— Да вот, родимый, на Валаам хотели было пробраться, — да денег не хватает!
— Хоть бы с ру-у-блик! — жалобно протянула одна из них. На лицах их написана была и печаль от безденежья, и надежда на помощь, и неуверенность в ней.
Я тотчас обратился к товарищам с предложением помочь, — и через полминуты в руках паломниц был лишний полтинник. Оказалось, что и его было достаточно к имевшейся у них сумме, — так как отец кассир дал им после добавки льготную контрамарку. С какой радостью не пошли, а прямо побежали они по трапу на пароход! Сколько благодарности за один лишь полтинник светилось в их глазах!..
Суетня все усиливалась... Начали приготовляться к снятию парохода с якоря. Раздался властный и хладнокровный голос капитана — финна, — зазвенели где-то электрические звонки, с шумом вытянут был якорь, покрытый гадкими червями, разбухшим зерном и вонючей грязью.
...Раздался второй звонок... Сняли трап. Провожавшие что-то шумели отъезжавшим, делали предостережения, высказывали пожелания счастливого пути... Гам был невообразимый... Раздался третий звонок... Зашумели винты, вспенилась у кормы вода, и пароход — еле заметно — тронулся в путь-дорогу. Почти все сняли фуражки, шляпы и начали креститься на церковь Бориса и Глеба. С пристани тоже крестились и крестили отъезжавших. Не обошлось, конечно, без слез. Две-три женщины утирали платками глаза и нос — махали отъезжавшим... В это время пароход успел развить порядочную силу — и мы поплыли довольно быстро против течения Невы... Было уже часов десять с половиной утра... День выдался замечательно ясный, — редкий для северной столицы даже в мае. Дул маленький ветерок, — но он бежал за нами и равнялся по быстроте пароходу; поэтому для пассажиров казалось совсем тихо: только небольшие волны говорили, что мы обманываемся...
Тотчас после отхода парохода мы забрались на верхнюю палубу — значившуюся, по объявлению, только для пассажиров первого класса. А мы имели лишь второклассные билеты; да и то, признаться, зря лишь деньги истратили: в третьем — почти все равно. Вместе с нами забрались и третьеклассники — человек пять, и лишь один имел законное право на верхнюю палубу.
Но неравенство финансового положения не препятствовало «зайцам» и имеющему право завести между собой речи. Один из третьеклассников — несколько подвыпивший, с красной, видимо спившейся физиономией, оказался порядочным остряком, что и экспериментировал пред верхнепалубной публикой над первоклассником. Видимо, он чувствовал себя полнейшим хозяином здесь.
— Вы чем занимаетесь? — спрашивает наш остряк у собеседника, лукаво щурясь и играя то глазами, то губами, — то вдруг насупившись, как отставной философ.
— Торгуем мучными товарами! — отрывисто отвечает тот, видимо недовольный, к тому же психически больной, как оказалось после.
— Татарами? Скажите, пожалуйста?! Почем же с пуда? — перевирает остряк.
— Товарами, а не татарами-с! — в раздражении обрывает больной. — Нужно слушать, а не глазами хлопать!
— Лопать? Да пожалуй, пора и лопать! Шурка! — обращается герой к товарищу, — пойдем лопать!
— Болван!.. — отрезает взбешенный собеседник.
«Болван», ничуть не сконфузившись, на минуту замолкает, чтобы, собравшись с новыми силами, продолжать изводить нервного больного и потешать себя и публику удачными, хотя подчас и глупыми рифмами...
...Вот плывут мимо нас фабрики, заводы. Вот Невский судостроительный, вот чистенькая карточная фабрика, — а там весь в дыму черный Обуховский завод... С левой стороны появились уже леса, луга... Пароход долго просвистал и красиво загнул за угол Невы. ...Город и пригородья кончились... Картина сразу изменилась: как будто из прокопченного города вас перебросили в поволжскую родную обстановку...
Остряк с товарищами спускался несколько раз вниз и возвращался все веселей. Дело становилось подозрительно. Вдруг, я замечаю, — летит за борт пивная бутылка. Недоумеваю. Через несколько времени в другом конце мелькает в воздухе пустая «сороковка». В это время на палубу вышел один подвыпивший пассажир.
— Понимаешь, Шурка, — говорил он своему товарищу, — какая штука? Монах внизу говорит: покажите свою корзинку. Я ему развязал. Ну, известно, водки уж не нашел. Я ему и говорю: а ну-ка, отец, завяжи теперича, я развязывал, тебе завязывать. И что же? Понимаешь? Завязал! Гмм! Я ему там и говорю: завяжи-ка! Ну и ни слова, значит, не говоря, — завязал! Вот, братец ты мой, как!
И довольный своим ухарством и мнимой победой, он торжественно закурил папиросу.
Оказалось, что на пароходе всячески преследуется вино, вероятно, из опасения за самих же пассажиров. Если же у кого найдут неиспользованные еще бутылки, — то конфискуют до обратного возвращения в Санкт-Петербург. Но обычно не удается это. Втихомолку, украдкой выпивается драгоценная влага, а ненужная посуда летит за борт, провожаемая благодарным взглядом.
...А пароход все шумит винтами... Вот проехали и Невские небольшие пороги, отличающиеся от обычного течения ее лишь еще большей быстротой да незначительным уклоном воды, видимым для простого глаза... Затем — Екатерининский дворец, и около него прозаический кирпичный завод. Еще далее — Потемкинская дача на чудном местоположении... Недалеко уже и Шлиссельбург.
Мы решили подумать об обеде. Желудки давали себя знать. А с собой ничего не взяли. Пришлось заказывать какую-то селянку, покупать белого хлеба и пр. Все это страшно дорого.
Около двух часов дня мы выходили опять на палубу... Еще немного, и перед нами Шлиссельбург. К нашему пароходу подъехал таможенный чиновник и скоро отъехал. Мы двинулись дальше. Вот вам и Ладожское озеро.
Пароход выбежал на водяной простор, и предо мной впервые открылась картина озера-моря. Впереди и вправо от парохода разливалось безбрежное пространство. На краю горизонта небо нагнулось до воды и как бы прильнуло для того, чтоб напиться. Слева же и позади были видны берега, покрытые сплошным лесом. И до самого Валаама оставалась та же картина — лишь сзади Шлиссельбург и берега скоро исчезли из виду, — и с трех сторон мы видели только одну воду. Время было очень тихое, по озеру бежали только небольшие волны, — по-морскому-то «рябь», — то обгоняя друг друга, то сливаясь в один гребень, то снова шаловливо разбегаясь друг от друга. Такая чудная погода бывает на озере не всегда. Ближе к осени, да и летом не в редкость, на нем поднимаются сильные ветры, а иногда расходятся и страшные бури. А качка-то почти обычное явление. Но все это случается к осени; а мы ехали 13 мая. Зато у нас было другое, хотя очень маленькое неудобство. Из Санкт-Петербурга мы выехали в жаркую погоду; но на озере было еще очень холодно. Дело в том, что там долго не тает лед, — да вследствие глубины вода нагревается плохо северным солнышком. И тут-то мы узнали пословицу — «от жару кость не ломит», — теплые шинели-то вот как пригодились бы. А один студент — кажется, технолог, — вероятно, несостоятельный, — ехал на Валаам в одной лишь тужурке. Можно было полагать, как было ему холодно! Впрочем, нужда мучит, но и учит; около дымовой железной трубы огромного размера стоял деревянный диван; от трубы сильно несло пеплом, но и грело; студент и лег на этот диван, и не раз сладко засыпал.
...Налюбовавшись «вдосталь» видом Ладожского озера, мы взяли книжки. У меня было Добротолюбие. Читали вслух кое-что. Поэтому на палубе, — все на верхней пока, — образовалась вокруг нас группа. Когда мы перестали читать, один из слушателей попросил у меня книгу и убежал с нею вниз.
За ним последовал скоро и я. На нижних палубах большею частью были простачки: крестьяне, мещане, мастеровые, немного купцов; преобладали мужчины — женщин было немного, — и то все более постоянные богомолки.
Между прочим, после внимательного наблюдения меня поразило следующее обстоятельство. Почти половина из пассажиров либо сизым носом, либо краснотой лица, либо истрепанной кожей и синяками под глазами, или проще запахом, выдавали свое неравнодушное отношение к патриотической влаге. Я невольно задал себе вопрос: пьянство и богомолье? Где тут связь? Думаю, уж не на заработки ли куда едут? В недоумении обращаюсь с вопросом к одному трезвому молодому парню с симпатичным открытым лицом.
Видно, я сделал глупо-недоумевающую физиономию, ибо собеседник улыбнулся моей неопытности, а потом пояснил:
— Это постоянно здесь. Кто пропимшись, кто заблудимши, — не осилят себя дома-то; ну и едут на Валаам выдерживаться. А там у них уж строго. Поживет эдак с недельку, закрепнет и опять за работу. Я тоже вот везу одного знакомого сапожника: совсем спился с кругу. Жена его ухе и попросила меня захватить с собой; дала ему на дорогу бутылку, другую обещала отдать мне. Он поверил. Выпил дорогой свою бутылку, стал придавать ко мне; а жена-то лишь успокаивала его, обманывала, чтобы он согласился ехать. Я ему так и сказал. Уж он ее! Уж он ее! Говорит: убью, приеду. Пошумит, перестанет. Проспится.
Собеседник указал мне на своего протеже. Сапожник, оказывается, как запьянствовал в рабочем фартуке и в грязной рубахе, — так в этом костюме и ехал «выдерживаться». После на Валааме я видел его совершенно здоровым, с осмысленным взором, спокойным лицом, и все в том же рабочем фартуке.
...А пароход бежит и бежит. Картина все та же; только изредка попадается встречный пароход, — или где-нибудь вдали сбоку покажутся паруса и потом постепенно скрываются за выпуклостью воды.
Солнышко начало уже склоняться книзу. Мы напились чаю, — хорошо хоть свой захватили с сахаром. В публике начали ожидать уже остров.
— Христос воскресе! — приветствует он нас за дверью по иноческому правилу: это еще было до Вознесения.
— Не пожертвуете ли на монастырь для записи покойников на вечное поминание, живым на здоровье?
— А что у вас нет ли старой газеты, прочитанной? Какие новости-то там у вас в миру? Здесь мы ничего ведь не слышим.
— К сожалению, батюшка, не захватили. А вы вот скажите нам — что бы нам тут посмотреть?
Отец иродиакон словоохотливо разъяснил нам и достопримечательности, и путь к ним.
Впереди показался огонек. Оказалось, это была малюсенькая часовенка, построенная на знаменитом Конь-камне, — от которого получил свое название и самый остров. По мысли ученых, этот камень один из оставшихся валунов ледникового периода, а может быть, — свидетель катастрофы всемирного потопа, выбросившего его сюда. Огромной величины этот камень поражал прежде воображение язычников, перегонявших с материка своих коней на остров для корма; чтоб умилостивить Бога, темные люди приносили здесь, по преданию, жертвоприношения, дабы воображаемый владыка острова сохранил скотину. А хранить-то было, собственно, не от чего: здесь нет ни одного опасного хищного животного. Впоследствии на этом месте возникло христианское богослужение.
Помолившись в часовенке, мы направились к озеру, лежавшему в нескольких шагах от камня. Пред нашими взорами открылась чудная картина. Берег образовал здесь изгибом бухту. Волны сюда уже не докатывались. Тишина стояла полная. На воде ни малейшего движения. Как раз перед нами догорала еще вечерняя заря. Ее бледно-кровавый блеск отражался в воде и окрашивал ее в чудный цвет. Сзади над двухсаженным обрывом стояли заснувшие сосны. Казалось, все погрузилось в глубокую-глубокую думу. Мы до того восхищены были этой картиной и заворожены молчанием, что от восторга начали дерзко разрывать заколдованную тишину громкими криками и ауканьями.
Было уже двенадцать часов. Шли напрямик по темному лесу, но опасаться здесь было некого: ни зверь не нападет, ни лютый человек не встретится. Подходя к монастырю, мы обратили свое внимание на какой-то шум, все усиливавшийся. Скоро мы догадались, что это прибой волн... В самом деле, скоро это стало совершенно ясно для слуха, — и мы очутились около берега.
Ветра ничуть не было; но озеро, взволнованное за день, не хотело успокоиться, и как малое дитя долго еще после обиды надувает губы, и озеро все катило и катило тихие гладкие волны. Они с шумом растекались по песчаному берегу, — а иногда с треском разбивались мелким серебром. После той мирной картины шум волн взбудоражил нас. И мы затянули ирмосы «о воде». «Воды древле манием Боже-э-ственным». «Моря чермную пучину невлажными стопа-а-ами», — прерывает меня товарищ. Я свое, он свое, — а волны аккомпанируют нам своим шумом. — Ребята, а пожалуй, пора уж и спать. Посмотрели на часы. Стрелки показывали час ночи. Уже стало рассветать, небо начало белеть, кое-где перекликались ранние пташки. Мы пошли в свой номер и заснули как убитые, свежим детским сном. Хотели было встать к обедне в половине пятого, — но даже и благовеста не слыхали, проснулись в шесть. Едва поспели к молебну. Иноки скоро пели: «Преподобие отче наш (!) Арсение, моли Бога о нас». В этом «наш» мне послышалась новость, вполне понятная.
Вот группа: два старика-богомольца, средней руки бойкий купец, два-три мастеровых, какой-то мелкий молодой чиновник.
— Это — первое, значит, средствие, — рассказывает один старик, — ежели, значит, к примеру, укусит те собака, — то ты возьми, добудь клок евонной шерсти промеж лопаток, сожги его и засыпь, как рукой снимет!
— Мне ли ты говоришь? — отвечает убежденно рассказчик. — Я вот...
— Это уж верно! — безапелляционно утверждает купец, прерывая старика. — Я сам ведь не раз лечился. Доктора ничего не помогали, засыплешь шерстью — на другой день — ничего!
— Я вот, к примеру, — снова начинает старик, — в Кронштадте ходил по дворам, — одна, проклятая, и укуси меня, значит, за голеняжку. Я сейчас к куфарке, так мол и так, — добудь ради Христа, шерсти евонной промеж лопаток. Ну она, спасибо ей, добыла. Я приложил к ноге...
— Не-е-т! Вот уж недели три, как всё нарывает, — наступить больно.
— Да, значит, потому шерсти-то мало было, жечь нечего, я так и приложил ее сырую.
Конечно, грязная шерсть плохой бинт, и долго еше проболит, видно. Бедный темный старик. А попробуй-ка разуверить!..
— В Кронштадт-то? Кстати! У меня племянник ни за што ни про што в Сибирь угодил.
— Как так? — в один голос спрашиваем мы, всегда жадные до уголовных новостей.
— Жена его — шлюха — погубила! Сама-то разошлась с ним, а за кого хотела выходить замуж, закон, значит, не дозволял. Ну, вот они и решили известь сначала племянника. Стоял он, к примеру, часовым у казенного гамазея; они ночью и крадутся; чтобы, значит, он погнался за ворами, — а ее сожитель сломает печать у замка. Ну, Александра (имя племянника) услышал, — ползет кто-то, окликнул до трех раз и выстрелил в энто место и угоди, как раз, значит, по ногам жене-то. Энта как заорет: — убил, кормильцы, убил! Не выдержал Александра, жалко стало жену: — любил он ее, подлянку! Побежал к ней, а сожитель-то сломай в эфтот самый момент печать-то. Ну и пошел под суд.
— Зачем же это ты к нему? Разве он доступный для вашего брата-то? — спрашивает голос из группы.
— Да ведь все равно племянника твоего уже никто не выгородил бы. Виноват он, хоть и любил и жалел жену.
— Ну, нет! Плевакин, значит, он, кого захочет, невиноватого виноватым сделает, черного белым покажет. Он оправдал бы Александру! — уверенно твердил старик. — Только я маненько запоздал к нему. Племянник двенадцать дней уже был сослан в Сибирь.
Слушатели сочувственно нахмурились: и жалко было доброго солдата, и помиловать по закону нельзя... Молчание...
— А в Кронштадт как же ты попал? — спросил последовательный собеседник.
— Ну из Москвы дай, мол, поеду в Питер, не сделаю ли там чего? Да и к батюшке Ивану Кронштадтскому собирался давно съездить. Вот и попал туда; прожился на аблакатов, стал побираться. Собака-то и укуси, значит, за самую голенятку.
В другой группе шли речи про будущий неурожай хлебов, про засуху. В третьей говорили о богомольях.
Утомленный вчерашней прогулкой, с тяжелой головой от четырёхчасового сна, я решил проспать до Валаама и отправился в каюту второго класса...
Около двенадцати часов вбегает ко мне один из товарищей, начинает энергично будить.
Последнее слово, как электрический ток, сбрасывает меня с дивана. Я бегу на верхнюю палубу. Пред глазами в версте от парохода — Валаам.
Первое впечатление было смутное, как и всегда при первом беглом взгляде на новый предмет. Глаза как-то разбегаются, мысль не в состоянии сосредоточиться на одной стороне предмета; получается что-то бесформенное, бесцветное. В те десять минут, пока мы не остановились у пристани, я только одно вынес — это лесистость острова. После, когда мы изъездили и исходили Валаам по разным направлениям, это внешнее впечатление от острова определилось вполне.
Остров Валаам (остров Ваала или Белеса, языческого бога), точнее — целая группа островов, числом сорок, — представляет из себя целый ряд гранитных скал большей или меньшей величины, поднимающихся из глубины озера.
Гранитная почва острова придает ему какой-то суровый серьезный тон: здесь сентиментальностям и нежностям нет места, — заявляет природа. Но между тем, сколько своеобразной прелести в этих диких суровых местностях!
Вот, например, Святой остров (расположен к северо-востоку от главного острова Валаамского архипелага — А.С.). Гранитная отвесная скала сажен в десять-пятнадцать высоты круто обрывается в озеро. Смотреть вниз — так голова кружится, дух замирает! А внизу шумят несмолкающие волны; они то будто нежно обнимают утесы, то как дикие звери в ярости бросаются на скалу, но в бессилии с шумом и диким шипеньем летят назад, разбиваясь в тысячи серебристых брызг.
Но суровость дикой природы смягчается замечательным покровом: повсюду острова покрыты лесом, которого здесь не трогают. Тут больше северных хвойных деревьев, и лишь изредка попадается березка, дубок, осина. А иногда между деревами блеснет просвет, и перед вами зеленая порядочной величины лужайка. Есть даже поле, на котором, впрочем, никогда не дозревают хлеба.
И невольно припомнишь слова Аксакова: «Лес и вода — краса природы». Прибавьте к этому еще утесы, заливы, бухты, и вы можете составить себе приблизительное представление о богатстве природы Валаама.
Особенно ярко встает предо мной одна картина... Остров святого Иоанна Предтечи. Мы с одним послушником, братом В., сидим на гранитном камне у самой воды. Впереди — безбрежное пространство. Едва заметный ветерок. Солнышко опускается уже к облачному горизонту, немного пригревая нас. У самых наших ног журчат тихие волны, точно жалуясь нам на вечную и бесплодную свою деятельность. И лишь изредка девятая волна запротестует слишком громко и сердито разобьется со злости о камни, обдав наши ноги брызгами. А потом опять и опять жалобное журчанье. А наверху над нашими головами стоят со сны, шепчась о чем-то с ветром, точно опасаясь за покой старцев-схимников. Да и действительно, здесь неудобно шуметь, как захочется, — неделикатно. И все это до того мирно действует на душу, что просто погружаешься в какое-то забвение, какой-то сладкий мир разливается по всему существу, не хочется даже говорить. А волны и шёпот сосен все убаюкивают и убаюкивают душу утомленного в миру всяческой суетой человека, умиротворяют усталого от подвигов духовных и телесных инока!
И только мраморный крест-памятник, ярко выделяющийся над нашими головами среди зеленого леса, зовет человека вверх, прочь от духовной спячки, влечет инока после отдыха к новому и новому труду!
Не забыть мне этой картины, и испытанных впечатлений! Подобной грандиозной красоты я не видел еще нигде!..
А пока мы с вами, читатель, забежали вперед в рассказе, — пароход обогнул остров и вошел в ровный, точно искусственно высеченный залив. При входе в него мы встретили еще плавающие льдины, жалкие остатки зимы. Перед нами предстал тотчас же собор с высокой колокольней.
Кругом в лесу, на самом верху горы, освещенный майским солнцем, белый собор манил к себе взоры подъезжавших богомольцев... А вот мы и у пристани... На берегу стоит толпа иноков и мирян... Мы собрали вещи и пошли вперед к гостинице вслед за другими богомольцами. На дороге нас догнала лошадь с телегой, нагруженной корзинами и мешками паломников. Мы тоже бросили туда свои пожитки. Затем проскакали три, четыре пролетки; это ехали либо начальствующие здесь иноки, либо познатнее богомольцы, либо старенькие и больные посетители. После узнали, что это все бесплатно.
Пропели предобеденную молитву и шумно расселись за столы. Затем наступило молчание, изредка нарушаемое скромной речью. Братья-послушники подавали одно блюдо за другим, предваряя словами: «Христос воскресе!» Мы отвечали: «Воистину воскресе» и начинали истреблять поданное. Впрочем, сначала-то, после питерских блюд валаамская пища не очень-то пришлась по вкусу; но потом привыкли, ничего: больше все рыбное, иногда молочное.
Направо от входа внимание богомольца останавливает крайняя надгробная плита со следующей надписью под крестом:
На сем месте тело погребено,
В 1371 году земле оно предано,
Магнуса Шведского короля,
Который святое крещение восприя,
При крещении Григорием наречен.
В Швеции он в 1336 году рожден.
В 1360-м году на престол он возведен.
Великую силу имея и оною ополчен,
Двоекратно на России воевал,
И о прекращении войны клятву давал,
Но преступив клятву паки вооружился,
Тогда в свирепых волнах погрузился,
В Ладожском озере войско его осталось
И вооруженного флота знаков не оказалось;
Сам он на корабельной доске носился,
Три дни и три нощи Богом хранился,
От потопления был избавлен,
Волнами ко брегу сего монастыря управлен,
Иноками взят и в обитель внесен,
Православным крещением просвещен.
Потом вместо царския диадимы
Облечен в монахи, удостоился схимы,
Пожив три дни здесь скончался,
Быв в короне и схимою увенчался.
Под стихами высечен обычный череп с костьми.
— Шведы, — поясняет один инок, — оспаривают этот факт и показывают у себя могилу Магнуса.
Не будучи историком, автор этих строк не может ни подтвердить, ни отрицать подлинности написанного. Где-то мне пришлось читать опровержение, но оно показалось недостаточным. Возражать по существу нельзя: факт этот был возможен, притом недаром же предания являются. Но, впрочем, особенно на этом не настаиваю, потому что Валааму гробница Магнуса ни придает ничего особо важного, ни отнимает у него. Копий ломать не из-за чего! Валаам ценен сам по себе.
Читая надписи, мы обратили внимание на количество лет усопших иноков: то 75, то 80, то 90. Обычная же доброзрелая старость, по пророку «70 лет, аще же в силах осьмдесят». А здесь — выше сил. И при таких наглядных фактах находятся люди, которые стараются возражать против постов, аскетизма, будто подрывающих, медленно убивающих организм. Если бы все «скоромники» доживали хоть до 70 лет!
Позабывают они, что «не одним хлебом жив будет человек, но и словом Божиим», — жив — не только духовно, но и телесно.
Есть еще несколько интересных надписей.
Схимонах Киприан. Из закоренелых раскольников, утвержденный в православии чудесными знамениями. 20 мая 1798 года, 80 лет от рождения.
Или:
Ревностно потрудившийся в послушаниях и в обители источавший по кончине и при отпевании ток живой чистой крови.
Кое-где написаны простенькие стихи, вроде следующих:
Схимонах Авраамий.
Все в мире презирая,
Он Господу служил,
И славу неба предвкушая,
Здесь телом от трудов почил.
Коротко и ясно!
Осмотрев кладбище, мы направились снова в ограду монастыря. Владыка пошел в братскую больницу посетить немощных, а мы в это время прошли в летний верхний этаж собора
16 . Громадной величины храм производил внушительное и вместе с тем легкое впечатление. Довольно много было золота, блестевшего от боковых лучей солнца; но всего более мне понравилась живопись Нижний храм производит совсем иное впечатление; но о нем в свое время. Здесь же бросалась в глаза яркость и светлый тон красок. Розовый, голубой, красный, синий и редко коричневый — цвета икон и стен придают храму положительно бодрящий, веселый, жизнерадостный тон. Высота купола и арок и обилие света чудно дополняли это впечатление. И невольно спросил я себя: зачем монахам эта светлая жизнерадостность? Но ответ явился тотчас же. Ведь христианство не только — одна печаль и сокрушение о грехах, — но и радостная жизнь в Боге, «неизреченный свет» и непрекращающееся веселие, как утверждают по опыту христианские подвижники-мистики. Правда, на эту последнюю сторону радости, оптимизма, в последнее время начали указывать даже чересчур уж неумеренно, вооружаясь против какого-то будто ложного аскетизма. Горячей всех возмущался им известный В.В.Розанов
17 , взывая как-то в «Новом Времени»: почему это у христиан Пасха продолжается всего лишь одну неделю, а пост тянется 40 дней? Почему все наше христианство черное, а не белое? Почему христианство Страстная Пятница, а не Светлое Воскресение? Милый, — если только не фальшиво наивный, — Василий Васильевич! Я спрошу вас: почему это большинству христиан нравятся дни Страстной седмицы более, чем Пасхальная неделя? Почему это горько-покаянное «Помилуй мя, Боже, помилуй мя!» влечет сердца верующих? Да, уж очень просто: совесть-то у нас не чиста! Если же у вас, жизнерадостный Василий Васильевич, совесть покойна, если, как «чистый сердцем, вы уже зрите Бога» (ср.
18 , высеченную, а вероятнее, естественно образовавшуюся в гранитной скале. Места — только для молитвы. В пещере тихо-тихо мерцала свечечка и наводила тени по темным скалистым стенам.
Невдалеке от церкви на солнечном припеке разведен был садик; около него выкопанная кем-то давно пустая могила — видно, для напоминания о смерти. А затем и келий. Против главной из них около садика стоял столбик из местного мрамора. На нем были устроены солнечные часы, а под ними высечены следующие поучительные стихи: Размышление у солнечных часов:
Время мчится вперед; час за часом идет непреложно.
И вернуть, что прошло, никому ни за что невозможно.
Береги каждый час: их немного у нас для скитанъя.
И клади на часы, вместо гирь на весы покаянье.
Приближает всех нас каждый пройденный час ближе к гробу.
Помня этот удел, накопляй добрых дел понемногу
И отбрось суету, не стремись ко греху так беспечно,
Но в юдоли земной обновися душой к жизни вечной.
*
Мне эти стихи кажутся чрезвычайно музыкальными, не говоря уже о содержании, почему я и вношу их в свои записки.
Так как здесь очень уж красива была природа, то следовавшие с нами фотографы сняли всех присутствовавших группой, после чего мы снова сели на пароход и отправились в Ильинский скит
19 , лежавший почти рядом. Та же чудная природа, тот же прием, такие же иноки. Дорогой один из стареньких монахов этого скита обратился ко мне с вопросом:
— Ну что? Как там о войне-то пишут?
По-видимому, что общего между мечом и кукулем (монашеский головной убор — А.С.)? Ан, видно, и христианство не уничтожает патриотизма, любви к страдающей родине. Правда, на последних ступенях совершенства везде — одно солнышко, везде — Господь, везде отечество, по словам Василия Великого; но до тех пор несомненно лучше быть истинным патриотом, чем равнодушным космополитом — интернационалом. Читал я ныне летом книгу Л.Толстого на немецком языке (Christenthum und Vaterlandsliebe) о любви к отечеству, где чувство патриотизма он старается объяснить путем искусственного взбудораживания прессой, богослужениями, манифестациями и прочее. Спрашивается — кто разжигает это чувство у старца-монаха? Право, удивляешься, как Толстой может писать такие вещи, которые, пожалуй, еще были бы по плечу гимназисту, — да и то из первых четырёх классов.
Я ответил на вопрос инока, что знал:
— Пока еще неизвестно. Вот все ждем важных событий. А генералы у нас теперь решительные, что Линевич, что Рожественский
20 ! Смерти не боятся!
Это было как раз в несчастнейший день 14 мая, — день — «Цусимы». Было уже около пяти часов. Нужно было возвращаться в монастырь ко всенощной. Мы спустились вниз к пароходу и поплыли обратно к острову Валааму в собственном смысле.
Между прочим, когда мы вступали на берег Ильинского скита, а также при прощании с ним, иноки и мы с ними давали друг другу «ликование». Оба здоровающиеся или прощающиеся снимают кукули и кланяются, почти прикасаясь друг к другу щеками, сначала, кажется, левыми, потом правыми. После и мы с товарищами приучились творить ликование, хотя все ошибались: начинали не с левой, а с правой. На первых порах было как-то чудно, — ну, а потом — привыкли, — все равно, что и к мирскому рукопожатию.
На обратном пути и затем в монастыре я беседовал с одним послушником, братом С. Сын богатых родителей, образованный и выдающийся пианист, студент университета и вольнослушатель академии, — он все-таки едет на Валаам в послушники. По-видимому, у него всего много: и богатства, и образования, и эстетики; а однако человек ясно чувствует, что тут не все, чего-то еще более важного не хватает, — нет одухотворяющего начала. — Религия дает этот свет. И если ум развивают в храмах науки, чрево насыщают в приличных сему органу местах, иногда — шикарнейших ресторанах, то и для духа есть тоже свои храмы, свои кивоты с манной, где Бог как бы осязается и вкушается. Это — хорошие, истинно христианские монастыри, каков между прочими Валаам. И вот брат С. едет в этот религиозный университет, чтобы набраться мудрости духовной, «единой на потребу».
— Какую-то дряблость стал в себе замечать я ныне зимой, — рассказывает он. — На Валааме же я был уж не раз; поживешь этак с месяц и уедешь домой с окрепшими и освеженными силами. Теперь вот я живу здесь уже три месяца.
— Чем вы здесь занимались? Какое послушание несли?
— Сначала меня обрядили вот в эти черные одежды, дали мне сапоги — «бахилы» (очень просторные и грубой работы), шапочку, — а потом послали на кухню быть черным помощником у повара: чистить картофель, рыбу, и пр.
Представляю я себе, каково было нежным, тонким пальцам — привыкшим бегать по шрёдеровским клавишам, — оперировать ножом над чешуей и иглами рыбы и грязным картофелем!
— Потом я был благословлен (то есть получил назначение) разносить пищу братии за столы. А весной меня перевели в сад чернорабочим: окапывать фруктовые деревья и кусты, удобрять почву навозом и человеческими отбросами, поливать и т.п.
— И каково же вам чувствуется при такой... грязной работе?
— Да что же? — тихо, задумчиво и кротко отвечает брат С. — Очень хорошо! Чистый воздух, физический труд, спокойствие души, чего же еще больше?.. А не хотите ли посмотреть на нашу келью?
Я согласился, и мы пошли... Очень маленькая — аршина в четыре шириной, и шесть-семь — длиной, — комната была весьма скудно обставлена: две кровати — для двух послушников, стол, два, кажется, табурета, икона в переднем углу, и печь в противоположном, — вот и все. И такая убогость после, вероятно, изящной квартиры! На полке около икон стояло пять книг из Валаамской библиотеки, взятых братом С., — творения епископа Игнатия Брянчанинова и еще что-то.
— Читаете?
— Нет, почти некогда за работой. Разве что с полчаса или час выберешь свободный; да и то не всегда.
— А кто рядом с вами живет? В соседней комнате?
— Это наш «хозяин», — то есть заведующий садом и нами — двумя послушниками. Без воли его мы ничего не смеем делать...
— Долго еще думаете пробыть здесь?
— На днях возвращаюсь домой; а то уж и здесь начинаю чувствовать усталость, вялость!
И вполне понятно: ведь иноческая жизнь, да еще в таком строгом монастыре — не легкая вещь, особенно — брату С.
Как-то теперь себя чувствует?
Пока мы с ним беседовали от отца наместника прибежал послушник, приглашая к обеду меня и брата С.
Обед был — роскошный: супы, рыба во всех видах и родах, мороженое и еще что-то, — все это нес Валаам от всего сердца успевшему помолиться владыке. После трапезы подошел под святительское благословение сам виновник ее — еще молодой безусый юноша.
— Ваше Преосвященство! Это — наш повар; тоже получил высшее образование, — рекомендовал его отец наместник.
Дело в том, что этот юноша раньше был в поваренках у известного петербургского ресторатора Палкина.
Было уже восемь с половиной вечера. Заблаговестили ко всенощной: была суббота. Служили в нижнем этаже. Низкие своды потолков, темные лики святых иноков по стенам, позолота на красном фоне, все это в противоположность верхнему этажу придавал ему серьезный, строгий аскетический тон. Черные мантии и рясы иноков, этих добрых воинов Христовых, дополняли внешнее впечатление особенно в полумраке всенощного богослужения. Как новый человек, я внимательно вслушивался и всматривался во все происходящее. И признаться, на первый раз валаамское пение почти не произвело на меня впечатления, если только не сказать больше. Не совсем стройное, с параллельными октавами басов и теноров, а иногда даже с параллельными квинтами, не соблюдающее ни forte, ни piano, как в мирских храмах, своеобразное, неуловимое с первого раза, — пение иноков не особенно понравилось моему сердцу. И я теперь вот что думаю, кроме указанных сейчас особенностей, — главная причина заключалась во мне самом: я так привык в миру к искусственному «партесному» пению в итальянском стиле, что не мог сразу освоиться с простотой и строгостью валаамских напевов! Да прибавьте еще к этому, что я страшно хотел спать, так что не раз даже забывался во время всенощной.
И так сладко было после разочароваться в первом впечатлении! Но об этом после, в свое время.
Между прочим, несколько странно было видеть, как во время чтения кафизм, седальнов, Пролога иноки садились; причем, так как мест готовых для всех не хватало, то стоявшие в середине послушники присаживались прямо на пол, кто по-татарски, кто на одну ногу. Как будто поняв мою мысль, один из иноков во время одного сиденья заметил мне:
— Иные мирские-то соблазняются этим.
А собственно, это замечательно мудро сделано: служба долгая, внутреннее напряжение у молящихся иноков сильное, — а тут вдруг, как раз почти в средине всенощной можно отдохнуть; и это не только терпится, как будто что-то дурное, хотя и неизбежное, но законно разрешается, благословляется, чтобы не смущать совести немощных братии. Дальше о субботнем богослужении я не буду писать, так как большую часть второй половины поддался сонной немощи. Окончилось богослужение около двенадцати часов ночи. Мы с товарищами пришли в гостиницу, спросили себе номер и моментально заснули, утомленные путешествием и массой впечатлений.
Не успели мы, казалось мне, как следует отдаться в объятия Морфея, как вдруг раздался трескучий звонок, приглашавший вставать желающих идти к ранней обедне. Было половина пятого утра. Со страшной неохотой мы поднялись; а идти нужно было, так как владыка последний раз присутствовал у богослужения, после которого должен был ехать в Сердоболь... Пока мы собирались, ударил колокол, будя спящие воды, леса, людей и птиц...
За обедней пели иноки-"любители», так как постоянный хор поет лишь позднюю службу. Человек пять — без всяких гармонизаций и «пресладкого трегласия» или четырегласия хвалили Бога в один тон, в октаву. Цель была не услаждать себя музыкой, а молить; для этого же совершенным или простым христианам не требуется «партесов», нужно лишь горячее, молящее Бога сердце. Конечно, хор для владыки мог бы раз то и спеть, по благословению отца наместника; но Преосвященному хотелось не сверхпрограммного, а обычного строя их жизни. Простояв обедню, владыка приложился к мощам святых Сергия и Германа, чудотворцев Валаамских, иноки отслужили молебен со словами «отцы наши». Епископ попросил у них молитв о себе и вышел из храма. Скоро мы направились к знакомому пароходику — «Сергию». Проводить архипастыря собралось множество иноков, кои могуче запели Валаамское веселое «Светися». Нас владыка благословил провожать его на пароходе до Сердоболя, — чему мы были весьма рады.
На монастырской колокольне затрезвонили «во вся кампаны»
21 , и пароход двинулся от пристани, сопровождаемый пением и напутствиями.
А затем и мы, ехавшие, запели величание Валаамским чудотворцам и святителю Николаю.
Озеро было почти совсем гладкое.
...За беседами и под шумок винтов мы и не заметили, как впереди показались гранитные, почти голые берега Финляндии, изрезанные множеством заливов и бухт... А вскоре выплыл из-за гор и Сердоболь — уездный город Выборгской губернии. Финское название его собственно Sartavalan. Но русский человек, желая перевести это непонятное ему «сартавалан», переделал на Сардабалан, а потом — по сходству звуков — на Сердоболь, — то есть самое русское слово... Вспоминается мне одна такая же метаморфоза: «нейтралитет» наши мужчины выговаривают, как «нетроньитет»...
С парохода мы отправились на Валаамское подворье (между прочим, чрез это подворье можно пробраться на Валаам зимой, когда станет лед), а оттуда — на вокзал. Там причт и прихожане встретили своего епископа пением каких-то финских кантат... Поезд двинулся... Мы отплыли обратно на Валаам... :22
Прибывши на остров, мы прежде всего решили поближе познакомиться с видами его, почему и отправились на прогулку. Погода была чудная... Мы столько набрались впечатлений, что не хотелось возвращаться в монастырь; но время близилось к вечерне. Мы воротились в свой номерок. Чистенький, высокий, он производил весёлое впечатление. По стенам стояло три койки с чистейшим бельем, мягким тюфяком, хорошим одеялом и подушкой... Скоро нам подали самовар и молока; и мы с аппетитом использовали все, благодаря Бога и братию, бесплатно ссужавшую нас и квартирой, и пищей, и кипятком, и молоком! И мне тотчас же приходит на мысль сравнение другого монастыря, где за все нужно платить и платить. Имя его пусть не произносится! Да и мало ли таких? Ведь бесплатных-то, как Валаам, один, два, да и обчелся! И как это стало непохоже на древнюю гостеприимность и благотворительность святых обителей!..
Скоро заблаговестили к вечерне, и мы отправились в храм. Он уже был полон иноков и богомольцев. Девятый час уже начался. Чтец произносил слова раздельно, проникновенно. Потом последовала вечерня... Запели стихиры... В этот раз я почувствовал какое-то приятное движение в сердце. Напевы валаамские звучали уже знакомее. Но особенную благодарность я принес в этот раз канонарху22 . Произнесет он строфу-то таково истово и отчетливо, — прямо вложит в сердце; слушатель только что восприимет мысль, как хор подхватит слова песни и положит их на своеобразную музыку. Богомольцу остается только умиляться. Как сейчас, вижу одного высокого старика — паломника из Черниговской губернии. Когда запели стихиры с канонархом, он подался всем корпусом вперед, склонил правое ухо к пикам, соединившимся в середине храма, раскрыл несколько рот, напряженно остановил глаза! Так и чувствовалось, что он всем нутром своим, как жаждущая самарянка, ловил слова и пение и складывал их в сердце своем. И горько, вероятно, встали в его памяти родные картины халатности русской, когда какой-нибудь псаломщик гудит себе что-то под нос, спеша скорее отделаться от неприятной обязанности. И стоит наш «богоносец» — крестьянин, как словно чужой в своем-то родном приходском храме. Да еще вопрос: поют ли у него на родине стихиры? Правда, есть еще истинные израильтяне, не преклонявшие колен пред тем, «что скажет княгиня Марья Алексеевна?», — поют еще, хоть как нибудь-то, в сельских убогих церквах. Но вы уже почти никогда не услышите стихир ни «на Господи воззвах», ни «на стиховнех», ни «хвалитных» в городе. Все это слишком просто и неинтересно для избалованного уха горожанина. Им нужны ведельские
23 «Ныне отпущаеши», громогласные с бесчисленными «славит, славит», «Свете тихий», с «соло» хвалите и т.п.
Поистине «не ведят бо, что творят!» Я уверен, что против стихир может вооружаться лишь тот, кому нет дела до молитвы, какой-нибудь полуверующий регент и псаломщик, — или же не ведущий всей глубины и содержательности их благочестивый служитель Церкви. А сколько от этого теряется!.. Церковь наша круглый год питает молящихся не однообразным духовным «меню», а богатейшим столом! Ведь что ни неделя, то новая идея, новое воспоминание, новые мысли и чувства: то являются перед нашими взорами ударяющий себя в грудь мытарь, наряду с высоко закинутой головой фарисея, — то мудрые пять дев, заготовившие духовное масло для Небесного Жениха, то расслабленный, тридцать восемь лет лежавший в ожидании исцеления, то самарянка, беседовавшая с «пророком», большем Иакова. И сколько психологии в этих стихирах, сколько содержания, религиозных восторгов! Слыхали ли вы, православный читатель, пришедшую сейчас мне на память стихиру о расслабленном: «При овчей купели человек», — просто какой-то человек может быть, и мы с вами — духовные расслабленные? — «лежаше в немощи... И видев Спаса, мимо грядуща, возопи, глаголя», — вообразите, как жалобно и мучительно вопил тридцать восемь лет страдавший больной: «человека не имам, да егда возмутится вода, ввержет мя в ню: егда же прихожду, ин предваряет мя; аз же» — по-прежнему — «немощствуяй лежу»... Больной с робкой надеждой лихорадочно смотрит в лицо Целителя... «И абие» — тотчас же! — «умилосердився Спас и глаголаше: тебе ради», — не вообще ради человечестна, а ради каждого из нас в отдельности, «человек быв, — тебе ради в плоть облекохся», и ты еще «глаголеши: человека не имам!..» дело очень просто: «возьми» с верой «одр твой и ходи!» Ну как же не воскликнуть после этого, поднимающего наш дух, стиха: «вся Тебе, — Господи, — возможна, вся послушествуют ти, вся повинуются Тебе!» — Ты уж «и нас спаси, как Благий и Человеколюбец!»
— Когда я услышал впервые эту стихиру, случайно из любопытства зашедши в храм единоверцев, — рассказывает мне один студент университета, князь У.
24 , — то прямо был поражен содержанием ее. Какую-то веру в себя, во всемогущество Милосердого Спаса, вдохнула она в меня, — точно электричеством зарядила мою душу!.. С тех пор во мне точно все перевернулось. Так и хотелось сказать какой-нибудь горе: воздвигнись и верзися долу!
И действительно, сколько надежды, веры вливают слова Христа в расслабленную страстьми и сомнениями нашу душу! Каких еще нужно христианину опор, когда ради него Сам Господь в плоть облекся! Бери каждый из нас одр и с несумненной верой иди вперед!
Опять вспомните стихиры Кресту Христову... Ну, право, ведь в них самая-то соль каждого богослужения и заключается. Ектений, «Свете Тихий» и прочие постоянные части — это как бы рамки, — которые еженедельно наполняются новым и новым содержанием. А мы и знать его не хотим.
Пусть желающие проверить сходят хоть в единоверческие храмы, что ли, а еще лучше, — если съездят на Валаам. И поймут они тогда, почему наголодавшийся духовно старик-черниговец жадно впитывал содержание стихир. А пели в то время о самарянке, у которой просил «воды пити» Тот, Кто «одевает небо облаки», с которой беседовала Сама Нескверная Чистота, хотя иудеи старались даже обходить страну Самаринскую, боясь оскверниться. Не так же ли бывает и с нашей грязной душой? Проходят мимо нее священницы и левиты, — а Господь очищает ее от страстей и вселяется в ней.
На меня пение стихир произвело такое же почти впечатление, как и на старика: я ведь тоже собственно в первый раз слушал их со вниманием. И с тех пор ничего я так не любил слушать, а потом и сам петь на клиросе, как стихиры, подобны, самогласны. Никакие Бортнянские, Архангельские
25 , Панченки — со своими «сочинениями», «концертами» не могли идти даже в сравнение.
Своеобразные напевы валаамские тоже заслуживают всяческого внимания. Но о них я скажу после, потому что в этот раз я не мог еще освоиться с ними достаточно.
После вечерни началось повечерие и «вечерние правила»; и непосредственно затем — ужин. Было уже часов восемь с половиной. Подкрепленные трапезой иноки и богомольцы были приглашены немногими ударами колокола снова в церковь для молитв пред отходом ко сну.
Внимание нового человека обращают на себя две вещи за этими молитвами. Во-первых, в средине их творится двести поклонов. Очередной чтец произносит известную «молитву Иисусову», после которой кладется всеми поклон, от Пасхи до Пятидесятницы поясной, а постом, кажется, — земной. Так двадцать раз... А затем наступает полнейшая тишина. В это время молящиеся творят ту же молитву молча, с одними лишь крестами. И таково торжественна и глубоко таинственна бывает эта тишина, что невольно сосредоточиваешься умом в сердце своем.
Один из товарищей даже смутился ею.
— Это — возмутительно! Это какая-то гипнотизация! — раздраженно говорил он.
Но гипнотизацией молчание казалось лишь для него, а иноки в это время ближе соединялись духом с Тем, Который обетовал прийти в чистые сердца и обитель сотворить в них, Который являлся Илии не в буре и громах, а в тихом веянии ветерка, «в
гласе хлада тонка» (
26 после всего сходит с амвона вниз и пониженно глухим голосом спрашивает у всех предстоящих молитв и прощения за вольные и невольные грехи. А затем к нему подходят сначала иеромонашествующие, целуясь в руку, — а за ними остальные иноки и, наконец, миряне, получая благословение. Такова христианская истинно братская, смиренно-любовная жизнь.
Между прочим, выделяется несколько среди молящихся очередной схимник, стоящий возле чтеца и своим присутствием напоминающий иночествующим о конечной ступени их жизни.
Приложившись, опять же по чину, к раке святых мощей, все расходятся спать... Уже десять часов...
Так кончился другой день нашего богомолья.
16 мая, понедельник. В этот раз мы уже выспались как следует, — часов с девять. И напившись чаю, отправились к обедне. Привыкнув с детства петь на клиросе, я и здесь пошел на левый лик, где меня очень радушно приняли. Во время пения «Тебе поем» оба лика сходятся вкупе на средине храма. Я тоже не отстал от них; и странно было видеть среди черных мантий, ряс и подрясников студенческую тужурку со светлыми пуговицами. Поэтому я решил просить себе у отца наместника послушнической одежды, дабы не смущаться самому и не смущать молящихся своим выделением.
После обедни направились вместе с иноками в трапезную. Вопреки ожиданиям, мы увидели за столом постную пищу, так как монастырь добровольно соблюдал пост и в понедельник.
За обедом один из наших товарищей решил уехать на пароходе обратно в Санкт-Петербург, так как, по его словам, дома беспокоились о нем и ждали, — тем более, что он написал письмо о времени своего приезда. Как мы его ни отговаривали, чем уж ни соблазняли, — все было напрасно. Ждать же нового рейса «Валаама» — нужно было ровно неделю. Мы видели, что отъезжавший товарищ насилует себя, оставляет остров с надломом, хотя и с напускной хладнокровностью. Когда после мы рассказали ему о многом таком, чего он не мог увидеть в два-три дня, то он сильно жалел, что переломил себя против желания... Но уже было поздно... В час он сел на пароход, предварительно простившись с отцом наместником, — и грустный-грустный тронулся в путь... Пароход скрылся из виду за лесистым углом острова...
Мы же пошли к лодке, ожидавшей нас около пристани. С благословения отца наместника нам разрешено было посетить остров святого Иоанна Предтечи
27 , побеседовать там со старцем-схимником отцом Никитой
28 . Я говорю «с благословения» потому, что туда женщин не пускают никогда, а мужчин лишь с разрешения, да и то немногих, дабы не нарушать молитвенного покоя старцев-подвижников. В проводники и руководители отец наместник дал нам иеродиакона отца З. Спокойный, основательный, с большим уже запасом святоотеческих знаний, и вообще с крепким здравым умом, с настойчивою и сильной, даже властной, волей, — он неуклонно работает над собой, подвигаясь по лестнице духовных добродетелей. Правда, путь его еще далек, но дорогу он нашел верную. Спаси его, Господи! Его-то и благословили нам в проводники.
В качестве гребцов даны были отец А. и брат М.
Когда мы взошли в лодку, то я обратился к отцу А. с просьбой дать мне весло.
Смотря на его широкую русскую бороду, простое открытое лицо и широкие кисти рук, я был уверен, что это инок из крестьян какой-нибудь Тверской губернии. Но скоро выяснилось, что он не простой смертный. Отец А. прежде был, оказывается, офицером. И не раз приезжал гостить на Валаам, пока, наконец, с благословения родителей не остался здесь совсем. Коротко и просто. И теперь он чувствует так, как чувствуют себя почти все иноки: доволен всем и благодарит Бога.
Брат М., как послушник, старался вести себя незаметно: усердно работал веслами и скромно молчал при старших иноках.
И вот впятером в две пары весел мы отправились к «Иоанну Предтече» — верст за пять, вероятно, — если не больше. Но этих верст мы совсем не видали. Прогулка на лодке по заливам, причудливо извивающимся, зеленые леса вокруг, теплое солнышко, почти полная тишина за лесом, — все это было так приятно! При сем еще нас почти всю дорогу развлекали «дикие» птицы, разнообразных пород утки. Собственно, они здесь такие же «дикие», как, например, голуби в селе: подъедешь к какому-нибудь чернышу или водяной курице, они перелетят на другое место или вынырнут саженях в двадцати от прежнего. Это объясняется тем, что здесь мяса, конечно, не употребляют, стрелять не стреляют, — и птицы благоденствуют себе, не боясь этих черных людей. Только иногда когда-нибудь финн воровски охотится за дичью, но за этим на Валааме следят. В такой прекрасной обстановке и двадцать верст уедешь незаметно. Гребли попеременно. Пришлось как-то проезжать под низким узким мостиком.
— Кабы не зацепить? — говорит один из нас.
— Ничего, с Богом!
— Ну-ка, брат М., понатужься посильней раз, другой, да и пускайте весла, — наставляет отец З., сидя за рулем. Мы взмахнули веслами.
Еще — раз!.. Еще — раз! Ну, будет! — Мы выпустили весла из рук. Лодка подходила к мостику.
— Во имя Святыя Троицы, — закончил отец З., твердо и верно держа руль... Лодка выскочила из-под моста. Мы снова взялись за весла...
— А вот здесь Никонова пустынь, — сказал кто-то из иноков, — разве заехать?
Мы, конечно, согласились. У лодки остался брат М., все остальные стали подниматься на верх острова по очень крутой горе. На самом верху был построен храмик очень красивой архитектуры, к сожалению, еще недоконченный. В притворе стояло несколько икон. Между прочим, под одной из них была подпись такого содержания: «Святой Андрей Первозванный, в бытность свою на сем острове молился Богу и водрузил каменный крест с своими учениками». Насколько справедливо это предание, судить не берусь. Профессор Голубинский
29 отрицает даже факт посещения апостолом Андреем Киева, а тем более уж Валаама, ссылаясь при сем на то, что Киев лежал не на пути апостола. Но не менее авторитетные люди говорят, что апостолы при проповеди руководствовались не только прямотой и краткостью пути, но и Духом Святым, и желанием распространить христианство как можно более и дальше, хотя бы для этого нужно было делать сто крючков на пути. И кто знает, о чем говорит и эта надпись: благочестивом ли желании Валаама связать себя непосредственно с Христовыми учениками, или же о действительно бывшем факте?
Наскоро осмотрев пустынь, мы поплыли к «Иоанну Предтече», который скоро и показался перед нашими взорами... Привязав лодку к пристаньке, мы сначала пошли осматривать островок. Затем направились к кельям. На дороге перед нами среди леса вдруг выросла черная избушка. Стены ее были оклеены какой-то черной, вроде вара или асфальта, массой. Около нее встретил нас какой-то человек в пиджаке и картузе. Но это был не хозяин кельи, а временно проживавший в ней, спасавший душу какой-то купец. Владелец же кельи, как тотчас же мы узнали, был офицером, а потом пошел в послушники на Валаам, отдав ему, кажется, около 10 000 руб. Сам же построил себе эту черную келью и проводил здесь время в богослужении, подвигах и молитве.
— Может быть, внутрь войдем? — предложил отец 3. Мы вошли. И, о удивление! Келия и внутри была также совершенно черной. Свет, падавший из небольших окошек, да и к тому же еще закрытых от солнца лесом, — совсем уж почти уничтожался в черных стенах, так что едва можно было разобрать что-нибудь.
Жутко стало душе от такого мрака, и сердце больно сжалось от сострадания к подвизавшемуся здесь, — сострадания, ему, конечно, не нужного.
Жалко-то собственно было себя, а по себе судим обычно и о другом: от сердца бо исходят помышления всякие... В то время, то есть 16 мая, брат К., хозяин кельи, был на Дальнем Востоке, в действующей армии, откуда писал письма в родной ему Валаам, к старцу Никите. Вот они — подвижники и воины: святой Феодор Стратилат, Иоанн Воин, Александр Невский, брат К. и др. Видно, война мирится с христианством, со святостью!
С тяжелым чувством поспешили мы расстаться с келиею и сторожем ее купцом-послушником, попросившем при уходе нашем «простить» его «грешного, окаянного». Видно было, что какая-то тяжелая ноша висит у него над сердцем!
— Вот как спасаются: по влечению созидают свою духовную храмину, — сказал доро́гой отец З. И говорят, брат К. удостаивается великих озарений, несмотря на молодость.
Вдали показались другие келий, расположенные друг от друга «на вержение камня, по древнему уставу», как объяснил нам отец 3.
Мы втроем: я, товарищ и отец иеродиакон, направились к келье отца Никиты, а остальные, кажется, пошли в другие келий — к знакомым. На стук и воззвания отца З. никто не отвечал нам. Мы, опечаленные, хотели было уж возвратиться к лодке, думая, что старцу не угодно принять нас, но отцу З. пришла мысль поглядеть отца Никиту у озера, раскинувшегося у нас внизу под самыми ногами... Действительно, старец оказался там: он мыл там что-то.
— Отец Никита! — воскликнул наш провожатый, — иди, принимай гостей!
Признаться, я как-то боялся различных схимников, прозорливцев, подвижников. С одной стороны, хотелось посмотреть и поговорить с ними, а с другой — совесть-то, загрязненная, храбрая при падениях и трусливая при расплате, дрожала, как осенний лист перед грозой.
— А ну как станет обличать вслух?!
— Ну что же? — говорит другой голос, — умел кататься, умей и саночки возить!.. — Но это было плохое утешение. И воображение рисовало мне строжайшее аскетическое лицо со сжатыми губами, сердитые пронзительные глаза, блестевшие из-под густых насупившихся бровей, глубокие складки у корня носа, глухой правосудный голос...
Каково же было мое приятнейшее разочарование, когда снизу послышался такой добродушный, смиренный голос, что воображаемая картина почти тотчас же стушевалась.
— Сейчас, сейчас, — долетели до нас тихие ласковые слова, — вот поднимусь по лесенке.
— Может быть, мы лучше сойдем туда к вам? — предложил я.
— Нет, я сейчас выйду, — отвечал отец Никита, шагая медленными старческими ногами по крутой и длинной лестнице...
И вот он около нас... Только один взгляд его, и последние остатки трусости растаяли, как утренний иней под теплым солнышком. Такая ласковость, теплота и добродушие, короче — христианская любовь светилась в каждой морщинке лица отца Никиты и лучистых невинных голубых глазах его, что я сразу был без оружия побежден им.
— Вот вымыл себе халат, — высушил его и опять надел, — сказал он, указывая на белую верхнюю одежду свою.
— Присаживайтесь-ка! — Все так же тихо, ласково, старчески добродушно пригласил нас отец Никита, оглядываясь на скамейку. Мы вчетвером с ним сели.
Познакомились, объяснили, где мы учимся, как попали на Валаам и к нему в гости.
— Ты бы, отец Никита, сказал чего-нибудь нам в назидание, — попросил после отец З.
— Да что же я вам скажу? Вы и без меня все то знаете, что и я — да еще и больше.
— Ну-у! — протянули мы в один голос, возражая на это. — Мы что? Если и знаем малость, то только умом; а вы опытно переживаете здесь все. Это совсем иное дело.
— Кто его знает? Трудиться вот трудишься помаленьку, а угодны ли Богу-то твои труды? Ну, а все же благодарение Ему, Создателю, и за это.
— Да как же так? Ведь вы подвизаетесь же? Значит, должны надеяться на милость Божию, на угодность пред Ним.
— То правда! Все-таки нужно надеяться на Его милосердие; ну а ручаться вот и не можешь: угоден ты Богу или нет? Ну а все равно благодари, знай, Господа. Сделал — благодари! Получил милость от Бога — опять благодари. Скорбь ли нашла, не выходит твое дело — не падай духом, опять благодари; видно, уж это для нас же лучше: Господь-то Промыслитель знает, что творит. Он и скорби посылает, для нас же лучше. Ну, благодари и радуйся!
И все лицо его радостное, кроткое, благодатное, светилось тихим умилением. Явно было, что духовная радость и благодарение Бога за все, — как пишет и Апостол Павел (
30 я прочитал, что будто на Валааме — два течения, борющихся между собой: одно созерцательное, другое — практическое; и будто последнее начинает брать верх; схимничество будто не в моде уж?
Он немного подумал и сказал:
— Конечно, есть и такие, то есть практические, как вы сказали. Но только они не имеют собственно силы-то, — это все больше среди молодых монахов, которые не совсем отвыкли от мира. А «старцы» все, конечно, правильного образа мыслей. И схимничество у нас в почете, это считается идеалом для всякого. Но, конечно, ведь нельзя же, вы сами понимаете, чтобы все сразу сделались аскетами, созерцателями; эта пища не всем по зубам, тверда еще для нас, молодых-то. Поэтому большинство иноков благословлены заниматься работой; а потом постепенно их освобождают от трудов для молитвы; наконец, некоторые надевают и схиму. Я не замечаю, чтобы была борьба двух течений. Бывают, правда, случаи, — но это уж отступление.
Впоследствии я и сам убедился в правоте его взгляда, в ясности светлого и здравого ума его.
Такое внутреннее богатство есть плод долгого подвига и чистого сердца, а также и святоотеческих знаний, которых у брата В. уже много: на полке я видел у него, между прочим, такого глубочайшего православного мистика, как святой Симеон Новый Богослов, и др. Итак, мы у лодки. Наступил уж вечер, но северные зори — светлые... Мы отправились вокруг острова Иоанна Предтечи. На воде было тихо, — но гладкие «волнышки», по выражению одного из нас, — как в люльке качали лодку... Где-то послышалось частое пыхтение парохода; мы стали смотреть в бинокль, и, наконец, едва разглядели его, к удивлению нашему верстах в десяти-двенадцати от нас: было очень тихо, звуки далеко неслись по гладкой поверхности.
Обогнувши свой остров, мы пристали к другому — Порфирьевскому. Так называется он оттого, что здесь некогда жил инок Порфирий; как-то ему захотелось идти в монастырь, а отец игумен ранее еще не благословил его на это, потому что вода покрылась тонким льдом. Инок не послушался и скрылся в водной гробнице... Поучительная история непослушания иноческого.
Вытащив лодку на берег, мы побежали вверх. Гора была очень крута; мы запыхались страшно. На самом верху остановились. Весь остров был покрыт девственным лесом. Внизу под деревьями было уже темно: но бояться было некого. Мы стали шаловливо бегать. Под ногами все было покрыто мхом, лежавшим здесь, может быть, уже целые столетия. Иногда наступаешь на какую-то подушку, а под ней оказывается камень. Или вдруг проваливается нога, и вас обдает облаком гнилой древесной пыли. Набегавшись, мы сошли к берегу и сели здесь над небольшим обрывом... Кто-то из нас предложил попеть, — и вот окрестность острова, на который давно уже не ступала живая нога человеческая, огласился звуками: «Кто тебе-не-э-у-у-бла-жит, Пре-э-свя-я та-а-а-я Де-э-э-э-э-э э-во?» обиходного распева, — пением ирмосов «о воде» и тому подобного... Кругом стало все темней и темней... Небо заволоклось тучами, хотя в воздухе было еще сухо, тепло и тихо... Часы показывали около одиннадцати ночи. Мы сели в лодку и сокращенным путем воротились в свой скит. Нам указали флигель для сна, и мы, утомленные, скоро заснули. Было половина двенадцатого. Расставаясь с послушниками, мы попросили разбудить нас завтра за несколько минут до обедни.
17 мая, вторник. В половине пятого часа к нам стал стучаться в двери один инок: «Христос воскресе!» — тук, тук, тук! Молчание... «Христос воскресе!»... и опять — то же. И много раз пришлось ему повторять слова и стук, пока, наконец, я вскочил и ответил: «Воистину воскресе!» Кое-как умывшись, мы пошли в храм; там уже были все иночествующие. Началось «ликование» «по чину». А затем зачитали часы. Отец Никита стоял за клиросом... И не раз, смотря на него, я видел, как он стоял с опущенной головой и с закрытыми глазами, внимая совершавшемуся, «молясь Богу духом», без крестов.
Кончилась литургия... Мы вышли наружу. Шел мелкий «осенний» дождь.
— Ах! жалко, — погода-то скверная! — сказал один из иноков, — работать на огороде нельзя будет.
Но в это время выходил из церкви отец Никита; кажется, он и не слышал этих слов брата.
— Слава Тебе, Господи! — тихо произнес старец, смотря на небо, и осеняя себя крестом. — Ишь, вот Господь благодати послал: теперь ведь мужичкам-то дождь вот как нужен!
И как это было непохоже на предыдущую мысль: там — о себе, и здесь — о других, там — недовольство, здесь — благодарение. И опять вспомнил я слова отца Никиты: и в скорбях благодарите Господа. Напились чаю, кажется, опять с огурцами, и решили возвратиться на Валаам. Но шел порядочный дождь, а на нас была легкая обувь и летние тужурки. Братия нацелила нас сапогами — «бахилами» и грубыми армяками — не боящимися дождя. Мы стали прощаться со скитниками. Отец Никита в заключение еще сказал нам, чтобы мы прощали друг другу обиды. Когда я указал на пример Христа, изгонявшего торговцев из храма, то он ответил:
— Тут тайна Божественная! Объяснить вам я не умею; но только Господь ясно ведь учит в других местах о ланитах, об одежде.
Несомненно, чтобы понять все дела и поступки Христа, мало одного человеческого рассудка — нужно, по Апостолу, «иметь
ум Христов» (
31 . Здесь живет, между прочим, отец А.
32 , старец схимник, пользующийся известностью среди братии за свои подвиги и духовную жизнь. Нас, конечно, влекло к нему любопытство, а товарищ приходился ему земляком по губернии. Входим в келию его. Нас встречает «сурьезный» старец... Мы получили благословение и не знали, что говорить. Я отрекомендовал товарища как земляка старца. Отец А. сухо спросил его о чем-то; затем наступило опять неловкое молчание... Мы поспешили проститься...
Отец А. пригласил приходить еще. Такой сухостью мы были наказаны за свое пустое любопытство, за праздное желание искушать старцев. После товарищ ходил к отцу А. еще раз и воротился от него удовлетворенный.
Наконец, показался и монастырь. Мы стащили с себя одежду и обувь и передали ее брату В. Не хотелось расставаться с ним; но иначе было нельзя. На прощанье он предложил в знак памяти и любви связать мне четки. Я поблагодарил, обещая в свою очередь сделать что-нибудь подобное. При сем мы уговорились с ним обмениваться хоть изредка письмами, что и делаем теперь...
Иноки шли уже в трапезную к обеду. Мы последовали их благому примеру.
За обедом решили обратиться к отцу наместнику за благословением получить монашеские подрясники и колпачки; тот благословил, и вот мы в сопровождении того же отца З. направились в «рухольную». Так называлось помещение, где хранилась одежда, обувь и т. п. «рухлядь». Здесь нас вырядили в «бахилы», приноровили подрясники и дали на голову кукуль или просто колпачок, формой — как скуфейка... И мы увидели себя в странном образе... Придя в номер, не раз осматривались в зеркале... Ничего, оказалось недурно. В такой уже одежде мы пошли с отцом З. в монастырскую библиотеку. Много там интересного, но описывать не стану; всякий может посмотреть и сам. Здесь мы получили несколько книг для чтения. Из библиотеки отец З. повел нас в ризницу, которой он заведовал в качестве помощника. Ризница оказалась не очень богата — не то, что, например, в Сергиево-Троицкой Лавре или в Саровской обители, — где, по словам одного инока, находится до пятисот перемен. Может быть, и неправда?..
...Затем мы воротились в свой номер.
С этого дня — то есть 17 мая, у нас начинается уже регулярная, сравнительно спокойная жизнь до самого отъезда, то есть до 28 числа: постоянное присутствие за службами, прогулки, знакомство с жизнью монастыря, дорога в трапезу из гостиницы и обратно, — вот в сущности рамки нашего обычного дня. Но новые впечатления все росли и росли.
Когда я подошел к храму на звон вечернего колокола, то меня встретил какой-то рыжебородый крестьянин, бесхитростный верующий мужичок, с чистой совестью, хотя и с небольшим умом. Мир со страстями и злом не нравился этой простой и чистой душе — и вот она начинает искать себе успокоения за стенами суетной жизни, в монастырях. Но к стыду нашего иночества, на широкой «святой» Руси немало и грешных обителей, которые должны бы разливать свет вокруг. И такого простеца, как мой знакомец, конечно, обижали в таких обителях; он ссориться не желал, а по совету одного старца отправился на Валаам. И вот здесь, встретясь со мной и принимая за монаха, обратился с просьбою вразумить его, как бы попасть ему в число братии... Я обещал узнать. Мне велели направить его к отцу наместнику. После я узнал, что он отправлен на какую-то черную работу, самую подходящую для его мозолистых рук, по словам его. И теперь он работает, конечно, доволен своим положением и благодарит Господа, тихо и незаметно для посторонних совершая свой путь спасения. А как много таких простецов среди Валаамской братии!..
На ступеньках паперти сидел задумчиво тот самый черниговец-старичок, который жадно ловил пение.
— Ну, как поживаешь? — спросил я у него, присаживаясь рядом, в ожидании начала вечерни.
— Слава Богу, ничего. Только вот скучно. — В его выговоре слышался малоросс.
— Почему же это?
— Да вон другие-то все работают, а мне делать нечего, не дают, говорят, что ты, мол, старичок, тебе отдыхать нужно. А каково без работы-то? Ну и скучно. Завтра буду просить чего-нибудь, хоть дрова что ли таскать...
На колокольне затрезвонили, и мы пошли в храм.
Чтобы понять старика, нужно принять во внимание следующий замечательный обычай валаамской жизни.
Все приезжающие для богомолья содержатся на монастырский счет во всем. В благодарность за это все стараются чем-нибудь отплатить. Конечно, тут дело свободы, а особенно для интеллигентных, не привыкших к черной работе, паломников Но обычно почти все что-нибудь да делают. Это имеет громадное нравственное значение. Как я уже упоминал, многие едут на Валаам лечиться духом. И это лекарство они находят в богослужении, во всей обстановке монастыря, но остается, конечно, свободное время. И если бы его не заполнять трудом, то многие начали бы тосковать, подобно черниговцу, и вместо лекарства лишь ослабели бы душой еще больше. Поэтому, как во всем строе Валаама, так, в частности, и у богомольцев, труд имеет громадное значение. Одни, например, носят дрова с баржи на остров, другие отправляются на конюшню, сапожника посылают в сапожную мастерскую, портного в «рухольную» и т.д. Я, как с детства стоявший на клиросе, отправился петь. При таком времяпрепровождении естественно забываются все пороки и страсти. Известно, что мать всех пороков — лень, ну, вот ее-то прежде всего и гонят на Валааме.
Не менее важное значение для иночествующих и особенно для нездоровых паломников имеет преследование валаамским уставом вина и табаку. Не говоря уже о братии, и посторонние посетители не имеют права курить здесь; разве только украдкой где-нибудь в лесу. Да и то, если узнают, то попросят оставить остров с первым же отходящим пароходом или высадят на какой-нибудь глухой скит для воздержания.
Вот такая строгая дисциплина и служит причиной того, что сюда едут безвольные люди, чтобы «выдержаться». И вся обстановка так приспособлена здесь, как ни в одной душевно-лечебной клинике: молитва, труд, воздержание, нравственная атмосфера вокруг и наконец говение, исповедь и причащение — вот те средства, какими лечит приезжающих Валаам. И вылечивает...
...За вечерней трапезой — ворочусь опять к повествованию, — я увидел трех «светских» студентов. При сложившемся воззрении на большинство из них, как на неверующих, мне несколько странно было видеть их здесь. Зачем они приезжали, я не узнавал; но товарищ познакомился с одним из них; оказалось, что он, кажется, сын священника, по своим взглядам «разошелся с отцом», университеты закрыты, ехать домой он не хочет, ну и решил провесть на Валааме недельку-другую: благо, что бесплатно. После один из гостинников отзывался о студентах неодобрительно: «Спят много, едят, как и все, а в церковь не ходят; спрашиваю их, зачем же они прибыли на Валаам? Говорят: приехали посмотреть остров».
Понятно, если люди приехали с такими целями, то что же хорошего они могли вынести? Кроме крестов и поклонов да черных подрясников они едва ли что видели? Действительно, когда мы возвращались вместе обратно с Валаама, тот же студент жаловался товарищу, что ему «Валаам не понравился: одна только внешность!» Право, как-то обидно становится за огульные речи человека, не бывшего даже в церкви, не знакомого почти ни с одним иноком! Вот так же открывают различные немировичи-данченки: посмотрит с птичьего полета — а! тут одно лишь хорошо, что мужички сыты, — вот и весь идеал Валаама, этого «Крестьянского Царства».
Среда, 18 мая. В половине третьего раздался знакомый уже теперь трескучий звонок: будили желающих идти к утрене. Ох, как же не хотелось вставать после четырёхчасового сна. Бывало, проспишь часов семь-восемь, а тут с белой зореньки подымайся. Дай, мол, еще минут пяток полежу. И, уступая своей чувственности, опять закрываешь глаза. Но в душе пробуждается совесть и начинает упрекать за безволие. Тогда крестишься сонной рукой и сдергиваешь одеяло. И почти все дни — до отъезда — не хотелось вставать так рано; но замечалось, что чем дальше, тем вставать становится легче: образовалась, значит, постепенно привычка.
Братия тоже являлась в это время к молитве в храм. Но так как одни из них должны были работать весь день, то им делалось такое послабление: вставать так рано они должны были лишь три раза в неделю, кажется; — причем стояли только до кафизм; а после них — то есть часа в четыре утра уходили соснуть с часик или полтора по келиям. И затем, после чая, часов в шесть, а зимой — в семь принимались каждый за свой труд. В остальные дни они спали до пяти часов, — то есть семь часов в сутки, — вполне достаточно. Ну а «старцы» — так те присутствовали на всех богослужениях; зато они были свободнее днем и могли по желанию поддержать бренную плоть часом-двумя сна среди дня. Опять сколько мудрости и здесь: ведь молитва, настоящая молитва — самое трудное дело; поэтому устав приучает к ней иноков постепенно, чтобы не убить охоты излишней неразумной и непосильной ревностью. Ну а для старцев молитва делается естественной пищей.
После обедни мы решили соснуть часика с два-три — то есть с пяти до восьми, и таким образом дополнить ночной отдых. Так мы поступали во все время; прибавляя в крайнем случае иногда еще часик после обеда. После этого отдыха пили чай, отправлялись к поздней обедне, а после — в трапезу. Вечером, часов в шесть с половиной, нас звал колокол к вечерне, — и после ужина к «молитвам на сон грядущим». На эти молитвы собиралась почти вся братия, уже ежедневно. Так проходил обычный день. Следовательно, у нас оставалось свободное время лишь после обеда до вечерни, — то есть часов с двенадцати до шести вечера. Им-то мы и пользовались для наблюдений над жизнью иноков и наслаждения чудными видами. В этот раз, то есть во вторник, мы отправились к «новому кладбищу»
33 , находящемуся за монастырем, в версте от него. Туда вела прекраснейшая, ровная искусственная аллея из лиственниц. Когда мы отошли с полверсты, то случайно оглянулись назад: аллея упиралась в лесок, — а над ним замечательно красиво поднимались главы собора. Если будете, читатель, на Валааме, то непременно полюбуйтесь. На новом кладбище были простые кресты, а под ними круглые, обточенные волнами голыши, — на которых написано было имя умершего, год и число, — а иногда и стих из Писания, редко — стихотвореньице.
Между прочим, там находится избушка одного подвижника
34 , жившего еще в начале девятнадцатого столетия. Как гласит надпись на надгробном памятнике его, к нему приезжал император Александр I. Вот уж подлинно избушка на курьих ножках, раньше не было даже дверей, и подвижник сообщался с «миром», — то есть с остальным Валаамом, чрез узенькое оконце.
Часа в четыре мы воротились в монастырь и отправились в гости к отцу А. — бывшему прапорщику, который давно уже звал нас к себе. Обстановка у него была не совсем уж простая: под ногами на всем полу маленькой келий красивая подстилка, цветы, ковер на стене за койкой, изящный самоварчик и т.п. На столе лежали местные крендели, коробка монпансье и блюдечко с халвой, очевидно приготовленные для нас. Конечно, все это было не строго — монашески; по общежительному уставу иноки не имеют права приобретать никакой собственности. Но на Валааме такой строгости нет. И мне думается, что это разумно делается. Ведь среди тысячи братии различные люди-то: одни совершенно бессребреники и нищелюбцы, другие имеют какие-нибудь мелочи. Всякий предоставлен отчасти своей свободной воле, хотя основной-то закон — это общинная жизнь, заключенная в известных рамках, ниже которой не должны уже спускаться иночествующие.
А в данном случае угощение было поставлено ради мирской слабости и сластолюбия нашего... Да собственно говоря, по этим мелочам нельзя судить о человеке. Но мысль уж наша, как-то невольно, привыкает критиковать «всех и вся», указывать брату сучки и не замечать в своих глазах бревен. Так было и здесь. Хотя сласти и были поставлены, но хозяин до них, кажется, совсем не дотронулся, — а мы оказали им полную честь с товарищем. Но получили достойную оценку: над столом висела в рамке выписка из святого Ефрема Сирина: «Не осуждай, и ты сделаешь милость себе самому», — приблизительно так гласит она, «то есть, не в бровь, а прямо нам в глаз!» — как говорит пословица.
Между прочим, в беседе отец А. сказал:
— Нас ведь (то есть, образованных, интеллигентных) здесь не особо чествуют. Все равно, что крестьянин, что дворянин.
Поистине несть «варвар и скиф», но все равны во Христе.
— Здесь смотрят не на ум, а на духовную жизнь, — пояснил отец А.
Разумеется, это вполне понятно; так и должно быть. До нас владыкой был посвящен один простой инок в иеродиакона; он едва разбирает ектений, но зато отличается смирением, послушанием, любовью, — как говорили нам.
— А читать-то научится; это всякий ныне может. Нет, ты поди, потрудись «гля Бога» («гля» выговаривается вместо «для»), послушания пройди, как следует. Это — другое дело!
Вполне резонное рассуждение.
Поблагодарив отца А. за угощение и привет, мы по совету его направились в живописную мастерскую. Там работало несколько молодых послушников, неизвестных для будущих потомков, потому что под своими произведениями они вместо своих фамилий смиренно все пишут: «Трудами валаамских иноков», — как это делается и в гранитной, и других мастерских.
Случайно здесь повстречался нам наш знакомый иеромонах, отец В-й. Небольшого роста, со здоровым розовым лицом, с густой черной бородой и красивыми волосами, с закрученными даже немного усами, юркий, живой, говорливый остряк, — он при первой встрече, как-то раньше еще, произвел на меня совсем неприятное впечатление: ничего аскетического, казалось мне, нет у этого краснощекого шутника; особенно меня смущали его завинченные усы. Но Промысл Божий устроил так, что я скоро, к счастью своему, разочаровался в своем первом впечатлении Когда мы были еще в скиту Иоанна Златоуста
35 , то он получил от отца наместника благословение совершить здесь всенощную и обедню И вот с первых же звуков его возгласов и особенно при чтении акафиста я увидел у него такое неподдельное и горячее чувство искренне молящегося, что был сбит с толку. Затем на улице и за чаем он шутил при отце Никите; но шутки были все такие невинные, чистые. Однако я не был еще вполне разубежден. И вот Господь свел нас в живописной. Получив у него благословение, мы спросили: куда бы еще сходить?
— А вы были в фотографной?
— Нет.
— А в водопроводном отделении? А в гранильной? А в позолотной?
Оказывается, мы нигде еще не были. Он тотчас же предложил свои услуги проводника, а нам оставалось лишь благодарить. С недоверием относился я к его предложениям, — но в них дышала только чистая любовь и обычная для валаамских иноков готовность всячески служить ближним. Я совсем уж почти был обезоружен.
И вот мы начинаем осматривать валаамские заведения... Много везде интересного, — но еще интереснее и важнее сами иноки... Соль-то монастыря «не в бревнах, а в ребрах», как говорит сектантская пословица, — то есть во внутренней, а не во внешней жизни.
В заключение путешествия мы приглашены были отцом В. в золотную мастерскую, которою заведует он сам. Отпуская затем нас от себя, он подарил нам на память по иконе.
...Уже заблаговестили к вечерне. Мы вошли в храм: я — на клирос, товарищ — в толпу молящихся.
Пением валаамским я был уже теперь прямо очарован, — нет, это «очарован» как-то мало для него, — я был от него в каком-то напряженно-благоговейном восторге.
По существу своему валаамские напевы — северно-русская переработка древнего большого знаменного распева. Но так как он поется здесь уже целые столетия, то сделался для иноков родным, и старые монахи любят «свое» пение до ревности. Иногда случится, что на правом или левом клиросе запоют «партесное» по-мирскому, — как выражаются валаамцы про разных Бахметьевых, Львовых
36 , Архангельских и т.д. «Старцы» тотчас поднимают против этого недовольный ропот, и вещь снимается с репертуара. Нынешний игумен, отец П., как я слышал, велел запереть все «партеса» и петь только валаамским распевом. В отце П. сказывается, очевидно, дух знаменитого предшественника его — отца Дамаскина, твердого и энергичного администратора и в то же время великого подвижника. Живой идеал для валаамского и всякого иного игумена! Теперешний отец игумен был еще современником отцу Дамаскину, следовательно, помнит этот чудный образ, почему и в пении блюдет его валаамские традиции.
И действительно, — всякая чуткая религиозная душа, не имея никакого теоретического музыкального образования, не зная ни мелодии, ни гармонии, ни контрапунктов и прочих мудреностей, сразу почует, что такое наше «мирское» пение и валаамские напевы.
Прежде всего в них слушатель не найдет никаких нежностей, никакой слащавости, — нет тут хроматических каденций, красивых диссонансов; молящийся не развлекается всей этой шелухой; здесь — простота и строгость, и в то же время — какая-то захватывающая душу могучая, своеобразная красота! Напевы валаамские до того оригинально-содержательны, что нередко приходишь в религиозный восторг. И представьте, я говорю не про «Херувимские» или «Милость мира» или концерты — которых, кстати, там и духу нет, — то есть не про то, в чем обычно полагают всю красоту наши хоры и слушатели, — а про обычное, простое гласовое пение! Я разумею пение стихир, «самогласнов», «подобное» и т. п. Как бы вам, читатель, передать то богатство, какое я слышал на Валааме. Не похоже ли это будет на то, как бы крестьянину рассказывать об устрицах или слепому о зайце? Скажу одно: я ничего так не любил на Валааме, как слушать и петь «гласовые» распевы. Бывало, сойдутся на середине храма два хора, человек в пятьдесят, — голоса все могучие, особенно басы, — и понесутся к небу одушевленные, именно живые «сплотившиеся» звуки простых, строгих и могучих напевов! Не наблюдают здесь никаких piano и forte, — а свободно, дерзновенно славят Бога.
К этому еще прибавьте канонарха: скажет он сначала фразу-то, ее немного поймешь, а потом вдруг подхватит могучий хор, и мысль как картина рисуется перед твоими глазами. Как сейчас слышу разговор Христа с самарянкой: «Даждь ми воду пи-и-ти», просит «Одеваяй небо обла-а-ки» у «жены, самаряныни су-у-щей».
Не могу не упомянуть с благодарностью об отчетливости и благоговейно-проникновенном произношении обоих канонархов: здесь уже не скрадут слова, точно вложат их тебе самому в рот. Мне же лично весьма нравился также тот иноческий чин, или по-мирскому — церемония что ли, какая строго соблюдалась канонархами, иеродиаконами, иеромонахами, певчими и другими служителями храма, когда они проходили мимо иконостаса: подойдет это канонарх к иконе Спасителя — поясной поклон, против Царских дверей — поклон, иконе Божьей Матери — тоже, — и затем — лику опять поясной поклон. А затем уж зачитывает стихиру. И таково все это благоговейно-чинно; право, у нас в миру смеялись бы над этим наши извращенные сердца; но здесь все было так серьезно и уместно — что стыдно было бы даже улыбки.
И вообще, как во всем монастыре, так особенно в храме, везде чуялась дисциплина, чин, порядок!
Главное же самое, — отчего и пение, и чтение, и внешняя обрядовая сторона, — получали такой религиозно-благоговейный характер, — заключалось в духе молитвы. Сюда приходили не за тем, чтобы понежить ухо изящными мелодиями, не за тем, чтобы лишь успокоить, замазать совесть мыслью, — я-де был (и только) в церкви; а шли только для единодушной молитвы. Посмотрите, как стоят здесь иноки: прямой напряженный стан, ноги не откинут уж, стянутые губы, вдумчивый взгляд или даже закрытые глаза, энергично сжатые для истового креста персты, низкие поклоны, — ведь все это, всилу связи внешнего с внутренним, души с телом, несомненно говорит о самособранности и напряженной молитве иноков. Дух ее веет в храме ощутительно ясно: оттого-то все получает здесь одухотворенность, религиозную энергию.
Правда, нужно сказать по совести, что такой одуховленности больше среди молящихся иноков, чем в певчих; но ведь это так понятно. Как уже приходилось говорить, настоящая молитва — самое трудное дело, она — плод долгого подвига и внутренней чистоты; а между тем, певчие должны лишь обладать голосом, поэтому есть здесь молоденькие тенора, не старые еще басы, которым до высоты-то еще далеко. Да прибавьте к этому еще, что приходится петь постоянно, волей-неволей нести это труднейшее послушание; и у певчего образуется усталость; он из одушевленного хвалителя может превратиться в простую трубу, а хор — в говорящий орган. Ведь, собственно, так и бывает в мирских церквах, где певчие и особенно регент больше или даже исключительно следят за «исполнением» вещи, а не за содержанием ее. Знаю это по горькому опыту. Но валаамские иноки и здесь выделяются: если не всегда, то нередко, особенно при совместном пении, почти все воодушевляются, как бы наэлектризовываются. А иные, хотя это и трудно, и на клиросе так же самособранны, как и простые молящиеся. Это уже подвижники.
13:40 14.10.03 :23
19 мая, четверг... После обедни хоронили одинокого схимника — лет, кажется, 80-ти. Говорят, ходил чуть не до последнего часа и умирать не думал, даже еще шутил пред концом-то. Упокой, Господи, душу его!..
После обедни мы испросили у отца наместника благословение бесплатно сняться в монастырской фотографии в иноческой одежде и перед отъездом получили карточки на всегдашнюю память о чудном богомолье.
А затем отправились в баню. Дисциплина чувствовалась и здесь; над кранами для воды прибита была дощечка с такою приблизительно надписью: «По благословению отца игумена воду зря не тратить». Как это мило! Или еще где-нибудь, глядишь, написано: «По благословению игумена дверь за собой затворять», — или: «Вход посторонним запрещается». — И все «по благословению игумена»! — Замечательная черта иноческого общежития! Сами же они выбирают себе настоятеля, значит, будто, начало здесь конституционное; — но это лишь при выборе, а затем все свободно и охотно отдают себя в полную зависимость от него: без его воли шагу ступить никто, собственно, не должен. Бывший игумен отец Ионафан37 во время своего послушания взял от одного паломника просфору в подарок без благоловения; после совесть его смутила, пошел он к отцу Дамаскину — и тот велел Ионафану возвратить просфору обратно, прочитав ему при этом поучение о громадном значении послушания даже в мелочах. Так соединяется здесь конституция и монархия.
«Старцы» имеют здесь власть, но и они все — послушники игумена. Замечательно, что такое соединение власти старцев с самодержавием игумена характерный признак славянских монастырей даже на Афоне. Как только из строгого общежития, киновии, они обращаются в идиоритмы, то есть своежительные монастыри с буржуазно-республиканским характером, — то тотчас же падает монастырь. И наоборот, с восстановлением киновии — поднимается и жизнь монастыря. Ясный пример этого представляет наш тамошний известный монастырь святого Пантелеймона, также сербский — Хиландар, болгарский — Зограф и др. Греческие идиоритмы отличаются распущенностью И вспоминаются мне слова одного ученого афонского богомольца: многому бы «мир» мог поучиться у людей «не от мира сего». Особенно характерно и важно для нас, русских граждан, теперь знать, что славянские монастыри процветают при строгом самодержавии игумена и непосредственной связи его со «старцами». Таков и устав их.
Ворочусь к рассказу. Напившись после бани чаю, мы пошли гулять. Погода была опять чудная. На дороге встретили нашего водителя отца З. Он повел нас туда, где мы еще не были
Пройдя мимо недоконченного брошенного дока, мы направились сначала к смоляному и спиртовому заводу. Нас встретил «хозяин» его, брат М., здоровый, плотный, с розовым полным и почти безусым лицом, лет 27-ми.
— Как поживаешь, брат М.? — спрашивает его отец З., познакомив его с нами.
— Да слава Богу! Только вот все хвораю, — смеясь, ответил он
Глядя на свежее лицо и крепость тела, я не поверил его шутливому тону, что и высказал.
Но он, опять смеясь, старался серьезно подтверждать то, что «он больной — нутром». Но видно болезнь не сильно отзывалась на брате М., потому что он, по просьбе отца З., живо стал показывать нам все на своем заводе, толково разъясняя механизм дела, пересыпая речь веселыми остротами и улыбаясь нам самым сердечным и искренним образом
Отсюда мы пошли к отцу Е. на известковый завод. Около последнего наворочено было несколько тысяч пудов местного серого и белого мрамора.
Самое простое типичное великорусское лицо, с открытыми веселыми глазами, с широкой бородой.
— Мы к тебе в гости, отец Е. Вот ученые люди хотят поработать у тебя, — шутил отец З.
Он поздоровался с нами и сейчас же всунул нам в руку тачку с большим камнем, которую он вез.
— А ну-ка! Читать-то мастера, небось, — а вот покушайте нашей науки, — с предобродушнейшей улыбкой, скороговоркой сказал отец Е.
Я взялся за тачку, но скоро она сползла у меня с дощатой дорожки. Попробовал также товарищ, и тоже неудачно.
— Нет! Видно, дело мастера боится. Вот она, наша наука-то! Ну, бросим её, тачку-то. Пойдем, я вам покажу свой университет.
И он повел нас к своему сараю, объясняя выделывание известки, причем оказалось, что эта работа чрезвычайно вредная для легких и горла; едкая пыль иногда вызывает даже кровохаркание. Но отец Е. и не думал уходить отсюда на другую работу.
— Таскать камни — это самое дело по нам; быть дьячком, аи дьяконом, — это не нашего ума дела: я арихметику произошел простую. Знай себе камушки потаскиваю, с благословения Господнева и игуменского. Больше нам ничего и не надоть, стало быть.
— Разве нам тульского поддать? — предложил отец Е. чаю. Мы отказались.
— Лучше поговорим, — сказал отец 3.
— Поговорим? Ну, нехай, поговорим. О чем же мы поговорим? Сказку разве вам рассказать?
— Расскажи.
И он нам передал какую-то сказку о лисе, сове и зайцах.
— У нас котелок-то тоже работает маленько, немножко-то есть ума, — ответил отец Е., стуча себя пальцем по лбу. — Отец Гавриил (игумен бывший)
38 недаром ведь говаривал: «Ты у меня человек образованный: на три манера говорить можешь».
Отец Е. знал русский, финский и корейский
39 языки. И вот в таком духе он потешал нас с полчаса или больше.
Ты, читатель, может быть, осудишь его? Напрасно. Мне кажется он необыкновенно чистым. Прежде всего это человек такого незлобивого сердца, как ягненок; самолюбия у него днем с огнем не найдешь, — наоборот, смирения, вменения себя ни во что почти, сколько хочешь; работает он не лениво, как наемник, а усердно, как свободный сын из послушания, и трудится с любовью, без малейшего ропота. Что же касается его шутливого и веселого характера, то это лишь внешняя оболочка своеобразной души, это — индивидуальная, как говорят, черта, которую иноческая дисциплина не стирает и не желает стирать, так как никакой индивидуализм в известных пределах не препятствует спасению.
Святой Макарий Египетский, неоспоримый уже знаток человеческой души, вот что пишет на вопрос: «Приявший в себя Божественную силу и изменившийся отчасти остается ли в своем естестве?»
«Чтобы и после благодати испытываема была воля, к чему она склонна и с чем согласна, естество оставляется таким же; и человеку суровому оставляется его суровость, а легкому — его легкость. Бывает же и то, что иной невежда разумом возрождается духовно, преобразуется в мудрого и известными делаются ему сокровенные тайны, а по естеству он невежда. Иной, по естеству будучи суровым, предает волю свою богочестию и приемлет его Бог, а естество пребывает в своей суровости, но Бог благоволит о нем. Иной добронравен, скромен, добр, посвящает себя Богу, и приемлет его Господь» (194 ст.).
Так свободно относится благодать Божия к индивидуальным чертам людей.
То же самое, но — ближе к отцу Е., пишет и Григорий Богослов:
«Не в числе последний (иноков) и Феогний. Стоя на земле, касается он небесных престолов; он ласков, сладкоречив, на цветущем лице его всегда видно сияние благорасположенного духа» (т.IV,280). Не правда ли, вместо «Феогний» можно поставить «отец Е.», и дело не изменится по существу.
Притом таким веселым характером этот инок приносит немалую пользу Валааму.
— Случается, что иной молоденький послушник затоскует по «миру», — ну мы его сейчас к отцу Е., — замечает при нем же отец З. — Поживет здесь недельку, другую, — поработает усердно, а главное — насмеется вдосталь, натешится с отцом Е., — и возвращается опять в монастырь.
— Это мы можем, — подтверждает валаамский комик, оставаясь верным себе и в этом случае.
Мы распростились с этим оригинальным подвижником и пошли к кожевенному заводу.
— Простите за празднословие, — смиренно и просто донеслось нам вслед.
Разумеется, мы сейчас же поделились друг с другом своими впечатлениями.
— Да он — веселый, — закончил отец З. — Шуточками спасется.
«Шуточками спасется», — то есть так выразительно сказано! — Действительно, шутя, без особых подвигов, даже смеясь, отец Е. спасется.
А вот и кожевенный завод.
«Хозяин» его — отец В. Полная внешняя, а отчасти и внутренняя противоположность отцу Е. Тот — широкий, плотный, а отец В. худенький, тщедушный; — у того борода лопатой, этот почти совсем без растительности; у того — вечно смеющееся подвижное лицо, у этого — сдержанное, спокойно-серьезное. Тот — говорлив, этот молчалив, лишь изредка скажет что-нибудь нужное; тот кроме «Господи, помилуй», по его же словам, ничего не знает, — отец В., по свидетельству нашего проводника, «из святых отцов все знает», — отчего является хорошим «старцем-руководителем» для своих духовных чад. Но при этих довольно заметных особенностях оба они в существенном сходны: оба любят трудиться не за страх, а за совесть, оба смиренны, оба чисты душой. — Такой — тоже праведник, — говорит нам после отец З., уж никого не обидит. Помощник у него человек раздражительный, — иногда оскорбит его, и сам же начнет ссориться, а отец В. просит у него прощения. Ударь его в ланиту, подставит другую. Да притом — молитвенник какой: редкий по нынешним временам! И духовного опыта много, и знаний — тоже, поэтому многие ходят к нему за советами.
По нашей просьбе отец В. показал нам все свое дело; причем, начав с самой чистой работы, уже окончательной выделки кож, он в заключение привел нас в грязное и вонючее отделение, где происходила первая самая неприятная и трудная, но в то же время главная, обработка материала.
— Здесь вот — самое важное дело, — тихо заметил отец В. — Черновая работа всегда ведь бывает самой трудной и самой важной, — наставительно произнес он.
Поблагодарив за все, мы простились с ним и зашли мимоходом в Никольский скит
40 ; здесь за левым клиросом в футляре стояла деревянная статуя святителя Николая Чудотворца. Между прочим, после узнал, что один из паломников соблазнился этим: неправославно. Но во-первых, статуя обычно затворена; затем в скиту никого почти не бывает, кроме монахов, да она и не приравнивается к иконам.
Оттуда мы уже направились в монастырь к вечерне. Здесь от одного певчего я услышал ужаснейшую весть о разгроме нашего флота. Сердце защемило. Мысль остановилась. Молитва не шла на ум.
Вечером за трапезой прислуживавший за нашим столом брат спросил: «Кто говельщики здесь? Идите за постный стол».
Мы пошли по его указанию. Действительно, стол был слишком постный: горячее без масла и сухая каша, хлеб и квас. Так мы говели пятницу.
20 мая, пятница... День прошел без особенных впечатлений... Вечером исповедовались у монастырского духовника и отправились без ужина спать. Но в это время в номер вошел один старичок богомолец, которому я обещался написать листочек для «заздравной» и «упокойной» просфор.
— Вот крышки-то от поминанья у меня остались, а бумагу выронил где-то, — с горечью жаловался нам потерпевший.
Я взял бумаги, вшил ее в крышки — поминание вышло на славу. Затем славянским шрифтом я записал туда несколько десятков имен. И старик так был доволен, что не знал, как и благодарить меня, какими добродетелями наделить, каких мне имен надавать. Просто неловко стало. На другой день он даже принес просфору мне «за труд». Все это было совершенно искренно, — и за какой же пустяк! О, как мало нужно, чтобы удовлетворить православного крестьянина! А ныне хронические забастовки, требования, «им же несть конца»: дали одно, подавай и другое. Это ясно говорит, что исчезает из русского рабочего христианский дух. Юридический запад с его культурой совсем заедает совесть православного человека.
Когда ушел этот богомолец, мы с товарищем, как бы в противоположность мирному и кроткому тону старика, завязали острый разговор по поводу личной и общей исповеди. И вот я замечаю, что наша беседа снова принимает острый характер. Я говорю «снова», потому что и прежде не раз уже между нами затевались горячие бесплодные споры, только раздражавшие нас, не раз уже мы чувствовали какую-то тяжесть на душе. В данном случае такое отношение как-то выразилось еще ярче. Мы положительно нервничали оба. Я давно уже стал замечать это за собой и с трудом иногда сдерживал злое слово, которое готово бывало сорваться; но иногда это не удавалось, и между нами не раз пробегали черные тени. То же, кажется, чувствовал и товарищ и также, вероятно, боролся. Но все же нам до самого отъезда не удалось установить любовные и кроткие отношения. Я понял, что одно дело говорить о любви, смирении, снисхождении, воздержании, а другое — осуществлять. Трудно жить по-христиански. Несомненно, враг употребляет все средства, чтобы посеять вражду между людьми; ведь это его главное дело. И на Валааме, не без его содействия, были наши размолвки, хотя мы и сами не менее виноваты были. Когда беседа наша зашла уж слишком далеко, — то я замолчал и лег спать... Теперь припоминаю я слова, сказанные обоим нам старцем отцом Никитой: «Не гневайтесь, прощайте обижающим. Молитесь за них, и вы будете их любить и они вас будут любить». Как будто предвидел старец, что мы будем гневаться друг на друга. Так исполнились, следовательно, и эти слова его.
21 мая, суббота. За ранней обедней мы вместе с другими богомольцами сподобились причаститься Святых Тайн. Между прочим, когда служивший иеромонах в последний раз вынес Святые Дары, я хотел положить земной поклон, но стоявший рядом инок удержал меня, говоря:
— Не кланяйся Святой Чаше: теперь ты сам носишь в себе Христа.
После обедни, напившись чаю, мы легли спать, так как ночью спали всего лишь часа два-три.
...Когда проснулись, то, оказалось, прозевали обед. Но, благодаря отцу наместнику, нам позволили подкрепиться и телесной пищей.
После этого мы пошли к пристани, куда в это время подходил уже «Валаам» с новыми богомольцами из Санкт-Петербурга. Пред ними повторились те же картины, какие испытали сами и видели мы ровно неделю тому назад...
Вечером мы случайно разговорились с одним братом, прислуживавшим в гостинице. Он жаловался нам, что слишком много им работы; жаловался или — лучше — скорбел не потому, что ему трудно, — нет, а потому, что за этой суетой остается мало времени для молитвы.
Собственно говоря, он и прав, и не прав, — как думается мне.
«Монастырь, по моему мнению, — коротко и точно определяет его святой Григорий Богослов, — есть учреждение, которое имеет целью спасение». Следовательно, и «монах — тот, кто живет для Бога и притом для Него Единого» (т.V,285). Но «путей ко спасению много, много путей, ведущих к общению с Богом» (VI,39). «Чему же отдаешь предпочтение, — спрашивает тот же святой отец, — деятельной или созерцательной жизни? В созерцании могут упражняться совершенные, а в деятельности — многие. Правда, то и другое и хорошо, и вожделенно; но ты к чему способен, к тому и простирайся особенно» (V,169). Но, разумеется, совершенных не много; обычный же путь таков: «Соблюдай заповеди и не выступай из повелений. Ибо дела, как ступени, ведут к созерцанию. Трудись телом для души» (он же II,142).
С этой точки зрения понятно, почему на Валааме большинство иноков заняты преимущественно трудом на общую пользу и только постепенно им дают свободу для молитвы. Ибо иначе можно было бы надорваться душой и вместо пользы получить неисправимый вред: свобода — оружие обоюдоострое. И сама жизнь показывает всю необходимость такого закона. Все эти и прочие тоже трудятся и в труде соделывают свое спасение. Здесь место — любви, смирению, послушанию. Если даже не хватает времени для молитвы, то и это не вменится иноку в грех: «послушание паче поста и молитвы». Но душа жаждет, конечно, «небесной пищи». Валаамский устав отводит довольно порядочное место молитве, предоставляя здесь много свободе иноков. Кто хочет, тот может найти время. Не знаю твердо, почему не хватало времени для беседовавшего с нами инока? Не от себя ли самого? Я, например, видел, как один же из гостинников ежедневно посещал утреню и пел за ранней обедней. Но, может быть, он был свободней почему-либо? Ответить не могу; поэтому лучше поверю скорби брата-гостинника. Тем более, что подобное я услышал на другой день и от брата В. По его мнению, нужно бы увеличить «молитву» для всей братии; теперь же будто слишком много отвлекаются работой. Я на это скажу, пожалуй, несколько иное: для брата В., для гостинника, может быть, и нужно бы увеличить «молитву»; но они судят по себе, — а ведь люди-то различны. Одно нужно всегда помнить, что «дело молитвы», истинной молитвы, «совершаемой надлежащим образом, — выше всякой добродетели», по авторитетному опыту святого Макария Египетского; потому что «все добродетели одна на другой держатся и взаимно связаны между собой и как бы в некой священной духовной цепи одна от другой зависят: молитва от любви, любовь от радости, радость от кротости, кротость от смирения, смирение от служения, служение от упования, упование от веры, вера от послушания, послушание от простоты». Следовательно, «если не будут украшать нас смиренномудрие, простота и благость, то никакой не принесет нам пользы молитвенная наружность». Поэтому очевидный вывод будет такой: «тем, которые по духовному младенчеству не могут вполне посвятить себя любви духовной», — то есть любви к Богу, — надлежит принять на себя служение братиям с благоговением, с верою и со страхом Божиим и служить, как Божией заповеди и как делу духовному» (379, 349, 376).
Так определенно и принципиально решается у святых отцов вопрос о сравнительном достоинстве созерцательной и деятельной жизни монастырей, — вопрос, столько нашумевший года два тому назад и теперь снова вытаскиваемый из архива на сцену жизни противниками «черного клобука». Как известно, сначала все шумели: почему это наше монашество придерживается аскетически-созерцательного идеала? Пусть оно выходит в жизнь, работает среди мира, устраивает у себя богадельни, больницы, школы и прочее! Теперь слышится другое: зачем монашество, это воинство не от мира сего, овладело миром? Зачем они, отрекшиеся от своей воли, господствуют над другими? Зачем, надевши клобук безбрачия, они вершат законы о браке, ничего в них не понимая? Ваше место не здесь, ваше место в пустыне, в диких лесах, вдали от «презираемого вами на словах и любимого на деле мира»!
Как это непоследовательно. А непоследовательно оттого, что и тогда, и теперь рассуждали неверно с принципиальной точки зрения, увлекались через край. Вооружаясь против явных недостатков монашеской жизни, судьи сами пересаливали всегда в противоположную сторону. Правда, в монастырях немало плохих иноков, недостойных носить даже мирского христианского звания; конечно, лучше было, если бы они хоть за больными, что ли, ухаживали. Но зачем притягивать к этому делу всех тех, которые идут в монастырь для духовной жизни, — и особенно тех старцев-молитвенников, кои упокоиваются уже в общении с Богом? Это крайность. Равным образом — может быть, иные монахи слишком переусердствовали в любви к миру и деятельности в нем; — но зачем же гнать в пустыни всех? Ведь большинству из них хотя далеко еще до Антониев, Феодосиев и Сергиев, блаженствовавших о Господе в глуши, но уже нет любви и привязанности к этому суетному миру. Куда же их-то вы денете?
Поэтому самый естественный из этих крайностей выход навязывается сам собой: «против ненормальностей монашества — а их немало, — нужно бороться всеми силами, кому дорого оно. Нужно строже относиться к желанию принять ангельский образ, назначать испытания, отдавать их под руководство опытных старцев, в монастырях вводить строгую дисциплину, сокращать удобства и т.п. Особенно строже нужно относиться к ученому монашеству, где много соблазнов, увлечений. Как-то отец Никита говорил: — вот вашим студентам-монахам годик-другой вперед на Валааме пожить, послушание пройти.
— Все это совершенно верно. Но зачем же гнать всех иноков в пустыню, или привязывать к деятельности в мире против воли? Пусть всякий ищет себе своего места; пусть «одни идут тою, а другие другою стезею, какую кому указывает природа, только бы всякий вступил на тесный путь; не всем равно приятна одна снедь, и христианам — приличен не один образ жизни» (Григорий Богослов. IV, 226). Лишь бы осуществлялся закон любви и смирения, образом которых был Сам Господь Иисус Христос, чему учит сплошь все Евангелие!
Поэтому, — скажу теперь брату-гостиннику, — да не смущается сердце его: общение с приезжими богомольцами больше, чем другое какое послушание, дает возможность проявить христианскую смиренную любовь И это будет молитвой Богу, служением Слову. А когда придет время, Господь укажет иной путь...
22 мая, воскресенье.
Завтра нужно было уезжать в Санкт-Петербург. Поэтому мы решили начать еще ныне прощальные визиты наиболее дорогим людям и еще раз полюбоваться самыми красивыми местами. По благословению отца наместника, мы на лодке отправились опять в остров Иоанна Предтечи в сопровождении двух послушников. Опять одна за другой открывались пред нашими взорами знакомые уже нам картины чудной панорамы. Впрочем, путь был несколько иной: мы заехали на монастырскую ферму, где было до полсотни отличных коров, питавших молоком своим братию. И здесь же рядом находилось помещение для искусственного разведения хорошей рыбы. Все это мы осмотрели, выпили по стакану молока и двинулись далее к Коневскому скиту
41 . Опять — какая чудная природа! Но уже напоминающая более родные мирные картины. Недалеко от церкви находится прудик, где разведено много рыбы. Богомольцы, приезжая сюда для прогулки и осмотра скита, бросают в воду хлеб и до того приучили рыбу, что при приближении людей окуни целыми стаями приплывают к мостику.
Наскоро осмотрев все это, мы отплыли к месту назначения. На островке нас уже ждал брат В. Я тотчас подхватил его под руку, и мы пошли гулять по всему острову. Беседа потекла живо и интересно. Мы чувствовали, что стали родными по духу. Нагулявшись, отправились к отцу Никите. Его келия была «заперта», то есть к двери приставлен небольшой кол, что на скитском языке должно было обозначать: обитателя нет дома. Но брат В., зная характер и привычки отца Никиты, начал стучаться, потому что иногда старец, не желая, чтобы его тревожили, нарочно «запирается». Кто знает, может быть, в этот раз он не хотел принять нас, а скорей всего, его действительно не было дома.
Несколько опечаленные, мы направились к келий, где жил брат В. с двумя другими послушниками. Там готов уже был чай с «ситным» (то есть белым хлебом). За столом мы разговорились о церковном обиходном пении, достали ноты и начали распевать под открытым небом при теплых лучах солнышка, прорезывавшихся чрез иглы сосен.
Затем брат В. скрылся в хижину и воротился оттуда с двумя свертками. Это оказались четки, которые он нам обещал сплесть на память.
— Знаете, я хотел было из деревянных шишечек сделать вам; да они стучат и отвлекают от молитвы, а эти лучше, — ведь для Бога, а не для игрушки — четки-то: тише-то и лучше.
Трудно было не согласиться с этими смиренными и верными словами.
Я ему подарил в ответ Новый Завет, — а он еще дал мне искусный деревянный вечный календарь
После чаепития мы снова отправились гулять... Хорошее время!.. Между тем близилась вечерня; нужно было идти к храму.
Около паперти нас встретил отец Никита. Та же ласковость, теплота, благодатное сияние радости на лице! Заговорили о монашестве, о трудностях его. Он согласился, но потом добавил:
— Нам-то здесь что? Кругом Господь нас обнес водой, народу мало: летом-то еще вот приезжают, а зимой занесет нас снегом, поднимутся вьюги; пароходы ходить перестанут: тишь да гладь, да Божья благодать. Спокойно... только ветер в трубе воет... подпевает... Он задумчиво остановился.
— А вот в миру монашество — иное дело. Кругом соблазны. Враг везде подстерегает... А ведь нужно же и там кому-нибудь быть... Ну что ж, что трудно? Зато если кто блюдет себя, тот наследует прямо мученический венец. А мы что?...
То же самое я слышал и от другого инока.
— Ну, конечно, беречься нужно крепко: плоть немощна, а враг силен и бодр. Главное, нужно беречь уши и глаза, — падать-то меньше пришлось бы. Ну уж если упал, то вставай. Согрешил помыслом — очистись. Все мы слабы. Нужно только не робеть: упал, не тоскуй особо и не тужи через край, а вставай, поднимайся выше. Опять сорвался — карабкайся еще выше. Мы ведь не Ангелы — без падений-то не обойдешься. Только и падения самые обращай себе на пользу .
«Часто падение, — припоминаются мне слова святого Григория Богослова, — поднимало с земли на высоту, а возвращение низлагало на землю» (V,68). «Не робей слишком плоти, как будто она по природе своей неукротима» (там же, 69).
Какой светлый бодрящий голос.
«Вся могу о укрепляющем мя Иисусе» (
42 !.. О мудрость богословская!
Скоро показался Петербург... А вот и пристань... Здесь нас встретила таможенная стража; наскоро осмотрели наши корзинки, не привезли ли мы чего запрещенного из-за границы: ведь Валаам относится к Финляндии
43 .
Затем наняли извозчика и снова были в своей академии. Это было уже 24 мая.
Так кончилось наше двенадцатидневное паломничество. Вполне можно сказать: как мало прожито, как много пережито!