, взмахивают руками, и наконец все остановились у высокого резного крыльца.
Хозяин открыл дверь и, казалось, не был удивлен их приходу.
– Катер дай, – крикнул Дедов, – Одоевский в море.
Буранов пристально глянул на Катю, потом на него и спокойно сказал:
– Не дам.
– Я ж тебя с собой не зову, падлу, – прохрипел Дедов, – катера тебе жалко?
– И катера тоже.
– Дайте! – пронзительно сказала Катя. – Ведь, может, он еще там!
– Утонуть захотели, сосунки! Одного вам мало!
– Вы же все знали, еще вчера, – вдруг тихо сказала Катя, махнула рукой, закачалась и пошла к вздыбившемуся морю.
Дедов недоуменно посмотрел на Буранова, и тот как бы нехотя сказал:
– Я вызвал спасателей. Но шансов мало. Почти нет.
Они просидели с Катей на берегу в тот день несколько часов, все еще на что-то надеясь или просто безмолвно моля море отдать им близкого человека и мучаясь от бессилия ему помочь, если только он еще жив и, выбиваясь из сил, борется с волной. Они сидели на деревянном днище полусгнившей лодки, оставшейся, верно, с тех времен, когда не было катеров. Мельком глянув на Катю, Дедов поразился тому, как она изменилась за эти часы. Будто жизнь ее переломилась надвое, и из игривой девушки, одновременно томившей и раздражавшей его взглядами и словами, она превратилась в усталую и покорную женщину, готовую принять любую беду. И он вдруг подумал, что никогда она не была ему так близка, как сейчас, в эту минуту, когда нелепо казалось об этом думать. Она стала похожа на его мать – точно так же та стояла на берегу Малого моря в Хужире, когда налетала сарма, и что-то шептала, молилась, путая имена Христа, Будды, Николы-угодника и бурхана.
Так они сидели и не говорили друг другу ни слова и не слышали мрачного Курлова, яростно матерящего то море, то гору, то растяпу Одоевского, то всю эту никчемную жизнь, которой все здесь живут. Несколько раз приходила старуха и пыталась увести Катю домой, но та сидела недвижно и не слушала ничьих уговоров.
Под вечер Дедов ушел в Хаврошку. Около дома его неожиданно встретила беспокойная Чара, она отказывалась от еды, жалобно скулила, и тогда Дедов понял: это все, Одоевского море не отдаст.
Море так и не успокоилось, всю осень лишь ненадолго стихая, снова и снова задувала гора – страшный ветер, срывавшийся с хребта и сотрясавший поверхность моря вдоль всего западного побережья. Ветер пронизывал насквозь поселки, деревеньки, охотничьи зимовья и бурятские улусы, и казалось, не только море, но и сама земля дрожит от этого ветра. В ноябре в тайге уже лежал снег, ночами случались морозы до минус тридцати, но море все ворочалось и никак не могло улечься, скидывая намерзшие льды, взламывало их с грохотом и нагромождало торосы.
Все это время Дедов жестоко страдал и не мог успокоиться ни на час. Он глядел на море и думал о том, сколько жизней оно забрало и сколько безвестных тел лежит в его глубинах и никогда отсюда не поднимется.
Смерть друга уязвила его в самое сердце, целыми днями он не мог заставить себя ничего делать, не выходил из избушки, курил и избегал смотреть на обманувшее его море. Они прожили с Одоевским в Хаврошке больше двух лет, и, несмотря на различие в характерах, прожили в согласии, какое редко бывает в тайге между двумя людьми.
Бывали у них ссоры и размолвки, но теперь, оставшись один, Дедов тосковал по погибшему товарищу, как по брату, и не мог сам себе объяснить, почему, как могло случиться, что безобидный, боявшийся взять в руки ружье Одоевский погиб, а мерзавец и хапуга Буранов продолжает как ни в чем не бывало жить.
В Дедове с детства сидела какая-то чуть ли не раскольническая, кержацкая уверенность, что существует в мире закон, согласно которому доведенная до крайней меры разорения природа восстанет и покарает обидчика, но почему же море ошиблось и взяло того, кого обязано было пощадить. Значит, не было такого закона или же тот, кто им ведал, оказался сам браконьером, и тогда все бессмысленно, ничто их не убережет, восторжествует Буранов и все живое погибнет, сметенное страшной, равнодушной горой.
Она снилась ему теперь каждую ночь, эта темная жуткая гора, – снились осыпающиеся камни и вырванные с камнями деревья, снились пересохшие реки и пепелища лесов, снилось исчезнувшее море и безобразный разлом на его месте, точно опрокинутая вниз гора, в глубине которой лежали все людские тела, и страшная сухость была в этих снах.
К концу ноября он совсем разболелся и почти не выходил из дома, уже много дней не видел людей, и единственной живой душой, разделявшей его уныние, была чудом спасшаяся собака. Чара лежала у его ног, изредка поднимая голову и внимательно глядя на хозяина странным каким-то взглядом, напоминавшим Дедову другие глаза.
Наступали и быстро проходили дни, зимовье погружалось в долгие глухие сумерки, и в этих сумерках было что-то очень тревожное, сухое. Он пил без конца воду, но сухость не исчезала, и Дедов чувствовал, что им кто-то завладел и отнял и волю, и силы, и все желания.
В одну из таких ночей Дедову приснился Одоевский. Это был даже не сон, а видение, очень явственное, не разорванное, будто он сам смотрел на свое спящее тело со стороны, смотрел на спящую Чару и будто бы слабо колыхнулась занавеска, и через окно с зеленым светом далекой звезды в зимовье спустилась высокая худая фигура и тихо позвала товарища:
– Де-ед!
Спящий человек открыл глаза и поднял голову.
– Дед, – сказал Одоевский шепотом и почему-то улыбаясь, – я хочу сказать тебе очень важную вещь.
– Где ты? – спросил Дедов, с трудом ворочая тяжелым пересохшим языком.
– Я… я не умею этого объяснить, – ответил Одоевский, улыбаясь так же тихо и светло, – но я здесь на хорошем счету, меня любят и мне отсюда вас всех видно.
Завиляла хвостом Чара, и Одоевский продолжил:
– А собака что ж, я не стал брать ее с собою. Она нужнее тебе. Я все про тебя знаю, Дед. Ты немного раскис и хандришь. Не хандри, ступай скорее к той, кто тебя ждет. Ей очень плохо без тебя, Дед.
Чара залаяла, и от этого лая Дедов в самом деле проснулся. В маленькое окошко светила луна, и, приподнявшись на нарах, он увидел огромные резкие тени на снегу, дальше за ними начиналась чернота незамерзшего моря, только не было видно той самой звезды, в свете которой пришло ему это видение.
И от того, что ее не было видно, Дедову сделалось жутко, он встал, затопил печь и до утра сидел у открытой заслонки, грел руки, и только когда стало светло, лег на нары и забылся. От бывалых людей Дедов знал, как трудно пережить в тайге одному зиму, но он никогда не думал, что это случилось с ним и это он будет бредить и бояться выйти из дому.
Странные вещи происходили с ним. Его жутко тянуло на метеостанцию к маленькой женщине, тосковавшей по берегу моря, к ее глазам, которые, он был убежден, вылечат его от любой беды и спасут от любого зла, но он не мог выйти из дому и боялся того расстояния, которое разделяло Хаврошку и Покойники. Он стал бояться тайги, бояться моря, его волн, ветров, непогоды.
Снова дула гора, и снова на море ходили валы, потом задул с бурятского берега баргузин, ему следом пошла огромная мертвая зыбь, и в череде этих тягостных, непогодных дней был один, странным образом врезавшийся в его память.
В этот день его снова еще сильнее, чем прежде, тянуло в Покойники, как это было три месяца назад, когда не вернулся вечером Одоевский и, проведя бессонную ночь, Дедов ринулся на метеостанцию с одной-единственной целью – убедить себя в том, что его друг нашел свое счастье с маленькой женщиной, которую он, Дедов, первым вспугнул летним днем на берегу таежного озерца. Точно так же захотелось ему пойти и сейчас и снова в чем-то убедиться или чему-нибудь помешать, лаяла и рвалась в тайгу Чара, но он так и не пошел, все ему стало вдруг безразлично, доживет ли он до весны или сойдет с ума от одиночества и отчаяния, – только не мог он в тот день спокойно смотреть на море и все время думал, что, может быть, сейчас, в эту минуту, идет где-то катер и борется с волной. Куда, какой катер, какой сумасшедший выйдет в это время в море – он не знал, но будто чувствовал это движение по волне, и ему чудилось, что этот катер увозит его самого и никогда больше он не вернется на этот глухой берег и не увидит маленькую женщину в синем сарафане с покойным смуглым лицом и выгоревшей от солнца челкой на лбу. Он смотрел на море, пока не стало темно, потом ушел в избушку, и в ту ночь захотелось ему увидеть Катю хотя бы во сне.
И был Дедову сон, но приснилась ему не Катя, а пришел снова Одоевский, покачал головой и, оставшись где-то вдали, крикнул, но будто шепот расслышал Дедов:
– Дед, ну почему ты такой дурной и меня не послушался? Эх ты…
И в этом зыбком сне Дедов потянулся к спасенному кем-то товарищу, но Одоевский исчез, оставив его одного в занесенном снегом зимовье, и Дедов, здоровый, сильный мужик, каким он всегда себя считал, неожиданно проснулся в слезах, как ребенок, и плакал до утра, не стесняясь Чары. Однако утешения ему эти слезы не принесли, они лишь исцелили его от страха перед тайгой и морем, но исцеление это не было радостным – на что теперь нужна ему эта тайга?
Через две недели море наконец встало. С утра Дедов ушел за дровами, а когда вернулся, то увидел у зимовья следы. Он торопливо открыл дверь: у печи сидел постаревший лет на пять, какой-то измятый Курлов и грел руки.
На столе стояла бутылка спирта и лежала строганина.
– Ну здоров, – сказал гость. – Че на Новый год-то не приходил?
– Что, был уже? – спросил Дедов равнодушно.
– Ты че? – Курловская физиономия вытянулась. – Совсем, что ли, тут одичал? Да уж неделя завтра, как в новом году живем. И так он море в этот год раньше стало, зима-то какая.
Они выпили спирту, и Дедов без всякого интереса спросил:
– Ну как там у вас?
– Да ничего, живем – хлеб жуем.
– А ты ж вроде уезжать собирался, – вдруг вспомнил Дедов.
– Э, брат, – махнул рукой Вовчик, и лицо его еще больше сморщилось: – тут такая история вышла. Одним словом, обманула меня лахудра моя. Каператив на мои денежки выстроила, на себя записала и хвостом вильнула. Мол, я с тобой развожусь и знать тебя не желаю. С кем-то она там снюхалась. Мне Буранов говорит, в суд надо подавать, помочь обещал, а я думаю – ладно, хрен с ней, пусть подавится этим каперативом.
Он длинно и сочно выматерился, разлил спирт и, чокнувшись с Дедовым, продолжил:
– Да и то сказать, как мы с ней жили: собачились, ни ей радости, ни мне. А старуха-то ее, она мне в ноги упала, прости, говорит, батюшка Владимир Игнатьич, прости дуру. Я ей: «Ты-то тут при чем, старая, знала, что ль, все, да молчала? Ну так и чего от тебя еще ждать, порода ваша разэдакая». А она вскочила, крестится: «Ей-богу, – говорит, – не знала, батюшка, ей-богу. Опозорила меня дочка моя, видеть ее после этого не желаю. Не гони меня только, Христа ради». Я ее спрашиваю: «А чего тебе тут?» Она как заревет: «Я тут привыкла, у меня тут хозяйство, все козочки мои, курочки, гусочки, не гони, Христом Богом прошу». А у меня, сам знаешь, сколько на нее зла. Плюнул, повернулся, уйти хочу, а она, что ты думаешь, только руки мне не целует: «Не гони, я тут помереть хочу, место для могилки приискала, тут вольно, хорошо».
– И название соответствующее, – буркнул Дедов.
– А? Ну я и говорю. А то, твердит, в городе и лежать-то негде. Сожгут-де меня. Она, вишь, пуще всего боится, как бы ее в крематорий не свезли.
– Ну и ты что?
– Что, что? И то, я так поостыл и думаю: «Че ее гнать, старую?» Друг твой, царствие ему небесное, хоть и смеялся надо мной, уж не живу ли я с ней, а я инда гляну на нее и впрямь будто жена моя, свыкся уж. И она первое-то время как шелковая ходила, все «батюшка Владимир Игнатьич», пироги кажный день пекла, а теперь опять за старое взялась, ругается, дерется.
Дедов усмехнулся.
– Че лыбисся-то? Буранов от тоже угодил. От уж, казалось, этот жучило нигде не пропадет, а на его шею хомут нашелся. Окрутила его фифа наша.
– Катя? – Дедов побледнел.
– Ну. И как окрутила. Он, вишь, после того, как Москва потоп, сдвинулся маненько, тайгу забросил, и рыбалку, и охоту, все за ней ходил как тень. А она хоть бы глянула на него. Уж и старуха моя ее стыдить начала. Чего, говорит, тебе ишо дуре нужно, какой человек тебя вниманьем удостоил. А она молчит, хоть бы улыбнулась. И тоже с приветом. Алена-то Гордеевна на Покров гуся собралась жарить, а та не дает. Ни одного, представляешь? И гуси от нее ни на шаг. Ну это ладно. Старуха-то моя гусей вроде тоже пожалела, а ей говорит:
«Ты Москву забыть, что ли, не можешь? Жалко, конечно, что потоп, но пустомеля он был. А Буранов – хозяин, с ним как за стеной будешь жить, все у тебя будет».
Та только морщится. А Буран наш, как она его отошьет, на берег сядет и сидит себе камешки в воду бросает. Осень, ни сети не ставит, ничего. Так месяц прошел, вдруг однажды приходит она к нему и говорит:
«Послушайте, можете вы для меня одно дело сделать?»
Он говорит: любое.
«Поставьте на берегу крест».
Он аж затрясся: ты, говорит, меня за мальчика, что ли, держишь?
Ему понятно, прилетят дружки его, глянут, что он натворил, – это ж скандал. А она одно заладила: если хоть чуточку со мной считаетесь – поставьте.
И тут гляди-ко: я думал, Алена Гордеевна снова стыдить ее начнет, а она губы-то подожмет, ну знаешь, как она губы-то поджимает, и говорит: «Уважь просьбу, Василь Андреич». Буранов побледнел, выскочил. А назавтра, глядь, ушел в тайгу и лиственницу тащит. И стал тесать, долго тесал. Ну поставили мы ему крест, как раз под ноябрьские праздники на сороковой день вышло, помолчали – добрым словом вспомнили.
Она говорит: «Вы его не знали, а он добрый был, справедливый». Я вот теперь рассуждаю: любила она его, что ль? Да нет вроде – помыкала, смеялась – все ж на моих глазах было. Бензин мой прокатывали.
– Какой еще бензин? – встрял безнадежно унылый Дедов.
– Хитрый ты парень, – прищурился Вовчик, – ох хитрый. Я тогда еще себе думал, что с Москвой-то она так, балуется, а сохнет по тебе. Ладно, это начало еще. Ты слушай, слушай, как оно дальше было. Поставил он, значит, крест, здоровый такой, сто лет простоит, не сгниет, и давай: я для тебя, что просила, сделал, теперь, дескать, твой черед. А она – и, заметь, на людях все – это ты, говорит, для себя сделал. Но вишь, коли такой оборот, старуха моя опять пропаганду ведет. Выходи да выходи, но теперь с другого бока, мол-де, пропадет мужик, пить начнет, места себе не находит, того гляди, лихо будет. А она все как будто чего-то ждала. Ждала, ждала, уж декабрь, снег кругом, холод, и вдруг говорит так тихонечко, грустно, но уж больно решительно:
«Поехали».
«Куда?» – спрашиваем.
«В Онгурен, в сельсовет».
«Ей, – говорит, – милая, ну куда мы ж теперь поедем, эка тебе приспичило. Теперь уж января надо ждать, лед станет, тогда и поедем. А счас волна-то какая, на льдину не ровен час налетишь, это ж все. За Москвой прямым ходом пойдешь».
«Нет, сейчас или никогда».
Ну, смеется девка чертова.
«Поедем, именно сейчас. Когда волна».
На Буранчика глядеть страшно: море-то кусается, вроде баргузин, зыбь, а ну опять гора налетит? У него хоть мотор и японский, тут все может быть. Мы ее в три глотки отговариваем, гуси эти чертовы хлопочут, собаки лают, а она на старуху как глянет:
«За ним должок по этой части водится». И на море кивает.
А до Онгурена, сам знаешь, два часа ходу.
И уехали. Алена Гордеевна их на берегу провожала, все крестилась, гуси аж в воду залезли, на невесте лица нет, он тоже бледный. Будто не на свадьбу, на похороны собрались. А она-то в шубке соболиной, Буран ей подарил, красивая, глаз не отведешь, девка. Ты-то нет, а я-то всю ее видел, знаю, че говорю.
Вовчик вздохнул, чмокнул губами и потрепал свою шкиперскую бородку.
– Гляжу я на нее, грешный человек, и думаю: жалко шубку, хорошая шубка, тыщ десять такая стоит, не меньше. Соболь-то отборный. И как в воду глядел.
– Что? – поднял голову Дедов.
До этого момента он сидел уткнувшись носом в кружку, и Вовчику было непонятно, слушает его Дедов или нет. Но теперь, удостоверившись, что слушает, Курлов позволил себе сделать столь приятную для рассказчика паузу, выпил водки, предварительно сунув в стакан безымянный палец правой руки и коснувшись им стола, дабы ублажить бурхана и иметь фарт, закусил, закурил, помолчал, глянул на убитого горем лесника и продолжил:
– Это уж потом Буранов рассказывал. Добрались они худо бедно до Онгурена. У хозяина там все схвачено, всех по рации предупредили, их ждут. Но не сообразили – свидетели нужны. Ладно, она ему говорит – ты со своей стороны выбирай, а я со своей. Где тут улица Советская? Ну показали ей. Нашла она какую-то халупу, вдова бурятка там живет, может, помнишь, муж у нее три года назад потонул. Ну и зовет ее: можно, дескать, вас попросить, мы-де в затруднительном положении.
Та сперва не соглашалась: «Мне, – говорит, – и надеть нечего, мало ли у нас народу живет, вон туда пойдите или туда». А наша ни в какую: «Мне именно вы нужны». Ну ладно, согласилась она, детей на соседку оставила и пошли. Расписали их как положено, руки пожали, кольцами они обменялись, ну поцеловались, само собой.
Дедов вздрагивал от каждого слова, точно его лупили молотком по голове, а помолодевший Курлов вдруг каким-то не своим высоким голосом хихикнул:
– И что она учудила?
– Что? – спросил лесник с отчаянной надеждой.
– Сымает прилюдно шубку и женщине той одевает: носи, милая, на память. А мне пальтишко свое давай. Зипун там какой-то. Бураша наш чуть не упал. А она ему так зло: «Что, не нравлюсь такая? Может, сразу разведемся? Теперь так и будет. И хапать у меня больше ничего не будешь. Сеть не поставишь, капкана лишнего». Налетела на него, опозорила перед всеми. Да, брат, – вздохнул Курлов, – так и пропадаем мы все через баб. Так что Буранчик наш совсем одомашился. Сидит книжки читает и такой довольный – сколько я его знаю, никогда таким не видел. А и то сказать – и здесь он не прогадал. Через неделю заходит к нам «Чароит», на зимовку они уходили, и там начальник ихний Бочкарев. Так и так, говорит, с будущего года делают тут заповедник. От Рытого до Елохина. Так что кончилась наша вольная жизнь. Ты рад?
– А? – очнулся Дедов. – Да я рад, конечно. Поздравь Катю, когда увидишь, от меня.
– Да я не об этом, – усмехнулся Курлов. – Я че пришел-то. Письмо вот тебе.
Дедов раскрыл конверт и стал читать.
– Ну чего там?
– Мать, – ответил он нехотя, – к себе зовет.
– Вот и хорошо, – рассудил Курлов, – и поезжай, парень. Хватит тебе тут псом цепным сидеть. Теперь и без тебя разберутся. Счастье ты свое проспал, ищи в другом месте.
Он глянул за окно.
– Во, не успело солнце взойти, как уже темнеет. Поеду-ка я, пожалуй.
Они вышли из зимовья. Смеркалось, и тишина была такая, что, казалось, тресни сейчас сучок в тайге, слышно будет по всему берегу от Хаврошки до Покойников. Солнце ушло, сгустились сумерки, и над горою появилась первая зеленоватая звезда. Дедов поднял голову и вздрогнул: это была та самая звезда, с которой приходил его друг.
Вовчик завел мотоцикл.
– Надо ж, шубу на зипун обменяла. Чудны дела твои, Господи. Ну бывай, парень.
Он уехал, и долго еще был слышен мотоцикл, потом снова стало тихо. А Дедов так и стоял на берегу, и на душе у него вдруг полегчало. Он долго смотрел с непонятной нежностью на чистую звезду, упокоившую все ветра и согревшую теплом разбросанные по пустынному берегу дома. Потом кликнул Чару, вернулся в зимовье и лег спать.