Труды, 2

Второй том «Трудов» Антония Сурожского, о которых («Трудах»)  Ольга Седакова отзывалась как о «огромном, прекрасно составленном и откомментированном томе, в каком-то отношении суммирующем четыре десятилетия жизни слова Владыки Антония». Действительно, этот том показывает всю разносторонность и глубину слова Антония Сурожского.  В него вошли или вовсе ранее неопубликованные беседы Владыки или малодоступные тексты.

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Митрополит Антоний Сурожский (в миру Андрей Борисович Блум) родился 19 июня 1914 г. в Лозанне в семье российского дипломата. Мать, Ксения Николаевна, — сестра композитора А. Н. Скрябина. Раннее детство митрополита Антония прошло в Персии, где его отец, Борис Эдуардович, был консулом. После революции в России семья оказалась в эмиграции и после нескольких лет скитаний по Европе в 1923 г. осела во Франции. Детство и юность митрополита Антония были отмечены тяжкими лишениями и страданиями, присущими эмиграции, и твердой решимостью, разделяемой близкими митрополита Антония, жить для России. В возрасте четырнадцати лет при чтении Евангелия пережил личную встречу с Христом и с тех пор посвятил всю свою жизнь проповеди Евангелия. Сразу же, по его словам, открыл, что Христос Евангелия и Церкви – Один и Тот же, и пришел в Церковь. С 1931 г. прислуживал в храме Трехсвятительского подворья, единственного тогда храма Московской Патриархии в Париже, и с тех пор всегда хранил каноническую верность русской Патриаршей Церкви. В этом приходе обрел духовного отца в лице архимандрита Афанасия (Нечаева), выходца с Валаама, который соединил юного ученика со всей традицией духовного делания. В 1939 г. Андрей Блум окончил биологический и медицинский факультеты Сорбонны. Интерес к естественным наукам и глубокое внимание к человеку в его целостности сохранил на всю жизнь. Перед уходом на фронт хирургом французской армии, 10 сентября 1939 г., тайно принес монашеские обеты, а в 1943 г. был пострижен архимандритом Афанасием в монахи с именем Антоний. Во время немецкой оккупации — врач в антифашистском подполье. В 1948 г. рукоположен в иеромонаха и послан в Англию духовным руководителем Православно-англиканского Содружества св. мч. Албания и прп. Сергия. В 1950 г., по смерти протоиерея Владимира Феокритова, стал настоятелем храмов св. апостола Филиппа и прп. Сергия Радонежского. В 1956 г. приход храма ап. Филиппа получил новое помещение, храм Успения Божьей Матери и Всех Святых (освящение состоялось 16 декабря). Апостольская ревность отца Антония оживила жизнь в приходе (школа для детей, летний лагерь, издание приходского журнала, внебогослужебные беседы на русском и английском языках), а его открытость пробудила интерес к православию со стороны инославного окружения. Участвовал в работе Всемирного Совета Церквей и в экуменических встречах на местном уровне, позднее отошел от активного участия в экуменической работе, когда ВСЦ стал все больше отходить от церковной тематики к социальной и политической деятельности. В 1957 г. хиротонисан во епископа Сергиевского, викария Патриаршего Экзарха Западной Европы. В 1960 году совершил первую поездку в Москву, с тех пор бывал в России неоднократно. Его служения в далеко не самых известных храмах, всегда необъявленные заранее, собирали тем не менее тысячные толпы. Владыка стремился непосредственно общаться контакты не только с руководством Русской Православной Церкви, но и с рядовыми верующими, глубоко вникая в жизнь Русской Церкви в условиях атеистического государства. Года с 1968 начались потайные встречи и беседы на московских квартирах с группами, все более многочисленными, людей, жаждущих его слова. Кроме того, верующие в России слушали Владыку в религиозных передачах из Англии, и невозможно сказать, сколько людей в Советском Союзе пришли к вере благодаря его проповеди Евангелия и христианской жизни. С 1962 г. — архиепископ, правящий архиерей возникшей благодаря его трудам на Британских островах Сурожской епархии; с 1963 — и.о. Экзарха: назначение, которое приветствовала Англиканская Церковь и многие христианские деятели Европы. С 1966 г. — митрополит, в 1966—1974 — Экзарх Патриарха Московского в Западной Европе, ушел с этого поста в 1974 году. В 60-е годы вышло несколько книг о молитве на английском языке, давно уже ставших классическими, они переведены на множество языков мира и по-прежнему переиздаются. Все годы своего служения Владыка окормлял непрерывно растущую паству своей епархии, ежедневно принимал множество людей, подавая им утешение, совет и передавая им частицу своей силы и света, а также посредством книг, радио- и телебесед проповедовал Евангелие во всем мире. Первые книги на русском языке вышли в Париже (1976 и 1982), с концом советской эпохи сборники проповедей и бесед выходят в России и странах СНГ (тираж перевалил за миллион). В 1979 г. храм Успения и Всех Святых был выкуплен общиной, в 1993 году было построено приходское здание с большим залом для встреч, библиотекой, канцелярией, церковной лавкой. Еженедельные беседы с прихожанами лондонского прихода и верующими, приезжавшими из России все в большем числе, Владыка проводил десятилетиями и не прервал во время последней болезни. Уже смертельно больной, служил в последний раз Пасхальную заутреню 27 апреля 2003, скончался 4 августа того же года.
За годы его служения в Великобритании (1948—2003) из единственного русскоязычного прихода выросла живая многонациональная епархия с тридцатью общинами по всей стране, а духовное влияние, оказанное владыкой Антонием на людей самых разных убеждений по всему миру, не поддается измерению. Богословская мысль и пастырская деятельность митрополита Антония была отмечена почетным званием доктора богословия университетов Абердина и Кембриджа, Духовных Академий Москвы и Киева.

ОТ РЕДАКЦИИ

Первая книга Трудов вышла в свет в 2002 году и была предварена большой статьей с редакционным комментарием, посвященными богословию митрополита Антония Сурожского. Мы не будем повторяться. Скажем несколько слов о структуре этой второй книги. Первоначально она задумывалась как приношение к 90-летию Владыки и планировалась к выходу в 2004 году. Четвертого августа 2003 года митрополит Антоний скончался.
Первая книга, по мысли редакции, представляла самые важные для автора темы, вводила в его мысль и подводила к порогу Церкви. Вторая книга в большой мере посвящена теме самой Церкви. Более всего и несколько иначе, чем раньше, Владыка говорит о тайне Церкви, о своем понимании и переживании ее, о различных аспектах церковной жизни в беседах последних лет, вынесенных в начало книги. Он делится с нами своими «размышлениями, тревогой, вопрошанием».
Владыка ничего не писал, все тексты, собранные в этой книге, представляют собой запись живой, устной речи, и мы надеемся, что читатель почувствует особенности этой речи, прямой во всех смыслах слова. Естественно, устные жанры не предполагают разъясняющих примечаний и библиографических ссылок, поэтому все они даны редакцией, причем многие примечания повторяют уже сказанное в первой книге. Митрополит Антоний цитирует творения святых отцов так, как он их пережил и, может быть, дополнил личным духовным опытом, поэтому в подавляющем большинстве случаев мы не даем точной ссылки на источник цитаты. Обратим внимание читателя еще на одну особенность речи Владыки: иногда, особенно в беседах последних лет, он передает собственный духовный опыт, но делает это сокровенно, говоря в третьем лице.
Книгу предваряет биографическая справка и слово протоиерея Джона Ли, ближайшего помощника Владыки, сказанное в июне 2005 г. на епархиальной ассамблее, несколько переработанное для настоящего издания.
Эта книга составлена преимущественно из выступлений и бесед владыки Антония, никогда не появлявшихся в печати. К ним присоединены тексты, увидевшие свет в ставших недоступными читателю изданиях, и некоторые проповеди митрополита Антония, потому что «Владыка был таким проповедником слова Божия, каких не бывает на этом свете».
Все точные библейские цитаты, кроме особо оговоренных, приводятся по Синодальному переводу в издании Московской Патриархии. Собранные в этой книге лекции, проповеди и беседы митрополит Антоний произнес на русском, английском и французском языках. Все переводы, кроме особо оговоренных случаев, сделаны Е. Л. Майданович. Библиографию трудов митрополита Антония читатель найдет в конце книги.
Редакция благодарит за помощь в подготовке книги А.С. Агаджаняна, протоиерея Александра Геронимуса, дьякона Григория Геронимуса, Е.Д. Богданову, Н.В. Брагинскую, М.Л. Гринберга, А.И. Кырлежева, В.И. Матвееву, Е.В. Орлову, Е.П. и Е.Г. Утенковых, Б.Х. Хазанова, И.В. Чаброва. Особо благодарим О.А. Седакову за перевод богослужебных текстов.

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Пока человек жив, отношения с ним могут меняться час от часу, день ото дня, год от года. С его смертью все это уходит, и только тогда наступает ясность.
Именно это, как мне кажется, имеет место в наших отношениях с покойным митрополитом Антонием. Меня просили коротко рассказать о том, как я ощущаю его наследие нам — епархии, приходу и лично мне. Оглядываясь вокруг, я вижу людей, знавших Владыку много дольше, чем я, и каждый, кто знал его, может утверждать, что поддерживал с ним особенные, личные отношения.
Расскажу немного о моих отношениях с владыкой Антонием. Впервые мы встретились в 1971 году, тогда я учительствовал недалеко от Оксфорда. Владыка посетил церковь, которая была в частном доме. Как многие, я сразу попал под воздействие его проницательного взгляда, почувствовал необыкновенно внимательное отношение ко мне лично. Это покорило меня, в тот день я записал в дневник: «Какой замечательный человек!» Тогда же Владыка посоветовал мне оставаться в Синодальной Церкви, к которой, по его словам, он питал большую симпатию. Владыка пригласил меня заезжать к нему в Лондон, но я ответил, что скоро возвращаюсь домой в Америку. Мы не виделись до 1973 года, когда случайно встретились в Гайд-Парке, он пригласил меня зайти, и я согласился… Потом я стал просто ходить в церковь; он, заметив меня, кивал головой и улыбался. Однажды, когда нам удалось поговорить, он спросил меня, учился ли я в семинарии. Я сказал: «Да, я ходил в семинарию, но не в ту, какую надо». Владыка сказал: «Ну, это не имеет значения. Вы закончили курс?» И я ответил: «Да, все пять лет». — «А почему вы не стали священником?» — «Я не знаю, видимо, на то не было Божией воли». Владыка положил руку мне на плечо и сказал: «Я думаю, Господь изменил Свое мнение». И так начались наши беседы, в конце концов я был рукоположен и стал священником Лондонского прихода. Думаю, наша дружба возрастала медленно, оттого что я никогда не верил, что митрополит может быть в дружбе с кем-нибудь вроде меня. Я действительно в такое не верил!
Так начался совершенно исключительный этап моей жизни, за неимением лучшего выражения я бы назвал его «бегом с препятствиями». В первые годы нашей дружбы отношения были очень неровными, в большой мере из-за обычая Владыки отменять встречи в последний момент. Однажды мы с женой раз семь подряд переносили наши рабочие дела, пристраивали детей и все прочее, а я пришел к Владыке и снова нашел на двери записку. Я заявил, что больше не намерен терпеть подобное, и мы поссорились. Когда Владыка провожал меня до двери, он произнес — я до сих пор слышу его глубокий голос и русский акцент: «Позвольте сказать, дорогой Джон: я очень рад, что мы не муж с женой».
С тех пор Владыка перестал отменять наши с ним встречи в последнюю минуту, но часто просил передать кому-нибудь свои извинения. Тут вспоминаются два случая. Как-то зимой он позвонил мне в будний день ровно в то время, когда улицы забиты машинами, и попросил провести вместо него беседу в Эссексе, в Ромфорде, в половине восьмого. Я согласился поехать, но предупредил, что не поспею ко времени. Пока он извинялся, я спросил: «Кстати, какая тема беседы?» — «Ангелы», — ответил Владыка, и мы рассмеялись. В другой раз звонок раздался в три часа дня в пятницу, он сказал, что плохо себя чувствует, и попросил поехать в Херефорд у границы Уэльса и провести говение для клириков Херефордской англиканской епархии. Я отказался: если бы аудитория состояла не из духовенства, я бы поехал.
В последние годы и во время болезни Владыка как будто все больше полагался на меня — уж не знаю, почему: нам все еще случалось спорить. Как-то он хлопнул за мной дверью, я постучался, и когда он сердито открыл мне, я произнес: «Я еще не все сказал». Владыка рассмеялся и жестом пригласил войти.
Если быть уж совсем откровенным: не могу даже сказать, что мне недостает Владыки. Поначалу мне было не по себе от этого, но теперь я понял, что причина тут в том наследии, которое он нам оставил. Для меня, как и для многих, наследие это очень живо. Состоит оно, на мой взгляд, из трех частей: это Церковь, затем молитва и богослужение и, наконец, личные отношения.
К моменту нашей первой встречи наша семья принадлежала к синодальному приходу. Я мыслил очень узко и главным считал соблюдать правила.
Еще в нашем самом первом разговоре с митрополитом Антонием он сокрушался, что столько правил и традиций отброшено. Не думаю, что Владыка сознательно стремился произвести впечатление, — он на самом деле так чувствовал. Более того, в день, когда он рукоположил меня священником — вы знаете, что он всегда говорил несколько слов рукополагаемому в момент, когда тот должен пройти Царскими вратами, — он сказал мне: «Я рукополагаю тебя, чтобы ты помог хранить равновесие между старым и новым — не бойся ни того, ни другого».
Один из принципов, которому он постепенно научил меня, — лучше нарушить правило, чем сломать человека. Для меня это было ново. Мои отец с матерью были фермерами и их родители тоже, жизнь шла по строгим правилам: встаешь в пять утра, одеваешься—и живешь по часам.
Владыка учил, что рука, протянутая к событиям и людям, должна быть легкой — так поступает Бог по отношению ко всем нам.
Он привел меня к пониманию того, что ответы на главные вопросы ищешь долго и, что еще важнее, ответы эти не одинаковые для всех.
Из сказанного может показаться, что митрополит Антоний был либералом худшего толка, но это не так. «Всегда имей правило под рукой, — говорил он мне, — это лучшая указка, но не всегда решающая».
Владыка любил Россию, любил русских людей, любил многое русское, но был убежден до глубины души, что Церковь не бывает ни русской, ни греческой, ни сербской, ни даже английской; напротив, Церковь — это всеобщая дружба со Христом.
Об этом можно говорить еще очень долго, я многое узнал о Церкви от Владыки, и это навсегда останется со мной и со многими из нас, но теперь я перейду ко второй теме, к теме молитвы и богослужения.
Это болезненная для меня тема, потому что, боюсь, мы теряем, по крайней мере в Лондонском соборе, привитое Владыкой отношение к молитве и богослужению. Владыка всегда учил меня приходить в церковь заранее, чтобы успеть приготовить все, что нужно, найти и заложить в книгах места чтений и так далее, потому что служба исключает посторонние разговоры.
Те, кто продолжает ходить в собор, не могли не заметить возрастающие перемены по сравнению с тем, что было при Владыке. Священники разговаривают, дьяконы разговаривают, естественно, алтарники тоже не стесняются разговаривать. И после этого священники смеют одергивать собравшихся: не болтайте! Все это очень грустно, и я не могу мириться с тем, что такова «русская привычка»: будь она хоть греческая, сербская, румынская, какая угодно — это дурная привычка и прямое покушение на наследие митрополита Антония: я так ясно помню, как он досадовал, как отвечал сквозь зубы, когда его о чем-то спрашивали во время службы. Очень часто в ответ звучало решительное «нет!». Мне очень больно наблюдать, что теперь служба сопровождается суетой, обсуждением предстоящих действий, — ничего этого быть не должно. Надо сказать, владыка Василий изо всех сил старается удержать службу на былой высоте, но из вежливости отвечает на вопросы священников, дьяконов алтарников — это они (а порой и я сам) виноваты в отступлении от завещанного митрополитом Антонием. Наш собор, наша епархия всегда отличались в этом отношении, а теперь, как говорят, в других приходах молитвенный дух более живой, чем в соборе. Мена это очень печалит, это должно всех нас печалить, и смею надеяться, нам еще удастся тут что-то исправить.
Наконец, о личных отношениях. Как я уже говорил, у каждого из нас были свои, особенные отношения с владыкой Антонием. Тот факт, что сам он был в первую очередь человеком для доверительной беседы, порой создавал административные трудности, но мне кажется, что дух уважения, с которым он относился к каждому человеку, распространялся по всей епархии. Наше духовенство всегда было братством. Неприступность, чувство собственного значения вовсе нам не свойственны — это совершенно определенно Антониева печать на нас. Многие из нас, особенно лондонцы, слышали от разных людей одну и ту же историю. Человек звонит в дверь и просит позволения посмотреть собор, а потом рассказывает: «Нас провел по храму старый привратник». Этим «старым привратником» оказывался митрополит Антоний!
Существенно и то, что Владыка не требовал какого-либо комфорта: он легко терпел жару, холод, голод, усталость; ничего этого он не замечал. Я не помню, чтобы он купил хоть что-нибудь ради удовольствия или просто удобства. И еще: каждый год на Рождество мы готовили Владыке подарки, но он их немедленно передаривал, и мы перестали это делать. Я думаю, многие с этим сталкивались: Владыка все раздавал. За эти 25 лет, однако, множество раз мне случалось говорить ему об остро нуждающихся людях, он ни разу не отказался помочь и как-то находил нужные деньги, иногда весьма значительные.
Осталось сказать несколько слов о последних днях Владыки. Думаю, я вправе поделиться этими воспоминаниями.
В феврале 2003 года, после того как у Владыки появилась кровь в моче, а он несколько месяцев упрямо отказывался показаться врачам, ему поставили диагноз: рак мочевого пузыря. Он указал на меня как на next-of-kin, на ближайшего ему человека, поэтому я присутствовал на встречах с врачом. На первой после операции встрече врач был настроен оптимистически. Когда мы уже садились в машину, я заметил: «Что ж, все неплохо. Врач говорит — прогноз хороший». Владыка Антоний посмотрел на меня и произнес: «Он ошибается». И рассказал свой сон: ему приснилась бабушка. Вид у нее был торжественный, она держала календарь и молча листала его. Быстро промелькнули февраль, март, апрель, май, июнь. Когда дошло до июля, движение замедлилось и на четвертом августа остановилось. И он сказал мне: «Я умру четвертого августа».
Началось долгое лечение — облучение и химиотерапия. Я возил Владыку на сеансы ежедневно почти восемь недель, ему требовались большие дозы обезболивающих. Однако лечение не дало результатов, и 23 июля Владыке пришлось лечь в Тринити-хоспис. Опять-таки, я проводил там целые дни. Я выслушал последнюю исповедь Владыки, соборовал и причастил его. Довольно скоро после этого он потерял сознание и во второй половине дня четвертого августа скончался.
Незадолго до этого он спросил, готов ли я оказать ему последнюю услугу, и я сквозь слезы ответил согласием. Владыка дал мне список имен и просил молиться об этих людях до конца моей жизни, как он сам молился, — имена он просил никому не открывать.
Владыка ушел от нас. Он был святым, но был и грешником. Он был мудр, но делал ошибки. Он видел славу человека и, я верю, встретил Бога.
Однажды, когда я на него за что-то рассердился, Владыка сказал мне: «Джон, ты деревенский мальчик, ты знаешь, что из навоза может вырасти добрый плод, — так и думай обо мне».
Протоиерей Джон Ли  Лондон, 2005

Сокращенные названия библейских книг

Ветхий Завет
Быт — Бытие, Исх — Исход, Лев — Левит, Чис — Числа, Втор — Второзаконие, Нав — Книга Иисуса Навина, Суд — Книга Судей израилевых, Руфь — Книга Руфи, 1 Цар — Первая книга Царств, 2 Цар — Вторая книга Царств, 3 Цар — Третья книга Царств, 4 Цар —Четвертая книга Царств, 1 Пар — Первая книга Паралипоменон, 2 Пар — Вторая книга Паралипоменон, 1 Езд — Первая книга Ездры, Неем —Книга Неемии, 2 Езд — Вторя книга Ездры, Тов — Книга Товита, Иудифь — Книга Иудифи, Есф — Книга Есфири, Иов — Книга Иова, Пс —Псалтирь, Притч — Притчи Соломона, Еккл — Книга Екклезиаста, Песн — Песнь песней Соломона, Прем — Книга Премудрости, Сир —Книга Премудрости Иисуса сына Сирахова, Ис — Книга порока Исайи, Иер — Книга пророка Иеремии, Плач — Плач Иеремии, Посл Иер —Послание Иеремии, Вар — Книга пророка Варуха, Иез — Книга порока Иезекииля, Дан — Книга порока Даниила, Ос — Книга пророка Осии,Иоил — Книга порока Иоиля, Ам — Книга пророка Амоса, Авд — Книга пророка Авдия, Иона — Книга пророка Ионы, Мих — Книга пророка Михея, Наум — Книга пророка Наума, Авв — Книга пророка Аввакума, Соф — Книга пророка Софонии, Агг — Книга пророка Аггея, Зах —Книга пророка Захарии, Мал — Книга пророка Малахии, 1 Мак — Первая книга Маккавейская, 2 Мак — Вторая книга Маккавейская, 3 Мак —Третья книга Маккавейская, 3 Езд — Третья книга Ездры.
Новый Завет
Мф — Евангелие от Матфея, Мк — Евангелие от Марка, Лк — Евангелие от Луки, Ин — Евангелие от Иоанна, Деян — Деяния святых апостолов, Иак — Послание Иакова, 1 Пет — Первое послание Петра, 2 Пет — Второе послание Петра, 1 Ин — Первое послание Иоанна,2 Ин — Второе послание Иоанна, 3 Ин — Третье послание Иоанна, Иуд — Послание Иуды, Рим — Послание к Римлянам, 1 Кор — Первое послание к Коринфянам, 2 Кор — Второе послание к Коринфянам, Гал — Послание к Галатам, Еф — Послание к Ефесянам, Флп — Послание к Филиппийцам, Кол — Послание к Колоссянам, 1 Фес — Первое послание к Фессалоникийцам (Солунянам), 2 Фес — Второе послание к Фессалоникийцам (Солунянам), 1 Тим — Первое послание к Тимофею, 2 Тим — Второе послание к Тимофею, Тит — Послание к Титу, Флм —Послание к Филимону, Евр — Послание к Евреям, Откр — Откровение Иоанна Богослова (Апокалипсис).

 

Вместо введения. Беседы последних лет[1]

Беседы 2002 года

Мои беседы в этом году будут несколько своеобразны: это больше мои размышления, моя тревога, мое вопрошание, чем учение, которое я мог бы вам преподать. Мне хочется вслух продумать, что представляет собой Церковь — не как заведение и не как здание, а как место, где живые души встречают Живого Бога, но и не в меньшей мере встречают друг друга.
Когда так выражаешься, думается: это дело нетрудное, Бог нам всем открыт, стоит к Нему обратиться, стоит свое сердце открыть Ему и все будет хорошо. Оно было бы очень просто и очень хорошо, если бы мы умели стать перед Богом и открыться до самых глубин. Встать перед Ним не только в момент молитвы, хотя это решающий момент, когда мы можем научиться открываться Богу, но в течение всей нашей жизни, изо дня в день, из десятилетия в десятилетие, порой в течение очень долгой и сложной жизни. И сложность этой жизни играет большую роль, потому что, в зависимости от того насколько она сложна, насколько извне, через обстоятельства или через общение с людьми, перед нами встают вопросы, иногда переворачивается вся наша жизнь и все наше сознание.
И вот мне хочется в течение нескольких бесед с вами поделиться (в беспорядочном, может быть, виде) тем, что у меня накопилось за долгую теперь жизнь о Церкви, о том, что она собой представляет в сущности и о том, как она воплощается и находит себе выражение в нашей жизни, среди людей. В своем роде можно многое понять об этом из того, как проходит жизнь в семье: отец, мать, дети, родственники, как будто самые близкие друг другу, а вместе с этим как сложны бывают их взаимные отношения. Не так-то просто быть отцом или матерью, как непросто ребенку или подростку понимать своих родных, как непросто людям одного поколения понимать другое поколение, внуки не всегда легко понимают строй души, ума и подход к жизни своих прародителей. И этот ряд бесед, который в каком-то отношении будет не организованный, не в виде преподавания какой-то истины, а попыткой поделиться чем-то с вами, я начну с чего-то очень личного.
Я стал верующим не через Церковь. И я Богу очень за это благодарен в том смысле, что ранние мои годы не были оформлены церковностью или оформлены какими-то убеждениями, которые я исповедовал бы, не понимая, в сущности, их содержания. И то, что я говорю о детстве, можно сказать о жизни, о подходе и опыте очень многих взрослых людей, которые исповедуют свою веру, будь то православную или инославную, будь то христианскую и нехристианскую, — исповедуют ее формально, исповедуют то, что им было передано, но чего они не пережили сами, что для них не является их собственным опытом, который выражается в тех или других словах. Я думаю, что нетрудно найти примеры тому.
Если вы возьмете Символ веры — в каком-то смысле он очень прост.[2] Там сказаны вещи несложные о Боге, о Церкви, но если мы начнем задумываться над тем, что сказано, останавливаться на словах, которые употреблены, то мы станем глубже и глубже вникать в то, что хотели наши предки нам передать теми или другими выражениями. Эти выражения у них вырвались из опыта. Они их высказали много столетий назад на языках, на которых мы больше не говорим. Перевод передает нам смысл, но вместе с этим он не всегда передает тот как бы крик души, который был вложен в эти слова, когда они были впервые провозглашены. Многие слова стали для нас условными. Мы их понимаем даже не задумываясь. Не в том смысле, что они условные и мало что значат: они значат что-то, они трогают нашу душу. Но если поставить перед собой вопрос о том, что они значат, как передать их содержание чужому человеку, человеку, который чужд нашему опыту, мы видим, что это далеко не так просто. Я вам уже давал примеры этого. Слово любовь — такое сложное слово, слово свобода — такое многогранное слово. Мы, употребляя эти слова, знаем, что мы хотим сказать в основе, но если задумаемся поглубже, то оказывается, что это совсем не так просто.
Как я уже вам сказал, Бог мне открылся каким-то непосредственным образом. Многие уже знают о том, как это было, и я это коротко повторю, потому что это очень важно, мне кажется. Я рос вне Церкви, мои родители были верующие, но никогда об этом не говорили. Они жили какой-то глубокой жизнью, которой они не делились, в храм мы никогда не ходили. Мой опыт Церкви был совершенно как бы внешний и чуждый мне. Для меня ничего не значило богослужение, для меня ничего не значило то, что говорится там. Я помню, как меня подростком раз повели в церковь, чтобы мне показать ее, дать мне как-то пережить богослужение и посмотреть, какая будет моя реакция. И опыт был очень неудачный, я бы сказал — смешной, не в честь мне. Мы вошли, стали почти у двери. Меня впервые обдали тучи ладана, я потянул носом и упал в обморок. Меня увели домой, и из этого я сделал первое свое заключение о церкви: теперь я знаю, как избежать посещения церкви, — когда меня в следующий раз поведут, я сразу потяну носом, упаду в обморок и больше никогда в нее не вернусь. Вот мой опыт церкви. Речь не шла о богослужении даже, еще меньше шла об учении Церкви.
Когда мне было лет четырнадцать, я был участником русской организации «Витязей». Организация была пламенно русская, национальная, нас готовили быть русскими до самых глубин, знать язык, его любить, его понимать, знать русскую историю, знать русскую словесность, ценить все, что является русским. Для многих из вас, которые выехали из России сейчас, это, может, не так поражающе, но подумайте, что это происходило в двадцатые годы, вскоре после революции. Нас учили жить для России, узнавать о ней все, что только можно узнать, полюбить ее не только сердцем и умом, но готовностью жизнь отдать. Нас учили тогда военному строю, с тем чтобы мы могли рано или поздно вернуться в Россию, ее освободить от коммунистического ига. Нас готовили также к тому, чтобы в Россию в свое время принести все то, чем богат был Запад. Нам говорили, что мы должны учиться изо всех сил, что мы должны познавать все, чему можно научиться на Западе, с тем чтобы, когда будет возможным, это принести на Родину и отдать своему народу. Вот чем мы жили, но не Церковью.
Это не совсем правда: у нас в организации был священник, замечательный, хотя совершенно незаметный человек, — отец Георгий Шумкин. Нам, маленьким мальчикам, он казался страшно старым. Ему тогда было лет тридцать с небольшим. У него были длинные волосы, длинная борода. Мы на него смотрели — я бы сказал: как на икону, если бы только мы верили в иконы, — как на образ чего-то не этого мира. И у него было одно свойство, которое у меня осталось в душе на всю жизнь благодарностью ему, умилением перед ним: он нас, мальчиков, умел любить, любить всех без различия. Когда мы были «хорошие» (в кавычках, потому что особенно хорошими мы никогда не были), его любовь была ликующей радостью, светящейся радостью. Когда мы делались дрянными, его любовь не уменьшалась, но она превращалась в жгучую боль, в страдание. Тогда, конечно, я не понимал этого, я только это переживал. Когда я поступал не так, делал не то, мне было ужасно думать о том, как ему больно, потому что я его любил по-своему. Я только много-много лет спустя понял, что в его лице я оказался перед иконой Бога, — Бога, Который так возлюбил человечество, что Он Своего Сына отдал, чтобы нас спасти, ликуя о тех, которые верные, и отдавая Сына на смерть за тех, которые неверные — неверные ни себе, ни другим, ни Ему.
В этой организации в какой-то воскресный день при хорошей погоде мы играли в волейбол. Это была страсть моей жизни. И вдруг игру прервал один из моих начальников и сказал: «Мальчики, мы сегодня пригласили священника с вами побеседовать, уходите с поля». Я с негодованием на него посмотрел: «Вы что, погода хорошая, воскресный день, мы свободны, и вы хотите нас загнать в какую-то комнату слушать священника! Я в Бога не верю, в священников не верю, в церковь не хожу, зачем мне туда идти?». Он был человек с умом, с сообразительностью. Он не сказал мне, что это будет хорошо для моей души — я бы ответил или что души у меня нет, или что ничего хорошего от этого не будет, а только раздражение и злоба. Он мне сказал: «Ты понимаешь, что этот священник разнесет по всему Парижу, если никто из вас не придет на его беседу. Ты не можешь так подвести нашу организацию». Это я мог понять. Я сразу ушел с поля и пошел на беседу.
Беседовал с нами один из самых больших богословов русской эмиграции, отец Сергий Булгаков. Беседа его, несомненно, была и глубока, и прекрасна, но он не привык, видно было, беседовать с детьми. Он с нами говорил на таком языке, который до меня не доходил. Я вам уже сказал, что нас готовили к тому, чтобы, если нужно, ценой нашей жизни, с оружием в руках освобождать Россию, а он нам говорил о том, что Христос — образ смирения, образ любви, образ беззащитности… И меня это все больше и больше возмущало. Я не могу за таким Учителем идти, не могу, потому что это противоречит всему, чему меня учат и куда меня зовут. Я честно отсидел всю беседу, слушал и злился. И на поле игры я не вернулся, а прямо помчался домой и всю дорогу себе твердил: если это — вера, если это — Бог, я ничего общего с этим иметь не хочу!
Когда я приехал домой, я спросил у мамы, есть ли у нее Евангелие. Евангелие у нее оказалось, оно и сейчас у меня есть. Я решил прочитать, проверить, таков ли образ настоящего Христа, Каким Он был представлен нам. Я смутно помнил, что Евангелий больше, чем одно, и острым умом сообразил, что если так, то одно должно быть короче других, и поэтому начал считать страницы и нашел, что самое короткое Евангелие — это Евангелие от Марка. И тут, если я смею так выразиться, Бог меня поймал, потому что Евангелие от Марка было написано именно для таких молодых дикарей, как я. Оно было написано для римской молодежи, молодежи страны, еще не принявшей христианской веры. Оно было написано прямо, твердо, понятно. Я начал его читать, и тут случилось нечто, о чем мне не раз говорили: что, вероятно, меня что-то ударило в голову и я с тех пор перестал быть нормальным. Я не спорю с этим, я не могу быть иным. Между первой и началом третьей главы Евангелия я вдруг с совершенной ясностью ощутил, что по ту сторону стола, перед которым я сижу и читаю, стоит Христос. Я ничего не видел, ничего не обонял, ничего не слыхал, это было не вещественное восприятие, а какая-то совершенно ясная уверенность, что Он стоит тут и что я в Его присутствии. Я откинулся к спинке стула и молчал, и воспринимал это Присутствие, и потом подумал: если Христос, о Котором сказано в Евангелии, что Он был распят и умер на Кресте, — здесь, Живой и передо мной, значит, верно и другое, что в Евангелии сказано, чему я верить не мог, — что Он воскрес и живет во веки веков… И я помню, что я тогда подумал: если это так, тогда Ему можно верить.
Я вам все это рассказываю не потому что, как кто-то (кажется, Достоевский) писал: с интересом человек может говорить о чем угодно, с аппетитом — только о себе самом. Я вам это рассказываю, чтобы показать, сказать, почему я верю и как вера ворвалась в мою жизнь. Это не было системой умственных догадок, это не было системой мировоззрения, это был непосредственный опыт встречи с Живым Богом. И из этой встречи я сделал прямое, немедленное заключение: если это так, тогда то, что Он говорит, то, к чему Он нас призывает, — правда. И если я хочу быть Его учеником, я должен научиться тому основному, о чем Он говорит.
И тут я хочу вам сказать еще немножко больше. Вы меня простите, что я столько о себе говорю, но, мне кажется, это очень важно у преддверия того, что я хочу в будущих беседах говорить о Церкви. Я решил посмотреть еще страницы других Евангелий. Я открыл книгу наугад и попал на место в Евангелии от Матфея, где говорится, что Бог Свое солнце светит на добрых и на злых (Мф 5:45), то есть равно, без различия, не откидывая одних и принимая других. Я тогда остановился в изумлении. Это опять-таки было поворотным моментом в моей жизни.
Жизнь тогда была очень трудная, болезненная, мучительная. К четырнадцати годам я пришел к заключению, что человечество — как джунгли, что всякий человек — как дикий зверь, который тебя разорвет, если только ты не умеешь защититься. О любви никакой речи не было, кроме как семейной любви. Жизнь — это область ненависти, грубости, беспощадности, в которой можно остаться живым, только если стать бесчувственным, окаменелым. И вдруг я вижу, что Бог любит всех без различия, добрых и злых. Я долго сидел в раздумье и потом, помню, сказал себе: если я хочу быть с Богом, то я должен научиться любить тех, которые меня будут мучить, терзать, разрушать… Мне не представилось, что это дело легкое, но мне представилось так: если я хочу быть учеником Христа, если я хочу быть учеником Бога, то у меня выхода другого нет. Это первое.
Дальше я повернул несколько страниц и попал на рассказ о блудном сыне (Лк 15). И в этом рассказе меня несколько вещей поразило. Первым меня поразил образ отца. Сын, которого он воспитывал в надежде, что он будет с ним до конца его дней, будет наследником его дома, его жизни, этот сын в какой-то момент решил, что ему скучно, что такая жизнь не для него, что он хочет городской жизни, и он сказал отцу: «Дай мне теперь то, что мне осталось бы после твоей смерти». Мы это не переживаем так, верно, как отец пережил. «То, что мне осталось бы после твоей смерти» — это значит: «Я не могу дождаться момента, когда ты умрешь, чтобы от твоих трудов разбогатеть и быть свободным. Сговоримся: умри сейчас для меня, и я уйду. Я тебя забуду, и ты меня забудь». Вот как прозвучали для меня эти слова. Я любил своих отца и мать, и меня это ударило очень глубоко и больно в душу. И что сделал отец: он разделил свое имение, дал мальчику его долю и отпустил с миром, с любовью, со слезами в душе, но без одного слова упрека. И дальше этот мальчик пошел в мир. Пока у него было богатство, средства привлечь других людей, которые хотели поживиться от него, вокруг него были какие-то люди. А когда у него ничего не стало — и вдруг никого не стало, и он вдруг понял, что никакой любви, никакой близости между ним и этими людьми никогда не было. И он подумал о том, какова была любовь отца, какова была близость между ними. Отец его не вышвырнул, он согласился умереть в его глазах. И мальчик решил вернуться, и на пути он твердил себе покаянные слова: отче, прости меня, я согрешил против неба и перед тобой, я не достоин быть твоим сыном, прими меня как одного из твоих наемников… И он уже подходил к дому, и, верно, отец его издали увидел.
Я не сомневаюсь в том, что отец несколько раз в день выходил смотреть вдаль, не возвращается ли мальчик. И мальчик не возвращался. И вдруг отец видит его, он в лохмотьях, босиком, обездоленный, наверное, голодный, идет домой, — домой, в родной дом. И отец бросился к нему навстречу, и сын бросился к его ногам и начал свою исповедь: «Я согрешил против неба и перед тобой, я недостоин называться твоим сыном…» И тут его отец остановил, потому что недостойным сыном, да, он мог быть, но достойным наемником, чужим человеком по отношению к родному отцу — нет. Отец его остановил и не дал этих слов сказать. И он обратился к своим слугам, позвал их: вернулся сын, принесите, как сказано в Евангелии, первую его одежду. И в некоторых западных переводах слова «первую одежду» переводят как «самую лучшую одежду, которую в доме вы можете найти». И это, мне думается, не так. Отец не думал нарядить своего сына в чужой кафтан. Он велел слугам принести из того укромного места, где он ее хранил со всей любовью, со всей болью сердца, ту одежду, которую сын сбросил с плеч, когда оделся попугаем для того, чтобы идти в город. И сын сбросил лохмотья, надел одежду, которая была его одеждой, сыновней одеждой, одеждой того, который как будто никогда из дому не уходил, и вернулся домой. Это меня тоже так поразило, что я до сих пор не могу об этом говорить без глубокого чувства.
Вот два места в Евангелии, которые вместе с чувством, с сознанием присутствия самого Христа перевернули мою жизнь. И с тех пор у меня очень острое чувство, что быть верующим не заключается в том, чтобы поверить тому, что другие люди говорят о Боге, о Христе, о Святом Духе, о Божией Матери, о Церкви, о человеке. Быть учеником Христа — это значит хоть один отрывок, несколько строчек из Евангелия так пережить, чтобы это перевернуло твою жизнь. Вы сами понимаете — мне тогда было четырнадцать лет, мою жизнь это перевернуло до самых глубин только внутренне. Я не стал жить по-иному, продолжал ходить в школу, продолжал ходить на собрания «Витязей», продолжал готовиться к освобождению России, продолжал стараться стать русским до глубин души, да, но это все было по-новому. Бог вошел в мою жизнь тогда.
И вот хочу перед каждым из вас поставить этот вопрос: вы когда-нибудь читали Евангелие так, чтобы оно до вас дошло, как меч, который пронзает сердце? Какой-нибудь образ, какое-нибудь слово, что-нибудь дошло до вас так, что вы могли сказать: я теперь уже не тот. Я не стал лучше, но я стал иной. Я еще не стал лучше; для того чтобы лучше стать, мне придется бороться, вероятно, годами, я до сих пор лучше не стал, но эти слова перевернули все в моей жизни… Почитайте Евангелие, поставьте перед собой вопрос о том, что оно вам говорит. Не объективно — о Христе, о Боге, о том или другом, а вам лично, как оно врезается в вашу жизнь. А если не врезается — и это примите как факт, потому что во многом Священное Писание остается для нас внешним, оно не пронизывает нашу жизнь и душу. Подумайте: если только одно место дойдет до вашей души, это уже начало жизни во Христе и со Христом. Но именно до души, не до ума, не до объективного понимания, не до богословского восприятия.
После того что я вам рассказывал, я своему отцу упомянул, что прочел Евангелие, нечто в Евангелии, и спросил, как мне его читать, потому что там столько, столько, — чего в нем искать? (Большей частью вам говорят: читайте Евангелие и отмечайте то, в чем оно вас обличает. Неправда, не этого ищите! Ищите в Евангелии то, что вас вдохновляет, то, от чего сердце делается трепетным, то, от чего в уме делается светло, то, что вас побуждает сказать: Господи, неужели я, какой есть, что-то имею общее со Христом?! Его слова до меня дошли, они звучат в моем сердце, в моем уме. Если только я сумею превратить свою жизнь, они станут самой жизнью.) И отец мне сказал вещь, которую я очень оценил на протяжении последующих лет. Он мне сказал: «Каждый день читай по несколько строчек Евангелия и ставь перед собой вопрос. Первый: что на самом деле здесь говорится? не то, что, как тебе кажется, сказано, а то, что на самом деле сказано. Второе: что ты уже об этом знаешь в собственном опыте, из собственной жизни? И в-третьих: что в этом нового, о чем ты никогда не имел представления и чего, может быть, еще и понять не можешь? Делай это в течение целой недели с одним-единственным отрывком Евангелия и дай ему тебя преобразить».
Я и вам могу посоветовать не обязательно точно так же поступать, но так же относиться к тому, что вы читаете в Евангелии. Что на самом деле тут сказано? Часто мы так привыкли к этим словам, что можем пройти мимо них и сказать: ну да, да, это я уже слышал!.. Неужели мы можем, если мы думаем о Евангелии не как о книге, а как о Христе, говорящем с нами, сказать: да, да, это я уже от Тебя слышал, мне это больше неинтересно?..
А это бывает. У меня был случай, от которого душа до сих пор ужасается. Я читал Евангелие во время богослужения на Литургии и в конце службы должен был проповедь сказать, а когда я читал Евангелие, оно до меня не дошло. Это были слова, которые я уже давно знал, но сердце мое не дрогнуло, ум не просветился. Я эти слова произносил устами и оставался для них чужим. Я подумал: я не могу сказать лживую проповедь, сказать людям о содержании этого отрывка, когда оно до меня не дошло… Я решил поступать честно. Я вышел и сказал: «Вот что сегодня случилось. Христос лично со мной говорил, Он говорил то, что вы все слышали, каждый из вас как-то это воспринимал, а единственное, что я мог ответить Христу: то, что Ты мне говоришь, меня не интересует, мне никакого дела нет до этого. Какой это ужас!». И, обращаясь к людям, я сказал: «Поставьте перед собой вопрос: бывает ли с вами, когда вы читаете Евангелие, что вы только и можете сказать: это меня не интересует, это мне чуждо?».
Вот подход, который может обновить нашу жизнь, который может сделать каждого из нас другим человеком. Если каждый из нас хоть немножечко станет иным, то вся община начнет делаться иной. И тогда Церковь перестанет быть обществом людей, которые на словах исповедуют то или другое, но до кого эти слова, которые они исповедуют, не доходят как огонь, как жизнь. Подумайте об этом.
Я на этом кончу свою беседу. Я надеюсь, искренне надеюсь, что вы мне простите то, что говорил о себе все время, но я худшего примера не мог найти. В следующий раз я буду говорить о том, что представляет собою Церковь не как общество людей, исповедующих на словах то или другое, а людей, каждый из которых связан со Христом ниточкой одной, но такой ниткой, которая является жизнью.
Помолчим немножко, помолимся и разойдемся.
В продолжение прошлой моей беседы, которая, насколько я знаю, некоторым из вас показалась странной, непонятной, я хочу сейчас с вами поговорить о том, как первые ученики встречали Христа, кем они были и кем Христос оказался для них. Это не только предмет любопытства или догадливости, это важно, потому что в какой-то мере мы все на положении этих ранних учеников. В какой-то момент мы оказываемся лицом к лицу со Спасителем Христом. Это может быть при разных очень обстоятельствах. Это может быть в радости, это может быть в страхе, это может быть в горе, но мы оказываемся перед Ним и обретаем Его таким, каким мы раньше Его не знали. И этот момент очень важный в том, что я хочу вам сегодня сказать.
Мы всегда думаем о Христе как о взрослом человеке, думаем о Нем, как мы читаем в Евангелии, что Он ходил, проповедовал сначала в Галилее, потом в Иудее, что окружен был сначала небольшой группой учеников, а затем целыми толпами, и потом оказался один. До этого был какой-то подготовительный период, о котором, конечно, можно только даже не догадываться, а гадать. Это период, в течение которого Он жил сначала ребенком, затем подростком, затем юношей в деревне Назарет. Кто же вокруг Него тогда был? И как люди могли Его видеть? Я имею в виду — не глазами телесными, а каким-то внутренним восприятием. Кем Он был по сравнению с ними?
Если говорить о Назарете, то надо вспомнить, что недалеко от Назарета — Кана Галилейская, недалеко Капернаум, откуда происходил целый ряд Его учеников. И вот первое, что думается: Он окружен детьми, окружен подростками, Он не выделяется от них каким-то небывалым поведением. Есть апокрифические рассказы о том, каким Он был, но это все выдумки.[3]  То, что мы знаем, это что Он рос, как всякий ребенок и всякий подросток и юноша. И Он был окружен своими сверстниками. Была ли какая-нибудь разница между Христом и ними, которая подготовила их к тому, что когда они позже встретились с Ним, это было для них не мгновенное откровение о чем-то неизвестном, небывалом, а завершением чего-то? Мы можем представить Его, как апокрифические Евангелия нам Его описывают: торжественным, вечно собранным, далеким от всех, чуждым от всего того, что составляет нормальную, обычную, здоровую жизнь юноши или ребенка. Он был ребенком, Он был подростком, Он был юношей, как все, но что-то в Нем было, что Его, может быть, выделяло не в сознании людей, а в опыте, который они о Нем получали.
Есть стихотворение у одного из русских писателей, кажется, у Алексея Толстого, там описывается встреча Христа с грешницей. Она Его встречает лицом к лицу, не встречав раньше, и поэт нам говорит:
В Его смиренном выраженье Восторга нет, ни вдохновенья, Но мысль глубокая легла На очерк дивного чела. [4]
И вот мы можем себе представить Христа именно таким: не чуждым тому, что вокруг Него делается, не особенным в таком смысле, что люди на Него смотрели и думали: Он на нас не похож, ничего между нами и Им нет общего… Он был, какими они были, с той разницей, что в Нем была такая внутренняя собранность, такое глубинное молчание, то, что Феофан Затворник называет внутрьпребывание, которое Его делало иным. Он мог участвовать во всей жизни тех, кто вокруг Него был, каков бы ни был их возраст или состояние, но Он был весь внутри Себя, а не определялся тем, что делалось вокруг. Он отзывался на то, что делалось вокруг, на людей, на события, но Он ими не определялся, Он весь был Сам Собой. И это замечательная вещь, которая меня всегда поражала в этом стихотворении и при чтении Евангелия, что, каковы бы ни были обстоятельства вокруг, Он был Самим Собой. Ему не приходилось выходить из Себя для того, чтобы встретиться с теми или другими событиями или людьми. Он был весь внутри и из глубин Своих глядел на людей, и созерцал события, и в них участвовал.
И вот можно себе представить, как вокруг Него еще в детстве, и в юности, и в ранние годы были те самые люди, о которых мы потом слышим. Первый раз (и много раз спустя, признаюсь), когда я читал Евангелие и слышал о том, как Христос встретил на берегу озера Петра и Андрея, и сынов Зеведеевых, и им сказал: идите за Мной, и как они оставили все и пошли за Ним (Мк 1:16—18), я думал: каким это образом? что в Нем было такое, что Он, чужой для них Человек, мог их позвать, и они послушались? Теперь я думаю, что Он им не был чужим человеком. Они жили в той же деревне со дня своего и Его рождения, они с Ним общались все время, они Его знали, и они в Нем всю жизнь ощущали то, что я назвал раньше внутрьпребыванием, собранностью. Это был человек, который на все отзывался, но изнутри, из глубин, Он не определялся тем, что вокруг Него; и они Его переживали, да, как единственного в своем роде человека. И к ним подошел тогда не просто чужой Человек. Как бы авторитетно Он ни сказал: «Бросьте свое ремесло, идите за Мной», — они Его знали, и знали внутренним чутьем, что если Он так им говорит, значит, пришло время чему-то совершиться. Так они оставили и лодку, и отца, и свое ремесло и пошли за Ним: если Он так говорит, тому должна быть какая-то такая глубинная причина, и надо последовать Его зову.
Он призывал за собой идти и других. Вы наверно помните рассказ о том, как позже Христос встретился с Нафанаилом (Ин 1:43—51). Он вел беседу с людьми, а потом подошел к Нафанаилу и позвал его за Собой. Нафанаил Ему сказал: «Откуда Ты меня знаешь?». И Христос ответил потрясающую вещь: когда ты молился под смоковницей, Я тебя видел. Из житий святых мы знаем, что Нафанаил в то время молился Богу, чтобы пришел наконец обещанный Мессия, обещанный Спаситель мира, что он обращался к Богу. И вот этот Человек, небывалый по Своей внутренней стройности, ему говорит: когда ты молился, Я тебя видел. Разумеется, не физическими своими глазами, — это все могли видеть, но Он его видел, Он был Тот, к Которому была обращена молитва Нафанаила.
И так мы видим, как один после другого люди к Нему приближались, сначала малая группа. Я упомянул некоторых из них и вернусь к некоторым еще. А затем эта группа росла, и в этой группе были люди самого разного строя, самой разной зрелости: одни были близки к Богу, одни уже имели в себе глубину, другие еще искали в надежде найти что-нибудь, а третьи даже не искали, а с любопытством, с интересом смотрели, что это за Человек, Которого окружают многие, которые за Ним следуют, которые порой бросили все, что составляло их прежнюю жизнь, и теперь с Ним неразлучны. Некоторые с любопытством слушали. Помните рассказ о том, как слово падает, словно зернышко в землю? Его слова одних касались. Он говорил общим языком для всех, но в том, что Он говорил, вдруг один или другой человек узнавал ответ на то, о чем он недоумевал, может быть, годами. Или вдруг Его слова раскрывали в человеке вдохновение, желание понять и последовать за Тем, Который может этому научить, раз Он мог такие слова сказать. Были такие, которые слушали и пожимали плечами: что Он там говорит — слова, которые мы не понимаем, сказки рассказывает, которые для нас никакого значения не имеют! И уходили. А некоторые, послушав, уходили к себе домой, унося в памяти и в сердце воспоминание о двух вещах: во-первых, о том слове, которое их коснулось и как бы в сердце ударило и заставило их задуматься и по-новому осмыслить жизнь или что-то определенное в жизни. И второе: Его облик, то, что Он — не как другие проповедники; Он не ходил, стараясь вызвать вокруг Себя восторг, вдохновение, собрать учеников, которые шли бы в бой. Он каждого оставлял свободным. Он был весь внутри Себя, Он говорил то, что каждому может быть спасением, но никого не принуждал и никого не старался приманить, как многие другие учителя всех времен делали и делают.
Но даже те ученики, которые за Ним пошли рано, как Петр, например, знавший Его еще юношей, не сразу созрели. Они шли за Ним, постольку поскольку понимали то, что Он им говорит, поскольку могли не только умом и сердцем это воспринять, но чувствовали, что могут даже в жизнь воплотить. А порой они отзывались мгновенно на что-то, что их поражало своей истинностью, а потом оставались в недоумении. Тот же Петр однажды сказал Христу, что Он — Спаситель (Мк 8:29), а через несколько дней недоумевал, и когда Христа арестовали, трижды отрекся от Него: решил, что ошибся (Мк 14:66—72). Сердце ему подсказало правду, а ум его запутал, он еще не созрел до понимания.
Есть еще один человек, о котором я хочу упомянуть, — это Фома, которого мы называем Фома неверный, то есть Фома, который оказался без веры, не поверил. Вы помните, что случилось, когда Христа распяли. Ученики Его стояли поодаль. Ближе ко Кресту стояли женщины, которые следовали за Христом, потому что сердце их оторвать от Него было невозможно, тогда как ум учеников мог заколебаться непониманием, недоумением: Христос нам обещал победу, и теперь мы видим, как Он поражен. Он умирает на Кресте, где же та победа, которую мы чуяли, на которую мы надеялись?.. Женщины, по-видимому, так вопрос не ставили, для них был только ответ: это Человек, Которому мы отдали свою верность, свою преданность, свою любовь, мы не уйдем от Христа. И вот когда Он умер, все ученики убежали, все скрылись в дому Марка, заперлись, как сказано, от страха. И спустя два дня, когда ученики были все вместе собраны в страхе, в отчаянии, в недоумении, вдруг перед ними явился Христос живой, воплощенный, воскресший. Это было не приведение, Он им показал Свои руки и ноги: смотрите, это Я Сам. И ученики возрадовались: Христос воскрес, значит, Он не побежден!
Фома в тот момент не был с ними, но когда он вернулся, ему сказали: Христос воскрес, Он был здесь!.. И как мне кажется (но это моя догадка, поэтому, может быть, и неправильная), Фома посмотрел на других учеников и увидел, что они успокоены воскресением Христа, что они счастливы, что Он воскрес, что они радуются, но сами остались теми же людьми, которыми были раньше, теми же самыми людьми. И он не мог поверить полностью в Воскресение, потому что он наверно себе представил, что если бы они встретили Христа воскресшего, что-то должно было такое случиться с ними, такой переворот внутренний, что они были бы новой тварью. И он сказал: «Если я сам не увижу ран на Его руках и ногах и ран в Его боку, не поверю, потому что одной вашей радостью о том, что вы видели воскресшего Христа, я не убежден, было ли это вправду, или это было приведение, или что. В чем дело, как может быть, что вы остались теми же людьми? у вас только прошел страх и настала радость, а иной разницы я в вас не вижу». И на восьмой день снова явился им Христос, и Фома был с ними, и Христос его позвал и сказал: «Не будь неверующий. Ты хотел прикоснуться Моих ран, прикоснись: вот Мои руки, вот Мой бок». И в тот момент Фоме даже не нужно было прикасаться, он узнал Христа живого. Если Он жив, то и остальное — правда. И он тоже поверил, но он остался, как и другие, учеником, который теперь знает, что победа одержана, но которого победа еще не охватила, не преобразила самого (Ин 20:19—29).
Христос обещал, что пройдет какое-то время и Дух Святой сойдет на них, и они пойдут Его проповедовать, и велел им оставаться вместе, не выходить на проповедь преждевременно, потому что людям надо было передать не рассказ о том, что они пережили. Люди могли пожать плечами и сказать: «Вы, может быть, лжете, или, может, это была иллюзия», — как, вероятно, Фома подумал; что-то должно было случиться.
И действительно, в пятидесятый день после распятия Дух Святой сошел на учеников (Деян 2:1—4), и они стали иными людьми, новой тварью, не по смелости, не по внешнему облику, а потому что жизнь воскресшего Христа влилась в них. Дух Святой их пронизал, как огонь пронизывает железо. Железо остается железом, но оно сияет, оно горит. Такими стали ученики. И тогда они вышли на проповедь. И люди, которые их встречали, уже встречали не обыкновенных своих современников, которые рассказывали о том, что их Учитель воскрес, а людей, на которых можно было посмотреть и сказать: да, их Учитель несомненно воскрес, — что-то с ними случилось такое, чего мы никогда не видали и не переживали.
В Евангелии мы читаем тоже рассказ о путниках в Эммаус (Лк 24:13—35), как двое учеников шли из Иерусалима вдаль и остановились в маленьком поселке. По дороге они встретили Человека, Которого они не узнали, Который с ними заговорил и спросил их: почему вы такие убитые, почему вы идете так понуро, что с вами случилось? И они Ему объяснили, что их Учитель, о Котором они так надеялись, что Он Спаситель, что Он все переменит в жизни, был распят, побежден, и что они уходят, куда глаза глядят. И Христос начал с ними говорить, им кое-что объяснять, постольку поскольку они могли понять. Они остановились перекусить в деревне, и в какой-то момент Христос разломил хлеб и им роздал. И в этом движении они узнали то, что когда-то было, как Христос разламывал хлеб и делил его со Своими учениками. Они в Нем узнали Христа и, узнав Христа, поверили без сомнения в Его воскресение, потому что Он живой был в их присутствии. Тут можно себе поставить вопрос, каким образом они могли Его сразу не узнать — они же Его раньше видели. Да, но они видели Его как бы телесными глазами, они не уловили чего-то в Нем. И когда Он явился им после воскресения, это был тот же Христос, но вместе с этим в Нем была торжествующая Вечная Жизнь.
Вы наверно помните рассказ из жизни Серафима Саровского, как Мотовилов спрашивал Серафима о том, что случается с человеком, когда Дух Святой сойдет на него [5]. И Серафим ничего не ответил особенного, но Мотовилов отшатнулся, потому что Серафим весь воссиял таким светом, что ломило глаза. Серафим его спросил: в чем дело? И дальше идет рассказ о том, как Мотовилов увидел лик Серафима, но уже не тот, который он знал. Это был лик Серафима, да, но, как сказано, словно он сиял изнутри солнца, черты лица менялись постоянно, его можно было узнать или не узнать, он весь пронизан был небывалым, неописуемым светом. И Мотовилов закрыл глаза, и Серафим ему сказал: «Не бойся. Ты не мог бы меня видеть таким, если бы в данную минуту ты сам не был преображен светом Святого Духа».
Вот это, мне кажется, и произошло с учениками в Эммаусе и со многими, которые потом встречали Христа. Только постольку поскольку они сами были преображены, они могли узнать Христа. И мы теперь тоже смотрим на икону, и что мы видим? Мы видим зарисовку, которая изображает лик Христа Спасителя, но он не всегда одинаков. Как же это так? Потому что икона всегда в той или другой мере выражает собой Христа, Каким Его внутренними очами видел и всем существом переживал иконописец. Каждый видит своими глазами, каждый описывает небывалым до того образом. И каждая икона, с одной стороны, не похожа на другую, а вместе с тем выражает то же чудо воплощения Сына Божия. И в какой-то мере можно сказать, что каждая икона — это, да, воплощенный Христос, иначе не было бы чудотворных икон, но вместе с этим есть в ней нечто иное.
То, что я вам говорил сейчас, относится к каждому из нас. Так же, как толпа, которая следовала за Христом, мы все — вокруг Христа. Сейчас во время богослужения, и вне храма, и все время мы видим вокруг себя людей, которые являются иконами. Каждый человек есть образ Божий, бесконечно не похожий на другой, пока мы не войдем в глубины этого человека и не встретим Самого Христа — Бога воплощенного. И тут надо еще одно сказать: что каждый из нас в какой-то мере уже есть икона, которая оживотворена благодатью Святого Духа, но эта благодать заложена в наши глубины и не всегда, и не все время, и не одинаково сияет вокруг нас.
Я на этом кончу свою беседу и надеюсь, что в ней было хоть что-нибудь понятное, потому что мне так хотелось вам дать уловить что-то, что мне самому очень трудно уловить: что Христос является нам всем, что Он есть среди нас, что стоит посмотреть друг на друга — и мы видим икону, но эта икона затемнена как бы с двух сторон: с одной стороны, икона несовершенна, а с другой стороны, наш взор несовершенен. Есть моменты, когда, глядя на человека, мы видим в нем Христа и переживаем присутствие Святого Духа. Есть моменты, когда мы этого не видим, потому что наше зрение потухло или потому что этот человек на время потух, или потому что пелена спустилась между им и нами. Задумаемся над тем, что представляет собой каждый из нас. Каждый из нас похож на учеников, которые после Распятия увидели Христа, которые знали, что Он жив, что Он победил смерть, что Он воскрес. И мы можем ликовать об этом, но это еще не значит, что мы пронизаны Святым Духом. И когда Дух Святой сходит на нас в Крещении, в молитве, это не значит, что мы начинаем гореть, как купина неопалимая в пустыне. Это значит, что Дух Святой, как жизнь, спустился в наши глубины, там живет, и постепенно эти глубины раскроются.
Помолчим, помолимся и разойдемся по домам. У меня сейчас нет сил благословить каждого из вас, но сколько есть сил, я о каждом молюсь, — о том чтобы снизошла благодать Святого Духа на каждого, чтобы каждый из нас ожил, чтобы мы стали едины, единым телом, единой жизнью. В следующий раз я буду говорить именно с этой точки зрения о Церкви, а теперь помолчим немножко и помолимся на расставание.
В течение наступающих бесед я хотел бы поставить вопрос о том, что мы собой представляем как приход, как епархия, как русские люди, собравшиеся на чужбине, слившиеся в значительной мере с жителями различных стран, куда нас привело русское рассеяние. И для начала мне хотелось бы вспомнить то, что происходило много-много лет назад, и что может нам дать мысль о том, что сейчас происходит.
Я попал в эмиграцию семилетним мальчиком в 1920 году. Тогда о Церкви у меня не было никакого представления, но было — о, какое острое, какое страстное! — чувство потери Родины, потому что Родина для нас именно была потеряна. Те из вас, которые теперь приезжают на чужбину, не теряют своей Родины, не только потому что у них остаются родные там, а потому что Россия остается доступной. Вы можете ездить туда, ваши родные могут вас посещать, вы можете переписываться, вы можете чувствовать, что только расстояние вас разделяет. Не так было в нашем поколении. В нашем поколении было страшное чувство, что мы покинули Родину, где жить больше не могли, потому что многим из нас грозила смерть, лагерь, пытки, убийство, потому что с точки зрения нашей Родины — о, не людей, не родных, не русских людей, а правительства — мы стали не только чужими, мы стали врагами, не только нежеланными, но такими, которых надо уничтожить, если только была бы на это возможность. И мы оказались в странах рассеяния.
Страны эти нас воспринимали по-разному. Франция принимала всех, но никого не обеспечивала. Можно было умереть с голоду под мостом, это правительства не касалось. Нам была дана возможность жить в стране, где не было гонения, активного гонения, опасности смерти не естественной, а жуткой, насильственной. Туда приехали тысячи и тысячи русских эмигрантов, они находили работу — или голодали. Я помню, как довольно многие, когда наступала зима, делали вид, будто переходят границу между Францией и Бельгией, с тем чтобы их арестовали, посадили в тюрьму, и тогда в течение зимних месяцев у них был кров и пища, потому что сажали таких всего на три месяца, а как наступала весна, их гнали обратно во Францию. Но весной уже можно было жить под открытым небом.
Тогда отзывчивость людей оказалась изумительная. Всякий русский был для другого русского свой человек. Если чем можно было поделиться — делились. Редко деньгами, потому что их не было, но порой куском хлеба, кровом, одеждой, а порой только добрым словом: прости, у меня ничего нет, что я мог бы тебе дать…
Я вспоминаю человека, который был одним из наших юношеских руководителей (это относится уже к середине или ко второй половине двадцатых годов). Он был человек суровый, которого не все любили, потому что он был не то что холоден, но замкнут, заперт. Он был руководитель строгий, справедливый, но не связывался с нами душой, и мы его уважали, но не любили, сердце наше на него не отзывалось. Довольно много лет спустя я между двумя периодами службы во Французской армии был в Париже, участвовал в Сопротивлении, и в это время для того, чтобы было чем жить, стал преподавателем в Русской гимназии [6]. Он там был воспитателем. И вот мне помнится такая сцена. Я иду в гимназию, а впереди меня шагов на сто идет этот Леонид Николаевич. При дороге сидит нищий, перед ним лежит шапка, и он отчасти с надеждой, отчасти без надежды смотрит на проходящих. Проходящие одетые, проходящие сытые, проходящие из своего дома идут, вероятно, на работу и вернутся домой. Им там будет тепло, будут свои, будут родные, будут друзья, а он сидит при дороге без ничего. Иногда прохожие бросают монетку, но даже не смотрят на него, а только на шапку, куда падает монета. И вдруг случилось совершенно неожиданное: мимо нищего проходил Леонид Николаевич, он остановился, снял шапку и что-то нищему сказал, денег ему не дал, но нищий вскочил на ноги и обнял его.
Когда мы оба оказались в гимназии, Леонида Николаевича окружили его ученики: кто этот человек, перед которым вы сняли шапку, с которым вы коротко побеседовали, который вас обнял, расцеловал и следил за вами глазами, когда вы уходили? Кто он такой? Ваш родственник, близкий друг, знакомый?.. Леонид Николаевич нелегко открывал свою душу, но когда дети стали настаивать, и молить, и приставать, он им сказал правду. Он сказал, что этого человека он не знал. Сам он шел из другого края Парижа в гимназию пешком, потому что на билет в метро у него не было денег. Дать что-нибудь нищему он поэтому не мог, но он остановился и снял перед ним шапку, чтобы ему показать, что почитает его как человека, отдал ему как бы человеческую честь. И нищий никогда этого не мог забыть. Позже я с этим нищим разговаривал, и он сказал, что никогда в жизни никто его так не обогатил, как этот бедный прохожий, который ему не смог даже копейки дать.
Прошло несколько лет, и Леонид Николаевич умер с голоду. Мы не знали, что он, оказывается, питался только из того, что находил в мусорных ящиках, потому что не на что было покупать еду, а гимназия оплачивала так, что нельзя было жить с этого. Вот что было, хотя это даже не совсем начало эмиграции, но это реальность русской эмиграции.
Были и другие люди. Вы все знаете наверно по книжкам, по рассказам о матери Марии Скобцовой. Она была русской писательницей, попала в эмиграцию и решила делиться своим знанием, своим опытом с теми людьми, которые находятся на работах, чтобы оживить их сердце, открыть снова их ум, чтобы что-то блеснуло в их жизни. И она поехала в один из городов, где на заводе было много русских, бывшие военные там целой группой поселились. Она объявила, что прочтет лекцию о Достоевском, но как только она заикнулась об этом, начался крик: «Брось, нам не до Достоевского, нам нужен кто-нибудь, кто бы постирал наше белье, кто бы нам приготовил немножко пищи, кто помог бы нам вычистить помещения, в которых мы живем». Она остановилась и сказала: «Конечно, это самое главное! Скажите, куда мне идти». И она в течение двух недель, если я помню хорошо, чистила, мыла, стирала, и когда эти недели прошли и она думала уже уезжать, к ней эти же люди обратились: «О нет, не уезжайте, прочтите нам лекцию о Достоевском».
После этого она создала дом в Париже, куда принимала русских нищих. Она ходила по таким углам в Париже, куда другие боялись заходить из-за воров, разбойников, грубости, оттуда вызволяла, извлекала людей, которые пали так низко, что уже не надеялись когда-нибудь оправиться. Она их приводила в этот дом, она их мыла, одевала, заботилась о них. Многие уходили после этого обратно нищенствовать, и она снова ходила за ними; и так в течение всего остатка жизни. Остаток жизни был непростой. Когда пришли немцы и оккупировали Париж и большую часть Франции, арестовали ее сына-подростка (он когда-то был мальчиком в моем отряде), взяли в лагерь и сказали, что его выпустят при условии, что она сама придет и сдастся в плен. Она пришла, сына не выпустили, но ее арестовали, и она попала в концентрационный лагерь и там погибла.
Но погибла опять-таки той героической смертью, которая соответствовала ее жизни. Целую группу женщин вызвали для того, чтобы послать на смерть в газовые камеры. Среди них была молоденькая девушка, которая билась и плакала со страху. Мать Мария (она тогда уже давно приняла монашество) к ней вышла из толпы свободных людей и сказала: «Не бойся смерти, в смерти ничего страшного нет». — «Как мне в это поверить?» — сказала девушка. — «А я с тобой пойду». И она, лишняя, пошла на смерть. Ее сын тоже погиб. Это было начало жизни и смерти, и, я бы сказал, — воскресения целого поколения людей, которые потеряли Родину, у которых ничего не осталось, кроме беззаветной любви к Родине и сознания, что всякий соотечественник — самое близкое существо на свете, для которого можно, надо жизнь отдавать, а порой и смерть.
В этом поколении было чувство, что мы лишены самого драгоценного, самого святого, что только есть: Родины, которую любили без оглядки и которая нас отвергла декретом Сталина, запрещавшим нам называться русскими. Мы стали, как тогда говорили, «беженцы». И тогда нам пришлось оглянуться на мир, который вокруг нас был. Я говорю «нам»: сам я тогда был слишком молод в начале, конечно, но я одно знал: что Родина ушла, и что мы находимся, я в том числе, на чужбине, что надо выучить язык данной страны, что надо приспособиться к новой жизни, что возврата на Родину не будет, — или нам удастся освободить родную землю от нового ига.
Тогда создались юношеские организации, куда принимали детей восьми-девяти лет и старше и где нас учили самому святому и заветному: Родину любить больше всего на свете, всей душой, всем умом, всей слабостью и крепостью своей. Нам говорили: «Ты теперь в чужой школе. Выучи язык, учись всему, чему только можешь научиться теперь, начиная с младших классов, но позже, может быть, и в университете, учись всему, что когда-нибудь тебе удастся принести обратно на Родину, которая в этом будет нуждаться». Учились в средней школе в таком вот духе. Конечно, не все учились хорошо, конечно, мы были и ленивы, и забывчивы, и рассеяны, но где-то у нас было сознание, что мы живем только ради того, чтобы собрать знания и силы для того, чтобы их вернуть любимой ненаглядной Родине, потому что мы верили, что если власти нас и отвергли, то Родина нам остается матерью, любимой и любящей матерью. И это, конечно, так было, но тогда доступа на нее не было.
Я говорил о Франции, потому что большую часть детства и юношества там провел, но до того первый мой опыт была Австрия, где нас рассматривали как дикарей, потому что Австрия во время войны сражалась с Россией. Мы не только были чужие, на нас смотрели с подозрением. Мы ни языка не знали, ни обычаев не знали, и пришлось всему учиться. В Вене тогда русской церкви не было, и мы только между собой, очень-очень немногие, встречались и общались. И в других странах было так. А в некоторых странах отношение было мучительное. Помню, одним летом я оказался в теперешней Югославии, в Словении, в городе Марибор, который когда-то принадлежал Австрии. Я шел с бабушкой по улице и заговорил по-русски. И проезжающий кучер схватил кнут и со всего маху меня ударил и закричал: «Погибель тебе, русскому!».
Теперь никто, приезжающий из России, ничего подобного не переживает. Конечно, переживаешь, что ты уже не дома, что это не твоя родина, но это — страны, которые нас принимают, которые открыты нам, для которых, мы, конечно, часто остаемся чужими, но приемлемыми чужими. А тогда повисал двоякий вопрос: с одной стороны, остаться русским, чего бы это ни стоило, даже жизни, потому что ничего более драгоценного у нас не было. А с другой стороны, не потерять нашей веры, потому что наша вера была верой России. Православие через все границы, даже через колючую проволоку концентрационных лагерей нас, связывало с людьми на родной земле. И это не всегда давалось легко. Мне было семь-восемь лет, когда я был в начальной школе в Вене. Один раз в неделю полагалось идти на урок Закона Божия. Директор никакого понятия не имел о том, что такое Православие, и поэтому на первой неделе учительница меня повела к раввину. Он на меня посмотрел и спросил: «Почему у тебя не покрытая голова?». Я ему ответил чистосердечно, как отвечает семилетний мальчик: «Мама меня учила с раннего детства, что в комнате головной убор не носят, потому что там может быть распятие или икона». Он на меня посмотрел с негодованием и сказал: «Ты христианин?». Я ответил: «Да». — «Вон!». И я вылетел из класса. Меня в коридоре поймала директриса: ты христианин? — и повела к католику. Он поставил тот же вопрос: что ты, кто ты? православный? — еретика в своем классе я терпеть не стану, вон!.. И это было концом всего моего религиозного образования. Я вернулся к вере, к Богу, к Церкви много лет спустя и совершенно по-иному.
Тогда мы чувствовали, знали, что мы на чужбине и чужие. И зачем мы там оказались? зачем? что нам делать? неужели только жить отчаянием, тоской по родине?— потому что не было речи о том, чтобы приспособиться и стать французами, немцами, австрияками и так далее. Мы хотели быть русскими, только русскими. И тогда создались, как я вам уже сказал, юношеские организации, которые нас стали готовить к тому, чтобы остаться до глубин души и умом, и сердцем, и волей, и всем-всем, что только в нас было, русскими. Учили нас русскому языку, истории, литературе, тому что называлось «родиноведение», то есть всему тому, что нам раскрывало тайну, глубину, красоту нашей потерянной родины. И вместе с этим — Православие. Православие нам преподавалось людьми, которые его сохранили, несмотря на ужасы первой войны и русской революции, и которые, как святыню, его берегли и хотели передать из поколения в поколение.
Я говорил уже, что жизнь была порой тяжелая — нищенство, голод, бездомность. Вспоминаю одну нашу церковь в Париже. Там был епископ и шесть-семь священников. Жили они под одной крышей, жили впроголодь, ели только то, что прихожане, такие же голодные, как они, оставляли у дверей церкви в картонках, после того как сами хоть немножко поели. Денег не было почти никаких. Как-то я пришел в этот храм вечером, вижу: на каменном полу лежит наш владыка Вениамин (Федченков). Он тогда был архиепископом, потом стал митрополитом, о нем многие знают. Я его спросил: «Почему вы здесь лежите?». Он так пожался, улыбнулся, говорит: «Да, знаешь, на моей кровати нищий лежит, на матрасе — другой, на коврике — еще один, в одеялах завернулся четвертый, а комната маленькая, мне там места не хватило». Это было откровение о величии нищенства, откровение, потому что это был не протест против него, это было принятие нищенства как призвания, как дара Божия, который делает человека равным всякому другому человеку, самому бездомному, самому нищему, самому голодному, так что ему не надо стесняться или стыдиться — мы равные. Так же как в случае, который я вам рассказал, Леонид Николаевич оказался равным нищему, который сидел при дороге. И вот так раскрылось богатство, драгоценность, святость бедноты и нищенства — в лице матери Марии, в лице владыки Вениамина, сотрудников его, из которых одни были с большим образованием, а другие очень просты.
Среди простых мне вспоминается отец Василий Заханевич. Он был деревенским священником в свое время, богословского образования у него было, вероятно, ровно сколько нужно, чтобы священником стать. И мне вспоминается, как я случайно услышал его разговор с высококультурным человеком. «Я не могу быть верующим, — говорил тот, — я окончил среднюю школу, университет, богословскую школу, верить в Бога я не могу». И отец Василий на него посмотрел большими сияющими глазами (он тогда медленно умирал от чахотки) и говорит: «Сашенька, разве так важно, что ты в Бога не веришь? Ему от этого ничего, а то важно, что Бог в тебя верит!». И Саша этого не забыл никогда, и в свое время сам священником стал.
Вот какие были люди, и в окружении страны, которая была в значительной мере чужда. Многие не знали языка или кое-как перебивались, но одно замечательное свойство было у всех: была благодарность той стране, которая нас приняла, благодарность тем людям, которые давали нам возможность жить. И еще — но это проявилось постепенно — новое отношение к этим людям. На нас со всех сторон напирали люди разных вероисповеданий, желая нас обратить в свою веру, а мы отчаянно отстаивали свою веру. Когда мне было лет девять, моя мать меня привела в одну католическую школу, которая предлагала места русским детям. Священник там нас опросил, согласился, что я буду принят в эту школу, и мы уже уходили; он нас остановил рукой и сказал: «Да, еще одно: конечно, мальчик станет католиком». И помню, я повернулся с глубоким негодованием и сказал маме: «Я не на продажу!», — и мы ушли.
Нападки на нас со стороны инославия родили в нас сознание ценности православной веры наряду с ценностью и русского языка и всего русского. И вместе с тем мы постепенно врастали в жизнь тех стран, куда нас привела судьба, и стали относится с живым чувством к тем людям, которые нас окружали. Мы отчаянно держались своей русскости и своего Православия, именно отчаянно. И вдруг мы почувствовали, увидели вокруг себя такой духовный голод… Когда я говорю «мы», это, конечно, ко мне не относится, я тогда был мальчиком. Но люди взрослые, мои родители, их сверстники, люди старше их ощутили, что страны, где мы находимся, не пережили того ужаса, который пережили мы, и для них Бог оставался нереален, далек, а Церковь — только формальной, и поняли, что им надо передать и это сокровище. Об этом заговорил Бердяев, который в одной статье писал, что мы не напрасно, не случайно оказались в рассеянии, среди людей иной веры, иной национальности, с чужими людьми. Бог, говорил он, нас послал, рассеял по всему миру, чтобы всему миру принести самое драгоценное, что было у России: не только русскость, но русское Православие [7].
И тогда началось небольшое движение в этом направлении: с благословения митрополита Евлогия был создан маленький кружок людей [8] для того, чтобы Православие принести Франции. Это звучало почти что смешно-грандиозно, потому что их было пять-шесть человек, и никто у них не спрашивал о Православии. Там был Владимир Николаевич Лосский, были три брата Ковалевских, были и другие люди. И это открыло целому поколению новое отношение к окружающим людям: это не была чужбина, это были люди, к которым мы посланы, чтобы принести им не только драгоценность всего русского, но драгоценную небесную православную веру, молитву, новую жизнь. И это было началом целого возрождения. До этого было сопротивление всему иностранному и инославному, а тут мы раскрылись. Был основан первый миссионерский приход в Париже для того, чтобы поделиться Православием с французами. Я с ужасом отмахнулся от мысли, что могу участвовать в этом, потому что я хотел только русского, только русского, и мой духовный отец [9] мне сказал: «Ты полностью владеешь французским языком — иди в этот приход, делай переводы, встречай людей, предавай им самое драгоценное, что у нас есть». С какой болью и неохотой я на это пошел! И потом я начал видеть, как дар Православия может менять жизнь людей нерусских, как вдруг раскрываются души, открываются умы, новое отношение к нашей Родине, к нашей Церкви рождается. Так начался новый период нашей жизни.
Я вам все это рассказываю, потому что это относится непосредственно и к нам здесь. По-иному, но с той же ответственностью лежит здесь на нас задача, Богом поставленная. Бог создал трагическое русское рассеяние, чтобы православная вера достигла края мира, и мы призваны в этом участвовать, не только старые эмигранты моего поколения, но новые эмигранты или приезжающие вновь из России: приносить русскость, но приносить и Православие. Оно нужно не как третье, или четвертое, или пятое вероисповедание, а как совершенное новое взаимоотношение между Богом, человеком и людьми.
Я надеюсь, что вы мне простите эту беседу, которая кажется просто рассказом о себе и о нашем поколении; но я хотел с вами этим поделиться как вступление в то, что я сказать хочу о нашем призвании здесь, теперь и в будущем.
Мы говорили прошлый раз о том, что было во Франции. Оно не похоже на то, что было здесь, и сегодня я проведу основную беседу о том, что представляет в моих глазах Сурожская епархия, то есть мы все, — не как организация, а как собор людей, которые соединены единой верой во Христа и готовностью следовать Его заветам и стать Его учениками. Это не мгновенно сделается, но при готовности отречься от себя, отречься от всего, что разделяет, и последовать за Христом, мы можем этого достичь.
Я приехал в Англию пятьдесят с лишним лет назад. Тогда в приходе была сотня с небольшим представителей первой эмиграции поколения моей матери и бабушки, и были некоторые более молодые люди, моих лет и немножко старше. Настоятель прихода, отец Владимир Феокритов, был замечательный — и как человек, и как священник. Как человека я его воспринял, если так можно выразиться, как хрустальную скалу: он был весь чист и прозрачен, в нем не было никакой неправды, в нем была цельность. Этот человек избрал в свое время священство, вместо певческой карьеры (ему тогда предлагали в Ла Скала стать певцом) он решил стать дьяконом. Его послали сюда, и он остался таким же хрустально-прозрачным человеком удивительной чистоты и цельности.
Но, с другой стороны, в нем была некоторая застенчивость. Он чувствовал, что он, может быть, не в уровень того дела, которое ему выпало: быть настоятелем православного русского прихода, единственного тогда в Великобритании. У него была семья, жена и дети, которые были верующие, здравые верующие люди. И вокруг него, как я уже сказал, собралась старая эмиграция и немногочисленные их внуки. Все службы шли на славянском языке, потому что так естественно было этой ранней эмиграции не отрываться ни от чего, что было Россией, что не только напоминало о России, но доводило до сердца, до сознания то, что было у них отнято. И в церкви на какое-то короткое время они все могли забыть и быть только там, в русской молитвенной стихии.
Детей почти не было, потому что из-за языка они неохотно приходили. Когда они были маленькими, их приводили, когда они становились немножко старше, они отказывались идти или приходили редко. Они не были неверующими, они не были неблагочестивыми, но для них происходившее в храме было непонятно. Непонятно было еще и то, что церковь в русской эмиграции тогда разделилась на две части: малая, очень малая часть была под Московской Патриархией, громадное большинство принадлежало к Зарубежной Церкви, и настроение у Зарубежной Церкви было боевое, неприязненное [10]. Настоятель зарубежного прихода [11], с которым мы делили один храм около станции Виктории, освящал храм после каждого раза, когда я там служил, — он считал, что храм осквернен нашим присутствием. Помню, как много лет спустя один из обращенцев, которого я, после подготовки к принятию в Православие, принял, ушел от нас и мне написал письмо, что ему пришлось долго очищаться от того осквернения, которое я нанес ему Причащением Святых Даров в Патриаршей Церкви. Настроение было очень тяжелое.
В какой-то момент я решил пробиться к отцу Виталию и к нему пошел. Я не знал, как он меня примет, но когда он вошел в комнату, где я его ожидал, я к нему обратился со словами: «Христос посреди нас!». И он ответил: «И есть и будет!». И с этого началось возрождение наших отношений. Я у него бывал потом каждый месяц, и мы всегда говорили о том, что сущностно, но его подход был непримиримый. Я как-то его спросил: «Отец Виталий, как вы можете так относиться к Церкви в России, которая не только под гнетом, но под гонением? С такой ненавистью вы говорите о ней! Разве нам не велено любить врагов наших? Если даже вы считаете Церковь, которая в России несет крест мученичества, врагом вашим, неужели вы можете не любить ее членов?». И он мне ответил очень страшную вещь, он сказал: «Я готов любить моих врагов, но врагов Божиих я буду ненавидеть всегда!». При таком настроении наши два прихода жили совершенно врозь. Встречались люди только в личном порядке и то с осторожностью.
Вначале наш приход (еще до того, как я в нем участвовал) ютился в частном доме, и службы происходили в гостиной для того малого числа людей, которые остались верными Русской Церкви в России. (Тут был и забавный момент. У хозяев была маленькая собачка, которую они назвали Packy, и каждый раз, когда отец Владимир в богослужении провозглашал: Паки, паки миром Господу помолимся, это собачушка начинала лаять и выть за дверью. Так что и она принимала участие в богослужении по-своему.) Вначале, таким образом, вся наша эмиграция была только русская, ничего нерусского нельзя было допустить. И когда я приехал сюда с опытом, который у нас был во Франции, я почувствовал, что что-то назревает: я оглянулся и увидел, что есть подростки, которые не понимают службы, есть дети, которые отказываются приходить, и надо для них что-то сделать.
Я тогда по-английски не говорил, и поэтому началось это не сразу, но очень быстро мы создали небольшую школу для детей по субботам. Мы преподавали Закон Божий, преподавали то, что мы называли «родиноведением», то есть русскую историю, литературу, язык, все, что помогало им быть русскими, чтобы они могли в Церкви себя найти и Бога найти, и общую жизнь найти со своими родителями и прародителями. В этой школе, кроме предметов, которые я упомянул, преподавалось пение — не церковное пение, а русские песни. Я, конечно, в этом не участвовал, а только стоял и слушал, и случилось нечто, что у меня осталось в сердце навсегда. Дети разучивали народные русские песни, народные напевы. И как-то одна девочка ко мне подошла и говорит: «Знаешь, с тех пор как нас начали учить русским песням, у меня что-то пробудилось в душе, словно раньше какие-то струны дремали в моем сердце, а как мы запели русские мотивы, они зазвучали». И это меня очень поразило и мне напомнило, что, как бы мы ни отдалялись от того поколения, которое было русским по рождению, — моих прародителей, моих родителей, меня самого и моих сверстников, нельзя отрываться от русской стихии, нельзя дать никому, кто принадлежит к этой русскости, отпасть и не приобщиться к тому, что она может дать. С этого началась небольшая школа, где я преподавал, как умел, Закон Божий.
А затем мы начали беседы и для взрослых. Они начались не так уж замечательно. После одного из съездов, который устроило Содружество святых Албания и Сергия [12], был приглашен прочесть доклад в приходе Владимир Николаевич Лосский, но ему пришлось спешно уехать во Францию, и он попросил меня его заменить. Разумеется, заменить его я никак не мог, но мог что-то принести из того, чему научился от него и от людей его поколения. Тогда в церковном доме был зал в подвальном помещении, где мы собирались. И вот отец Владимир Феокритов меня привел, мы спускаемся по лестнице, и я слышу громкий голос одной дамы из наших смелых, твердых, убежденных прихожан: «Это же стыд! Мы пригласили большого богослова, крупного человека, и нам сейчас подсовывают какого-то неизвестного никому докторишку. Давайте все уйдем, чтобы он понял, что мы не хотим его здесь видеть!». Я тогда был на последней ступеньке лестницы, убежать было невозможно, да и не хотелось. Я вошел и сказал: «Я слышал то, что сейчас говорилось. Конечно, я вас задерживать не стану. Я отвернусь, а вы спокойно уходите себе домой», — и стал лицом к стенке. И через несколько минут мне та же самая смелая дама говорит: «Да нет, мы решили все остаться и вас послушать». Вот с чего начались наши приходские беседы для взрослых, с чего начались наши занятия с детьми. И конечно, параллельно шли занятия с хором, которые вел Михаил Иванович Феокритов, брат отца Владимира и отец жены нашего теперешнего отца Михаила [13].
А потом пришло поколение тех, для которых русский язык уже не был языком молитвы, спонтанной, естественной молитвы, общения с Богом или с теми, кого они любят. И тогда наш приход сделал нечто, чему я до сих пор дивлюсь. До того я для отдельных людей раз или два раза в месяц служил Литургию: для маленькой группы немецкоговорящих — на немецком, для другой группы — по-французски и для одного человека, который был в состоянии вытерпеть мой английский язык, я служил на английском языке. И вот я поставил вопрос перед приходом: что нам делать? есть люди, которые не справляются еще с русским языком, как с ними быть? И тогда приход совершил поступок, который мне кажется героическим, потому что то были люди, которые все, все потеряли, кроме своего языка. И весь приход проголосовал за то, чтобы регулярно совершалось богослужение на английском языке. Это было что-то потрясающее, это был героизм. Но это также был признак подлинной, вдумчивой, серьезной любви взрослых или старшего поколения по отношению к более молодым.
И мы начали тогда, во-первых, переводить богослужебные тексты, затем перестраивать русскую церковную музыку на английский язык; служили сначала вечерню, потом начали раз в месяц служить Литургию по-английски. И образовалась небольшая группа, которая была чисто православная, чисто русской, славянской традиции и вместе с этим выражала эту традицию на своем естественном, родном английском языке. Им тогда пришлось много пострадать от моего незнания языка, от моего произношения, но они все вытерпели. И постепенно родилась группа, которую владыка Николай Парижский[14], бывший тогда нашим епископом, благословил быть английской православной группой в приходе и нам в благословение подарил икону святого Иоанна Крестителя, которая вот здесь висит на правой стене. Это было начало.
От славянского языка приход не ушел, но постепенно нужда в английском языке увеличилась, потому что целое поколение, которое родилось здесь, училось здесь, могло молиться всей душой, всеми силами души только на английском языке и с трудом включалось в славянский. Появились мужья и жены, англичане и англичанки, и создался сложный приход, где были и русские, и англичане, и были все едины. И для них служились службы вначале врозь, а потом вместе, потому что русские не захотели отделиться от своих родных мужей, жен, подрастающих детей, и стали приходить на англоязычные службы, а также и англоязычные верующие стали приходить все больше в церковь, потому что начали глубже, больше понимать богослужение, которое они пережили на своем родном языке. Так образовался тот приход, который потом разросся и теперь является нашим приходом.
Помню, когда я взял — не на себя, а на нас всех — этот храм, ответственность за него, обязался его выкупить у англикан, создать в нем православный центр веры, мысли, единства, чувства, мне покойная вдова профессора Франка позвонила и сказала: «Отец Антоний, я всегда знала, что вы сумасшедший, но не в такой мере! Какой смысл нам, сотне вымирающих людей, взять на себя созидание такого храма?». И я ей ответил: «На наших костях мы создадим храм, который нужен будет тысячам людей». И это не было пророчество, это был крик души, это была уверенность, что не напрасно Господь нас послал на Запад и нам дал этот храм неожиданно, непонятно для чего. И так оно и случилось.
А кроме того, случилось что-то, о чем я как-то задумывался, но не планировал. Ввиду того, что мы начали служить и на славянском, и на английском языках, стали появляться у нас в приходе люди других национальностей, для которых их Церкви не совершали богослужений на понятном им языке. В Греческой Церкви английский язык не употреблялся, как не употреблялся он и у сербов, и в других приходах. И постепенно к нам стали приходить люди, которые могли молиться, когда мы совершали службу на английском языке, бывшем, что называется, lingua franca: общим языком для всех людей, которые живут здесь. За все эти годы мы совершали, например, венчание на восьми разных языках. К нашему счастью, у нас достаточно священников, говорящих на языках Запада, чтобы мы могли служить для каждой пары, для каждого отдельного человека, за исключением одного раза, когда я не смог служить венчание на японском языке. Но до этого мы совершали службы на языке этих людей так, чтобы каждое слово могло дойти до их сердца, чтобы они не только стояли и претерпевали, а могли влиться в молитву. И это иногда имело большое значение.
Как-то ко мне пришла русская девушка с женихом. Жених говорил только на английском языке и на своем, кажется румынском, языке. Он мне сказал, что не хочет принимать участия в богослужении, в котором он ничего понимать не будет, и кроме того, он неверующий, зачем ему эта служба… Мы с ним разговорились, и по ходу разговора он сказал: «А что Церковь знает о человеческой любви, о дружбе, о человеческих отношениях, чего я не знаю?». Я ему сказал: «Знаете что, давайте посмотрим чин обручения и чин венчания. И дальше вы увидите, знает ли Церковь о любви то, чего вы еще не знаете». И мы начали вместе читать чин обручения. Мы до конца этого чина не дошли, еще только половину прочли с ним, и он меня остановил и сказал: «Я хочу отложить женитьбу. Церковь знает то, о чем у меня никакого понятия нет. Можете со мной пройти всю службу и опыт Церкви?». И мы в течение полугода с ним работали, и он стал православным и венчался — благодаря тому, что разговор был возможен на языке, на котором он говорил. И сейчас у нас замечательное положение, когда у нас в приходе ячейка русских, говорящих на английском языке, и англичан, которые влились в Православие. Даже если они не знают русского языка, они могут следить за службой и молиться духом, когда произносятся молитвы и поет хор.
Я вам все это рассказываю, потому что это все очень важно для нас: в данное время у нас большой наплыв русскоязычного народа, и мы должны все обратить внимание и на русскоговорящих, и на англоговорящих.
Как я уже говорил, началось с маленькой группы, какой-то сотни, людей вымирающей первой эмиграции и нескольких более молодых людей. Мне тогда было лет 35, Ане Гаррет — то же самое, некоторым другим было лет 50, и 60, и 70, но все это должно было кончиться. И мы строили, строили с убеждением, строили навсегда, на будущее, и это будущее вдруг, внезапно ворвалось в нашу действительность. Перемены наступили в России. Когда сюда приезжал Патриарх Алексий[15], он мне сказал: «Будьте готовы к тому, что в течение ближайших лет из России на Запад и в Америку выедут миллионы русских людей. И вы будьте готовы принять тех, которые окажутся в Англии». Тогда это было нереально, тогда это было видение, но оно осуществилось: в самое короткое время потоком стали приезжать сюда русские люди, соотечественники наши, приезжать сюда для того, чтобы обосноваться или чтобы временно работать и принять какое-то участие в здешней жизни. Одни женились, другие вышли замуж, у кого-то были дети, которых они не хотели оставить, описывать я не стану обстоятельств: вы их все знаете лучше меня.
Но еще вдобавок появились люди, для которых все это ново. Я сейчас думаю о тех многих русских, которые приехали из России, здесь только недавно и поэтому еще не слились со стихией Англии, или вышли замуж, или женились и остаются здесь, и их дети не только на русском языке говорят, но начинают говорить все свободнее и свободнее на английском языке. И мы всем должны дать то, что русское Православие имеет, сберегло за столетия, дать на том языке, на котором они могут это принять.
И это зависит не от одних священников. Как вы знаете, у нас священники в основе говорят на английском языке. Отец Михаил говорит на русском, другой отец Михаил[16] говорит на русском, отец Александр[17] говорит на греческом языке, я говорю на русском языке, и мы все говорим и на английском языке. Но не все могут справляться с русским. Вы, наверное, говоря по-русски естественно, не ощущали никогда того, что ощущает иноязычный человек: до чего русский язык богат, но и сложен и труден. И все наши священники, включая отца Иоанна[18] и нашего владыку Василия[19], могут говорить на русском языке, хотя он им не так естествен, как язык, в котором они воспитывались, но они делают все что могут. И говорят не всегда идеально, но если человек к ним приходит с открытым сердцем, то он получает больше, чем то, что слова могут передать. Я вам дам пример. К одному из наших священников пришла русская женщина, поисповедалась, он перед ней извинился, что будет говорить на плохом русском языке, но сделал попытку и все сказал, что надо было сказать. Когда исповедь была кончена, она ему сказала: «Можно вам сказать что-то личное?» — «Да». — «Ваши советы были замечательны, но грамматика ваша — ужасная». И я думаю, что нам надо с этим считаться, люди должны быть готовы на то, что человек им принесет свое сердце, свою душу, весь свой православный опыт, все богатство жизни, которое он накопил, но не всегда сумеет его выразить на том языке, на котором хотелось бы это все слышать.
Я это знаю по себе: в течение долгого времени я учился английскому языку, как умел, то есть я целыми днями сидел, читал книгу со словарем и потом при помощи моей матери старался производить английские звуки. И я боялся говорить на английском языке, так же как некоторые наши священники боятся говорить на русском, чтобы не осквернить русский язык и чтобы вместо серьезного восприятия их слов люди не остановились бы со смехом на их грамматических ошибках. Месяца три после моего приезда, после того как я читал, читал, читал, старался произносить английские звуки, меня пригласили в Содружество святых Албания и Сергия прочесть доклад. Я его написал на русском языке, моя мать перевела на английский, я потом с ее помощью его вокализировал, то есть старался производить английские звуки, и прочел этот доклад. В аудитории тогда был старый священник-француз[20], которого я знал во Франции, когда мне было лет семнадцать. Он ко мне подошел и сказал: «Отец Антоний, я никогда в жизни ничего более скучного не слыхал, нежели ваш доклад. Вам надо перестать доклады читать, вам надо их говорить». Я возразил: «Отец Лев, вы же понимаете, что я английского языка не знаю, что как только я открою рот, то ляпну что-нибудь, и тогда что будет?». И он мне ответил: «Тогда, — и тут он улыбнулся от уха до уха, — мы сможем от души смеяться, вместо того чтобы погибать со скуки». И я начал говорит без записок. Люди смеялись, и я смеялся.
И вот я думаю, что нам всем надо собрать все силы для того, чтобы наша многоязычная община (потому что кроме русских и англичан есть еще люди разных национальностей) могла слиться в одну-единственную, единую веру, чтобы мы, веруя в Единого Бога, исповедовали Православие в его чистоте и помогали друг другу всеми силами осилить разницу, которую производят языки. Вы наверно знаете, как трудно перевести с одного языка на другой что бы то ни было, а со славянского языка переводить на английский неимоверно трудно порой. И так же трудно порой бывает перевести со славянского языка и на русский, потому что слова переменили свое значение. Надо врастать в значение слов, в знание языка, раньше чем мы сможем представить перевод, который будет равен оригинальному тексту.
И сейчас мы находимся в таком периоде, где нам надо изо всех сил, едиными силами строить русское Православие, чисто русское Православие, но порой многоязычное, чтобы русский язык, славянский язык не терялись, но чтобы люди, которые не принадлежат к нашей стихии, могли быть православными до корней своих благодаря тому, как мы будем им передавать нашу веру на их языке. Это трудная задача, я эту задачу знаю, я больше пятидесяти лет с этим борюсь в себе и в других. Будем помогать друг другу и создавать общину, которая была бы чисто русской церковно-богословской традиции и вместе с этим сумела бы эту традицию воплотить и передать людям другого языка. Мы сейчас должны научиться создать общину не только многоязычную, а общину, которая едина в своей вере и многообразна в своем человеческом опыте. Это значит, что все те из вас, которые пришли к Православию из инославия или иноязычия, должны обратиться своим вниманием ко всем русским, которые приезжают из России, и с ними поделиться тем опытом Православия, который они приобрели, и одновременно должны от тех, которые приезжают из России, получать опыт русского трагического Православия.
Это не значит отречение от русского, это не значит отречение от русскости, это значит нечто другое. Я уже об этом упоминал, и у меня разрывается сердце от боли, когда я вспоминаю ту сотню людей, которые были готовы пожертвовать всем, для того чтобы дать Православие другим людям. Мы начали строить, не зная того, нечто, что гораздо больше нас и больше нашего видения: много лет спустя я прочел у Бердяева слова, которые я вам уже упоминал, где он говорит, что мы не напрасно оказались за границей, что буря, которая разрушила тогдашнюю Россию и нас выкинула вон, не выкинула нас только для того, чтобы мы были беженцами и научились голодать, холодать и друг друга поддерживать братски, сестрински, что страшной русской революцией мы были посланы Богом для того, чтобы принести в весь мир православную веру. Веру, которая являет чистоту веры христианской, по нашему убеждению и по убеждению тех многих-многих, которые за десятилетия стали православными, потому что нашли полноту веры.
Но тут я должен сделать отступление. Для меня богослужение имело тогда (как и теперь имеет) абсолютное значение. В нем — я знал — вложена вся наша вера, но не умственная вера, не богословские выкладки, а опыт о Боге, Которого мы встречаем в богослужении и о Котором богослужение нам раскрывает истину. Как я вам уже говорил, я стал верующим не через Церковь, а через непосредственную потрясающую встречу со Христом Спасителем. И мне показалось, что именно так должны мы принести нашу православную веру в инославный мир: не борясь с теми или другими богословскими выкладками, а являя то, чем является православная вера и жизнь, являя, Кто Бог, Каким знаем Его мы. Вы, наверное, помните слова апостола Павла, который говорит после потрясающей встречи на пути со Христом, что не я живу, во мне живет Христос (Гал 2:2). То, что тогда случилось, всего его не только переменило, но преисполнило. Он оставался Павлом, но в нем раскрылась такая глубина, такое единство с Богом… Кто-то мне говорил, что это можно сравнить с тем, что бывает, когда смотришь на музыкальный инструмент, или когда он вдруг зазвучит. Павел был таким инструментом — вдруг коснулась струн Божественная рука, и все в нем запело, причем не человеческими мыслями, а мыслями Самого Бога. «Не я живу, во мне живет Христос, Он говорит через меня, Он творит чудеса, Он судит». И с какой верой судит Он тот мир, который Он пришел спасать, когда говорит, что будут спасены те, которые в Него верят, будут спасены те, которые верят в Закон Ветхий, будут спасены те, которые верят в голос своей совести (Рим 2). Он никого не исключал из возможности спасения, хотя путь созревания совести, внутреннего человеческого опыта, того опыта, который описывает сам апостол Павел, может быть долгий.
И мне подумалось, что если мы здесь, то должны явить западному миру именно это. Явить не выкладки умственные, хотя они замечательно, дивно изложены в православном богословии, но явить то, что является сущностью нашего опыта Бога и православной веры. Православие — это в первую очередь не правоверие, это способность достойно прославлять Бога всей своей жизнью. И поэтому Филаретовский катехизис[21] нам говорит о том, что основа Православия — это Символ веры, в котором коротко сказано все, что о Боге надо знать, а затем — заповеди блаженства, которые — путь верующего человека и вместе с этим расцвет этого человека; и наконец, «Отче наш». Вот на чем святитель Филарет основывал православную веру, вот на чем мне хотелось основать нашу общую жизнь. Да, на простоте, на цельности, на силе Символа веры; но также на призыве Самого Христа так прожить, чтобы стать блаженными через исполнение вот этих девяти заповедей, и так прожить, чтобы мы могли сказать «Отче наш», не говоря только друг о друге, но как Христос нам сказал: Говорите: Отче наш… (Лк 11:2), то есть стать детьми Его Отца, братьями, как Он Сам нас называет, Самого Христа.
И вот я начал здесь проповедь Православия, именно Православия как жизни, как трагической жизни, которую мое поколение и поколение более взрослых, чем я, пережило в 1920-х годах и позже. И проповедь веры, сравнивая учение православной веры, как оно раскрывается в Литургии, во всенощной, в молебнах, во всех службах наших и просто даже в вечерних молитвах и утренних молитвах, вообще в учении Православия о молитве, о том, как мы можем открыться Богу и соединиться с Ним неразлучной любовью, преданностью. И люди стали приходить, и наш приход начал обогащаться новыми членами. Одни были русские, которые до того оставались вне Церкви и не могли найти полноту своей духовной жизни просто в богослужении, которое они не понимали и смысл которого вдруг уловили в богослужении здесь, потому что оно воспринималось как собственный крик души, и как ответ Христа, и Его пути в человеческие души. Мы стали проводить беседы, раскрывать перед ними глубины Православия и вместе с этим хрустальную его простоту, не усложненность философией Запада или Востока, а хрустальную простоту того, что Бог открывает человеческому сердцу в любви, в отдании Себя ему. Наш приход, который начал с того, что был чисто русским и так держался отчаянно, слезно своей русскости, потому что это — все, что у нас было, жертвенно открылся. И вдруг оказалось, что люди, приходящие извне, могут приобщиться к нам, не отнимая у нас ничего, но принося новое чувство, новое сознание живости Православия и единства.
Мы должны создать епархию, подобную ранней Церкви: Церковь, которая открыта всем, в которой все могут найти Бога, Живого Бога, Христа Спасителя, найти свою веру на любом языке и выразить ее на любом языке. Эта тема меня много лет волнует, отчасти потому что мне самому пришлось найти способ выразить русское Православие, в котором я был воспитан, на языке, который мне был чужд, для людей, которые мне были новы и порой непонятны. И мы должны, как ранняя Церковь, влиться в общество, в котором находимся, и принести туда Христа, Господа, Бога, Спасителя нашего, новую жизнь.
Я надеюсь, что то, что я вам сказал, очень личное, для вас имеет какой-то смысл, принесет какой-то плод в вашей жизни, в жизни ваших детей, ваших родных, ваших близких, и мы сможем стать в этой стране, хотя бы малая община, светочем чистого Православия, свободного от порабощения какой бы то ни было земной стихией. Если вы помните, двадцатые-тридцатые годы были годы гонения в России, трагические годы, и не только мы, русские, но и приходящие к нам приобщались к трагедии России. Иногда удавалось встретить кого-нибудь оттуда, кто раскрывал перед нами величие своей души и ужас, который его охватил. А иногда, просто молитвенно соединяясь с родной Церковью, мы соединялись также и с Родиной нашей. И мы почувствовали, что слова Бердяева справедливы, что мы посланы сюда, чтобы принести жизнь — не умственную веру, не богословские выкладки, не борьбу за ту или другую философию, а жизнь во Христе. И мы сделали попытку это сделать. Я не скажу, что удачно, я не могу сказать, что мы являемся примером того, о чем я говорю, но это то, к чему мы устремлены с самого начала, то, чего мы хотим, то, для чего мы готовы, я уверен, отдать жизнь свою. И когда я говорю о жизни, я не говорю романтически о том, чтобы умереть мучениками, я говорю о том, чтобы посвятить всю жизнь тому, чтобы Христос стал жизнью нашей и чтобы через это люди вокруг нас могли встретить Христа. И на этом мы стали строить и продолжали, и продолжаем, и я, если останусь жив еще несколько лет, буду продолжать изо всех сил строить православную общину, православный приход, православную епархию.
Но тут между нами и обычным, привычным Православием, которое люди переживают в России, есть разница, и это очень важно. Как ранняя Церковь строилась на каждом из ее членов, не на строгой иерархии, а на единстве верующих, готовых жить и умирать за Христа, так и здесь. Я с самого начала призывал людей к тому, чтобы Церковь была единой. Когда я услышал недавно высказывание о том, что в Церкви епископ имеет власть, что он властвует над священниками, а священники должны управлять мирянами, меня охватил ужас. Нет, мы все едины, мы все — дети одного и того же Бога, братья и сестры Христовы по Его собственному слову и свидетельству.
И с самого начала мы стали строить приход на том основании, что каждый священник является слугой, а не управляющим, не начальником, а, если можно так сказать, рабом, который свою жизнь отдал для того, чтобы служить другим людям, и что все, все без остатка участвуют в этом строительстве, с верой, что мы все едины в этом строительстве. И это оказалось путем к раскрытию нашему. Я, кажется, упоминал, как более сорока лет назад ко мне обратился митрополит Николай Крутицкий и предложил стать епископом в Америке. И я ему ответил: «Нет. Мне нужно по меньшей мере тридцать или сорок лет, чтобы началось здесь поместное Православие. Чтобы не только русские были православные, но чтобы все те, которым Православие нужно, могли его найти в нашей среде через нас, не через священников одних, а через верующих, через сияние Церкви».
И позже, когда я встретил патриарха Алексия I[22], он мне сказал, чтобы я строил здесь Православие, которое было бы открыто и русским, и нерусским, чтобы русскость не терялась, но чтобы она раскрыла свою природу и охватила все, что есть живого, истинного, Божьего на Западе. Он мне это дал как поручение. Я к этому устремился. Не знаю, удалось ли мне или нет что-либо сделать в этом направлении, но это то, к чему я рвался и продолжаю рваться. И в результате у нас не только свои русские, но у нас и свои англичане, жены, мужья, дети смешанных браков, но также к нам приходят люди из других православных Церквей, потому что они здесь находят бездонное, безграничное Православие, жизнь во Христе.
И тут очень нам важно устоять: устоять на этой свободе, устоять на том, чтобы быть открытыми для всех и для всех отдать всю свою жизнь. Вот о чем я мечтал и мечтаю: строить и приход, и епархию нашу, не противореча тому или другому, а отдавая все, что у нас есть, стать такой общиной, куда люди могли бы прийти и сказать, как говорили еще во втором столетии, если поверить тогдашнему писателю Тертуллиану: «Как они друг друга любят!»[23]. Не сентиментально, не пошло, а любят, видя друг во друге живую икону Христа, любят с готовностью отдавать все свои силы для того, чтобы в другом человеке родилась вера, родилась радость о Боге, родилась вечная жизнь. Вот к чему мы должны стремиться, вот на чем я мечтал построить наш приход и нашу епархию, вот что восприняли те, которые стали священниками, после того как были прихожанами или друзьями моими. Вот к чему я вас призываю: строить, строить Тело Христово, чтобы все мы были, как апостол говорит, членами этого Тела, как рука, нога, глаз, ухо, язык, каждый со своим призванием, со своими возможностями, чтобы все, все участвовали в этом строительстве.
При этом, конечно, бывают срывы, бывают несчастья, но эти несчастья не надо превращать ни во вражду, ни в соперничество, ни в борьбу, а в попытку друг друга понять глубже и понять глубже наше призвание. Вот что я вам хотел сказать о природе нашего прихода и о природе нашей епархии, о том, к чему я надеялся дальше вести всех, кто к нам придет. Я надеюсь, что у меня хватит сил и времени, потому что годы идут, и умственные, и душевные силы, и телесные силы уходят, но это не важно, потому что ничто не зиждется на мне, все зиждется на вас — верующих православных людях, на вас, здесь собравшихся, и на несметном количестве русских и нерусских людей, которые составляют нашу епархию. Вы должны построить то, на что у меня времени не хватит. Подумайте об этом, и когда вы встречаете противоречие, соперничество, недоброжелательность — не боритесь, откройтесь, постарайтесь понять и постарайтесь дать другому человеку понять, чтобы победила правда и жизнь Христова.
На этом я кончу свою сегодняшнюю беседу. Это будет последняя в ряду этих бесед о Церкви, о епархии, о приходе. В следующий раз неминуемо, потому что для этого эти собрания и устраиваются, будет столкновение людей, которые не сочувствуют пути, который я избрал, и не понимают многого или, может быть, понимают то, чего я не умею понять. Встретимся, чтобы друг друга понять, чтобы друг друга поддержать, чтобы победила любовь, чтобы победил Христос. Аминь на это!
Помолчим несколько времени, помолимся.
После прошлой беседы я получил несколько писем с замечаниями и вопросами. И я хочу начать с одного очень важного момента: это вопрос о том, каково наше отношение к Московской Патриархии, к Русской Церкви. Этот вопрос для меня никогда не подымался в течение всей моей взрослой жизни. Но сейчас он поставлен мне другими людьми.
Для меня он остается разрешенным и хрустально ясным: наша епархия, и наш приход, и все те, кто хочет быть верными и приходу, и епархии, и за пределами его — Церкви, должны быть всецело верными Русской многострадальной, мученической Церкви. Я принадлежу к поколению, которое избрало верность Русской Церкви в момент ее гонения, в момент, когда быть верным Русской Церкви в эмиграции считалось политической изменой. Многие тогда испугались при мысли, что через Церковь советское правительство, советская власть может овладеть эмиграцией — не вещественно, а духовно. Громадное большинство эмиграции и в Европе, и в других частях мира избрало отпадение от Русской Церкви. Во Франции, где я тогда жил, всего около сорока человек остались верными Русской Церкви в Париже и десяток — на юге Франции. И многие из нас были тогда отвергнуты самыми близкими своими друзьями, как изменники борьбы с коммунизмом. Мы же считали, что мы хотим неразлучно оставаться едиными с мученической Церковью, с каждым человеком, который в России несет бремя своей веры и гонения. Россия была тогда так далека, так недостижима, вернуться в нее было невозможно, и никто из России тогда не мог оказаться на Западе. И самые близкие нам друзья иногда выкидывали нас из своих домов, потому что мы остались верными Церкви Российской. Таково было мое положение и положение многих. И мы тогда создавали хоть маленькие приходы, но которые оставались верными и родной Церкви, и родному народу, и родной земле Российской.
Таково наше положение Сурожской епархии. Нам говорили часто, что невозможно принадлежать Московской Патриархии без того, чтобы мы стали как бы проводниками идей или действий, которые несовместимы с нашей политической и духовной независимостью. В тогда гонимой Русской Церкви мы встретили понимание, которого часто эмиграция потом не сумела показать родной Церкви. Мы тогда сумели отстоять нашу политическую и человеческую свободу и одновременно быть свидетелями того, что мы неразлучно едины с теми, которые в страшном плену в Советском Союзе. Я помню, как еще в 1930-х годах к нам обратился митрополит Крутицкий с просьбой поддержать не помню какое начинание Русской Церкви, которое нам показалось сомнительным с политической и нравственной точки зрения. Мы отказались наотрез и получили в ответ его благословение. Такие же проблемы вставали и позже, и позже также мы получали от Русской Церкви плененной, которая при этом рисковала очень многим — жизнью своих членов, — благословение на свободу. Поэтому наша Сурожская епархия была и останется верной Русской Церкви до конца.
Раньше, чем мы разойдемся, я хочу еще раз затронуть вопрос о русскоговорящих верующих нашей епархии и, в частности, больше всего, конечно, нашего прихода. Сейчас сотни русских людей выехали из России не по страху, не под угрозой смерти или концлагерей, а потому что они хотят строить свою жизнь свободно и по-своему. Для них то, что постепенно выросло в нашем приходе — двуязычие, является препятствием. И вот тут нам надо принять решение, и творческое решение. Мы не можем, я не согласен разрушать то, что я старался строить в течение 54 лет, то есть чистое Православие, чисто русско-православное, но вместе с этим во всяком случае двуязычное, если не многоязычное. Нам не удалось до сих пор удовлетворить нужды очень многих русских людей, которые приехали из России и для которых иностранные языки чужды, во всяком случае, в молитве. Я поэтому обратился в Патриархию с просьбой о том, чтобы создать здесь, чтобы мы сами создали здесь второй приход чисто русского языка, с одним или двумя русскими священниками из России, потому что здесь у нас нет кандидатов сейчас на рукоположение. Но для этого нужно, чтобы русские, прибывшие теперь в Лондон, во всяком случае, взяли на себя труд и ответственность. Это может занять пару месяцев, но это должно быть сделано вами. Для этого нужно создать небольшой комитет, который взял бы ответственность за организацию такого русского прихода. Это значит, что надо собирать деньги, на которые можно было бы оплачивать одного или двух священников, собрать деньги, на которые можно было бы содержать небольшой хотя бы храм, как мы это делали вначале, и собрать дружную, единодушную группу людей, которая хотела бы создать подлинно русский приход.
До меня дошло, что было отправлено письмо Патриарху с просьбой создать здесь так называемый ставропигиальный[24] приход под руководством владыки Анатолия[25]. Тут есть две проблемы. Первая — что владыка Анатолий наотрез отказывается брать на себя управление таким приходом, потому что он уже является главой ставропигиального прихода в Манчестере. С другой стороны, создание ставропигиального прихода значило бы раскол нашей епархии: часть оставалась бы в Сурожской епархии, а другая часть была бы непосредственно под управлением Патриарха Алексия. На это я не соглашусь. Поэтому пусть те, которые мечтают о чисто русском приходе, создадут такой комитет, подумают о том, где и как собрать деньги. Когда мы создали этот храм, нас было 120 человек. Сейчас русских несколько сотен, и поэтому это возможная вещь. Поиски священника начаты были мною уже полгода назад, и есть надежда, что один или два священника теперь найдутся, которых можно будет познакомить с русскоговорящей общиной и которые смогут вместе с другими создавать такой приход, пока этот приход не превратится в то, чем стал Лондонский приход: приход, где мужья или жены — англичане, где дети уже говорят не свободно по-русски; но это займет 10—15—20 лет. Но имейте в виду, что к этому рано или поздно придет, и надо строить, строить будущее в единомыслии.
Скажу одно полушутливое, полусерьезное заключение. Есть люди, которые говорят, что, пока я здесь, ничего никуда не двинется. Не теряйте надежды: мне скоро будет 89 лет, и жить мне не придется без конца, поэтому вы от меня отделаетесь вовремя. И если к тому времени вы успеете создать что-нибудь стоящее, тогда вы будете радоваться и моему уходу, и тому, что вы создали, а я буду ликовать за вас и, чем смогу, сотрудничать.
Давайте теперь помолчим немножко, помолимся вместе о том, чтобы Дух Святой сошел на нас как сила единства, как сила взаимной любви, как сила любви к родине, любви к Церкви. Помолчим немножко и потом помолимся, и разойдемся по домам, и унесем с собой мир и желание строить мир.

 

Беседы 2000—2001 г.

Молитва

За прошлый год, когда я бесед вовсе не вел, я старался продумать и прочувствовать то, чему научился, вернее, чему меня научили за многие-многие годы. И мне хочется теперь с вами поделиться именно этим — что за этот год у меня собралось на душе. Как обычно, мои беседы не будут организованными, академическими беседами, я буду с вами делиться тем, что постепенно, за многие годы, Бог положил мне на сердце.
Первое, о чем я хотел бы с вами говорить, хотя я не впервые к этой теме обращаюсь, — это молитва, но не с точки зрения техники, о которой вы можете прочесть в учебниках, в творениях отцов и в писаниях богословов, а с очень практической точки зрения, с точки зрения человека, который хочет найти путь к Богу.
Очень часто люди, которые хотят молиться, начинают с того, что читают перед Богом молитвы, составленные столетия тому назад или в наше время людьми, которые жили духом, у которых в душе молитвы поднимаются волной к Богу. И часто бывает, что, читая эти молитвы, мы не можем в них влиться полностью, особенно если подумать о том, что вечерние молитвы, утренние молитвы, которые большей частью мы читаем, были составлены — я к этому слову «составлены» вернусь через минуту — святыми, они не были составлены академически, у письменного стола людьми, которые задумывались над тем, как бы лучше с Богом поговорить. Они вырывались из души человека в трагические или радостные моменты его жизни. Они вырывались, как кровь бьет из раны. Иногда это были молитвы ликования: вспомните, например, те молитвы, которые поются в пасхальную ночь. Иногда — молитвы глубокой скорби и покаяния: подумайте о великопостных службах или просто, в частности, о 50-м псалме: Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззакония моя… Царь Давид эту молитву произнес в момент, когда вдруг обнаружил, что греховностью своей оказался активной причиной смерти, убийства другого человека, у которого он украл жену (2 Цар 11). И когда вдруг эта мысль ударила его в сердце, как кинжал, у него вырвалась эта молитва, как я уже сказал, как кровь бьет из раны.
Когда мы ее читаем, мы неспособны влиться в эту молитву, большей частью. Подумайте о том, как в церкви читают псалмы, читается эта молитва: спокойным, ровным голосом. Это неплохо, но с каким чувством эту молитву читают — соединяясь с ужасом, который пережил царь Давид в этот день, в эту ночь, в этот период его жизни? или как бы от имени всех грешников, так что эта молитва, которая была личная, которая была криком ужаса о себе самом, растворяется в тысячи, и тысячи, и тысячи отдельных переживаний?
Я так говорю, потому что это относится к каждой из тех молитв, которые указаны нам в молитвослове. И тут еще одно замечание мне кажется очень важным. Эти молитвы были не только написаны в моменты трагедий или ликования. Они были написаны святыми, множеством святых, которые глубоко ушли своим опытом в Бога, в самих себя. И невозможно нам даже мечтать о том, что, читая эти молитвы, мы сможем слиться с опытом одного святого за другим. Это немыслимо. Они эти молитвы произносили из глубин своего опыта, опыта отдельного человека — да, но святого, то есть человека, который прошел через целую жизнь, познал Бога, познал себя, познал жизнь и это все выразил в той или другой молитве. Поэтому, когда мы их читаем, мы даже мечтать не должны о том, что можем просто взять да слиться с каждой этой молитвой, так слиться, что этот святой и мы станем будто едины. Мы не можем мечтать о том, чтобы в течение короткого времени стать как бы носителями опыта целого ряда святых.
С другой стороны, в каждой молитве есть нечто, что в той или другой (пусть малой) мере уже принадлежит нашему собственному опыту. Но есть многое, что этому опыту не принадлежит, что превосходит нас колоссально. И вот когда мы читаем молитвы, мы должны первым делом, раньше всего быть честными перед Богом и перед тем святым, слова которого произносим, потому что иначе молитва превращается в ложь, в попытку убедить Бога в том, что в нас живут такие чувства, которых мы даже издали не прикасались.
Как же к этому относиться? Я думаю, что самое простое — делать то, что советует в своих писаниях святой Феофан Затворник: продумывать и прочувствовать молитвы, не тогда когда ты их произносишь перед Богом, а когда у тебя есть какой-то досуг и ты можешь сесть, взять книжку, прочесть одну молитву, вчитаться в нее и поставить перед собой ряд вопросов.
Первый вопрос таков: то, что здесь сказано, я понимаю или нет? Очень часто бывает, что то, что выражено в молитве, нам кажется понятным, а на самом деле оно слишком превосходит наш опыт для того, чтобы мы могли сказать: «Да, я это полностью понимаю». Поэтому надо попробовать понять, что точно значат эти слова, что именно этот святой сказал в этот момент из глубин своей души Живому Богу. Мы читаем молитвы большей частью на славянском языке, и не все слова нам понятны. Иногда святой говорил совсем не то, что мы ему приписываем в нашем непонимании. Я много лет читал молитвы по молитвослову, и только спустя, постепенно осознал, что многое, что мне казалось понятным, своим, я понимал превратно, что я не понимал верно слова, которые там употреблены. И поэтому когда Феофан Затворник говорит, что следует продумывать молитвы, надо просто понять, что в них сказано.
Второе. Надо поставить перед собой вопрос: есть у меня что-нибудь общее с этим святым и с этой молитвой? Те слова, которые здесь написаны, могу ли я произносить от себя, а не только повторяя, словно чужие слова, оставаясь как бы в стороне от них? Могу ли я эти слова произнести от себя или это будет неправда? Я могу вам дать один пример, который уже давал, но, возможно, не все его слышали, а те, кто слышали, может, простят мне повторение. В молитве Господней: Прости меня, как я прощаю своим должникам… мы ударение ставим на «прости меня», а «как я прощаю» произносим будто в придаток. Но у меня был очень печальный случай, когда мне стало совершенно ясно, что в придаток этих слов нельзя повторять.
Подростком я как-то поссорился «насмерть» с одним из своих товарищей. Когда я вечером захотел произнести молитву Господню, мне стало ясно, что я не могу честно сказать прости, как я прощаю, когда у меня и в мыслях нет желания простить его. Я тогда обратился к своему духовному отцу[26]: что мне делать? Он на меня посмотрел с наивным выражением лица (наивным он не был!) и мне сказал: «А в чем тут проблема? Когда ты дойдешь до этого места в молитве, вместо того чтобы сказать: остави мне долги мои, как я оставляю моим должникам, включая этого твоего товарища, ты честно скажи: Господи, моих долгов Ты не прощай, потому что ему я не прощаю и никогда не прощу». Я пришел в ужас: как же я могу молить Бога о том, чтобы Он меня не простил? Отец Афанасий оставался кремнем: правда остается правдой, если ты не можешь простить, то и не проси, чтобы Бог тебе простил; уходи. Я ушел, и когда дошло до молитвы, я не мог произнести этих слов. Вы сами понимаете, что обратиться к Богу с молитвой о том, чтобы Он мне не простил моих грехов, как я не прощаю обиду, которую мне нанес товарищ, я не мог. Через несколько дней я к отцу Афанасию вернулся и говорю: «Не могу!» — «Ну что же, если ты не можешь, попробуй вот что сделать: перескочи; дойдешь до этого места и перейди к следующему прошению, а это оставь в стороне». Я попробовал, но в стороне оставить не мог, потому что я нуждался в прощении, нуждался в милости Божией, я не мог просить Бога о том, чтобы Он вообще забыл про меня. Я попробовал раз, другой и снова вернулся. Отец Афанасий мне говорит: «Ну что? Один только выход — когда дойдешь до этого места, скажи: Господи! Прости мне мои грехи, но лишь поскольку я прощаю другим. А дальше — твое дело научиться прощать».
И он меня заставил в течение долгого времени продумывать мои отношения со всеми людьми, которые были вокруг меня, и поставить перед собой вопрос резко, остро о том, кому я прощаю от всей души, кому я прощаю сколько-то, кому я вовсе не прощаю, а стараюсь о нем забыть. Это заняло довольно долгое время. И в какой-то момент мне вдруг стало ясно, что это безумие, что даже молясь о том, чтобы Бог меня простил, постольку поскольку я прощаю, я навлекаю на себя Божие осуждение. Потому что пока у меня нет в душе настоящего прощения, а только желание простить — это неправда: ведь мое желание простить заключалось только в том, чтобы самому быть прощенным. Настоящего желания не было, потому что, не будь вопроса о том, чтобы меня Бог простил, я бы и не беспокоился о том, могу ли я сам простить. И постепенно, постепенно я дошел до момента, когда смог сказать: Господи, прости, потому что я его прощаю!
Вы, может быть, думаете, что этим дело кончилось. Это было только начало, и это начало длится до сих пор, потому что, по мере того как живешь, ты обнаруживаешь, что ненависти у тебя, может быть, нет ни к кому, злобы настоящей нет, хотя бывают вспышки гнева, неприязни, но настоящее прощение по отношению к людям, которые тебя окружают, которые хоть чем-нибудь тебя ранили, обидели, унизили, не так просто принести Богу. Приходится поставить вопрос о каждом человеке, которого ты знаешь, и сказать себе: я его хочу простить, но, во-первых, есть ли у меня причина его прощать? Он, может быть, меня нечаянно обидел, но хотел ли он меня обидеть? И мой гнев, мое негодование, моя мстительность духовная не являются ли ответом на случайный, ничтожный грешок этого человека? И дальше, ставить вопрос о том, могу ли я сказать честно: Господи, я его прощаю от души, я его прощаю всей своей посильной любовью, я хочу, чтобы мы вошли в вечность вместе, как братья, как брат и сестра, чтобы было счастьем встретиться в вечности. Но и на земле, если что-нибудь, что принадлежит мне, мешает его внутреннему освобождению, о Боже, очисти это!
Есть ветхозаветное предание о том, как один из пророков молится Богу, и видит, как его молитва, как пламя, подымается с земли и вдруг превращается в туман, который ветер сбивает к земле. Он обратился к Богу и говорит: как же так, Господи, я от всей души молюсь Тебе, и моя молитва, как дым, стелется по земле. В чем дело? чем я согрешил перед Тобой? И Бог ему отвечает: ты обидел одну вдову, и она молится о том, чтобы ты был наказан за ту рану душевную, которую ты ей нанес. И пока она тебя не простит, твоя молитва к небу подняться не может. Ее молитва, словно сильный ветер, сдувает твою молитву[27].
Значит, молясь, мы связаны друг со другом очень глубоко. И это очень важно. И потому, когда мы собираемся молиться, мы должны раньше всего стать перед судом нашей совести и поставить перед собой вопрос: в каком я сейчас состоянии? Хотя бы за этот день: не поднялось ли во мне какое-нибудь темное чувство, греховное чувство, злое чувство? Жертва этого чувства, может быть, об этом и не знает, это неважно; важно то, что во мне оно есть или было, хотя прошло. И тогда только можно обернуться к Богу и сказать: Господи, вот что со мной происходит, этот человек для меня чужд, а вместе с тем он мне должен бы братом быть, сестрой быть. Ты же его так возлюбил, что Сам стал человеком для того, чтобы он спасся, а я прохожу мимо него. Может, без злобы, но отвращая свой взор, он для меня не существует, я его знать не хочу, он мне чужд.
И вот, перед тем как молиться, надо поставить этот вопрос перед собой. Для начала оглянуться на самых близких, на самое близкое наше окружение: как я отношусь к тем, которых я сегодня просто встретил? что произошло между нами? этот человек вошел ли в мое сердце путем любви, сострадания, желания добра с моей стороны, или я закрыл дверь перед ним? Или еще хуже: не отвернулся ли я от кого-нибудь? Не захотел его возненавидеть или обидеть и поэтому избежал встречи с ним, не только разговора, но чтобы глазами не встретиться?
Поэтому, когда речь идет о том чтобы молиться, скажем вечерними молитвами, надо дать себе время, не тогда когда до молитвы доходит, а в разные моменты дня, и недели, и месяца, и года, и жизни продумывать каждую из этих молитв, и подумать: могу ли я это честно сказать перед Богом? Есть молитвы, которые легко сказать, потому что мы себе не отдаем отчета в том, что говорим. А иногда вдруг те или другие слова всплывают и наполняют нас недоумением или ужасом. В одной из первых молитв, которую священник тайно читает в Литургии, говорится: Господи, слава Твоя непостижима, держава Твоя несказанна[28]… Это сказать легко, мы так себе Бога представляем: великим, славным, величественным, державным. А дальше идет: Милость Твоя безмерна, человеколюбие Твое неизреченно… И это мы можем повторить тогда, когда ничто нас болью не коснулось, но если вдруг нас коснется что-то, что нас перевернет, ужаснет — легко ли это сказать?
Я вспоминаю одну женщину, пожилую уже, у которой умер внучек. Она мне сказала: «Я больше с Богом разговаривать не могу! Он у меня отнял внука, который ничем перед Ним не был виноват, Он его убил, когда ему было всего десять лет! Как я могу обращаться к Богу с молитвой, когда Он стал для меня ужасом, чудовищем?!». Я ей тогда сказал (это было сразу после войны): «А скажи: за все годы твоей жизни — первой войны, революции, эмиграции, второй войны, преследования тех или других людей — сколько тысяч детей погибло? Почему же ты могла молиться Богу перед лицом этого ужаса?». И она мне ответила с прямотой, о которой нам следует задуматься: «Какое мне до них было дело, — это не мои дети, это не мои внуки!». Часто бывает, что мы можем спокойно отнестись к тому, что происходит, потому что это не касается нас непосредственно, не пронизывает наше сердце, как кинжал. И нам следует задуматься над тем, как мы относимся к ужасу жизни. Могу ли я сказать от всей души: Милость Твоя безмерна, человеколюбие Твое неизреченно — перед лицом того, что происходит? Есть люди, которые это могут сказать, потому что они сами прошли через ужас и вместе со Христом устояли. А мы можем только верой укрепить себя, соединиться с ними, помня, что с ними было и как они это восприняли.
Есть в Новом Завете, в книге Откровения, одно место, где после ужасов конца мира мученики, страдальцы становятся перед Богом и как бы оправдывают Его за свою собственную трагедию: Ты прав был, Господи, во всех путях Твоих (Откр 15:3; 16:7). Но может ли каждый из нас это сказать? Мне эту молитву приходится читать за каждой Литургией; я ее читаю тоже и дома и заставляю себя продумывать ее, прочувствовать и стоять как бы на Страшном суде перед этими словами, поскольку я до конца, может быть, их не могу произнести. Есть минуты, когда колеблется — я хотел сказать вера: нет, не вера — душа, все нутро колеблется, и тогда вера должна стать не уверенностью, а доверием. Уверенностью она может быть тогда, когда ты можешь сказать: да, я понимаю, Ты прав… А в моменты, когда вдруг заколеблется душа, когда перед ужасом, даже мелким ужасом собственной жизни или всем ужасом земной жизни стоишь в недоумении и говоришь: Господи, как Ты можешь это все претерпеть, вынести? как Ты можешь не вступить в бой? — тогда можно сказать: Господи, я не понимаю, но поскольку я Тебя знаю, я могу с доверием к Тебе отнестись. Если Ты так поступаешь, я могу поверить. Да, это ужасно, но есть какая-то причина, есть какое-то основание, есть какое-то объяснение тому, что происходит… Но это не всегда легко. Бывают моменты такой трагедии в жизни людей, когда сказать: Твоя милость безмерна, Твое человеколюбие неизреченно человек может только — я хотел сказать: из «безумного» доверия к Богу — с доверием к Богу, превосходящим всю логику, все его собственное понимание, сказать это только потому, что уверен: постольку поскольку я Тебя, Господи, знаю, я могу Тебе довериться даже в этом ужасе.
Это крайнее положение. Но когда мы читаем молитвы, есть некоторые вещи, которые мы можем вместе со святыми сказать от себя; есть вещи, которые мы можем сказать, как я только что говорил, усилием веры, доверия; есть вещи, о которых можно сказать: Господи, я этого не знаю, не пережил, я даже не могу понять, как это может быть; я этого от себя сказать не могу, но я это повторю не только Тебе, но себе, так, чтобы это вкоренилось в меня, и чтобы, как семя, которое брошено в землю, эти слова постепенно взросли, превратились в росток и выросли, может быть, в целое дерево.
А есть такие места, которые я не могу повторить, которые я должен оставить в Твоей руке, сказав: Господи, от себя, даже повторяя слова святого, даже стараясь слиться с его опытом, я не могу этого сказать, я не дорос, прости!.. Пример — тот, что я вам только что приводил о молитве Господней.
Когда вы будете вечером молиться, читайте молитвы и говорите Богу, для начала хотя бы, честно: это, Господи, я могу сказать от себя, я могу слиться с этими словами всей душой, всей жизнью своей. С этими словами я могу согласиться; хотя они превосходят мое понимание, мое разумение, но я доверяю и Тебе, и святому, который это пережил и мог это сказать. А этого, Господи, я сказать от себя не могу, я это прочту для того, чтобы оно запечатлелось в моей памяти, в моей душе. Может быть, рано или поздно я пойму, сейчас — не могу.
Если мы будем так молиться, так продумывать каждую молитву, не тогда когда становимся молиться, а когда у нас есть полчаса времени, чтобы взять молитвенник и подумать над первой молитвой, над второй, над третьей, то постепенно мы поймем себя, мы поймем, хотя бы зачаточно, опыт того святого, который запечатлел свой опыт в этих словах. И, может быть, поймем также нечто о Боге, о чем мы не подозревали раньше.
Хочу обратить ваше внимание еще на некоторые моменты. Я говорил, что, по совету святителя Феофана Затворника, мы должны вчитываться в молитвы, которые будем употреблять молитвенно, вечером ли, утром ли, в течение ли дня, вчитываться в них так, чтобы понять, что в них сказано. И это требует внимательного отношения к словам, но также внимательного отношения к тому, что через эти слова хочет нам передать тот или другой святой. Вы наверно знаете, как бывает, когда идет разговор между двумя людьми: один говорит, а другой слушает поверхностно, потому что уже готовит ответ, или вопрос, или отповедь. И поэтому у слушающего нет внутри настоящего молчания, и он не может услышать за словами, которые доходят до его слуха, тех чувств, тех мыслей, которые говорящий хочет ему передать.
И вот одна из наших задач заключается в том, чтобы научиться так молчать, чтобы слышать. Вы наверно знаете по опыту то, о чем я сейчас упомянул. Для того, чтобы слышать, надо открыться, а для этого надо внутренне замолчать полностью, до самых глубин.
Есть рассказ у одного английского писателя о том, как молодая женщина шла по Вестминстерскому мосту, и упал на этот мост самолет. Она была убита. Ее тело унесли, но душа ее осталась на том месте, где ее застигла смерть. Ее, конечно, никто не видел, но и она никого не видела, потому что она никогда никакого внимания не обращала ни на кого. Никто не существовал для нее, кроме нее самой, и где-то на краю — ее муж, которого она любила эгоистично, обладательно, а другие люди не существовали. И когда ее душа оглядывалась с этого моста на дома по ту и другую сторону реки, она не видела ничего, кроме голых, мертвых стен, в которых вечером зажигались огни, свет. Людей она не замечала, хотя они толпами мимо нее проходили, — до какого-то момента, когда вдруг мимо нее прошел ее муж, единственный человек на свете, который существовал для нее. И встреча с этим существующим человеком ее вернула к сознанию того, что вокруг нее находится. Она стала видеть людей, как тени, но они были тут, они не отсутствовали.
Она пошла по мосту, и спустилась к реке, и стояла на набережной, и глядела на Темзу. Когда она была во плоти, воды Темзы вызывали в ней только глубокое отвращение: это были воды оскверненные, воды, несущие с другого конца Англии в море все отбросы человеческой жизни. Они были густыми от грязи и оскверненными, от чистоты воды ничего не оставалось. И когда у нее было тело, она на эти воды смотрела с отвращением, потому что думала: какой ужас, если бы мне надо было погрузиться в них, какой ужас, если мне надо было бы испить от этой воды! Но теперь тела у нее нет, и, как говорит этот писатель, она стала видеть эти воды безотносительно себя самой. И что же она увидела? Под слоем оскверненной, густой, грязной воды она стала видеть душевными очами новые глубины: более чистые воды, светлые воды, просто воды. И вдруг в сердцевине этих вод она увидела блестящую струйку воды, которую она узнала, ту воду, которую Христос дал самарянке (Ин 4:4—42)[29].
Если бы мы умели друг на друга так смотреть! Но мы друг на друга смотрим, именно как она смотрела, когда была в теле. Мы не можем освободиться от тела, разумеется, но верой, любовью, просвещенностью Святого Духа мы можем забыть о своей телесности в этом отношении, о том, что нас отделяет от другого человека, можем отрешиться от того, что нам его делает страшным, или противным, или непонятным, или просто чужим. И если только молитвенно, благоговейно мы будем вглядываться в другого человека, то мы начнем видеть в нем уже не верхний оскверненный слой, а все новые и новые глубины, из которых одни еще не очищены, но глубже них находится чистота, которую Господь сотворил, когда Он посылал живую душу в этот мир.
Вам, может, кажется, что это никакого отношения не имеет к молитве и к чтению молитв; мне, наоборот, кажется, что это имеет очень большое отношение. Потому что когда мы читаем молитвы, даже когда мы вчитываемся в них с вниманием, мы на них смотрим через нашу как бы сгущенность, через нашу полуслепоту. И мы можем в этих молитвах увидеть, услышать то, что в них заложено, только если освободимся от себя самих, только если сможем сказать себе: не озирайся на себя, не думай свои мысли параллельно с мыслями, которые высказаны святым, вслушивайся в его слова, вдумывайся в его думы, вживайся в его чувства. И это нам передается, конечно, через слова молитвы, которые начертаны в книге или которые мы уже знаем наизусть, но большей частью их не слышим, потому что так к ним привыкли, что слова скользят по нашему вниманию, они уже не врезаются в наше сознание, они нас не ранят и не исцеляют. И нам надо научиться тому внутреннему глубокому молчанию, которое необходимо для того, чтобы воспринять опыт другого человека — святого ли, грешника ли. Когда мы читаем молитвы, которые нам Церковь подарила, собрала за тысячелетия и занесла в маленькие молитвословы, чтобы мы оживали благодатью, духовной глубиной и жизнью святых, то мы должны научиться молчать.
Первое, что я хочу сказать по этому поводу практически, это то, что раньше, чем приступить к чтению молитв, будь то наизусть, будь то по молитвеннику, нам надо стать перед Богом, стать молчаливо и вслушаться в безмолвие нашей комнаты, в тишину, которая нас окружает, и сказать: Господи! Как дивно, что Ты тут, и что Ты мне даешь стать перед Тобой, быть в Твоем присутствии, что Ты не закрываешься от меня! — и постоять в изумлении. И это изумление может повторяться изо дня в день, потому что после каждого такого опыта какая-то новая глубина открывается в нашей душе.
И вот научимся становиться в невидимое присутствие Божие, в неощутимое порой Его присутствие, верой стать перед Ним, верой в том смысле, в котором это слово обозначает уверенность: Вездесущий, Иже везде сый, как говорится в молитве Святому Духу, Он — здесь, мне не нужно даже это ощущать, достаточно мне это знать. Он здесь, и Он мне, мне, ничтожному, недостойному, грешному, разрешает стоять в Своем присутствии… Порой через некоторое время такого стояния — я говорю о минутах, а не о часах — становится вокруг нас и в нас самих так тихо и спокойно: некуда стремиться, нечего добиваться, быть тут с Ним — такое счастье! А порой, если Господь сочтет это для нас нужным, полезным, бывает, что Он нам даст с какой-то ясностью, светлостью, силой ощутить Свое присутствие. Но добиваться этого не надо. Нам нужно научиться так Богу доверять, чтобы не пробиваться к Нему, а знать, что Он больше нас хочет этой встречи, больше нас хочет нашего приобщения Себе, больше, чем мы сами, хочет нас ввести в наши собственные, безмолвные глубины. Как это дивно!
Порой бывает, что так ясно делается: хотя я не вижу ничего, не слышу ничего — Господь тут. А порой бывает, что этого чувства нет, но по вере я знаю, что Тот, Который меня сотворил для того, чтобы я вошел в глубины Божественной жизни, Тот, Который меня сотворил, и не только создал, но и умер за меня, конечно, тут присутствует.
Я помню одну девочку, которая это пережила — сколько ребенок может пережить, но пережила тоже, что иногда Господь так близок, а иногда, когда она рвется к Нему, она не может до Него дойти. И мать сказала ей замечательную, как мне кажется, вещь, она сказала этой девочке: «Ты знаешь, что бывает, когда мы в прятки играем. Ты сначала закроешь глаза и тихонько стоишь и ждешь. И в какой-то момент, когда я спрячусь, я аукну; и ты откроешь глаза и попробуешь пойти на звук, который ты слышала, ты будешь ходить в одну сторону, в другую, искать. Когда я увижу, что ты растеряна, я снова аукну; и ты найдешь более прямой путь в ту сторону, где я нахожусь. И ты меня найдешь. А иногда вдруг ты испугаешься, что ты одна и я куда-то ушла: куда же я могла деться, что ты меня не видишь? И если только я замечу, что тебе стало страшно и одиноко, что слезы появились на твоих глазах, я выйду из прятки своей, и побегу к тебе, и ты бросишься ко мне в объятия». И она прибавила: «Так бывает с Богом. Когда мы Его ищем, Он аукнет, а потом дает нам искать для того, чтобы увериться, как нам нужно Его найти, как нам хочется Его найти, как рвется вся наша душа к Нему. И чтобы мы тоже осознали, как одиноко без Него, как страшно, как при полном солнечном свете без Бога делается вокруг нас темно». Вот чему нам надо научиться для того, чтобы начать молиться: научиться становиться перед Богом, зная, что Он тут, и в изумлении трепетно знать, что Он меня, грешного, недостойного, слепого, допускает стать перед Ним и быть с Ним, даже если я Его не ощущаю. Какое диво, какая радость!
Когда мы осознаем или верой в Его присутствие, или опытно, что Бог тут, мы можем начать говорить те или другие молитвы. И молитвы, мне кажется, надо выбирать. В вечерних, утренних молитвах, в акафистах, в чинопоследованиях есть молитвы, которые ударяют нас в сердце, которые нас трогают, которые нас умиляют, которые уже стали частично нашим опытом, не обязательно молитвенным, а житейским. И надо с этих молитв начинать, чтобы эти молитвы растопили наше сердце, просветили наш ум, дали крепость нашей воле, нашей устремленности к Богу. Иногда это даже не обязательно молитвы, которые положено читать в тот или другой момент, а молитвы, которые сейчас говорят мне что-то очень важное. Я вам дам пример: молитва, которой я часто начинаю молиться по вечерам, никакого отношения к вечерним молитвам не имеет, это молитва, которая положена после принятия пищи: Благодарим Тя, Христе, Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ; не лиши нас и Небесного Твоего Царствия. Но яко посреди учеников Твоих пришел еси, Спасе, мир дая им, приди к нам и спаси нас[30].
Я эту молитву говорю во множественном числе, как бы включая в нее, вернее вмещая в свою душу, всех тех, кто мне дорог, всех знаемых моих, всех тех, кого я помню, всех тех, которые когда-то прошли через мою жизнь, всех тех, кого я не сумел любить, когда можно было и надо было любить, всех, всех без исключения, всю тварь Божию. И когда я становлюсь так на молитву и говорю: Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий — я обращаюсь к Тому, Который так возлюбил и меня, и всех тех, кого я хочу помянуть, даже не помня их имена, что я могу это сделать, превосходя себя, охватывая весь мир. И я Его благодарю. И тут — не всегда, не каждый раз, потому что иначе те же слова могут превратиться в механическое повторение — я начинаю думать: за что я Тебя, Господи, сегодня благодарю? Иногда за то, что Он меня создал, что я есть, иногда с особенной силой за то, каким образом, чудом Он вошел в мою жизнь. Благодарю за то, что у меня родители были, которые меня любили и которых я любил и люблю и которые меня научили любить… Я не буду сейчас говорить обо всем, о чем я могу благодарить Бога, но это я вам дал как пример.
И так можно долго, долго стоять, как бы проходя в памяти всю свою жизнь, все содержание своей жизни и принося это в словах благодарности: Боже! Ты мне это дал. Никакими своими силами я не мог бы этого добиться, достичь, а Ты мне это подарил. И это — земное счастье, это земная красота, это радость земная. Но мы призваны к большему, да, к большему. И дальше идут слова: Не лиши нас и небесного Твоего Царствия… Все, за что я Тебя благодарю, Господи, это не только земное, оно пронизано Твоей благодатью, оно освящено Твоим благословением. О Боже, сделай, чтобы все, что было земное в моей жизни, было проникнуто, пронизано благодатью и присутствием Всесвятого Духа, чтобы все, все земное стало хоть зачаточно Царствием Небесным!
И отсюда так легко перейти к молитве о тех, кого мы на земле любили, кого мы за их жизнь и за их любовь благодарим, и начать молиться также, особенно, о тех, которые теперь почили в Царствии Божием. Иногда мы можем молиться с радостью о том, что их смерть была торжеством — торжеством вечной жизни. Перед своей смертью мой духовный отец, отец Афанасий, который болел некоторое время, мне написал записку: «Я познал тайну созерцательного молчания, я теперь могу спокойно умереть». И три дня спустя он скончался на моих руках. Вот это тайна созерцательного молчания. Но этого надо искать. И искать так, чтобы все земное стало Царством Божиим, как в этой молитве после принятия пищи говорится.
Но мы можем подумать: как же так? как я могу надеяться на такое чудо? на такое чудо приобщенности к Богу, бесконечной Его близости, постоянной Его близости даже в минуты, когда я не ощущаю ее? не сознаю этого? И дальше молитва говорит слова, которые могут нас утешить: Но яко посреде учеников Твоих пришел еси, Спасе, мир дая им, приди к нам и спаси нас — так же, как Ты пришел к Своим ученикам, приди и к нам и спаси нас.
Вспомним, что случилось, о чем речь идет. Христос был взят, Он был судим, Он был осужден на смерть. Его били, над Ним надругались, Его распяли на кресте. У этого креста была Матерь Божия, Которая безмолвно отдавала Своего Сына. Она знала, Кто Он, знала, что Он — Сын Божий, Который Ею был рожден в мир для того, чтобы спасти мир. Сердце Твое пройдет оружие, — сказал Ей праведный Симеон (Лк 2:35). И Она не противилась ни распятию, ни умиранию, ни смерти Божественного Своего Сына. Она Его отдавала для спасения мира. Около креста находился также Иоанн, самый молодой из учеников, который был связан со Спасителем и с Божией Матерью чистотой любви. В то время он еще не был Иоанном Богословом, он был юношей Иоанном, который так возлюбил Спасителя Христа, что не побоялся последствий того, что он при Нем будет во время Его распятия, умирания и смерти.
А где же были другие? Недалеко, но все-таки поодаль, потому что им не давали подойти, были женщины, которые шли за Христом и служили Ему еще с Галилейских времен. В них тоже, как в Иоанне, восторжествовала любовь и не дала места ни страху, ни измене. А где же были ученики? Ни одного не было. Один из них, Иуда, повесился за свое предательство. А где же были другие десять? Они спрятались в дому Марка, в ужасе, не понимая того, что случилось: они ожидали победы Христа, и Он всеконечно поражен, Он умер, ничего больше нет, никакой надежды нет. И что же будет с Его учением? Неужели Он ошибся и в Себе, и в том, что говорил о Себе? Неужели все, все, все было маревом, дурманом, нереальностью? И что же с ними будет — они же были открыто Его учениками?! Их будут искать, преследовать, может быть, так же распинать! Они были в ужасной растерянности. И вдруг вечером воскресного дня перед ними — Христос, живой, в теле, но в теле новом, обновленном, в теле, которое всецело пронизано Божеством. И первые слова, которые Он им сказал: Мир вам! (Ин 20:19). И они возрадовались: Христос жив! Он одержал победу, весь страх с них спал, и ликование вошло в их жизнь.
И когда мы эти слова произносим: Яко посреде учеников Твоих пришел еси, Спасе, мир дая им — мы должны помнить, что можем произнести эти слова, даже если мы недостойны, даже если мы грешны, даже если мы отпадаем от Христа, не исполняем Его учения, бежим от опасности, от риска. Он к нам так же может прийти, как Он пришел к Своим ученикам, и Он нам даст Свой мир, такой мир, который земля дать не может. И мы можем в безмолвии и в ликовании тогда стоять перед Ним.
Вот как передо мной раскрывается эта простенькая молитва после вкушения пищи и почему ею мне хочется начинать все свои молитвы, после того как я постоял перед Христом, да, перед Христом, Который пришел ко мне, недостойному, грешному, в каком-то смысле предателю, пришел ко мне и позволил мне стоять перед Ним: «Я тут, не бойся!».
Дальше я хочу продолжить разбор некоторых выражений в наших молитвах и также поговорить о необходимости понять то, что сказано в них. Но об этом — дальше, а сейчас я надеюсь, что то, что я вам сказал — для меня так важное, так значительное, — и до вас дошло, и что это вам тоже поможет, как меня научил отец Афанасий, молчать перед Богом, и только когда молчание станет глубоким, употреблять слова, которые не могут разбить это молчание.
Я продолжаю свои беседы о молитве, может быть, в несколько беспорядочном виде, потому что мне хочется вам передать многое, что у меня накопилось на душе в течение очень многих лет, но что организовать в систему невозможно. Сердце можно только открывать, и давать дорогим тебе людям заглянуть в него как можно глубже, и давать им постичь через то несовершенное, может быть, малое, что собралось на душе, то, что ты сам способен узнать, познать, пережить, и, может быть, выразить гораздо лучшим образом.
Хочу отчасти вернуться к мыслям, которые я высказал последний раз о необходимости внимательно продумывать те слова, те выражения, которые мы употребляем в молитве, — будь то выражения, которые мы находим в писаниях отцов Церкви, подвижников, в молитвах вечернего и утреннего правил или даже в собственных молитвах, чтобы каждое слово имело свое подлинное, полное значение. Это не всегда легко, потому что большинство молитв, которые мы находим в молитвослове, были написаны не на славянском языке, а либо на среднегреческом, на византийском языке, либо на сирийском или на других языках. Мы читаем перевод, и перевод этот, конечно, выражает то, как были поняты оригинальные слова переводчиками. И иногда это имеет громадное значение, потому что некоторые слова в нашей душе рождают глубокое переживание как таковые, потому что они связаны в нашей жизни, в жизни нашего народа, в жизни порой нашей семьи с чем-то очень важным. Иногда то или другое слово сразу раскрывает душу к какому-то пониманию.
Мне сейчас вдруг вспомнилось слово одного из хороших австрийских писателей, который в одном из своих очень сложных стихотворений говорит: «И тот многое передал слушателю, который сказал слово „печаль“»[31].
Да, те из нас, которые пережили что-либо в жизни, что глубоко их ранило или что оставило за собой след неисцельной грусти, когда они услышат слово «печаль», или «грусть», или «тоска», или «боль» — отзовутся на это. Но, конечно, те, кто либо по молодости, либо по обстоятельствам жизни никогда не познали ничего из тех переживаний, которые укладываются в слове «печаль», «страдание», не воспримут так это слово.
Иногда бывает, что то или другое слово даже на славянском языке не доходит до нас с тем смыслом, который переводчики вложили в него, когда они переводили с византийского или с восточных языков те или другие молитвы, скажем, Ефрема Сирина, Исаака Сирина. Я сейчас думаю вот о чем. Есть место в Евангелии, где Христос говорит: Кто не возненавидит отца или матерь и не последует за Мной, тот Меня недостоин (Лк 14:26). И много раз люди обращались ко мне и говорили: как же возможно, что Христос, Который нам заповедал любовь — любовь до готовности жизнь отдать за ближнего, не то что за любимого, лично любимого, а за всякого ближнего, кому нужна любовь, — может так выражаться? И если подумать об этом, то приходится заглянуть, может быть, даже в словарь, и узнать, что в то время, когда переводилось Евангелие на славянский язык, слово «ненавидеть» не значило вовсе или значило не только отрицательное, враждебное, ненавистное отношение к другому человеку. «Ненавидеть» происходит от слова «видеть», и, в сущности, Христос говорит: если кто неспособен отвернуться от своего отца или матери для того, чтобы последовать за Мной, тот не Мой ученик. И это совсем другое, чем положительная ненависть, положительное отрицание любви. Можно любить глубочайшим образом отца и мать, но сказать: да, но меня зовет Господь к такому подвигу, к такой жизни, которая не оставляет мне возможность всю свою жизнь, все свое время отдавать вам.
Это один пример, но такие примеры мы можем найти и в других местах. Я помню, как наивно, может быть, один человек мне говорил: как жестоки некоторые псалмы; там сказано: «Выну очи мои ко Господу» (Пс 24:15, славян.). Неужели для того, чтобы служить Богу, я готов вырвать свои глаза? Нет, просто на славянском языке слово «выну» значит «всегда»: Всегда обращены очи мои ко Господу. Мы постоянно делаем такие ошибки, когда читаем какие-нибудь тексты, молитвы в частности, и Евангелие, и псалмы, или даже когда мы говорим с другими людьми на языке, который нам не родной. А славянский язык в каком-то смысле как бы глубоко русский язык ни был в нем укоренен, родным для нас не является. Мы должны вчитываться в текст, узнавать значение слов, какое они имели в то время, когда был переведен этот текст, и из этого делать заключение для себя.
И это очень важно, потому что если так читать Евангелие, если так читать молитвы, которые нам предложены в виде вечерних, утренних молитв, канонов и так далее, то они оживают, иначе остается только скорлупа, остаются, да, слова, которые что-то значат. И мы часто думаем: которые, наверное, значат больше, чем я могу понять, — но и все.
Поэтому я и останавливаю ваше внимание на этом. Читаете ли вы Евангелие, читаете ли вы, вне молитвенного времени, а для того, чтобы уразуметь их, утренние, вечерние молитвы — обратите внимание на слова, потому что они порой бывают так полны глубины, человечности. Возьмите, например, псалом, где царь Давид говорит такую стройную речь Богу и вдруг, говоря на современном языке, между двумя запятыми восклицает: О, Ты Радость моя[32]! Вот это спонтанное, живое, непосредственное отношение, которое мы находим у него в этом примере так явно, мы можем находить в очень многих других местах и Священного Писания, и молитв святых. Поэтому я вам советую последовать совету святителя Феофана Затворника: конечно, молись вечерними и утренними молитвами, конечно, читай псалмы, но прочитывай эти молитвы с размышлением в момент, когда ты не молишься, для того, чтобы понять, о чем идет речь и что ты будешь говорить Богу, для того чтобы говорить не пустое, чтобы говорить настоящими словами, чтобы каждое слово было для тебя действительно осмысленно.
Я сейчас говорю не о том, чтобы эти слова возбуждали какие-то особенные чувства, а чтобы они доходили до сознания, потому что если они до сознания не доходят, то они и до сердца не дойдут. Мы не можем надеяться на то, что звучность слов всегда доведет до нас понимание. Однако тут надо помнить, что не напрасно многие из молитвословий были положены на музыку. Но они были положены на музыку двояким образом. В позднее время композиторы брали те или другие молитвы и, вдохновляясь своим музыкальным опытом, облекали их в музыку своего времени, XIX, XVIII века, и делали их порой совершенно чуждыми тому, что было вложено в них молитвенниками пустыни, молитвенниками, которые подвизались героически в борьбе со всем злом, какое в них было. И поэтому так важно (как мы стараемся это делать у нас в храме и как сейчас возрождается в России) искать те мелодии, которые выражают собой глубину и истинность текста, которые не украшают его, не делают его «привлекательным», а выражают музыкально то, что заложено словесно.
Я сейчас снова процитирую вам нечто. Есть немецкая писательница Мария фон Эбнер-Эшенбах, она написала маленькое четверостишие, которое меня всегда поражает: в малой песенке что такое покоится, что можно так ее любить? В ней есть немножко благозвучия, немножко песенности и целая душа… И вот из благозвучия, из песенности мы можем иногда дойти как можно ближе к той душе, из которой вырвались те или другие слова. И надо вслушиваться, а не только вчитываться в слова, потому что порой их звучность до нас доходит и доносит до нас то, чего мы просто умом, головой не можем постичь.
И тут я хочу сказать еще нечто, как бы отходя от систематического изложения. Ошибка! Источник ссылки не найден.Очень важно, чтобы дети были погружены в родительскую молитву. Я помню, тот же Феофан Затворник, который является одним из самых великих духовных наставников, говорит, что пока ребенок во чреве матери, с самого момента его зачатия, все, что происходит с матерью, происходит и с ним. С точки зрения биологической ясно, тут не о чем спорить. Но замечательно то, что действительно они составляют одно целое, одну жизнь и что если мать будет молиться, то она эту молитву произносит как бы вместе с тем ребенком, который зачат в ней. И если мать поет некоторые молитвы, то до ребенка доходят не только слова (я, конечно, не говорю, что ребенок, зачатый во чреве, понимает слова, которые произносятся), но и то переживание, которое мать вкладывает в эти слова. Если эти слова положены на такую песенность, которая соответствует их смыслу, их содержанию, тогда они каким-то еще более глубоким образом соединяются, переплетаются с жизнью этого ребенка не только психологически, но и физически.
Я вам хочу дать пример. Довольно много лет тому назад у нас здесь в хоре пел замечательный старик, Федоров. Он пел с раннего детства в храме и вжился в это пение не как в музыку без содержания, а как в музыку, которая выражает глубокое, глубинное содержание тех молитв, которые положены на нее. В какой-то момент он заболел раком, поступил в больницу. Я его стал навещать каждый день. В начале он меня просил служить молебен — короткий, потому что ему было не под силу даже долго молиться, и он пел. Потом он перестал петь, потому что у него уже сил не хватало, и я тогда читал эти песнопения. А потом настал день, когда я пришел в больницу, и старшая сестра мне говорит: «Вы напрасно сегодня пришли. Федоров потерял сознание, и он сейчас просто умирает, ему дают несколько часов жизни. И самое ужасное, добавила она, то, что его жена и дочь, которые все эти месяцы были за границей, наконец добрались до Англии, пришли с ним повидаться, хотя бы проститься, и они не могут проститься. Он лежит без сознания и видно, что он просто уходит».
Я прошел в комнату, где он лежал, и сказал жене и дочери сесть рядом по одну сторону его кровати. И потом я сделал то, чего никогда не думал делать. Я подумал о том, что церковные песнопения были как бы музыкой его собственной души, встал на колени рядом с кроватью, на другой стороне от его родных, и стал петь песнопения Страстной седмицы и Пасхи. Я петь не умею, но душа моя отзывается на эти песнопения. Я пел некоторое время и мог ощутить, как Павел Васильевич начинает приходить в себя, как его сознание подымается из такой глубины, до которой никаким образом докричаться нельзя было. И вдруг он открыл глаза. Я ему говорю: «Павел Васильевич, вы умираете. Приехали ваша жена и дочь, посмотрите налево, где они сидят, и проститесь с ними перед смертью». И они простились, они друг друга поцеловали, обняли, посмотрели друг на друга. И потом я ему сказал: «А теперь, Павел Васильевич, вы можете спокойно умереть. Благослови вас Господь!». Я его перекрестил, и он ушел постепенно из области сознания в область бессознательности, и умер в течение нескольких минут. Это показывает, как глубоко молитвенные песнопения переплелись с его душой, и не только слова, а даже то несовершенное пение, в которое я мог облечь их.
И другой пример я хочу вам дать. Опять-таки довольно много лет тому назад (мне тогда было 19 лет, и вы можете понять, что это было столетия тому назад!) я пришел как-то вечером в Трехсвятительское подворье в Париже, и на клиросе должен был читать и петь такой старичок, дьякон Евфимий, который потерял голос по многолетию, но читал и пел. Я стал рядом с ним. Он мне давал простые вещи читать, а сам читал другое и пел. И он читал с такой искрометной быстротой и пел так скоро, что я даже глазами не мог по книге уследить. И когда он кончил, с юношеской наглостью я ему сказал: «Отец Евфимий, вы у меня сегодня украли всю службу, а что хуже — вы ее у себя украли, потому что вы не могли понимать того, что вы пели и читали». И он заплакал и мне сказал: «Ты меня прости, я об этом не подумал. Но знаешь, я родился в маленькой деревушке, и семья была настолько бедна, что меня прокормить не могли, и когда я был четырехлетним мальчиком, меня отдали в монастырь. Там я слышал эти песнопения, и как только я начал петь, я их стал петь со слуха, а когда научился читать, я стал их петь, следя глазами, а потом и читать стал. И эти молитвы, эти песнопения так переплелись со мной, что теперь достаточно мне посмотреть в книге на слово, мне даже не надо его произносить, мне не надо его петь — будто Божия рука касается моего сердца, и мое сердце начинает петь, словно оно арфа в руке Божией». Мне так стыдно было! Так стыдно было, что я его упрекнул в том, что он так может молиться, как я никогда не сумею молиться. Ему было достаточно увидеть слово, и вся молитвенная его жизнь воплощалась тогда в звук и в переживание души.
Вот почему я говорю, что так важно, когда есть дети, чтобы мать молилась и про себя, и вслух, пока ребенок еще во чреве, потому что все, что она переживет, переживает ребенок одновременно с ней — не сознательно, конечно, а каким-то непостижимым образом. Если она может эти молитвы воплотить в пение, то и это дойдет до него. И когда ребенок выйдет из чрева и будет жить самостоятельным образом, надо над ним молиться, надо ему петь молитвы, чтобы они переплелись — я постоянно употребляю это слово, потому что другого не могу найти, — переплелись с его душой и чтобы эти слова, эти мотивы стали едиными с его духовной жизнью.
Это относится также и к людям, которые позже приходят к вере. Но для этого, как я уже сказал, надо вдумываться в значение слов, надо вслушиваться в их звучность, надо соединять эти слова со всем, что мы знаем из собственного опыта. Я вам упомянул слово «печаль». Конечно человек, скажем, ребенок, который печали не переживал, это слово не прочувствует особенно. Но взрослый человек, который прошел через печаль, или через страдание, или через боль, когда эти слова произносятся, не может мимо них пройти, они ударяют его в душу. Но надо для этого, чтобы эти слова как бы углубились в нашем сознании.
Есть слова в молитвах, которые мы произносим с переживанием и вместе с этим без великого понимания, с относительным пониманием или даже вовсе без понимания. Например, молитва, которую мы Великим постом читаем, молитва Ефрема Сирина: Господи и Владыко живота моего! Дух праздности, уныния, любоначалия, празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй мне, рабу Твоему. Ей, Господи Царю! Даруй ми зрети моя прегрешения, и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки. Аминь. Все эти слова до нас доходят, потому что мы их слышим в контексте великопостных молитв и великопостных богослужений. Но если поставить вопрос каждому из нас, что значит каждое из этих слов, что воплощено в этом слове, что мы понимаем, когда произносим то или другое слово, оказывается, что мы очень многого в этих словах не понимаем. Я провел здесь несколько лет тому назад ряд бесед на эту молитву[33], и это было и для меня, и для других откровением, потому что я тогда вернулся к источникам: что эти слова значили на византийском языке, что эти слова значили на славянском языке, что это значит в опыте каждого из нас.
В каждой из вечерних или утренних молитв есть слова, которые очень богаты содержанием, но к которым мы так привыкли, что уже это содержание не улавливаем, оно нас в душу не бьет, в сердце не бьет, не ранит, не тревожит и не возносит. И вот почему я так настаиваю на том, что слова, которые мы употребляем в молитве, мы должны прочитывать, продумывать. Мы должны ставить перед собой вопрос: а что я знаю об этом? что я знаю о целомудрии? что я знаю о смирении? что я знаю о любви? и так далее. И если продумать эти слова хорошенько, из года в год, из десятилетия в десятилетие, как-то начинаешь делаться родным для тех святых, которые эти слова составили, которые выбрали эти слова для того, чтобы выразить свой опыт.
Вам, может быть, кажется неинтересным то, что я говорю, мое настояние на том, что нам надо углубляться в значение слов. Но это мы делаем постоянно вне церкви и вне молитвы. Кто из нас не читал русскую поэзию? Кто из нас не переживал те или другие стихотворения в зависимости от своего возраста, от своего человеческого опыта, от того, чему нас научили? Возьмите любой сборник стихотворений, и вы увидите, что некоторые вещи до нас доходят, только потому что у нас есть какой-то зачаточный опыт, и этот опыт углубляется при чтении.
Мне сейчас вспомнилось, сейчас не помню, чье, стихотворение.
Дол туманен, воздух сыр, Туча небо кроет. Грустно смотрит тусклый мир, Грустно ветер воет. Не страшися, путник мой, — На земле все — битва, Но в тебе живет покой, Сила и молитва.[34]
Каждое из этих слов может до нас дойти. До ребенка, может быть, меньше, потому что у него нет опыта тех или других переживаний, но для взрослого человека, который, возможно, прошел через боль, страх, ужас, тоску, эти слова могут быть спасительными, могут ему открыть сердце к плачу — и это тоже очень важно. Отцы Церкви много говорят о том, что нам надо молиться со слезами. Но они говорят не о том, что надо сентиментально читать молитвы, их читать так, чтобы взволновать себя и других. Я помню, как мы раз попросили одного человека на клиросе читать, и Михаил Иванович[35] после двух слов его остановил, потому что там было столько эмоций и так мало живого опыта, начались эмоциональное перепады голоса, модуляции и т. д., ничему не соответствующие. Если трезво эти слова сказать Богу, Который слышит, они дошли бы до самого этого человека и до тех, кто был в церкви; а тут — я помню, как все вдруг шарахнулись: Боже мой, что же это такое происходит на клиросе?!
Нам надо научиться трезво произносить молитвы, произносить каждое слово с той долей понимания, которому нас жизненный опыт научил. И для этого надо продумывать: что я знаю об этом? Когда мы читаем Евангелие, именно так надо ставить вопрос. Христос говорит то или другое, мы можем сказать себе: раз Христос говорит, значит, Он прав. Конечно, Он прав, но это не значит, что я от этого переменился. А если я эти слова выслушаю и поставлю перед собой вопрос: а я что об этом знаю? Возлюби ближнего, как самого себя (Мк 12:31): а я себя самого как люблю? Я все делаю для того, чтобы себя удовлетворить, утешить, обрадовать, но настоящая ли это любовь к самому себе? Становлюсь ли я более зрелым, более похожим на тот образ Божий, который во мне заложен?
Я сейчас не хочу распространяться об этом, но советую вам: подумайте, что те или другие слова значат в вашем опыте? Вы можете начать с того, чтобы читать русскую поэзию или прозу и ставить перед собой вопрос: что я знаю о том или о другом? Этот поэт вложил в слова свою душу, свою радость, свое страдание, свою тоску, свою надежду — я приобщен к ним или нет? Думаю, что это очень важно. И если мы будем так учиться молиться, углубляться в значение слов, просто в их значение, и углубляться в то эхо, которое они пробуждают в нас, тогда мы начнем молиться словами святых с каким-то живым чувством.
Я все повторяю одно и то же, потому что мне это кажется таким важным, таким отчаянно важным. Потому что постоянно слышишь: вот, читай эти молитвы и этого будет достаточно… Для чего и для кого? Бог эти молитвы слышал десятки, тысячи раз, миллионы раз, для Него они не новы, для Него ново было бы то чувство, которое ты вложишь в эту молитву. Когда царь Давид говорил: «Господи, прости меня, я согрешил перед Тобой» — эта молитва была им сказана, как я уже вам говорил, после того как он стал причиной убийства человека, жену которого он украл. И вдруг он опомнился и с ужасом начал кричать к Богу: Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей! По множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое… Беззаконие его — он знал, что это такое: это убийство, это прелюбодеяние, это разрушение всего святого. Тогда эти слова не могли до Бога не дойти. Но когда мы их читаем без всякого чувства, что мы согрешили, а просто как уставное чтение — молимся ли мы? Может быть, до нас рано или поздно дойдет. Это не значит, что не надо этими словами молиться, но надо сознать, что сегодня я никакого содержания в них не вложил, и остановиться, и сказать: Господи, прости! Я это Тебе говорил, и ни сердца, ни сознания моего в этих словах не было. Прости меня и прими за молитву вот эти слова стыда и покаяния, а не те слова, которые я впустую повторял.
Мне кажется, что над этим надо работать всю жизнь, и работать как бы себе на радость, работать так, чтобы твоя душа углублялась, делалась более чуткой, оживала, и чтобы она соединялась все глубже и глубже с Богом путем сознания и опыта тех святых, которые эти молитвы, как кровь, вылили из своей души и которые нам их передали, говоря: смотри — это кровь моя, это душа моя! Приобщись тому, что я пережил, потому что это было реальностью.
Я уже говорил о том, что в молитвах есть такие места, которые мы можем сказать вместе со святым от себя, но есть места, до которых мы не доросли. Тогда надо признать: Господи, я это говорю по вере, доверяя святому, доверяя Тебе, говорю по вере, что это так, но я еще не могу влить свою душу в эти слова. А иногда бывает так — я об этом тоже упоминал, — что я не могу тех или других слов сказать, потому что сейчас единственный мой ответ на эти слова: Нет, Господи!.. Я вам упоминал уже о том, как мы стоим перед судом своей совести, когда читаем молитву Господню и говорим: Остави нам долги наша, якоже мы оставляем должником нашим… Когда мы произносим «мы» в одиночку, это значит «я». И тут мы должны остановиться и поставить перед собой вопрос (или предварительно об этом подумать): есть ли у меня враги, которым я не прощаю? могу ли я их простить? хватит ли у меня силы для этого? или не могу? и тогда что мне делать?.. Я вам уже рассказывал, как я поставил этот вопрос своему духовному отцу, поссорившись с одним товарищем, и как нелегко далось усвоить бескомпромиссный ответ отца Афанасия.
Если вы так будете стараться молиться, то все слова молитвослова станут живыми. И тогда молитва уже будет не уставным упражнением, не чтением, которое мы приносим Богу с расчетом, что мы, можно сказать, свою дань Ему отплатили и теперь квиты с Ним. Мы Ему приносим эту молитву вместе с тем или другим святым, и так учимся молиться от себя. И тогда случится с нами то, что с одним мальчиком случилось. У него была мать, очень страстная уставщица, и каждый вечер этот несчастный ребенок должен был слышать все вечерние молитвы. Ему было тогда лет девять, большей частью он даже не понимал того, что там сказано на славянском языке. Как-то она все вычитала; он посмотрел и сказал: «Мама, а теперь, что мы отмолитвословились, нельзя ли помолиться немножко?». И тогда он обратился к Богу и Ему стал говорить что-то свое.
И другой пример у меня есть — человека, который теперь профессор в отставке в Америке. Когда он был маленьким Петей, как-то на пасхальной неделе он стал перед иконой (мать сидела в креслах) и начал тараторить: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав» — сказал раз, сказал два, сказал три… Мать говорит: «Петя, не надо так, это неблагочестиво». И Петя повернулся к ней, и с уверенностью, которую только ребенок может проявить, сказал: «Мама! Ты ничего не понимаешь! Он очень рад!». И Петя был прав: Бог слышал его сердце, а не просто его слова.
Вот попробуйте так научиться с Богом говорить: помолчав, побыв с Ним немножко, поблагодарив Его за то, что, хотя я грешник, хотя я ничем не хорош, Ты мне даешь право и возможность стать перед Тобой, Господи, побыть с Тобой. Ты здесь, и Ты меня любишь, если даже я неспособен Тебя любить как следует… И потом Ему говорить какие хотите молитвы, в любом порядке, начиная с тех, которые вас сейчас трогают, и говоря своими словами то, что не сказано у святого, развивая эту тему, если нужно, сокращая, меняя ее, но чтобы это была твоя молитва на основании молитвы святого.

 

Упование мое Отец, прибежище мое Сын, покров мой Дух Святой, Троица Святая, слава Тебе!

 

Продолжая беседы о молитве, я дошел до места, которое мне кажется очень трудным, и я надеюсь, что то, что я хочу вам передать, что родилось у меня в душе в течение последнего года и приобрело громадное значение для меня, я смогу хоть несовершенно выразить, но так, чтобы вы могли уловить то, что я хочу сказать, и сами продумали, пережили и дошли гораздо дальше, чем я могу дойти.
Все началось с того, что много лет я читал вечерние молитвы и в конце этих молитв находил те очень простые слова, которые я сегодня вечером произнес перед беседой: Упование наше, Отец, Прибежище наше, Сын, Покров наш, Дух Святый, Троице Святая, слава Тебе. Я их повторял как несомненную истину. А после многих-многих лет вдруг меня поразило, что это не только исповедание веры, то есть убеждение, но что это обращение к Богу, в которое можно вложить много тепла, сколько-то опыта и понимания и из которого можно ожидать все больше и больше глубины нашего понимания о Боге и о самих себе.
Можно произнести их как утверждение веры: Упование мое — Отец. Прибежище мое — Сын. Покров мой — Дух Святый. Но вдруг меня поразило, что я хочу произнести эти слова иначе, обратиться к Лицам Святой Троицы со всем живым чувством, которое за десятилетия постепенно нарастало, и сказать: Упование наше, Отец! Прибежище наше, Сын! Покров наш, Дух Святой! Троице Святая, слава Тебе!
Вам может показаться, что разницы тут никакой особенной и нет. Но разница для меня в том, что первая формулировка, утверждение, выражалась у меня в уме, а вторая, которую я только что произнес, звучала у меня в сердце. В нашем соотношении с Богом играет роль и ум, и сердце, а также и воля, и жизнь, и я хочу остановиться на этих словах, потому что они для меня раскрыли еще нечто очень значительное — то есть значительное для меня, который этого не понимал, и, может быть, очень незначительное для вас, если вы гораздо глубже переживаете молитву и Литургию, чем я могу их пережить.
Я стал задумываться над тем, что нам эти слова говорят о Боге. Упование наше, Отец… Упование может значить — надежда, но может тоже значить — цель, к которой устремлена вся наша душа, вся наша жизнь, то, что мы надеемся встретить, или того, кого мы надеемся встретить. Это говорит о том, что если я могу сказать об Отце, что Он — мое упование, это значит, что вся моя жизнь должна быть устремлена к Нему, как стрела летит в мишень.
И это у меня связалось с другой мыслью — о том, что в начале Евангелия от Иоанна сказано о Христе: И Слово было у Бога (Ин 1:1). Таков русский перевод, но на оригинальном, греческом, языке употреблено иное слово: не «с Богом», а «к Богу», προς τον Θεον, и это говорит о том, что Сын весь устремлен к Отцу. Он не только пребывает с Отцом, в каком-то смысле во Отце, но вся Его устремленность — к Нему, к Отцу, вся Его любовь — это устремление быть с возлюбленным Отцом.
И если так думать об устремленности Сына к Отцу, как об этом говорит Евангелие от Иоанна, это не моя выкладка или выдумка, то можно еще вспомнить другое. Когда ученики просили Христа научить их молиться, Спаситель им сказал: молитесь так: Отче наш, Иже еси на небесех… — и дальше Он произнес всю молитву Господню, которую мы читаем постоянно (Мф 6:9—13). И мы всегда думаем о том, что когда мы говорим «Отче наш», мы включаем в это слово «наш» всех людей, которые нас окружают, в первую очередь людей, которых мы глубоко, искренне, чисто любим: Ты наш Отец. А дальше начинается подвиг, принятие в сердце людей, которые нам так естественно не близки, а порой даже чужды, а порой переживаются враждебно. И тогда эти слова Отче наш делаются как бы программой внутреннего подвига, преодоления в себе всего того, что мешает нам считать каждого ближнего, как бы он ни был к нам враждебно настроен, нашим братом.
Но есть нечто, что меня поразило вновь, снова и снова поражало. Это то, что когда Христос сказал: молитесь так: Отче наш… — Он не говорил только о том, что мы должны молиться в сознании, что мы окружены людьми, которые тоже — дети Божии, которые братья, сестры наши, потому что у них с нами один и тот же Отец. Меня поразило, что Христос после Своего Воскресения сказал женам-мироносицам: пойдите к братьям Моим и скажите им о том, что Я воскрес (Ин 20:17). К братьям Моим… И в другом месте Евангелия Он говорит: Я больше вас не называю слугами, потому что Я с вами поделился всем тем, что открыл Мне Мой Отец (Ин 15:15).
И вот, когда мы произносим эти слова «Отче наш», мы говорим что-то такое потрясающее. Мы говорим не только о том, что всякий человек, как бы он ни был враждебен ко мне или как бы ни был мне чужд, мне брат и сестра и что, если я хочу сказать «Отче наш», я не могу исключить никого из этой молитвы. А это требует большой вдумчивости, глубокого и строгого испытания себя, потому что кто из нас может, произнося эти слова, включить в них тех, которых он не любит, которые ему чужды или которые к нему враждебны?.. И, с другой стороны, когда мы говорим «Отче наш», мы это можем сказать правдиво, только поскольку являемся братьями и сестрами Христа Спасителя, постольку поскольку мы с Ним так едины, что Его Отец становится нашим Отцом. Это так дивно и вместе так страшно, страшно не в смысле испуга или боязни, а какого-то священного трепета, ужаса священного о том, что я лишь постольку могу назвать Бога Отцом, поскольку верой и жизнью стал братом или сестрой Христу.
И тогда то, что сказано в Евангелии от Иоанна: Слово было к Богу, то есть устремлено в глубины Божии, становится приложимо также и к нам, но лишь постольку поскольку мы врастаем в такую близость, братскую, сестринскую близость со Христом, что то, что сказано о Нем, может быть сказано о нас. Отец делается тогда нашим упованием, нашей надеждой и точкой нашего устремления, той глубиной Божества, куда мы устремляемся. Христа мы знаем из Евангелия, из рассказов святых, из опыта Церкви, даже из нашего личного, пусть неглубокого, небольшого опыта, а Бог Отец остается для нас до конца времен непостижимой тайной. О Нем говорили отцы именно так, чтобы мы могли увидеть эту тайну, приобщаясь к ней в созерцании ее, но не воображая, будто мы ею обладаем.
О Боге говорят духовные писатели, отцы как о свете непостижимом. Он есть свет. Он есть свет, который озаряет все, который является источником всякой светлости. Но вместе с этим святой Григорий Нисский говорит, что этот свет настолько силен, светится с такой силой, что мы не можем его созерцать, что, если мы только взглянем в его направлении, все делается темным, мы слепнем на мгновение. И он говорит о Боге как о непостижимой тьме — не в том смысле, что в Нем нет света, а в том смысле, что мы не можем Его видеть как свет, потому что бываем ослеплены этим светом. И только во Христе, врастая в единство с Сыном Божиим, мы можем сколько-то улавливать отблеск этого Божественного Отцовского света на лике Самого Христа.
Придет время, когда будет все завершено, когда история мира придет к концу, когда, как сказано в Священном Писании, Бог будет все во всем (1 Кор 15:28), и тогда и мы будем пронизаны Божественным светом, и тогда и мы сможем созерцать этот свет, как ангелы его созерцают.
Об ангелах я хочу сказать одно слово по этому поводу. Святой Григорий Палама говорит, что ангелы — это как бы вторичные светы, что мы не можем видеть Божий свет, не ослепнув, но ангелы пронизаны этим светом в меру, в которой тварность может его нести, и что, созерцая ангелов, святые видели свет, который является Божественным светом, пронизающим ангелов Божиих.
Мы призваны к тому, чтобы рано или поздно тоже приобщиться к этому свету; и когда мы приобщимся — и постольку поскольку сможем приобщиться к нему, — мы тоже сможем созерцать свет Божий, хотя полноту этого света никто никогда не познает, потому что Бог — бездонная глубина, Свет непостижимый. И когда мы говорим: «Упование мое, Отец», мы говорим: «О Боже, как мне хочется, подобно Твоему Слову, быть устремленным к Тебе, устремленным всем моим существом, устремленным даже не в глубины Твои, Господи, но в такую близость, чтобы не стремиться ни к чему другому».
Но вы скажете: значит ли это отречение от всего остального? от тварного мира? от людей, которых мы естественной любовью любим и которые нас любят? Нет, потому что этот свет — Божественная любовь, которая охватывает всех, всю тварь, и ангелов Божиих, и людей, и все существующее.
Но как мы к этому можем устремиться? Желанием, тоской, надеждой, но сами, своими силами, мы этого достигнуть не можем. Что же мы можем сделать? И тут открывается образ Сына Божия: Упование мое, Отец; Прибежище мое, Сын… Что значит, что Он наше прибежище? Это значит, что мы сироты, отпавшие от полноты богообщения, сироты, которые тоскуют по Отцу, по жизни, по непостижимой красоте Божественной. И во Христе мы встречаемся со всем тем, чем является Бог, но в доступном для нас образе. Христос есть Слово — Слово в том смысле, что Он Собой выражает всю сущность, всю тайну, всю красоту, всю непостижимость Божию, но выражает так, что, насколько это доступно каждому из нас, в меру нашей духовной прозрачности, мы можем что-то познать. Он нам прибежище, мы к Нему прибегаем, поскольку только Сын может перед нами открыть Отца, потому что Он является Сыном, Сыном, Который ничем не различен от Отца. Он Бог, как Отец, но в домостроительстве Божием является Его выражением, которое мы можем воспринять.
Сын Божий… Он нам говорит об Отце, в Нем мы видим, в воплощенном образе, то, что живет таинственно иным образом в ангелах — Божие присутствие, но в какой-то мере не то чтобы затемненное, а принесенное нам так, чтобы мы не ослепли от этого сияния и не сгорели от этого огня. В каком-то смысле Христос, как и Церковь, — об этом мы будем еще говорить — является как бы купиной неопалимой. Он — свет, Он — огонь, Он — горение, и к Нему мы можем подойти. Но где-то мы должны остановиться, потому что даже почва, на которой Он стоит, свята, и мы можем подойти к Нему, только сняв обувь, то есть со всем смирением, с отдачей себя, с полным поклонением Богу.
Но Слово, как вы сами знаете, — это выражение истины, это выражение правды, это выражение реальности, поскольку мы можем их воспринять. Оно не скрывает истину, но каждый из нас может эту истину познать и воспринять, насколько сам способен, насколько он богоприемный, насколько сердце у него очищено, насколько ум не осквернен, насколько даже плоть принесена Богу в дар — даже несовершенно, но так, чтобы она принадлежала Ему, как мы это делаем, когда причащаемся Святых Тайн, как это делается, когда крестится младенец или взрослый человек, когда очищается скверна, и даже плоть наша делается Божией, Божиим достоянием, Божиим храмом.
Христос является истиной, Он провозглашает нам не только Собой, но каждым Своим словом истину о Боге. Но выразить словом непостижимое нельзя, и воспринять такое слово не всякий из нас может. И поэтому в Евангелии сказано нечто, что смущает некоторых: что хула на Христа может проститься, хула на Духа Святого — нет (Лк 12:10). Что же это значит? Хула на Христа — это значит, что я слышу Твое слово, и я не могу его понять, я слышу Твое слово, но не дорос и не могу его принять. Я Тебя, Господи, или Тебя, Иисус Назарянин, даже не могу принять за своего учителя, я еще не дорос до этого… Слово — это объективное явление Божие вне нас. Мы можем Его созерцать, мы можем Его слышать, но мы должны расти долго и вглубь для того, чтобы эти слова стали понятными и чтобы через слова мы познали Слово, то есть Того, Который Собой выражает непостижимого Отца.
А о Духе сказано иное. Отцы Церкви говорят, и в Новом Завете есть намеки о том, что Святой Дух — как огонь, Он как пламя. Если мы прикоснулись, подошли к огню, мы этот огонь воспринимаем внутренним опытом. Вы сами знаете, мы все знаем, что если мы подойдем к источнику огня, то нам делается тепло, нас пронизывает тепло огня, проникает до самых глубин. Если мы стоим на улице и видим, как в камине чужого дома горит огонь, то мы можем сказать: да, оно красиво, но до меня не доходит, меня не греет. Эта красота, может быть, — тепло для тех, которые внутри этой комнаты, но не для меня. Но если я нахожусь перед источником огня, если я весь постепенно бываю пронизан этим теплом и тут же говорю: «Нет, я в это тепло не верю, оно не существует, это неправда» — то никто не может нам помочь, потому что мы отрицаем не Духа Святого как такового, а наш собственный опыт, то, что мы достоверно, за пределом всякого сомнения об этом знаем.
Вот что говорит мне эта короткая молитовка: Упование мое, Отец!.. Я, Господи, хотя бы в светлые минуты моей жизни, весь к Тебе устремлен, ничего другого, кроме Тебя, я не хочу, не ищу! Это не значит, что я отрицаю других людей, что отворачиваюсь от них. Я ведь знаю, что Твоя любовь объемлет нас всех, и что Христос сказал «Отче наш», говоря о том, что Ты — Его Отец и наш Отец, и эти слова охватывают всех, всех, всех тайной Божественной Любви.
Христос является для нас откровением, Он перед вами открывает Бога. Если мы Его переживаем (я не говорю — видим, потому что видеть глазами — недостаточно), то перед нами раскрывается какое-то познание об Отце через Его познание Отца. Это дивно, это радостотворно, и это трепетно. И поэтому мы можем сказать, как сказано в Евангелии, что Христос есть дверь овцам, дверь, через которую мы все можем войти и оказаться на тех пажитях, где светит Божественный Свет, Отчий свет. Он — дверь овцам (Ин 10:7). Но не только дверь, потому что до двери надо дойти, и нам сказано о Христе, что Он — путь, и истина, и жизнь (Ин 14:6). Он — Путь, потому что Он нам указал Своей жизнью и Своим учением, как нам надо преобразоваться внутренне, жить внешне, соотноситься друг со другом в тайне Церкви и в тайне сотворенного мира. Он нам указал дорогу. И эта дорога: Будьте как Я… Научитесь от Меня…
Все Евангелие, весь образ Христов и все наше богообщение в молитве, как бы она ни была слаба, нам говорит именно об этом. Он — Путь, если следовать по Его пути, мы рано или поздно дойдем до этой Двери. И Он — Истина, потому что этот путь может быть только путем истинным, путем, где нет неправды, где нет лжи и обмана. Истина — удивительное слово. Отец Павел Флоренский в примечании к одной из своих бесед говорит, что истина — это естина, это то, что есть, но есть в самом абсолютном смысле слова, не относительно по сравнению с другими истинами, а та единственная, которая является полнотой, реальностью[36].
Но есть еще другое. В течение столетий люди, поскольку начинают познавать и понимать истину, стараются ее защитить от других людей, которые ее иначе понимают, от этого начинаются разделения между людьми. Этих разделений апостол Павел не боится, он говорит: между вами неминуемо будут разделения, для того чтобы явлены были наиболее мудрые, наиболее искусные (1 Кор 11:19). В течение всей истории будут разделения, потому что понять Бога, понять Христа, выразить опыт о Святом Духе никто не может в таком совершенстве, чтобы все другие восприняли. Разделения неминуемы. Но если мы будем прислушиваться друг ко другу, стараться понять, из какого опыта происходят мысли и слова другого человека, то мы все, вопрошающие и утверждающие, вырастем в новое и более глубокое понимание.
Столетиями мы стараемся защитить истину, будто она хрупкая, бессильная, неспособная сама себя защитить. А вместе с этим самое словопроизводство на древних и некоторых современных языках нам говорит совсем о другом. Латинское слово veritas происходит от глагольного корня vereor, который значит «защищать». Истина — это та сила, которая может нас защитить, а не то бессилие, которое нам надо защищать. То же самое говорят немецкое слово Wahrheit и английское слово verity. Истина не нуждается в нашей защите, нашей защитой мы часто ее затемняем. К истине надо приобщиться безмолвием, приобщиться молитвой, приобщиться созерцанием, приобщиться тем, что мы слушаем, что Дух Святой говорит, раскрывая перед нами смысл слов Христовых.
Христос — Путь, Он — Истина и Он — Жизнь. Если мы идем тем путем, который есть Христос, если мы идем тем путем, который есть Истина, то мы врастаем в такую меру и глубину жизни, которая является Божественной жизнью в нас. Это мы видим в святых, это мы видим даже в грешниках, в которых вдруг просияет такая глубина, такая красота, такая святость.
И вот, Отец — упование наше, Сын — наше прибежище, Дух Святой — наш покров, Троица Святая — слава Ей!
О Троице я говорил в других беседах и не буду к этому возвращаться. Скажу только два слова. Отец является непостижимой нам любовью, Он любит нас так, что Он нас сотворил, зная, что мы отпадем от Него, зная, что мы будем неверными, и зная, какой ценой Он нас будет спасать. Сын изначально был избран Отцом для того, чтобы быть жертвой заколения, быть Тем, Который провозгласит истину и жизнь, Который будет путем, Который будет дверью и Который многими будет отвергнут и убит.
И тут встает вопрос о тайне смерти, и мне хочется только коротко сказать о том, что тайна смерти каким-то образом постижима и в глубинах Божиих, потому что любовь, которая доходит до своего абсолютного предела, это такое отношение к другому, то есть к другу своему, что человек и Бог могут о себе самом забыть настолько, что существует только другой. И поэтому, кажется, святой Григорий Богослов говорит о том, что каждое из Лиц Святой Троицы без удержу, неограниченно любит Каждого Другого и, любя, так забывает о Себе Самом, как будто Его больше нет. И Каждый возвращен к сознанию того, что Он есть, любовью Других, Которые так же пережили Себя Самих и Которые из этой как бы мистической смерти возвращают (Каждый — Каждого) к полноте жизни и единства Друг со Другом.
Развивая тему, которой я прикоснулся прошлый раз, говоря о молитве: Упование мое, Отец, Прибежище мое, Сын, Покров мой, Дух Святый, я попробую продумать вместе с вами те мысли, которые мне пришли за последние год-полтора, и которые связывают эту молитву с тайной Самой Церкви.
В Ветхом Завете мы видим рассказ о том, как в Иерусалимском храме было одно место, которое называлось Святое Святых. Это было место, которое принадлежало полностью, исключительно Самому Богу. В эту храмину имел право входить только первосвященник, и то лишь один раз в году после специальных молитв и очищения. Самое помещение было свято, пол, по которому он должен был идти, был свят. Вы наверно помните рассказ о купине неопалимой, к которой Моисей подошел, куст, который в пустыне стоял и горел. И голос ему сказал: не подходи к этому участку земли, не сняв обувь свою, потому что почва эта свята (Исх 3:5). И в другом месте, говоря о Моисее, нам Священное Писание рассказывает о том, как, когда он поднялся на гору Синайскую и там молился и слышал глас Божий, ему было сказано, что он не может взглянуть на Бога и остаться живым (Исх 33:20). Эти отрывки нам говорят о том, что есть такая глубина в Боге, которой мы не смеем прикоснуться, к которой даже подойти страшно.
Вы, может, помните, как я говорил как-то, что Отец есть бездонное молчание, из которого только могло родиться Слово, полностью, в совершенстве, выражающее тайну, лежащую в этом молчании[37]. Говорили мы и о том, что Отец есть свет, но такой Свет, на который человек взглянуть не может, свет, который ослепляет человека, если бы он даже мог взглянуть на него; и этим объясняется то, что святой Григорий Нисский говорит о Боге как о тьме непостижимой. Не потому, что Он темен, а потому что всякий человек, который взглянул бы в Его сторону, ослеп бы от преизбытка этого света.
А Церковь является странным, таинственным местом и обществом. Это место, где непостижимое встречается с повседневным. В древности говорили, что Церковь — эсхатологическое явление, от греческого слова το εσχατον, которое значит «предел». Но предел не в том смысле, что это грань, которая разделяет, а такой предел, где встречаются две области: с одной стороны — Божественная тайна, вся полнота ее, и, с другой стороны — все тварное, не только человек, но и сотворенный Богом мир. Это грань, где порой сливаются обе эти области, порой одна возносится ввысь, а другая снисходит вниз.
Вы наверно помните, как в Литургии в какой-то момент священник восклицает: Твоя от Твоих, Тебе приносяще о всех и за вся! Твоя от Твоих: все, что Твое, мы теперь приносим Тебе… И после этого священник возносит руки и молится о том, чтобы Дух Святой сошел на этот хлеб и это вино, о которых только что шла речь. Твоя от Твоих: то, что Тебе принадлежит… Все тварное каким-то образом возносится Богу как дар, и Бог этот дар не только принимает, но Он изливает в него Свою благодать, больше того — Он принимает этот дар и соединяется с ним. Ведь в Божественной литургии приносятся хлеб, вино, — это же плод земли. Хлеб — это зернышко, которое было брошено в землю, и которое возросло, и которое собрали. Из него сделали хлеб, который приносится в алтарь, чтобы этот хлеб непостижимым образом стал Телом Христовым. Так же и вино, которое делается Кровью Христовой. (В каком полном смысле слова — я попробую объяснить позже.)
И это приносится как плод земли, это сама земля, но не только. Все это приносится человеком, — человеком, который поверил в любовь Божию, который поверил в Его величие, который поверил в Его непостижимость, и потому может верить, что земное способно стать небесным. Это мы видим в Божественной литургии каждое воскресенье, в каждый праздник, и это диво, в котором мы участвуем, потому что мы приносим этот хлеб в виде просфор, и Дух Святой сходит на этот хлеб, на это вино. Это — место встречи, это та грань, где встреча совершается, не грань, которая разделяет, как я уже сказал, а грань, где совершается соединение, непостижимое единство.
Но, с другой стороны, это единство в каком-то смысле ограниченное, потому что еще не пришел конец времен, когда, как сказано в Писании, будет Бог все во всех и во всем (1 Кор 15:28). Это только начало. И в этом смысле эсхатологические явления, все явления, совершающиеся на этой грани, имеют полноту вечности, полноту Бого-общения, и вместе с этим являются как бы островком в мире, который еще полностью не преображен, не освящен, не стал святыней.
Я говорил о Боге Отце именно как о непостижимом в Его величии, в Его святости. Еврейское слово «святость»[38] нам говорит не только о совершенной, непостижимой чистоте, красоте, величии, оно нам говорит о том, что святость Божия должна в нас вызывать трепет, страх. Не испуг, а именно страх, то есть такое состояние, когда ты можешь только пасть на колени и оставаться в присутствии Божием, в священном ужасе, но не в страхе в обычном смысле этого слова.
А место этой встречи — алтарь. Алтарь является гранью, эсхатологической гранью, и поэтому как трепетно должны бы мы вступать в алтарь! Мы так привыкли к храму, мы привыкли к его разделению на разные части, к тому, что священник, дьякон, входят в алтарь, к тому, что прислужники там бывают, но как нам надо было бы обновить в себе этот священный ужас! Я с вами говорю прямо и лично и скажу тут: я никогда не вступал в алтарь до дня, когда меня ставили дьяконом. У меня был такой ужас, такой трепет о том, что алтарь — область Божия и что мне, мирянину, войти в нее нельзя. И не потому, что я мирянин. Мирянин — член Церкви, частица Тела Христова, но даже этого недостаточно для того, чтобы вступить в алтарь. Да, мы продолжаем в него вступать, мы детей допускаем, мы взрослых допускаем, но как дети и взрослые должны быть воспитаны в сознании о том, что они вступают в такую священную область, в которую святые боялись вступить!
Мне вспоминается разговор с отцом Георгием Флоровским. Его отец был священником, и отец Георгий мне рассказывал, что, когда он подрос, он спросил отца, не позволит ли тот ему прислуживать в алтаре. И отец покачал головой и сказал: «Нет, я тебя в алтарь пущу тогда, когда ты научишься молиться». И конечно, он говорил не о том, что маленький Георгий должен был заучить молитвы, исполнять правило. Нет, речь не об этом шла, а о том, чтобы он осуществил в меру своей детскости, в меру детской чистоты то, что молитва собой представляет в своей сущности: встречу с Богом. Ничего другого в молитве нет, все слова, которые мы употребляем, все действия, которые мы совершаем в молитвенном нашем труде — или подвиге, если речь идет о святых, — сводятся только к тому, чтобы нас научить через пример святых, как стоять перед Богом, как Его встретить. И то, что я только что вам говорил о Церкви как об эсхатологическом обществе, об алтаре как о грани, где встречаются тварное и нетварное, Божественное и созданное, это и есть встреча и это и есть молитва, и вот это нам надо понять.
И это относится не только к тем, которые вступают в алтарь, это относится ко всем нам, потому что мы не извергнуты из алтаря, когда мы стоим в самом храме, мы защищены в нашей неподготовленности от того, чтобы вступить в область, куда можно ступить только по благодати.
И в этом отношении — к этому я хочу позже вернуться, но сейчас скажу попутно — как мы должны молиться о дьяконе и о священниках, которые совершают богослужение, которые вступают в алтарь, и притом не просто боковой дверью, но через Царские Врата. Как страшно это! Дьякон, по учению Церкви, остается мирянином. Это не значит, что он не принадлежит царственному священству (1 Пет 2:9), которому принадлежит каждый член Церкви, но он мирянин в том смысле, что он представляет собой в алтаре всех мирян, которые находятся в храме и вне храма, во всем мире.
Как это страшно и дивно! Всем нам еще рано войти в область встречи лицом к лицу с Богом, и мы того или другого человека избираем и посылаем его в это страшное место встречи. И как он должен к этой встрече готовиться, чем и кем он должен стать для того, чтобы эта встреча была ему не в погибель, а в спасение ему и другим. Он будет говорить молитвы вслух: это молитвы всего Тела Христова, но он их говорит от нашего имени, выходя из алтаря, где совершается эта дивная и страшная встреча. Как ему надо готовиться именно к встрече — не к богослужению, а к встрече, которая найдет себе выражение в богослужении, но без которой он будет медь звенящая, пустой звук.
И он вступает в эти врата, царские врата, через которые только Сын Божий имеет право вступить. На этих вратах изображено всегда Благовещение, и Христос выходит из бездонных Божественных глубин через эти врата благодаря вере, чистоте, святости Матери Божией. И мы можем вступить в алтарь на рукоположении и во время службы, именно потому что Одна из нас, Дева Мария, оказалась дверью, через которую Сын Божий стал Сыном человеческим.
О значении Божией Матери я скажу другой раз, отдельно, но мы всегда должны помнить, что никто не входит в алтарь иначе, как через эти врата. И эти Врата — Божия Матерь. Священник вступает также через эти врата, Врата, через которые только Христос по праву может вступить. Но священник вступает в них для того, чтобы приобщиться тайне священства Сына Божия. А священство Сына Божия — это готовность умереть для того, чтобы другие жили. Это не богослужение в обычном смысле слова, это Бого-служение, служение Богу и людям.
Вот что представляет собою алтарь, какое он дивное и страшное место. Это место, где мы можем быть в присутствии невидимого нам и непостижимого еще Отца. Мы не бываем ослеплены, мы не умираем от этой встречи: мы как бы за завесой, и эта завеса — Христос, наша защита, Который до нас доносит то, до чего мы сами дойти не можем и не смеем.
И это сказывается порой так ясно. Есть момент в Литургии, когда епископ выходит благословлять, держа в руке крест и дикирий. Дикирий это двусвечник. Здесь епископ благословляет как бы именем — нет, больше того: присутствием, действием Самого Христа. Дикирий, двусвечник, нам говорит о том, что Он — Бог и человек и что как Бог Он нас благословляет. Крест нам говорит о том, что Он Свою жизнь отдал, что Он умер для того, чтобы мы могли жить. Это приход Спасителя Христа в нашу среду смертью и воскресением.
Но после этого епископ возвращается в алтарь, он подымается на горнее место и благословляет с горнего места весь алтарь, и всю церковь, и весь мир уже трикирием, то есть трисвечником, — силой и благодатью Триединого Бога. Здесь таинственным образом до нас доходит благословение и сияние Святой Троицы и Отца нашего Небесного, Отца Господа нашего Иисуса Христа.
В алтаре совершается одновременно извечное и как бы временно-историческое, и вот в каком смысле. Как я уже сказал, алтарь — это место встречи, это грань, куда приносится, где присутствует все тварное, даже греховное, но кающееся, к Богу устремленное, и куда снисходит нетварная благодать. Здесь встреча совершается во время Литургии в том, что вечное и временное как бы пронизывают друг друга, сливаются. Мы, верующие, приносим хлеб и вино, приносим хлеб с именами всех тех, кто нам дорог, всех даже тех, кого мы не помним больше, всех тех, которые когда-то прошли через нашу жизнь и легли в глубинах нашего сердца и кого мы даже вспомнить не умеем, кроме как вдруг, когда что-то нас побудит к этому. Этот хлеб представляет собой и нас, и всех, всех, кому нужно спасение. И вино, плод земли, приносится Богу.
В Литургии, когда священник причащается, он причащается Пречистого Тела и Пречистой Крови отдельно, и он должен помнить, что, причащаясь Пречистого Тела, он причащается Христу распятому, он причащается смерти Христовой, которую он принимает на себя для того, чтобы другие жили. Он умирает в этом причащении Тела. Он не может соединиться с распятым Христом, не согласившись на смерть ради других. И потом он причащается Святой Крови, которая есть жизнь, потому что он не мог бы продолжать свое служение во имя Христа, если в нем качествовала бы только мертвость, смерть, распятие. Причащением Святой Кровью он приобщается к Воскресению Христову, к победе жизни над смертью.
Здесь совершается что-то, что принадлежит и вечности, и истории, и нашему времени. Вечности: я вам уже много раз цитировал рассказ о Предвечном Совете Трех Лиц Божества, когда Отец говорит: Сын Мой, сотворим человека и мир! И Сын отвечает: да будет так, Отче! И Отец продолжает: да, но человек отпадет от нас, потеряет свое призвание, и тогда Тебе придется стать человеком для того, чтобы его спасти, а для этого — умереть его смертью. И Сын отвечает: да будет так, Отче!.. И совершается творение мира и творение человека[39].
Это — Предвечный Совет, и на столике приготовления, на проскомидийном столике, совершается именно это, но на этот раз образно: приносятся хлеб и вино, которые представляют собою всю тварь. И изготовляется частица, которая представляет собою Христа: Жрется Агнец Божий вземляй грех мира — вот что говорится, когда надрезается эта частица в подобие распятия и смерти воплощенного Сына Божия. И благословляется вино… Это — грань. То, что было в Предвечном Совете, и то, что совершилось в истории, здесь совершается образно, но не только как воспоминание, оно совершается та{'}инственно. В свое время, во время Божественной литургии благодать Всесвятого Духа сделает из этого хлеба и из этого вина поистине Тело и Кровь Христовы, которые нам будут даны для того, чтобы через смерть Христову мы тоже приобщились к жизни Христовой, к жизни вечной.
Это — тайна алтаря. И когда мы приносим хлеб и вино, мы о всех можем молиться. Я знаю, что об этом бывают разные мироощущения, но я вспоминаю владыку Елевферия, который в свое время был единственным епископом, оставшимся верным Русской Церкви в момент внутреннего раскола. На вопрос, о ком можно и о ком нельзя молиться на проскомидии, он ответил в письме, которое я читал, которое достоверно знаю: на проскомидии молиться можно о всех, о праведных и о грешниках, о верующих и неверующих, о всех можно молиться, потому что это Голгофа, и в тот момент на Голгофе Христос распятый умирал за всех без исключения.
И это такое дивное чувство, такое чудо о том, что есть место и мгновение на этой земле, где ни один человек не остается вне милости и сострадания Божия. Вот то, что происходит на проскомидии, когда мы приготавливаем частицу, которая потом будет освящена как Тело Христово, и чашу, которая будет Кровью Христовой. И вместе с этой частицей на дискос, на тарелку, кладется частица, изображающая Матерь Божию, Которая открыла нам дверь, Которая открыла дверь воплощению Сына Божия. И частицы святых, и затем — частицы всех нами поминаемых, добрых, злых, верующих, неверующих, грешников, праведников. Здесь нет нашего суда, здесь — чудо воплощения и распятия, смерти Христа по любви.
Я хочу коротко вернуться к одному моменту. Вы можете поставить вопрос — как же так: Сын Божий может умирать? как же так: смерть может как бы ворваться в тайну Святой Троицы? Вспомните то, что я вам процитировал о сотворении мира и о готовности Христа стать человеком, которым Он еще не был, для того, чтобы спасти нас, каждого из нас и каждого человека, знаемого нами и незнаемого. И тут, мне кажется, надо задуматься над таким вопросом. Смерть представляется нам концом жизни, разрушением временного нашего бытия, убийством. Такова ли она по-настоящему? Мог ли Сын Божий приобщиться к такой смерти? Нет! Но в начале всенощной есть возглас, который мне всегда что-то говорит об этом: Слава Святей Единосущней Животворящей Нераздельней Троице… И в этот момент священник кадилом совершает крестное знамение, вписывая крест в исповедание Святой Троицы.
Как же может крест вписаться в тайну неумирающего Бога, Бога, Который есть Жизнь? И тут надо понять умирание в другом измерении: не как потерю жизни, а как вырастание в новую жизнь, новую меру жизни. Не знаю, сумею ли я это сказать, передать. Любовь, в конечном итоге, есть предельное умирание. Если человек любит другого, он не только готов жизнь свою положить за него, но он должен быть готовым как бы не стать, чтобы тот человек достиг полноты. И вот когда мы думаем о Святой Троице (я это скажу сейчас резко, скажу коротко, когда-нибудь попробую объяснить, когда сумею): Три Лица Святой Троицы любят Друг Друга. И святой Григорий Богослов говорит о том, что Бог — Троица, потому что единица не может быть знаком любви, двоица, то есть пара, не может быть знаком любви: двое, которые друг друга любят, исключают в нашем земном бытии всякого третьего. Когда двое хотят быть едиными, то они исключают третьего, третий только врывается в эту непостижимую любовь.
В Троице совершается что-то иное. В каждое мгновение каждое Лицо Святой Троицы отдает Свою жизнь, как бы соглашается не быть для того, чтобы Двое Других были едины вместе, чтобы ничто не нарушало Их абсолютного, таи{'}нственного единства. И воскрешает Его любовь Тех Двух, Которые, любя Друг Друга совершенной любовью, не могут оставить и Третьего без любви, вне тайны любви. Есть древнее греческое слово — перихорезис, которое говорит о постоянном движении (русское слово «хоровод» потеряло свою тонкость). Можно описать эту модель так: каждый участник движения перемещается, занимает место другого, и таким образом каждый является любимым и каждый жертвует собой, чтобы двое других были едины и третий не врывался в эту тайну их любви. Но те двое его принимают в себя, и один из них тоже принимает на себя готовность быть забытым, чтобы другие два до конца, до глубин, могли созерцать друг друга.
Вот то, что я хотел вам сказать об алтаре. В нашем временном бывании алтарь представляет собой грань между вечностью и временем, грань между Богом и всем Им сотворенным, грань, которая не является разделением, а местом встречи, местом соединения, местом слияния, местом неразделенности во веки веков.
Дальше я буду говорить с вами о приходе Христа, о том, что значит не алтарь, а храм, но сейчас я хочу остановиться и на другом. То, о чем я говорю, нам постижимо только потому, что некоторые люди, святые, это пережили, это поняли, пережили так, что это стало их внутренней жизнью, их внутренним опытом, который они сумели выразить в молитвах и в богослужебном строе. И потому так важно, значительно для нас богослужение, что в нем разверзается перед нами все то, что я так несовершенно выразил и указал на опыте святых, которые все это пережили так, как я не умею ни пережить, ни пересказать, ни выразить. Они это пережили и смогли в короткие молитвы и в песнопения церковные вложить таким образом, чтобы это дошло до нас, чтобы мы, которые понимаем человека, даже если не умеем еще понять Бога, мы, которые понимаем слова человеческие, но понимаем тоже и пение человеческой души, выражаемое в церковных песнопениях, мы, которые можем воспринять то, что вокруг нас на земле происходит, пережив это, поняли то, что совершается в этой встрече между Богом и Человеком. Вот о чем речь идет.
В Ветхом Завете есть целый ряд образов, которые нас подготавливают к пониманию того, что совершается Богом в деле нашего спасения, каково наше положение, чего нам ожидать, что может случиться. Вы наверно все помните рассказ о жертве, которую Авраам принес в лице своего сына Исаака (Быт 22). Бог велел Аврааму принести своего сына в жертву, чтобы этот сын был заклан как жертва, на алтаре. И потому что Авраам безусловно и безгранично доверял Богу, верил в Него и верил Ему, он взял своего мальчика, повел на вершину, построил алтарь, связал собственного ребенка, положил его на этот алтарь и уже занес нож для того, чтобы принести его в кровавую жертву, и ангел Божий остановил его руку. Богу не нужна была смерть ребенка, Ему нужна была безусловность, неограниченность веры отца и бесконечное доверие и отдача себя сына. Это — икона того, что совершилось в истории, это икона того, как Отец наш Небесный Своего Сына отдал для того, чтобы мы могли ожить, с разницей только в одном: то, что совершилось тогда, было иконой, и мальчик не умер, потому что надо было ждать момента, когда совершится то, о чем речь идет в этом иносказании, — каком страшном! Мы не можем понять до конца ужас отца, страх и детское доверие сына, веру как неколеблющееся доверие, но что-то нам открыто. И если мы этого не сумеем пережить, мы не можем ни понять, ни пережить того, что случилось на Голгофе.
Вот вам образ: образ человеческий, образ в истории, через который мы можем по-человечески понять и приобщиться к этой тайне.
Есть другие моменты, которые нам говорят образно: рассказ о том, как Адам и Ева были едины, она была женским началом, а он мужеским началом, он и она, по-еврейски иш и иша[40]. Когда они друг на друга смотрели, они видели как бы самих себя — перед собой, потому что они были так едины, что раздвоения не было. Вот к чему призван человек, в браке, в частности. И это мы находим также в Новом Завете, когда апостол Павел нам говорит о том, что муж и жена делаются одной плотью, то есть единством, уже не двоицей, а единицей в двух лицах (Еф 5:31). Как это дивно!
Но вместе с тем является ли это уже реальностью в каждом браке? Нет, но это реальность, которая нам предложена как образ, как возможность, как призвание. И образом этого образа, если так можно выразиться, является соотношение Христа и Церкви, Церкви как общества верующих, тех, которые приняли Христа как своего Господа и Спасителя, Церкви как единства верующего человека и верующего народа со своим Спасителем. Через это все человечество становится сыном Божиим, через это становится возможным для нас говорить «Отче наш» не потому только, что Он — Отец нас всех, а потому что таинственным образом мы — братья и сестры Сына Божия, Христа.
Но опять-таки мы знаем, что Церковь, то есть мы все, верующие, в совокупности и по отдельности, не так едины со Христом, как должны бы быть, и это нам говорит о том, какой подвиг перед нами лежит, как мы должны вырваться из плена своего греховного одиночества, своей греховной обособленности для того, чтобы соединиться со Христом. То, что было при сотворении мира между Адамом и Евой, должно совершиться через первый подвиг Сына Божия, Который стал Сыном человеческим, подвиг Его воплощения. Неужели мы можем это пережить и не воспринять, не принять Бога нашего с изумлением, с готовностью себя забыть?
Человек, который себя забывает для того, чтобы вспомнить только любимого, научился тому, что такое любовь и как она раскрывается во Святой Троице, потому что любовь, и смерть, иА воскресение неразлучны друг от друга. Всенощная начинается словами: Слава Святей Единосущной Животворящей Нераздельней Троице… и в это время священник кадилом совершает крест, как бы вписывая крест в тайну Святой Троицы. Крест распятия Сына Божия, крест ужаса Отца, отдающего Своего Сына на смерть. Вспомните Авраама и Исаака: разве не ужас охватил Авраама, когда он своего сына собирался заклать? Неужели Отец наш Небесный спокойно и безучастно отдает Своего Сына на смерть ради нас? И не потому, что мы такие верные, потому что мы такие святые, потому что мы такие достойные Его любви, а потому что мы оказались изменниками, предателями, отвергли Его и отвергли друг друга. С каким ужасом, если об этом можно говорить так, мы должны это воспринимать.
И когда мы думаем о браке, где должно быть осуществлено единство Адама и Евы до того, как они распались из единства в две особи, когда мы думаем о единстве Церкви со Христом, о единстве всех верующих, по вере, друг со другом, со Спасителем нашим и с нашим общим Отцом, вот каким образом через простой человеческий опыт мы можем понимать то, что совершается в недрах Божиих.
Но этот опыт не всегда бывает красотой. Я вам только что говорил о браке первых людей, брак разбился грехом, единая двоица стала двумя лицами. И нам надо осуществлять это единство, и потому что мы видим, чем были Адам и Ева, мы можем стремиться к этому. Но мы видим тоже, что совершилось грехом. Это тоже образ, напоминание нам, из которого мы можем вычитывать нечто. Человек согрешил, и Адам посмотрел на Еву, которую сначала видел как образ себя самого, в совершенстве, в красоте неописуемой, и вдруг увидел в ней иного, другого, «не я». Это сказывается в Священном Писании, как объясняют некоторые отцы, тем, что они друг друга увидели нагими. Пока они были едины, не было наготы, было единство. Когда они стали двумя, они увидели себя нагими, чуждыми друг другу. Как один древний писатель говорил, в начале они смотрели друг на друга и знали, что он и она — это alter ego, «другой я сам»; а когда совершился грех, alter и ego разделились, и каждый из них воспринимал себя как ego, я, а другого как иного, alter. И тогда началась трагедия человеческих отношений, которая описана в начале книги Бытия, когда устремление одного стало к другому, когда один стал властвовать над другим, когда вожделение родилось, вместо того чтобы была ликующая радость единства встречи (Быт 3:16). Из этого мы можем понять, что такое грех, из этого мы можем понять, почему оказалась нужной эта страшная тайна Воплощения, и Креста, и смерти.
Но мы видим тоже и другое: мы видим в рассказах Ветхого Завета, как человечество ищет Бога, но не всегда умеет Его узнать. Сколько миллионов людей ищут, ищут Того, Кто на самом деле есть Бог, но Кого они даже назвать не могут и не могут найти. Вспомните рассказ о Иакове, его борьбу с ангелом Божиим. В темную ночь пред ним стал ангел в виде человеческом и заградил ему дорогу. Иаков стал требовать возможности пройти, Ангел ему заграждал дорогу. Иаков стал бороться с ним, и Ангел его ранил. И в этот момент Иаков увидел, что это не просто человек, который стал на его пути, что его остановил Ангел Божий. И он пал к его ногам и попросил благословения (Быт 32:24—32). Сколько миллионов людей так борются, как будто с кем-то, кто преграждает им путь, а на самом деле стараются пробиться к Богу и не могут Его узнать.
И есть другие образы в Ветхом Завете, открывающие нам нечто о Боге как о Троице. Бога как Троицу выдумать невозможно. Можно выдумать Бога как единство, можно выдумать Бога как многобожие, но тайну Святой Троицы, как она раскрывается в Ветхом и Новом Завете, может раскрыть только Сам Бог для нас. Мы видим рассказ о том, как Авраама посетили три ангела и с ним беседовали (Быт 18). И потрясающе в этом разговоре то, что эти три ангела все время говорили в первом лице: Я. Они не говорили мы. Они были единством Божиим, явившимся как бы иконно Аврааму, чтобы он знал — чутьем, еще не пониманием, что Бог Един в Трех Лицах. Вот еще образ, который нам раскрывает нечто о тайне Божией.
И это очень важно для нас, потому что только из опыта человеческого можем мы вырасти в такой опыт, который нам раскрывает область Божественную. Если мы человеческое неспособны понять, то и Божественное понять не можем. И об этом говорит так ярко, так просто притча о Страшном суде (Мф 25:31—46). Всегда ударение ставится на то, что овцы пойдут в Царство Божие, а козлища будут наказаны адом, но не об этом речь идет в этой притче. Христос не ставит вопрос: верили ли вы в Бога, познали ли вы Христа, поклонялись ли Ему? Он ставит вопрос только так: вы видели голодного — накормили? видели холодного — одели? видели бездомного — приютили? видели изгнанника — позаботились о нем? Все сводится к одному вопросу: был ли ты человеком, был ли ты человечным? Если ты был человеком, если ты был человечным, тогда — но только тогда — перед тобой открывается возможность приобщиться к Тому Человеку, Которого мы называем Иисус Христом, к Богочеловеку. Но если мы и на уровне человека не достойны своего звания, то не станем искать божественного. Об этом ярко, строго предупреждает Христос: не все, кто в течение жизни говорил Мне «Господи, Господи», войдут в Царство Божие (Мф 7:21).
И тут опять-таки прообраз, указание для нас, позволяющее нам понимать глубины Божии, до которых нам ни воображением, ни молитвой, ни устремленностью пока еще нельзя добраться, но которые к нам приходят в виде человеческих картин, событий из человеческой жизни, которые мы не можем не понять, если не отказываемся от своей человечности. И это мне кажется таким важным.
Есть другие образы, множество образов, но я хочу остановиться только на этих, чтобы вы поняли, о чем речь идет: что в истории, через события человеческие нам раскрываются глубины Божии, если мы только можем уйти в глубины человеческие и в этих глубинах встретить Бога. Так важно, так неизмеримо важно для нас уходить в человеческие глубины! И глубины человеческие нам раскрываются не только в тех образах, о которых я говорил, они раскрываются перед нами очень разнообразно: в красоте мира, которая нас пробуждает к переживанию, к пониманию того, что такое красота. Не красота эстетическая, а красота, которая нас охватывает, которая нас возвышает, которая нас просвещает, которая нас делает иными людьми. Это может быть красота природы, красота неба, это может быть красота человеческой личности, красота человеческого подвига, это может быть красота человеческой речи, какую мы встречаем в поэзии, и в прозе, и даже в простом разговоре человека, который умеет свою душу вложить в слова. Если бы только мы умели вслушиваться в человеческую речь, в которой звучит человеческое сердце, в которой раскрывается человеческая мысль, глубины человеческого опыта, мы столько могли бы понять о Боге. И то же самое можно сказать и о других проявлениях. В поэзии русской (и иной, конечно) столько есть мест. Например, эти строки Владимира Соловьева.
Милый друг, иль ты не слышишь, Что житейский шум трескучий — Только отклик искаженный Торжествующих созвучий? [41]
И этому нам надо научиться, потому что даже в самые страшные мгновения мы можем вдруг уловить, что в сердцевине ужаса бьется человеческое сердце, раскрывается человеческое благородство и сияет лик распятого Христа.
Простите меня, если то, что я говорю, — неясно, но это для меня такое глубинное, потрясающее переживание, которое я не умею передать, которое я стараюсь как-то довести хотя бы до вашего слуха. А дальше — ищите сами, ищите в своих глубинах, ищите в Божиих глубинах, и тогда не напрасна будет даже такая беседа, как моя.
В предыдущих беседах я говорил об алтаре, но не как о месте богослужения, а как о символе, как о том месте, где, можно думать, невидимо, непостижимо присутствует полнота Божия, Отец, Сын и Дух Святой. И для того чтобы это стало для нас постижимым, — это место встречи, это грань, но не разделяющая, а грань, через которую переливается вечность во время, и которая дает возможность времени, пространству, тварности каким-то непонятным для нас, непостижимым образом влиться в вечность. И это мы видим как бы символически и таинственно. Мы это видим в богослужении, как иконе воплощения и распятия, как иконе освящения будущего.
Сегодня я хочу перейти на другое: из алтаря выйти вот сюда, в храм, где мы находимся, и поставить перед собой вопрос, что он собой представляет. Я говорю о храме как о Церкви одновременно, то есть в том смысле, что Церковь — это полнота всех верующих, собравшихся вокруг своего Бога. Церковь, так же как Church, так же как немецкое Kirche, это как бы переделка древнего греческого слова Kiriakon Doma, Дом Господень.
Храм, где мы находимся, это Дом Господень. Это, с одной стороны, царская палата, потому что место, где Бог присутствует во всей полноте Своего величия, Своей святости, Своей непостижимой красоты, — это действительно царская палата. В этом смысле Церковь является местом, где пребывает во всей полноте, видимо или невидимо, ощутимо или нет, полнота Всесвятой Троицы, но не только. Мы являемся частью Церкви, мы являемся как бы окружением Святой Троицы, Которая пребывает здесь, среди нас. И мы должны себя воспитывать, чтобы отдавать себе отчет в том, что представляет собой храм, церковь, где мы находимся. Это место непостижимой встречи, но по-иному нежели в алтаре. Мы так привыкли входить в храм как к себе домой, что порой забываем, как страшно — не в смысле испуга, а в смысле трепета духовного — это место. Как редко бывает с нами то, что было с мытарем, когда он вошел в Иерусалимский храм и не смел отдалиться от двери, стоял у притолоки, бил себя в грудь, говорил Богу, что он грешник и поэтому недостоин даже вступить в это пространство, которое свято, потому что оно посвящено Богу. Место это — подарок земли Живому Богу.
И этот подарок земли, я думаю, можно уразуметь в двух как бы измерениях. С одной стороны, как я уже сказал, это царская палата, здесь живет Бог во всем Своем величии, во всей Своей непостижимости, во всей Своей святости. Для большинства из нас — почти неощутимо, для святых или для таких грешников, как мытарь, так ощутимо, что с трепетом, с молитвой вступаешь в храм, останавливаешься у двери и думаешь: куда я, грешный, недостойный, хрупкий человек, смел войти?! Это место, где только Бог имеет право пребывать, это Его дом. И я, в каком-то смысле, допущен в него, сначала как гость, когда еще не знаю ничего, когда я прихожу извне, и мне дано вступить в это святое пространство и посмотреть: что же здесь делается?
А иногда Бог дает ощутить нечто человеку, что ставит перед ним вопрос, и он ищет, потому что чует что-то — и не понимает, но знает, что ему нужно понять. Так много лет назад нашел Бога человек, который случайно, можно сказать, оказался в нашем храме. Я уже вам рассказывал о нем и не буду сейчас повторять, как за непривычной для него обстановкой православного храма неверующий англичанин уловил, как он сказал, «густоту», присутствие, которое постепенно раскрылось для него как присутствие Бога, в Которого он изначально не верил, Которого не знал. Вот какое это место: это место Боговселения, Бог здесь живет. И мы должны входить в храм с чувством, что мы вошли в область, где Живой Бог живет полнотой Своей Божественной жизни и готов с нами поделиться Божественной Своей жизнью, постольку поскольку мы способны ее принять, ей открыться.
Но это не все, есть и другая сторона. В мире, в котором мы живем, Бог — изгнанник. Столько есть стран сейчас, где безбожие победило. Столько есть человеческих душ, в которых безбожие царствует. И храм теперь, особенно в некоторых странах, стал местом убежища для гонимого Бога. Вы понимаете, что это значит? Бог изгнан из душ, Бог изгнан из домов, Бог изгнан из страны, из жизни, и есть какие-то люди, которые порой с риском для своей жизни, как это было в периоды гонений и древней Церкви, и современных десятилетий, дают Ему приют. Они говорят: «Господи! Ты наш Бог, и Ты изгнанник, Ты по миру ходишь, и негде Тебе главу преклонить. Вот Тебе место, которое будет принадлежать только Тебе. Мы будем его строить, мы будем его охранять, мы будем делать все, чтобы это место было достойно Тебя, а Ты здесь, Господи, живи». А сделать храм достойным Бога мы можем только тем, что каждый из нас всей силой души, всей силой воли, всем убеждением своим, всей тоской своей, может быть, всей любовью своей сделает все возможное, чтобы Богу с нами было хорошо, чтобы Ему наше присутствие не было страшно, не было отвратительно, чтобы мы не были ни внутренне, ни жизнью, недостойной нашей веры и Божьего к нам доверия, предателями Бога, в Которого верим.
Вот что представляет собою храм, какое это дивное, непостижимо дивное место.
Я хотел бы здесь напомнить вам о Преображении Господнем, потому что мы, как части этого храма, можем чему-то научиться из рассказа о Преображении. Вы помните: Христос поднялся на гору и взял с Собой трех учеников. Эти три ученика уже в первые столетия были определены как образы веры, надежды и любви. Они пришли на гору помолиться со Христом. И что же они увидели, что перед ними открылось? Перед ними открылось, что Христос встретил Моисея и пророка Илию, которые стали говорить с Ним о грядущем Его распятии, о том, что Ему надлежит умереть по любви к миру, умереть для того, чтобы спасти мир: и нас, и Своих современников, и всех, кто до Него жил, и всех тех, кто потом будет жить. И в этот момент, потому что Он весь горел жертвенной любовью, весь светился этой любовью, Его лик стал светел, как солнце, Его одежды стали такими белыми, какими их нельзя выбелить на земле (Мк 9:2—8; Лк 9:28—35). На одной из икон, не рублевской, а Феофана Грека, мы видим, как лучи света падают от Него на все, что Его окружает: на камни, на почву, на цветы, на траву, на все, и каждый раз, как луч Божественного света касается какого-либо предмета, в этом предмете ответно зажигается свет, он именно ответно светится. Это опять-таки показывает, что мир порабощен последствиям человеческого греха, но как таковой остался безгрешен и способен ответить божественным сиянием — сиянию Божию[42].
И Церковь, уже не храм только, а все мы, — в положении этих апостолов и в положении всех верующих с тех пор. Мы собрались вокруг Христа, Его свет в нас живет. Все светлое, что в нас есть, — это Его свет. Это диво, и дивно то, что это возможно для нас так же, как было для апостолов, несмотря на нашу грешность. Потому что в грешности есть два аспекта. С одной стороны — слабость, бессилие, неспособность вырасти в полную меру нашего призвания, может быть, постепенное восхождение к тому, чего мы ищем, но до чего еще не доросли. Или грешность может быть отречением от Бога, отвращением от Него. Этого в Церкви нет. В Церкви мы грешны своей слабостью, своей забывчивостью, своей нерешительностью. Мы увлекаемся не тем, что в нас самое высокое и святое, но мы не отворачиваемся от Христа, Которому мы дали приют в этом храме, когда Он изгнан из стольких мест. В этом храме, где Он Господь и Хозяин, мы Его приютили, и Он этот приют превратил в Царство Божие, пришедшее в силе, в место, где Он царствует среди нас, которые Его признали, и не только приняли, а выбрали своим Царем, Господином, Господом.
В этом смысле храм является местом Преображения, где полнота Божества присутствует, где изливается на нас весь свет Божественный, где мы воспринимаем Его с трепетом, благоговением, любовью, благодарностью. И одновременно, когда мы оглядываемся на себя самих, мы видим, как мы недостойны той любви, которой нас одаряет Господь. И поэтому мы можем ликовать о том, что мы — дети Божии, и вместе с тем исповедовать свои грехи. Мы одновременно и мытарь, который у притолоки стоит, и бьет себя в грудь, и говорит: я недостоин войти в это святое пространство; и вместе с этим можем ликовать о том, что Господь нас, какие мы есть, не называет, как сказано в Евангелии, рабами, а называет друзьями (Ин 15:15) — потому что Он с нами поделился всем, что мы могли воспринять и понести и понять. Это так изумительно!
С одной стороны — наша греховность, с другой стороны — Божественная святость, а между ними, соединяя их, превосходя недостоинство наше, — покаяние, наше признание, что, да, мы грешны и недостойны Божественной любви, но что мы так за нее благодарны и готовы все, все сделать, что только можем, чтобы утешить Господа в том, что мы грешники. В каком-то смысле утешить Его в том, что из-за моей личной греховности Он стал человеком для того, чтобы умереть на кресте.
Вот что представляет собой это пространство, где полнота Божества невидимо обитает, но уже не так, как я говорил об алтаре, а обитает крестно, потому что Преображение нам говорит о том, что полнота сияющего Божества здесь ради того, чтобы умереть, вернее, о том, что Он умер для нашего спасения.
Если это воспринять, разве можно бестрепетно войти в храм, разве можно без трепета посмотреть на каждого человека, который находится здесь, с мыслью: он так Богом любим, что если бы только он на свете существовал как грешник, Господь стал бы человеком и готов был умереть, чтобы этот человек мог жить?! Строго говоря, в Церкви не может быть ненависти друг ко другу, не может быть вражды, не может даже быть безразличия. Как мы можем быть безразличны? как мы можем пройти мимо человека, за которого Бог по любви отдал Свою жизнь? Вот что мы собой представляем, мы, вот здесь, малая община, которая собралась сегодня вечером, и бо{'}льшая община, которая бывает здесь на богослужениях, и более широкая община, которая охватывает и ту, и другую.
А за пределами храма есть притвор и есть весь мир. Я хочу сказать вам нечто и об этом. В древности в притворе стояли те люди, которых называют оглашенными. О них мы молимся, но мы не знаем, в сущности, опытно, кто они. Это люди, до которых дошел какой-то оклик или человеческого голоса, как проповедь Иоанна Крестителя, как проповедь святых, которые шли, чтобы открыть Христа не ведающим Его, или отклик на прикосновение Самого Бога до глубин человеческой души. Но эти люди еще не знают, они что-то услышали и ощутили, и пришли для того, чтобы познать Бога. Эти люди раньше стояли в притворе, теперь они стоят в храме, но, в сущности, это одно и то же. Они стоят на грани двух миров, они еще не облеклись во Христа, они еще не стали храмом Святого Духа, но до них уже дошла благая весть.
А за этим, дальше — весь мир. Но мир не чужд Богу. Весь мир (не только люди, но и вещество этого мира) создан был Богом любовью для того, чтобы этот мир приобщился к той полноте жизни, которая есть Божественная жизнь. Весь мир создан для этого. Бог создал весь мир для того, чтобы отдать Себя этому миру, чтобы этот мир был пронизан Божественной жизнью, счастьем, которое мы называем блаженством. Вот мир, который вне, и как мы на него должны смотреть. С одной стороны, этот мир, может, Бога не знает и поэтому порой на Него восстает, он, может быть, научен Бога отрицать, ненавидеть или, возможно, запутан. Но этот мир дорог Богу до такой степени, что Бог его создал, стал человеком, жил как человек, умер за него и воскрес для того, чтобы все приобщить Себе. В этом мире дышит Святой Дух, в этом мире Дух Святой действует по-разному.
Святой Феофан Затворник говорит, что в Церкви Дух Святой принят каждым человеком с открытым сердцем. Он через Крещение, через Миропомазание пронизывает человека, и человек соединен и со Христом, и с Ним. А вне? Вне Дух Святой разлит по всей вселенной. Когда был сотворен мир, нам сказано, что Святой Дух дышал над миром при его создании, и этим дыханием Он вызывал из хаоса мирского все формы, всю жизнь, все становление, которое развивалось через миллионы лет. И теперь, говорит Феофан, Святой Дух во всем мире, даже там, где Бога отрицают, где о Нем не знают, находится, как море, которое бьет о скалы. Он бьет о каждую скалу в надежде, что она раскроется и станет вместилищем для Него.
Поэтому и на внешний, пусть безбожный, мир мы должны смотреть как на место, где действует Святой Дух, о Котором сказано: Дух дышит, где хочет (Ин 3:8), не по нашему велению и не по нашим соображениям, а там, где нужна вечная жизнь и спасение. Как это дивно! Как мы можем, зная это, смотреть на храм, в котором мы находимся, на эти стены, на эти врата, которые ведут нас в алтарь, и на ту дверь, через которую извне, из запутанного мира, где мы проводим наши дни, мы входим сюда, и на этот мир, запутанный — да, оскверненный, растерянный, который так дорог Богу. Это мир Преображения, потому что если вы вспомните рассказ о Преображении, он не кончается тем, что ученики увидели Христа во славе, он кончается другим. Ученики сказали: как нам здесь хорошо быть! Останемся здесь, построим три палатки, Тебе, Моисею и Илии, и пребудем здесь… Христа они видели во славе, Его слава, свет Его как бы переливался к ним, они были охвачены вечностью — куда же уходить? И Христос сказал: нет, Я нужен в долине, Я нужен в равнине. Я нужен там, где обо Мне и, может быть, об Отце Моем не знают, пойдем… И когда они спустились с горы, с чем они встретились? С человеческим горем, с человеческим бессилием верить (о, люди малой веры!), с человеческим несчастьем (Мф 17:14—21).
Так же и мы. Мы находимся здесь на горе Преображения, со всей слабостью нашей. И мы призваны стать такими учениками, которые могут выйти отсюда со Христом, нося в себе опыт знания, память о том, что здесь произошло с нами, и принести это внешнему миру, не проповедуя как бы «с высоты» нашего знания, а делясь нашим изумлением о том, что здесь с нами произошло.
Когда мы оглядываемся на храм, мы видим ограниченное пространство, как бы малый корабль, который несется по волнам житейского моря. И, глядя на стены, мы видим изображения святых, Божией Матери, чудес Господних, которые нам напоминают о том, что случилось. И с этим мы должны выйти из этого храма, с вестью для других.
А другие порой только потому не становятся учениками Христа, что их не учили правильно, им представляли нашу веру как альтернативу к безверию, старались убедить умственно. Но это никого никогда не убедит. Люди слушали апостолов, потому что видели в них такое сияние любви, такую мудрость, такую простоту. Это были люди, которые ожили.
Можно ли это сказать о нас? Конечно, каждый из нас кого-то любит, нескольких людей любит или коллективно любит всех. Вы наверно помните место из «Ракового корпуса» Солженицына, где описывается человек, о котором сказано, что он так любил человечество, что ненавидел всякого отдельного человека, который уродует лик человечества[43]. Разве это с нами не бывает? Разве мы умеем так любить каждого, чтобы не видеть в нем человека, уродующего облик Божией твари? И, с другой стороны, каждый из нас является иконой, и больше, чем иконой в каком-то смысле, потому что, как отец Сергий Булгаков сказал, каждый из нас является, через Крещение и Миропомазание, присутствием Христова воплощения[44].
Мы — тело Христово, коллективно, как говорит апостол Павел, но каждый из нас является членом, то есть частицей этого тела Христова. Когда люди встречают нас, они должны бы ощущать, что в нас есть такая жизнь, которую они нигде никогда не встречали. И речь не идет о том, чтобы с ними спорить и убедить их в том, что их взгляды неправы, а о том, чтобы с такой любовью их принять, чтобы они готовы были услышать биение нашего сердца, проникнуть в нашу мысль.
Вот что мы можем принести миру. Здесь место Преображения. И свету Божию, Который здесь сияет, тихому Свету неизреченной Славы Божественной, мы должны помочь пролиться, излиться на весь мир. И тогда мы выполним свое задание, и тогда сами постигнем то, что нам надо постичь об Отце через Сына и через Духа: Сына, Который является Словом, Который нам открывает познание, и Духа, Который есть сила жизни, она пронизывает нас и приобщает нас к Богу.
В наступающей беседе я хочу говорить на темы, которые для меня не до конца прозрачны, о вещах, которые как-то дошли до моего сердца, которые нашли какую-то форму в моем понимании, но я себе отдаю отчет в том, что многое, многое остается мною непонятым, и многое остается такого, чего я не сумею передать ясным образом. Потерпите и продумайте сами на основании своего внутреннего опыта то, что я скажу, и особенно то, что вам представится — справедливо — не до конца прочувствованным, не продуманным до конца.
Вообще-то говоря, когда речь идет о Боге, о духовной жизни, мы не можем говорить, что до конца что-то пережили или что-то поняли. Краем души или, может быть, до самых глубин нашей души и сердца мы то или другое пережили и поняли, но наше понимание ограничено и не может, так же как и наш опыт, охватить тайны, которые покоятся в глубинах Божиих.
Мне вспоминается по этому поводу рассказ о том, как была сделана куколка из соли, и ей была дана жизнь. И эта куколка пошла в паломничество, ей хотелось повидать мир, узнать все. Она шла и в какой-то момент дошла до края моря-океана. Этого она никогда не видела, и из опыта, который у нее раньше был, она не могла вывести ничего, никакого понимания, никакого разумения. Она обратилась к океану и спросила: «Кто ты?». И океан ей ответил: «Я море». — «А что же это значит?» — «Это значит, что я — море» — «Но я как могу это понять?» — «А ты прикоснись ко мне». Куколка протянула ножку, прикоснулась к океанской воде, и маленькая крупица соли растаяла. И в тот момент куколка воскликнула: «Ах, понимаю!», — и вдруг осознала, что она не понимает больше, потому что поняла только та крупица, которая растворилась в море-океане. И она второй раз, третий раз коснулась этих вод, и каждый раз у нее был проблеск понимания, который потухал в момент, когда крупица, полностью приобщившаяся к океану, совсем отделялась от нее. Но жажда познания ее была такая, что она продолжала искать ответа, пока сама вся до конца не растаяла. И в тот момент она воскликнула: «Я — море-океан!». Она приобщилась к тайне моря. Она водой не стала, но она стала вместе с водой — океаном[45].
Так, мне кажется, в нашей духовной жизни и особенно на примере святых мы видим, как человек прикасается самому святому, Божественному, и в какой-то момент непонимание превращается в мгновенное понимание, которое нас влечет к тому, чтобы дальше и дальше приобщаться к тайне нашего Бога и вечной жизни. И когда священник, или богослов, или просто человек, святой или грешный, старается говорить о Боге, он может говорить только так, как эта соляная куколка могла об океане говорить в тот момент, когда она прикоснулась к водам и растаяла в них. Через мгновение и она, и говорящий понимают, что они могут сказать только очень немногое. Поэтому то, о чем я хочу с вами говорить, это именно какое-то мгновенное прозрение того или другого, понимание того или другого. А вы это примите, продумайте на основании своего опыта, своего знания о Боге, о себе, о духовной жизни, и пойдите, конечно, дальше, чем я могу не только вас повести, но и сам пойти.
Я хочу сегодня говорить о том, каким образом опыт человека о Боге, о молитве, о таинствах может найти себе выражение в словах. И кроме того, как слова, или образы, или звуки, или движения, через которые мы стараемся друг другу передать наши знания о Боге, могут нечто передавать. Я попробую это сделать сколько можно ясным, и, вероятно, мне не удастся это сделать в одной беседе. Но начну вот с чего.
Когда мы думаем о святых, их самый глубинный опыт заключается в том, что они стали перед Богом, и Бог как бы явился им. Может быть, образно, может быть, в виде глубокого переживания, сознания: да, я стою перед Богом, Он тут, Он меня видит. Он пронизывает меня Своим взором. Он охватывает меня Своей любовью. Он меня соединяет с Собой Своей верой в меня и моей зачаточной верой в Него.
Эта первая встреча может быть очень простая. Если мы хотим научиться молитве, мы можем вечером ли, утром ли стать молчаливо в пустой комнате, где никого нет, кроме нас и невидимого Бога, и сказать: «Господи! Я знаю, что Ты тут. Буду ли я ощущать Твое присутствие или нет — не так уж важно, для меня достаточно знать, что Ты, по Своей любви и по Своему смирению, здесь, вместе со мной». И стоять, стоять перед Ним, иногда соединяясь с Ним только через движение неколеблющейся веры: я знаю, что Ты тут, потому что Ты меня создал для того, чтобы я с Тобой встретился и соединился… А иногда находит на человека сознание глубокого покоя, тишины, внутреннего безмолвия, и в этом безмолвии мы можем предстоять Живому Богу. Это не значит, что мы Его познаем умом; это значит, что мы несомненно знаем, что Он тут и что мы в Его присутствии. Бывает, что Бог сделает Себя явным, что не только в силу моей веры, но потому что Он хочет, чтобы я познал Его, Он откроется мне так или иначе.
Есть множество примеров такого рода, когда человек стоит перед Богом и как бы поглощается Его присутствием. В житии святого Серафима Саровского есть рассказ о том, как, когда он еще был дьяконом, во время Литургии вдруг он окаменел, он не мог двинуться, не мог слова сказать. Его отвели в сторону, и он стоял, как говорится в его житии, меняясь лицом все время, но не видя ничего, не ощущая ничего вокруг себя, потому что он весь ушел в Богозрение. Он ушел в Бога и как бы отделился от земли[46]. И потом постепенно он начал приходить в себя и стал обычным, тем Серафимом Саровским, которого мы знаем и любим, в котором нас поражает его простота, непосредственность, неусложненность. Но эта простота и неусложненность происходит не от того, что он простак, а от того, что он приобщился к Тому, о Котором святой Иоанн Кронштадтский говорит: Бог — препростое Существо. В Нем нет сложности, в Нем есть абсолютная, прозрачная цельность. К этой цельности приобщился тогда и Серафим. Но он не был еще в состоянии приобщиться к Богу до конца, потому что это значило бы умереть.
Бывают моменты, когда мы встречаемся с Богом как бы лицом к лицу. Я помню рассказ о молодом человеке, который начал читать Евангелие и вдруг с совершенной ясностью ощутил, что по ту сторону стола, перед которым он сидит, — Христос. Он ничего не видел, он не слышал ничего, это не было видение в каком бы то ни было смысле, но была абсолютная уверенность, что Христос стоит тут. И из неверующего он смог стать верующим.
Это как бы первичный опыт: встреча с Богом, когда мы всецело или хотя бы отчасти уходим в Него, как та соляная куколка, о которой я говорил: на мгновение, может быть, частично, а в какой-то момент жизни — всецело, до конца, неразделенно. И в тех людях, которые глубоко приобщились к Богу, это связано с молчанием. Потому что есть вещи, которые словом не передашь. Бывают моменты, когда молчание охватывает человека до самых глубин, и это молчание является как бы основной встречей с Богом.
Вы наверно знаете из опыта, как встреча с человеком может быть поверхностна или глубинна. Бывает так, что два человека друг друга знают, знакомы, открыты друг другу, потом в какой-то день они оказываются вдвоем, может быть, у камина и начинают разговаривать. Постепенно разговор утихает, потому что в комнате, где они находятся, такая всеохватывающая тишина, и через некоторое время они уже не только тихо между собой разговаривают, но молчат. И в этом молчании — встреча такой глубины, такой значительности, в этом молчании — счастье встречи и откровение друг о друге. После такой встречи в молчании можно, при случае, разговаривать друг со другом, но не от разговора будет зависеть взаимная приобщенность, глубина встречи: та совершилась в молчании, и она остается в молчании. Слова, которые выражают взаимные отношения, которые говорят о общей жизни, являются только как бы скорлупой, а в глубине пребывает это дивное молчание, молчание приобщенности, молчание единства.
И когда мы читаем жития святых, когда читаем их произведения, мы часто видим, что то, что они говорят, и то, чем они были, покоилось, корнями уходило в созерцательное молчание, когда человек корнями своими ушел в Бога, если даже всецело еще не является купиной неопалимой. Такой человек не может пребывать во внешнем молчании всегда и навсегда, но он может сохранить в себе это непостижимое молчание встречи и приобщенности к Богу и проявлять эту приобщенность всей своей жизнью.
Эта приобщенность к Богу может проявиться, как я уже вам сказал, в том сиянии, которое из человека исходит и другого человека приобщает к тайне Божьего присутствия. Я когда-то вам рассказывал, как в древности три паломника пришли к пустыннику со своими вопросами. Двое из них ставили вопросы и получали на них ответы, третий сидел и молчал. И когда им пора было уходить, пустынник обратился к третьему: «Что же ты ничего не спросишь?». И тот ему ответил: «Для меня достаточно было на тебя глядеть»[47]. Он глядел и через видимое как бы созерцал невидимое. Ему не нужны были конкретные ответы на конкретные вопросы, он приобщился всецелости того, что знал, чему был приобщен этот пустынник.
Но порой нужны слова, и эти слова доходят до нас, но доходят по-разному. Они доходят до нас в зависимости от того, как мы сами созрели. Помните, в Евангелии сколько раз говорится, что Христос Своим ученикам дает объяснения, а другим людям, которые еще не созрели к тому, чтобы понять объяснения, все говорится в притчах, картинно. Они усвоят картину, они запомнят образ, этот образ будет в них жить, и они постепенно будут глубже в него вглядываться и начнут что-то большее понимать.
Может быть, интересно то, что слово, которое на греческом языке означает притчу, — parabola; а парабола — это геометрическая фигура, в которой есть центр, окружность и два как бы рукава, которые уходят в бесконечность. И те, кому дано понимать, сразу доходят до центра, а другие должны идти дальше, дальше, дальше в глубь. Но и те, которые поняли, должны уходить в самые глубины, которые им указаны параболой. Поэтому даже притча, которая кажется такой простой, когда мы ничего еще почти не понимаем, может дойти до такой глубины, до такого всеобъемлющего величия, о котором мы понятия не можем иметь.
Но это слова, и в словах может заключаться очень многое. Не напрасно Христос назван Словом Божиим. И у одного из пророков нам сказано, что Бог говорит: слово Мое, которое исходит из уст Моих, не возвращается ко Мне тщетным, но исполняет то, что Мне угодно (Ис 55:11). Слово Божие воплощенное, Господь наш Иисус Христос, сказал нам истину о Боге, открыл нам путь. Но вместе с этим Слово Божие остается бездонно-таинственным, потому что Оно является выражением неизъяснимой тайны Божией.
Но не только словом мы можем передать то, что мы познали о Боге. И конечно, когда речь идет о святых, не только тем, что люди могут увидеть во святом, в том сиянии Божественном, которое им открывает тайну о Боге, но иногда звук голоса что-то доводит до человека. Вы наверно знаете, как изменчив голос человеческий, как он может быть сух и мертв, какой он может быть ласковый, какой он может быть глубокий и так далее. И вот, когда святые говорили, в их голосе люди слышали такие глубины, которые те не могли выразить только словами. И поэтому так значительно, как мы друг со другом говорим: из сердца ли, полного любви, сострадания, или из холодного сердца, безразличного. Как мы говорим? Человек слышит звук нашего голоса — что этот звук приносит ему? Не только слова: слова могут быть прекрасные, но не пережитые, слова могут прекрасные — и не донести до человека тот опыт, которого нет у говорящего.
И то же самое можно сказать о всех проявлениях человеческой деятельности, того, каков человек по отношению к другому. Человек познает Бога в конечном итоге только в самых глубинах своего молчания и Его присутствия, но выражать это может словом и действием, потому что дела милосердия, дела любви с собою приносят вопль другого человека, то познание о Боге, которое говорящий или действующий в себе носит. Как мы ответственны за слова, которые мы произносим, за взгляд, который мы кидаем, за звук нашего голоса, за прикосновение нашей руки, — все то, что нас связывает с другим человеком за пределом слов, в глубинах нашего молчания и его открытости к возможному молчанию, куда может влиться сознание Божественного присутствия!
И из этого следует, что мы можем начать понимать, каким образом складывались церковные песнопения, каким образом складывались молитвы святых. Церковные песнопения — это же песнь человеческой души, которая встретила Бога, это песнь живой души, которая поет свою радость о встрече с Богом, свое горе об одиночестве, или крик своего отчаяния о своем недостоинстве, или плач о потерянном друге. У нас есть пример тому в нашем церковном опыте. На похоронах мы читаем и поем стихиры, написанные в древности Иоанном Дамаскином. Он ушел молодым в монастырь. Он любил петь, любил стихи писать, и для того, чтобы его смирить, ему запретили и петь, и писать стихи. В какой-то момент умер его самый близкий друг. Иоанн пришел на похороны, и тогда случилось, да, чудо: он не удержался и запел, запел одну песнь после другой, провожая своего друга в вечную жизнь. И так он пел, и таковы были слова, что ему было дано разрешение и в будущем писать и петь. Песнь родилась из глубин души, и сколько других песней церковных рождались так. Подумайте о всем церковном пении, о древности и о современности — сколько живой души заложено…
Тут, может быть, следует сказать и другое: не только в церковном пении, но и во всей музыке, во всей красоте звука, который создал человек изначально, лежит это таинственное общение. Правда, многие из песнопений не рождены из глубокого духовного опыта, многие сочинения композиторов не родились из специфически религиозного опыта, но они родились из глубин души. Если думать о том, как рождается сочинение, то можно уловить, как этот человек в глубине своей души пережил нечто, что Бог ему дал пережить. Он не сумел увидеть Бога, он не сумел услышать Бога, но он услышал нечто потустороннее, нечто, что шло к нему из глубин, из недр Божественных. Он это пережил, это вошло в его душу, и он нашел пережитому посильное выражение, выразил это, как умел. А потом другие стали слушать и переживать. И постепенно, от Бога до человеческого опыта, до человеческого общения открылись глубокие музыкальные произведения, которые не все говорят о Боге, но все говорят: что-то коснулось глубин человеческой души, и человек это выразил пением, звуком, так же как мы видим, как пережитое выражается в поэзии.
Но тут есть два момента. С одной стороны, человек переживающий старается свое переживание выразить посильно, выразить пережитое, как умеет. С другой стороны, когда мы слышим то, что он написал, сочинил, пережил, мы это воспринимаем и понимаем, лишь постольку поскольку сами уже выросли в меру этого переживания. Есть вещи, которые можно понимать в сочинениях поэтов, или в музыке, или в картинах, только если сам пережил нечто приближающее тебя к этому пониманию. Если ты ничего подобного не переживал, ты пройдешь мимо. Если ты хоть краешком души это пережил, ты остановишься, прислушаешься, вглядишься, попробуешь понять глубже, глубже.
И так все на свете нам говорит о тайне Божией. Небеса поведают тайну Божию (Пс 18:2). Все вокруг нас говорит о тайне Божией и о человеческой трагедии, и нам надо научиться вслушиваться в то и в другое. Так рождались песнопения церковные, так рождались молитвы святых, об этом я уже говорил: каждая молитва выражает опыт данного святого о Боге, о себе самом, о жизни. И когда мы стараемся их читать, мы должны понимать, что полностью, всецело, так же как они это переживали, мы не можем их пережить, потому что мы не доросли, мы не открылись до конца. Но мы можем нечто уловить то тут, то там. Мы говорим «Господи!». Мы это можем понять так, что Господь — властитель, хозяин, что Он надо мной имеет все права, и трепетать перед Ним. Но мы можем сказать: «Господи, я Тебя познал из Евангелия, я Тебя познал из жизни, я Тебя выбираю Господом и Господином жизни моей, Ты мой Господь по моему выбору, а не потому что Ты сильнее, властнее меня». И тогда совершенно иначе мы произносим: Господи, и Владыко живота моего… Да, Ты — Господь, Которого я выбрал, Ты Господь, Которого я хочу иметь Хозяином, Наставником, Путем моей жизни.
И так можно читать все молитвы. Они говорят о Боге, они говорят о том, что пережил сам человек, и это мы можем понимать только в меру нашего собственного уразумения. Как это дивно, как это глубоко и богато! И когда мы доходим уже не до частной молитвы, а до самой Божественной литургии, тогда, как я уже вам говорил, случается нечто: встреча и слияние тварного и Божественного, временного и вечного видимо, ощутимо, так что мы можем слышать и видеть.
Я надеюсь, что хоть что-то было понятно в том, что я старался вам передать, что так дивно, так дивно.

 

Храм и богослужение

Я уже неоднократно извинялся перед вами за относительную, а, может быть, и не относительную, запутанность моих бесед, потому что то, о чем я говорил и хочу еще сказать, я не могу уложить в простые умственные категории: то, о чем речь идет, это события, состояния, явления, которые одновременно принадлежат вечности и времени, веществу тварного мира и нетварному Богу, судьбе человека и судьбе всего мира. И мне кажется порой, что то, что я хочу выразить, многие из вас, наверное, видели по телевидению: как на крепком, солидном фоне основной картины проходят одна за другой, не заменяя друг друга, не исключая друг друга, различные прозрачные картины, движимые какой-то силой.
Вот об этом мне хочется еще и еще говорить, чтобы мы попробовали вместе уловить это таинственное совпадение, взаимное проникновение тварного и нетварного, вечного и временного, вещественного и того, что нельзя даже описать.
Есть одна молитва в начале Литургии, которая это выражает очень четко, ясно, но мы к ней так привыкли, и она выражает истину такую родную, что мы не обращаем внимания на ту таинственность, которая в ней сокрыта: Во гробе плотски, во аде же с душею яко Бог, в раи с разбойником, и на престоле был еси со Отцем и Духом, вся исполняяй, Неописанный[48]. Речь идет здесь о Христе, Которого мы знаем по откровению как Сына Божия, вне времени, в глубинах Божества, в тех глубинах, о которых я уже говорил, где царит то, что мы можем только назвать безмолвием, где сияет такой чистый, совершенный свет, что мы не можем глядеть на этот свет, не ослепнув.
Мне хочется поговорить об алтаре, где совмещается и вечное, и настоящее, и будущее: алтарь — грань, которая не разделяет, но соединяет то, о чем я упомянул. Когда мы смотрим на алтарь, мы видим в нем предметы и не видим ту реальность, о которой говорят эти предметы. Мы видим столик проскомидии, то есть приготовления Святых Даров, там реально, вещественно происходит действие, совершаемое священником. Но вместе с этим именно перед этим столиком, именно во время проскомидии произносятся те слова, которые я привел раньше: Во гробе плотски, во аде же с душею, яко Бог, в раи с разбойником, и на престоле был еси со Отцем и Духом, вся исполняяй, Неописанный.
Таким образом, этот стол, обыкновенный стол, является местом, где сочетаются небо и земля. Если мы взглянем дальше в алтарь, мы увидим в глубине его место, где ничего не происходит. Перед этим местом стоит кафедра епископа, за которым — икона, и эта икона нам говорит (что бы она ни изображала: Воскресение или другой какой праздник), что за этим пределом, где стоит кафедра епископа, — вся глубина Божией тайны, ее нельзя изобразить, ее нельзя очертать. Мы должны только смотреть и знать, что там, где мы ничего не видим, находится самая глубина тайны.
Кроме этого, мы видим престол, на котором будет совершаться приношение, освящение Даров. Этот престол имеет двойное значение. С одной стороны, это алтарь, алтарь заколения, алтарь, на котором возлегает Жертва заколения; к этому я еще вернусь. Но, с другой стороны, это престол, то есть то место, где восседает Царь. Царь этот — Христос, и когда мы находимся перед этим престолом, мы поклоняемся восседающему на нем Царю Славы, ставшему Человеком, и одновременно со священным ужасом созерцаем закланного Агнца.
Но это место, алтарь, не исчерпывает всего соотношения между Богом и Его тварью. Святые Дары, которые будут освящены, — это дар земли. Мы, люди, приносим хлеб и вино из своих домов, и из той части церкви, где мы стоим, они вносятся в алтарь. Это дар земли, но вместе с тем это дар падшего человека своему Спасителю. Это дар земли в том смысле, что земля, вся тварь стонет от человеческого греха и под человеческим грехом, но тварь остается безгрешной, она — жертва. Грешит только человек, и на всю тварь он налагает страдание, смерть, страх, ужас. И человек, находящийся вне алтаря — потому что там, в этом Святое Святых, нам еще места нет, — приносит дар земли, которую он оскверняет изо дня в день, но которая остается чистой перед Богом: она — мученица, она не грешница.
Некоторые отцы Церкви говорили именно об этом: о том, что вся тварь осталась непорочна, но стала жертвой и мученицей. И если мы видим ее как бы беснующейся, то это не потому что она потеряла свою девственную чистоту. Святой Феодор Студит говорит, что когда мы видим, как беснуется тварь вокруг нас, мы должны помнить, что она безгрешна, но подобна доброму коню, на котором восседает пьяный всадник. И этот всадник своим опьянением, своим бешенством вызывает у доброго коня те движения, те действия, ту ярость, которые он проявляет.
Человек приносит Богу дар земли. Бог сотворил землю, Бог сотворил зерно, Бог дал влагу. Человек трудился, да, но все сущностное — от Бога и остается чистым перед Богом, если даже оно внешне осквернено. Оно приносится обратно в алтарь, в область Божию. И этот хлеб, это вино по молитвам Церкви и силою Святого Духа, действием единственного Священника всей твари, Господа Иисуса Христа, приготовляется к тому, чтобы стать во время Литургии Телом и Кровью Христовыми — не силой молитвы священника или епископа — силой молитвы всей Церкви и открытостью душ человеческих, которые в благоговении и ужасе предстоят перед Богом и видят, что совершается: как Сам Бог тварь неоскверненную, чистую соединяет с Собой и делает ее тем, чем должна стать вся тварь, включая и грешного человека, — местом воплощения, Телом Христовым.
Но тут есть нечто изумительное и волнующее: это не могло бы случиться без свободного соучастия человека. Бог не насилует Свою тварь, Он не насильно спасает. Он отдает Себя на смерть для того, чтобы поверили в Его любовь, Он нам дает Своего Духа для того, чтобы мы приобщились к Нему. И все таинство спасения возможно только при свободном участии человека.
Говоря о том, как Сын Божий стал Сыном человеческим, святой Григорий Палама говорит, что воплощение Сына Божия было бы так же невозможно без соизволения Матери Божией, как оно было бы невозможно без воли Отца. Ангел принес Ей весть, и Она говорит: да будет Мне по слову твоему (Лк 1:38). Она не только пассивно принимает то, что дает Бог, Она всецело соучаствует в этом. И в этом смысле Она является дверью, через которую Спаситель Христос и Дух Святой вступают в мир, в котором мы живем. Дверь Небесная, Матерь Божия… И потому так значительны Царские врата, которые открываются на алтарь.
Есть момент в Литургии, который вы все знаете, — это великий вход, когда Дары, приготовленные хлеб и вино, выносятся через боковую дверь, проносятся перед народом и вносятся в алтарь. Ангел, изображенный на боковой двери, которая по левую сторону от вас, это архангел Гавриил, архангел Благовещения. А на Царских вратах — икона Божией Матери и изображение Благовещения. Христос, готовый войти в мир, готовый отдать Себя нам, и для нас, и за нас, выносится из алтаря, который является, как я уже говорил, вечностью, глубинами Божиими, проносится перед нами и вступает через ту дверь, на которой не только изображена Божия Матерь, но которая изображает собой Божию Матерь. И хлеб и вино полагаются на престол, который одновременно есть алтарь и царственный престол, где закланный Царь восседает во славе.
Таким образом, если мы смотрим на алтарь уже не вещественно, а стараясь увидеть, как переливаются время и вечность, мы видим: в глубинах его неизобразимое присутствие Всесвятой Троицы, те глубины Божества, откуда прозвучали слова, которые я столько раз приводил: как Отец говорил с Сыном о сотворении мира и о том, что это будет значить для Него заклание, распятие. Этого мы не видим, но это отображается в тех предметах и тех действиях, которые составляют Литургию: столик проскомидии, на котором приготовлены хлеб и вино, и самые хлеб и вино, которые принесены грешным человеком, но сами безгрешны и могут стать Телом и Кровью Христовыми так, как мы не можем ими стать. Мы можем только частично, сколько-то приобщиться, но хлеб и вино всецело становятся Телом и Кровью.
И мы видим в действиях Литургии, какое она имеет неповторимое значение. Я себе много-много лет ставил вопрос о том, почему наша Литургия имеет такое абсолютное значение. В списке богослужений она не состоит, она стоит особняком, она не «одна из» служб, она единственная в своем роде. Почему она так богата словами, молитвами, действиями? В сущности, если бы речь шла только о том, чтобы силой Святого Духа хлеб и вино стали Телом и Кровью Христовыми, не достаточно ли было бы помолиться?
Есть рассказ в житиях святых, в котором повествуется о детях, нескольких мальчиках, которые видели, что совершается в храме и в чистоте сердца решили это повторить. Они поставили стол, хлеб, вино и стали молиться о том, чтобы Дух Святой сошел на этот хлеб и вино, как в церкви бывает, и они стали бы Телом и Кровью Христовыми. И вдруг свет их осиял, и огонь сошел с неба на предложенные Дары. Дети в ужасе убежали и рассказали в городе. И епископ вместе с клиром торжественно, в облачениях вышел и этот хлеб и вино, которые силой и благодатью Святого Духа стали Телом и Кровью Христовыми, принес в алтарь[49]. Для того, чтобы совершилось это чудо, достаточно было, если можно так выразиться, совершенной чистоты сердечной этих детей, их неколеблющейся веры и ответа Божия на их веру и совершенную чистоту.
Мы этого не можем осуществить, мы недостаточно чисты для того, чтобы это было достаточно. И поэтому Божественная литургия постепенно строится. Она не «обросла» молитвами и символическими действиями, она строится так, что каждый человек может в свою меру в ней участвовать. Это сказывается в общем строе службы, которую вы так хорошо знаете.
Но есть еще другая сторона, которая вам, вероятно, в значительной мере неизвестна: это тайные молитвы, которые священник читает в то время, когда дьякон поет ту или другую ектенью. Народ их не слышит, и это жаль. Это жаль, потому что они не предназначены как «тайные» молитвы. Единственный документ, который у нас есть по этому поводу, принадлежит одному из византийских императоров, Юстиниану, который говорит, что тайные молитвы должны читаться достаточно громко и ясно, чтобы последний простолюдин мог их слышать и понимать[50].
Они стали тайными по двум причинам, если не больше. Первая причина в том, что храмы стали все больше и больше, а эти молитвы в голос, громко выкрикивать невозможно, они слишком интимные, слишком теплые, слишком личные. И во-вторых, потому что из-за размеров церквей они все равно не были бы слышны. Я никогда эти молитвы не читал до того, как священником стал, потому что мне говорили, что эти молитвы настолько святые, освящающие того, кто их произносит, что только священник — не из своей святости, не из-за своих добродетелей, а облеченный, укутанный, защищенный святостью Божией — может их произносить. Поэтому для меня они были откровением, и мне хочется рано ли, поздно ли, на них остановиться, чтобы они вам тоже открыли новые глубины Литургии.
Я говорил уже коротко о том, что церковь, храм, в котором мы находимся, как бы представляет собой во время богослужения место Преображения. Вы наверно помните, как Христос преобразился перед Своими учениками, то есть воссиял невещественным Божественным светом в момент, когда речь шла окончательно о Его крестной смерти по любви к нам. И после этого Он вместе со Своими учениками спустился в долину, и там встретился Он с человеческим горем, и с колеблющейся верой, и со всем сумбуром мыслей, ожиданий, надежд и безнадежности людей (Мк 9:1—29).
В этом смысле храм, в котором мы находимся, очень похож и на гору Преображения, где три ученика пережили с такой силой видение Христа, воссиявшего Божественной славой в момент, когда Он жизнь Свою окончательно отдал для нас. Но также наш храм очень похож и на долину, куда Христос спустился с учениками Своими и где Он нашел всю многосложность человеческих переживаний — надежды, веры, колеблющейся надежды и колеблющейся веры, и полноты веры, и радости, и ужаса, и трепета, и недоумения, и искания.
И если посмотреть на нас самих в храме Божием, то во время богослужения хотя бы минутами мы здесь находимся именно на самой горе Преображения или в долине, где все это происходило. Это место, куда приходит Христос с проповедью, со Своим словом, и больше чем Своим словом, — Своим присутствием. Во время малого входа, когда дьякон с духовенством выносит Евангелие из алтаря и вносит его обратно и поются заповеди блаженства, — это проповедь Христа, которая проносится и доходит до слуха всех, кто присутствует. Но это также и видение Христа, конечно, не в лице священника, несмотря на то, что священник в каком-то смысле является иконой благодаря облачению, которое его личность закрывает. Но Евангелие — Слово Божие: Блаженны чистые сердцем, они Бога узрят (Мф 5:8). И когда хор произносит эти слова, выносится Евангелие и мы видим. Оно для нас еще закрыто, это еще не провозглашенное благовестие, но мы видим Христа проходящего в нашей среде, и мы должны и можем задуматься над тем, что Христос представляет для меня, кто я, кто Он, какое благовестие находится в Его устах, запечатленное в этой книге Евангельской.
Таким образом храм, где мы находимся, является именно миром человеческим, но миром людей, которые уже познали Христа и Его окружают. И среди нас, кроме людей, видимых нами, родных нам, близких нам или чуждых и дальних, мы видим иконы. Эти иконы нам напоминают о том, чего мы глазами не умеем видеть, потому что в нас нет зрячести, мы не можем, не умеем видеть невидимое. В храме находятся ангелы Божии, в храме находятся святые. Мы их не видим, хотя порой ощущаем их присутствие, мы их не видим, и поэтому церковь нам их показывает на иконостасе, на стенах, напоминая нам, что они вот тут, тут.
Есть рассказ в жизни одного из основателей Валаамского монастыря, Назария, как он пошел в странствие, и пришел в деревню, и к удивлению своему заметил, что в субботу вечером священник не готовится совершать всенощную. И он его спросил: «А вы разве совершаете утреню перед Литургией?» — «Нет, — говорит священник, — знаете, раньше я служил всенощную по вечерам и Литургию по утрам. Но я заметил, что люди на всенощную не приходят, они заняты своим делом, и я перестал служить: для кого мне служить?». И Назарий ему сказал: «Как вы ошибаетесь! Вы разве не понимаете, что где бы то ни было, где произносится хвала Богу, где возносится к Нему молитва или представляется покаяние или благодарность, если людей нет, то их ангелы-хранители окружают вас, молящегося, и потом, когда служба окончена, они спешат, спешат к тем людям, к которым они приставлены, и зажигают в них новые чувства, а порой, во время службы уносятся в деревню и пробуждают в своих пасомых желание прийти в церковь. Поэтому никогда не пропускайте службы». После этого Назарий ушел дальше в свой путь. Через несколько месяцев он возвращался и остановился у этого же священника в этой же деревне и с изумлением увидел, что в субботу не только священник служит, но церковь полна. Видно, ангелы Божии, вдохновленные церковной молитвой, присутствием Самого Христа в храме, возбудили желание у пасомых прийти и молиться[51].
Мы ангелов Божиих не видим, мы себе даже не отдаем отчета, что каждый из нас, который стоит в храме, стоит рядом со своим ангелом-хранителем, что каждый из нас через святого, имя которого носит, приводит в храм благословение, молитву, если не личное присутствие этого святого. И поэтому так важно, что в храме мы видим иконы. Они нам говорят: ты не видишь святых, но они тут, ты не ощущаешь даже их присутствия, но когда ты молишься на икону, тебя пронизывает трепет, благоговение, любовь… А иногда бывает более явственное присутствие, когда кто-либо находящийся в храме явно ощущает присутствие одного из святых. Это бывает. Это бывает не в меру святости того, кто это ощущает, а, может быть, потому что ему надо было проснуться к духовной жизни, и это его разбудило.
Я помню, когда мы создавали этот храм, мы поставили икону святителя Николая Чудотворца вот здесь на перегородку, потому что несколько человек говорили о том, что святой Николай Чудотворец присутствует лично, живой на нашем богослужении. И был еще другой случай, когда в течение долгого времени, когда было трудно, — о как трудно! — создавать новый храм, новый приход, новую жизнь, в глубине алтаря стоял святой патриарх Сергий. Он не канонизован, но в глазах многих из нас он святой. И он присутствовал и благословлял народ.
Поэтому мы должны помнить, что мы не одни в этом храме, что этот храм полон присутствием святых, ангелов Божиих, наших родных ангелов-хранителей, и что так дивно, что мы можем вместе с ними молиться. Да, мы слепы, поэтому и поставлены иконы. Но иконы — не мертвое изображение. Мы все знаем, как, когда мы станем перед иконой, начинается общение, но не между деревом и красками, а между святым, который изображен, и нами. И это настолько сильно, явственно в сознании некоторых людей, что святой Иоанн Златоуст, говоря о молитве, написал, что когда ты хочешь помолиться, стань перед иконой, взгляни на нее, осознай присутствие и затем закрой глаза, чтобы икона тебе не закрывала живое присутствие самого святого, и говори с ним, живым. Таким образом икона делается как бы окном: мы подходим к этому окну, смотрим в окно, и когда закрываем глаза, это окно раскрывается, и перед нами сам святой, и мы с ним можем говорить.
То же самое, конечно, мы можем осознать, должны осознать, когда молимся перед иконой Божией Матери или Христа Спасителя. Мы можем взглянуть, чтобы наши глаза напомнили нам о Его присутствии, о Ее присутствии, и затем закрыть глаза, потому что Он тут, Она здесь. Мы можем сказать: «Владычица! Какое это чудо! Я недостоин к Тебе подойти, а Ты мне позволяешь быть в Твоем присутствии! Ты здесь!.. Господи, Ты здесь! Я могу молчать в Твоем присутствии, потому что без слов совершается глубинное общение между нами и без слов Твоя благодать пронизывает мое сердце, проникает мой ум, преображает меня, делает меня иным». Не каждый раз человек это явственно ощущает, но порой может это ощутить. И это так дивно.
Вот что происходит в храме благодаря тому, что и ангелы Божии, и святые, и Пресвятая Богородица, и Христос Спаситель, и Дух Святой, веющий над нами, — все здесь. Если бы только мы могли это осознавать со всей глубиной, мы могли бы войти в храм, закрыть глаза и знать, что мы в присутствии Божием, мы в раю Божием и что вокруг Бога собраны все те, которые Ему оказались верными в течение всей жизни, порой — жизнью и смертью.
В этом смысле храм — уже встреча с вечностью. И если бы мы это себе повторяли, если бы мы напоминали себе это! А что Христос тут есть и действует, мы это знаем из самого хода богослужения. К этому я вернусь в свое время. Так бы хотелось, чтобы мы научились это переживать, хотя бы помнить, хотя бы знать и минутами, да, переживать, когда вдруг нас коснется живое чувство, рожденное действием Святого Духа или воспоминанием, сознанием того, где мы, с Кем мы, Кто тут. И поэтому так важно, что мы можем взглянуть на иконы и знать, что они для нас — знак присутствия этих святых. Это не просто изображения, это нам напоминания, это знак того, что святые тут, хотя мы не видим. Как это дивно!
Но церковь не кончается храмом, в котором мы молимся. Открывается дверь в притвор, и из притвора — на улицу, в широкий, далекий мир. В древности в притворе стояли оглашенные, после того как прошла часть Литургии, которая была им открыта, после того как были сказаны слова: «Оглашенные, изыдите», чтобы никто от оглашенных здесь не оставался, чтобы только верные, то есть уже крещеные, были в храме для продолжения службы. Мы теперь эти слова повторяем, потому что они напоминают еще не крещеным о том, что они вступают в область, которая превосходит достигнутый или, вернее, дарованный им уже опыт, а перед нами, крещеными ставят вопрос: а ты на самом деле можешь стоять здесь, когда кто-то другой не имеет права стоять? Действительно ли в тебе произошло нечто такое, что не произошло в других? Действительно ли Крещение и Помазание миром тебя так соединило со Христом и с Духом Святым, как другие еще не соединены?.. Мы должны себе ставить этот вопрос каждый раз, каждый раз, потому что, только ставя вопрос, мы можем обратиться к себе самим вновь и вновь и переоценивать свою греховность и свой опыт о Боге. Ведь то и другое присутствует в нас одновременно: мы грешники, да, но мы познали Бога.
Притвор теперь пустой, притвор теперь просто место, через которое проходят люди, чтобы прийти в храм. Но он не потерял своего значения, потому что, проходя через этот притвор, мы должны помнить: когда-то я был чужд Церкви. Устав церковный говорит, что, исходя из дома и идя в храм, человек должен всю дорогу молиться: молиться или установленными молитвами, или своими словами, помня о том, что он сейчас идет в место, которое всецело, неограниченно принадлежит Богу, которое всецело переполнено Божественной благодатью, если мы ее не чувствуем, то по нашей греховности, и что надо готовиться в течение всего пути к тому, чтобы переступить порог. Вы наверно помните рассказ о мытаре и фарисее. Мытарь именно так вошел в храм, он пошел, зная, что по его недостоинству ему там места нет, что он не имеет права там быть, что он может вступить только по милости Божией, по жалости Божией, по снисхождению Божиему. И он себя бил в грудь, и каялся, и не смел дальше войти: Боже, милостив буди мне грешному! Фарисей вошел: у него были добрые дела, он исполнял все правила и поэтому чувствовал, что имеет право вступить в этот храм. И Христос нам говорит, кто ушел домой более оправданный (Лк 18:9—14).
И каждый из нас, входя в храм, должен перед собой ставить этот вопрос: кто я? Когда я переступаю эту грань, чувствую ли я, что вступаю в место такое святое, куда не имею права вступить, в которое я могу вступить только по милости и по любви Божией и потому что я любим другими людьми, которые меня перед Богом держат своей молитвой: Прими, Господи, его, прими, Господи, ее, благослови!.. И тогда мы можем вступить, отчасти с молитвой мытаря, отчасти с другой молитвой: «Господи, по молитвам тех, кто любит меня, позволь мне войти в храм, спаси меня!». И взглянуть вокруг себя, и увидеть, что мы можем вступить в это святое место, потому что нас принимает, охватывает, поглощает любовь других людей, которые тоже грешные, тоже несовершенные, но именно поэтому могут нам сострадать, могут нас принимать в сердце, могут молиться о нас: «Господи, Ты меня пустил, неужели Ты не пустишь его, неужели Ты не допустишь ее в Твое присутствие?».
Но дальше, за пределом храма, разверзается весь мир, и этот мир открыт храму и открыт Богу, и это мы должны помнить. Мы слишком часто приходим в храм, думая: мы сейчас вошли в область Божию, в этой области Бог да мы, потому что мы верующие, потому что мы крещены, потому что нам дан Дух Святой в Миропомазании, потому что мы причащаемся, и мы у себя, дома, на родине. И мы забываем, что Христос пришел на землю для того, чтобы спасти весь мир, всех, за всех Он отдал Свою жизнь. Все ли умеют принять этот дар — об этом мы судить не можем, но мы можем знать одно: что Бог Свою жизнь отдал для тех, которые за пределами этого храма, которые никогда сюда не придут, но кого Бог так возлюбил, что Он Сына Своего Единородного за них дал.
И поэтому мы должны помнить, что в конце Литургии, когда мы насыщены Божественной благодатью и милостью, когда нам была дана молитва, когда мы находились в присутствии Самого Христа, когда веял над нами Дух Святой, когда невидимо, в глубинах, находился Отец, когда мы слышали в Евангелии проповедь Самого Христа, Его слова, обращенные через тысячелетия к нам, к каждому из нас лично, мы должны помнить, что нам сейчас велено выйти в мир с благовестием, вернуться не в мир чуждый, не в серый, скучный, оскверненный мир, а вернуться в мир, куда нас посылает Господь с благовестием. И это благовестие, конечно, не заключается в одних словах. Да, мы можем делиться с теми, кто захочет нас слышать, нашей верой, но есть нечто большее, что мы можем принести в мир, — это преображенное наше присутствие.
Каждый из нас призван быть живым человеком, входящим в область, где есть полуживые люди, оживающие люди или еще окаменевшие люди. И в эту область мы должны войти без слов иногда, нет, большей частью без слов, но войти, сияя благодатью Святого Духа, чтобы люди, глядя на нас, могли сказать: что случилось с этим человеком? он не как все, он не как мы, в нем есть что-то, о чем мы и понятия не имеем! Он живой такой полнотой жизни, которой я не знаю!.. А глядя на нас как на общину, как на людей собранных, люди должны бы повторять слова, которые цитирует Тертуллиан в своем послании римскому императору в защиту христиан, где он говорит: Люди, глядя на нас (то есть на христиан), недоумевают и говорят: как они друг друга любят[52]! Не простой любовью отца, матери по отношению к ребенку, дитяти по отношению к родителям, друга по отношению к другу, невесты по отношению к жениху и так далее; нет, иной любовью, любовью, которая дает каждому человеку прозреть в каждом другом образ Божий: в верующем — воссиявший, оживший хотя бы отчасти образ Божий, а в неверующем — зачаточно находящийся в нем, как бы видеть Христа, лежащего во гробе, еще не воскресшего. И в каждом человеке это видеть, потому что каждый человек создан по образу и подобию Божию.
И тогда алтарь, храм, его преддверие и мир сливаются в одну неописуемую тайну Божественной любви, Божиего дара Себя Самого, Божиего призыва: Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я упокою вас (Мф 11:28). Если бы только мы могли это сознавать! Если бы мы, священники, которые служим, могли это сознавать глубоко, и входили бы в храм, и выходили из него в притвор, и из притвора — в широкий обезбоженный мир, но голодный мир, ищущий мир, истосковавшийся мир, как Церковь была бы действенна!
И тут нам надо вернуться к мысли о первохристианской общине. Христиан было мало, они были гонимы, быть христианином значило, что ты, может быть, умрешь на костре, под мечом или еще каким-то образом погибнешь. И эти люди входили в мир с благовестием, порой без слов, но явлением своей личности, вернее — становясь прозрачными к присутствию Христа в них самих. Не я живу, во мне живет Христос, говорит апостол Павел в одном из своих посланий (Гал 2:2). Если бы люди, которые нас встречают, ставили перед собой вопрос: что это за человек? сколько в нем никогда не испытанной мною любви, и света, и человечности, и благоговения по отношению ко мне! — как бы мир менялся вокруг нас.
Вот то, что я хотел вам сказать о храме и о том, как храм должен быть ключом, бьющим в мире, как мы, приходящие во храм, потускневшие от обычной жизни, должны были бы делаться светлыми, прозрачными, новыми, и выходили бы не для того, чтобы замкнуться в малую христианскую или семейную общину, а для того, чтобы принести всем, кто встретится нам, любовь Божию. И люди этого не всегда ожидают. Я вспоминаю, как раз в Москве я в лавке что-то покупал. Я поблагодарил продавщицу и улыбнулся, и она на меня посмотрела суровыми глазами и сказала: «Чего вы улыбаетесь? Мы с вами даже не знакомы». Я ей тогда объяснил: «Я улыбнулся, потому что вы так внимательно и дружелюбно мне послужили, я вам благодарен». И если все люди, кого мы встречаем, могли бы так отозваться — не как продавщица, а понять то, что я ей сказал, то многое переменилось бы вокруг нас.
На этом я кончу свою беседу о храме. Вероятно, я кое к чему еще вернусь. Как вы знаете, я своих бесед не готовлю досконально, и поэтому, наверное, что-нибудь еще надо было бы сказать. Но примите это, подумайте над этим, и когда будете приходить в храм, посмотрите: вы в доме Божием, вокруг вас святые, тут невидимо предстоят ангелы, веет Духом Святым. Мы все — Божии дети любимые, как же мы можем друг друга обойти? Как мы можем не научиться любить друг друга? не потому что тот или другой человек нам нравится, а потому что он — живая икона.
Думаю, пора нам говорить о Божественной литургии, продумать ее вместе. Мы все ее переживаем каждый раз, когда бываем в церкви, но не всегда достаточно продумываем то, что она нам приносит. Отчасти потому что нас молитва церковная уносит, как на крыльях, как маленькую ладью на волнах, и пока идет молитва, задумываться над самой молитвой и над тем, что происходит, конечно, мы не можем и не должны, потому что должны уходить в молитву так глубоко, чтобы она нас пронизывала и чтобы собственных мыслей в тот момент не было и мы не могли бы оглядываться на себя самих.
Но приходят моменты, когда хочется подумать о том, что пережито в Литургии, в молитве. За последнее время Божественная литургия начала осмысливаться для меня как-то по-новому, и мне хочется с вами поделиться этим, не потому что мои мысли глубоки или значительны, а потому что мне хочется с вами делиться самым драгоценным, что у меня есть. Это драгоценное, конечно, далеко не совершенно, полноты, которую отцы Церкви переживали, я пережить не могу. Я вспоминаю, например, рассказ из жизни святого Пафнутия Боровского, который жил в монастыре и был затворником. В какой-то момент там не оказалось священника, который мог бы послужить Литургию, и его вызвали, и он пришел, и он служил, а в конце Литургии обратился к монахам и сказал: «Если даже когда-нибудь у вас не будет священника, не просите меня совершать Литургию, потому что совершить ее еще раз я не мог бы, оставшись живым». Как это далеко от того, как мы легко Литургию воспринимаем! Мы ценим пение, мы ценим слова молитвенные, но остаемся в сознании самих себя и того, что происходит вокруг.
И вот мне хочется поделиться с вами тем, что собралось за многие годы из чтения, из размышления или из того, что приходит каждому священнику, когда он совершает Литургию. О месте, где она совершается, то есть о храме, я уже кое-что сказал, а теперь мне хочется сказать нечто и о нас самих в этом храме. И первый вопрос, который мне хочется поставить пред вами, следующий: кто участник и кто совершитель в богослужениях и в частной молитве?
Если говорить о частной молитве, вопрос кажется очень простым: по моей вере, пусть она слаба, несовершенна, я становлюсь перед Богом, стою перед Ним безмолвно, стою перед Ним с какой-то внутренней пустотой, открытый, с такой пустотой, которую может заполнить только Божие присутствие. И когда я стал перед Богом, и открылся Ему, и замолк, когда утихли во мне обыкновенные мои мысли и чувства, я могу к Нему обратиться со словами. Эти слова могут быть мои собственные, эти слова могут быть слова святых, эти слова могут быть очень богаты содержанием без того, чтобы мы сознавали это с ясностью.
Вот мы встали перед Богом, мы замолкли. И первое, что мы можем Ему сказать: «Господи, спасибо Тебе, что Ты мне, мне, при моем недостоинстве, при моей слабости, позволяешь стать перед Тобой. С одной стороны, я переживаю Твое бесконечное величество. Я сознаю, что я так мал, так недостоин, что не имею права становиться перед Тобой, даже поклониться земно; а с другой стороны, я Тебя знаю как Господа моего, как моего Спасителя, да, я скажу — как моего Друга». И это не кощунственное слово, потому что именно это слово употребил Христос, когда Он сказал: Я больше вас не называю слугами, рабами, а друзьями, потому что слуга не знает воли господина своего, а Я все вам сказал (Ин 15:15). Он все нам сказал, Он открыл нам Свое сердце, Он открыл нам основные истины об Отце, о Себе Самом, о Святом Духе, о нас, о каждом из нас. И потому что Он такой, я могу к Нему обратиться и сказать: «Господи, спасибо, что Ты позволяешь мне стать перед Тобой не с чувством ужаса, страха, а с чувством трепета, благоговейного трепета и благодарности за то, что Ты позволяешь мне так перед Тобою стать!».
А затем мы можем молчать. Мы можем молчать в дивном сознании Его присутствия и того, что мне позволено стоять перед Ним, быть с Ним, что мне не надо выполнять каких бы то ни было обрядов: достаточно того, чтобы моя душа жаждала встречи с Ним, чтобы сердце было открыто и чтобы была во мне решимость или хотя бы глубокое желание быть Его учеником или, как Он сказал, Его другом. О том, как мы можем молиться словами, я уже говорил, и не раз. Повторю только одно: мы должны говорить с Богом нашими словами. Даже если эти слова мы берем из псалмов, из молитв святых, чтобы я мог их произнести как свою молитву, они должны стать моими словами, не просто повторением того, что я вычитал в книге, или того, что я сейчас могу прочесть Ему вслух. Слова, которые тот или другой святой произносил, и то, что он говорил, запало мне в сердце, стало моим собственным чувством, моей собственной молитвой, моим устремлением к Богу, моим отношением к Нему, и я могу эти слова употребить, потому что они так совершенны, настолько совершеннее того, что я мог бы сам сказать, однако они стали моими. Как это дивно! Если так относиться к молитвам святых, тогда мы можем постепенно углубляться в их смысл не путем какого-то умственного размышления, а путем приобщенности: приобщенности к этим святым, к их опыту, к их словам.
И тогда случается еще другое: эти святые, которые в момент крайнего восторга и радости или глубочайшего покаяния говорили те или другие слова, нам делаются своими, родными. Вы, может, помните, как в одном из псалмов царь Давид прерывает свою речь и восклицает: Радость Ты моя[53]!. А потом продолжает свою речь. Как это дивно! Он говорил Богу то, что надо было сказать, то, что он чувствовал, что думал, чем жил. Но сознание, что он перед Богом, так преисполнило его душу, что он не мог продолжать своей речи и только мог воскликнуть: «Радость Ты моя!». В других молитвах мы встречаем покаяние, но покаяние это должно стать нашим. Конечно, не в той мере, в которой оно было опытом того или другого святого, нет, в меру моей малости, но все равно. Мы не можем, например, 50-й псалом, который постоянно читается в церкви: Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое… Богу читать вслух, как бы зная, что это — самое лучшее, что я могу сказать в виде покаяния. Если эти слова не вырываются из моего сердца или, во всяком случае, не выражают моего сознания, то они еще до меня не дошли. Конечно, они дойдут до Бога, но не в том виде, в котором я их произношу. Бог послушает меня и скажет: «Бедненький, бедненький, он что-то учуял в этих словах, но он их еще не умеет пережить». Из этой жалости Он нас помилует, да, и Он поможет нам на Его жалость отозваться.
И вот когда мы так молимся, кто участвует в этой молитве? Участвую я сам, конечно, участвует победоносным образом Сам Господь, к Которому я обращаюсь, участвуют те святые, наставники, которые меня научили так молиться, но они не издали соучаствуют в моей молитве. Когда мы начинаем молиться их словами, они сами участвуют в этой молитве. Мне кажется, что когда мы произносим слова, которые выражали до самых глубин опыт покаяния, благодарность, любовь к Богу, любовь к людям того или другого святого, несмотря на то, что я Богу могу принести эти слова только из собственной бедноты сердечной и умственной, святой эти слова берет и возносит к Богу. И это дивно. Я повторю сейчас нечто, что я уже говорил, и не раз, но что для меня такое большое значение имеет. Как-то мне нужно было помолиться Богу о нужде, а веры у меня не было в то, что та молитва, которую я буду употреблять, написанная одним из святых, может дойти до Бога, в том смысле, что я не верил, что она может быть исполнена. А вместе с этим нужда была настоящая и большая. Я обратился к святому, который написал эту молитву, и сказал: «Ты эту молитву составил с полной верой. Я не верю в то, что получится что-нибудь, но ты в это верил и сейчас веришь. Я буду произносить твои слова, а ты эту мою молитву вознеси к Богу». И так оно и случилось. Я прочел эту молитву, предоставив тому святому, который верил в свою собственную молитву, вознести ее до Бога, и Бог ответил на эту молитву, исполнил прошение, которое мною было Ему поднесено без моей веры, но с надеждой. Я не верил, что случится нечто, но сверх надежды надеялся, и святой мне в этом помог.
Таким образом, когда мы молимся даже частным образом дома, участвует вся полнота Всесвятой Троицы, участвует, Каждый по-своему: Спаситель, Дух Святой, Отец, участвую я, участвуют те святые, слова которых я употребляю и которые их оживляют как бы, дают им жизнь, чтобы они вознеслись к Богу. Это значит, что каждый раз, когда кто-либо из нас молится даже самыми простыми словами, вся полнота Церкви участвует: и ангел мой хранитель, и Божия Матерь, и Всесвятая Троица в каждом Ее Лице, и святые, чьи слова я приношу. Молитва в этом смысле никогда не бывает одинокой, она охватывает всю тайну Церкви. Это молитвы утренние, это молитвы вечерние, это молитвы, которые мы можем произносить в любую часть дня и ночи.
Но есть другие молитвы, молитвы, где совершается нечто Самим Богом, молитвы, которые не только — обращение к Богу о том, чтобы то или другое исполнилось, а молитвы тайносовершительные. Последний предел в этом отношении, конечно, — Божественная литургия, когда мы молимся о том, чтобы этот хлеб, это вино сошествием Святого Духа стали Телом и Кровью Христовыми. Мы этого совершить не можем, мы только можем сказать: Твоя от Твоих, как мы и говорим на Литургии. Хлеб, вино — Твои, и мы их возносим Тебе, Ты их приобщи Себе Самому, чтобы они к нам вернулись, совершая чудо нашего приобщения к Тебе. К этому я еще вернусь.
Но не только в Божественной литургии совершается такая тайна. Есть другие действия, которые мы легко называем обрядами. Обряд для нас на обычном языке больше говорит о форме, чем о содержании. Есть действия церковные, которые охватывают все то, о чем я говорил, но с особенной силой — тварное вещество нашего мира. О том, как хлеб и вино приобщаются тайне Божества, я скажу позже, а сейчас хочу сказать о другом. Мы все можем освятить, то есть принести Богу и сказать Ему: «Господи, благослови это!». Но «благослови» не значит: оставь это вне Себя, сказав доброе слово об этом, это значит: прими это как Свое, и пусть оно к нам вернется от Тебя, как сейчас оно к Тебе подымается от нас. Есть целый ряд таких действий церковных. Мы освящаем священнические одежды, чтобы они не были просто одеждой, которую носит священник ради того чтобы не быть похожим на других, или чтобы эти священнические одежды, то есть облачения, нам напоминали о чем-то. Нет, мы их освящаем для того, чтобы они были собственные Богу и чтобы, когда мы их надеваем, мы как бы облекались в вещественную благодать. С каким трепетом дьякон, священник, епископ должны на себя надевать каждую из этих одежд, которые были принесены Богу с молитвой: освяти их, пусть они будут благодатны, пусть они покроют слабость и недостоинство мои, но пусть люди видят в них и через них — Тебя действующего.
Мы освящаем иконы. Это гораздо проще, легче понять, но мы не всегда задумываемся над тем, что случается с иконой, которую мы освящаем. Икона — это дерево, это краски, это линии, изображающие Троицу, Спасителя, Божию Матерь, святых, события Ветхого или Нового Завета, но это не только картинки. Когда мы молимся о том, чтобы Бог их освятил, мы молимся о том, чтобы они каким-то для нас непостижимым образом были приобщены тайне Божественной благодати. И мы так благоговейно, трепетно относимся к иконе, не только потому что почитаем то лицо, которое на ней изображено, а потому что самая икона от дерева до краски каким-то образом принадлежит преображенному миру, миру, в котором действует, живет Сам Бог.
И еще один пример хочу вам дать, который меня всегда глубоко волнует, — это освящение колокола. В молитве освящения мы молимся о том, чтобы Бог этот колокол благословил так, чтобы когда он будет звучать, его звук пробуждал спящие души. Здесь мы говорим не о том, чтобы человек услышал звук и как-то на звук отозвался, мы молимся о том, чтобы этот звук донес до души человека что-то (и мы не знаем, что), что его пробудит, что его откроет к вечной жизни, к Божиему присутствию.
И таким образом, если поставить вопрос о том, что включает собой даже частная молитва, даже меньшие чины благословения предметов, мы видим, что охватывается молитвой весь мир. Как я сказал уже, в любой молитве присутствует и Святая Троица, и Пречистая Дева, и ангелы Божии, и наш ангел-хранитель, и святые, и весь вещественный мир, потому что весь вещественный мир способен принять благодать Божию. Человек согрешил, но мир не согрешил, мир в плену у человеческого греха, но сам по себе он безгрешен. И как дивно, что можно в церковную молитву, которая глубже, шире всякой нашей частной молитвы, этот мир включить, чтобы этот мир стал вместе с нами участником жизни Божией, изливающейся в нас через благодать. Все это относится к частной молитве или к обычной молитве, которую мы произносим вместе.
Есть разница между частной молитвой и соборной молитвой, общей молитвой малого или большого числа людей. Кто-то из отцов Церкви сказал: «Кто видел брата своего, тот видел Бога своего»[54]. Каждый человек — живая икона. Каждый человек, который был крещен, которому был дан дар Святого Духа в Миропомазании, усыновлен через Сына Божия Богу и Отцу. И это мы должны помнить, это потрясающая мысль. Когда Христос на вопрос Своих учеников о том, как молиться, им говорит: Молитесь так: Отче наш иже еси на небесех… (Лк 11:2), Он не говорил только о том, чтобы они сознавали друг друга братьями и сестрами. Когда Он говорит: Отче наш, Он подразумевает: «Мой Отец и ваш Отец». И когда мы произносим эти слова молитвенные, мы должны сознавать, что это создает между нами и всеми людьми братство, но вместе с тем это братство является братством и со Христом. И только вместе со Христом, только во Христе можем мы назвать Небесного Отца нашего Отцом не в переносном смысле слова: мы — братья Христа, сестры Христовы, и потому Отец Его является и нашим Отцом. Может быть, то, что я сегодня говорил, вы и от меня, и от других слышали, и не раз, но есть вещи, которые надо слышать вновь и вновь, над ними надо задуматься, и так, как я сегодня их вам представлял, то есть все вместе, я не делал раньше.
Но есть еще одно измерение: это Божественная литургия. В ней участвуют все и участвует все. Участвуем мы все — верой, надеждой, голодом, покаянием, благодарностью, криком души, мольбой, но в Литургии участвует вся полнота церковная. Церковь — это богочеловеческое общество, где Бог и люди составляют одно таинственное общество, таинственное потому, что этого объяснить нельзя, этого доказать в каком-то смысле нельзя, но это можно знать внутренним опытом. Это можно передавать через внутренний опыт тем, кто еще этого не познал, не пережил.
Кто участник в Литургии, кто ее совершитель? О Совершителе я уже упомянул в начале беседы: освятить хлеб, чтобы этот хлеб стал Телом Христовым, и вино, чтобы оно стало Кровью Христовой, никакой человек не может. Никакая человеческая сила, даже богоданная благодать, не может дать человеку власть превратить хлеб в Христово Тело, вино — в Кровь Христову, никто этого не может совершить и никто бы не дерзнул. И еще: Бог приобщает Свою тварь Себе и Своей жизни, но Он не требует от нее, чтобы она перестала быть собой, Он не заставляет хлеб перестать быть хлебом, вино — перестать быть вином. Он таинственно пронизывает этот хлеб и это вино Своим собственным присутствием силою Святого Духа. Совершитель Литургии, в конечном итоге, Сам Господь Иисус Христос. И в молитве перед освящением Даров священник говорит: Ты — Приносящий и Приносимый, Ты — Приемляй (то есть Принимающий) и Раздаваемый[55]. Мы верим, что когда мы молимся Святому Духу, то Дух Святой сходит на Дары, которые мы принесли, и совершается чудо не нами, а Единственным Первосвященником всей твари, Господом Иисусом Христом. И тогда ставится вопрос: каково же наше место, место мирян, место священнослужителей, где мы?
И тут, мне кажется, надо помнить очень важную вещь. На русском языке «миряне» и «духовенство» по смыслу слов кажутся такими разными: миряне — это те, которые миру принадлежат, священнослужители — это те, которые принадлежат храму, но это очень бедный перевод древнего слова. На греческом языке те, кого мы называем мирянами, называются laos, лаос, это народ, это Божий народ, и в этом смысле все мы принадлежим к этому народу. У нас есть различные должности, различные задания в Церкви, но мы все в этом смысле народ Божий, царственное священство, народ свят, о котором говорит апостол (1 Пет 2:9). Народ свят — это значит народ, который Бог взял в удел, освятил, чтобы этот народ совершил дело спасения всей твари. Это не значит, что мы теперь уже святы в обычном смысле этого слова, это значит, что мы посвящены и освящены для совершения дела Господня. А царственное священство — очень великое и страшное выражение. Есть у Василия Великого место, которое я уже вам упоминал, о том, что править может любой человек, умереть за свой народ может только царь, потому что он как бы воплощение всего того, что значит этот народ перед Богом.
Каждый из нас в таком смысле является частью этого царственного священства, потому что каждый из тех, кого мы называем мирянами или священниками, призван свою жизнь посвятить на спасение других людей, всех людей, с которыми соприкоснется: Я вас посылаю, как овец среди волков (Мф 10:16), жизнь свою отдавать для того, чтобы другие могли поверить.
И вот, когда мы совершаем Литургию, вся Церковь участвует в ней на равных началах: в разных должностях, но в той же полной мере, потому что если мирянин готов свою жизнь отдать во свидетельство своей веры во Христа, чтобы другой человек дрогнул, задумался и, может быть, стал искать Бога, он участвует в жертвоприношении на Святом престоле. Помню, был случай, когда меня пригласили докладчиком на съезд, где участвовали только миряне, и председатель съезда представлял меня народу так: «Владыка Антоний — мирянин в священном сане». И это правда, потому что, становясь священником или епископом, мы не перестаем быть членом Божьего народа, того греческого laos, о котором писали апостолы. Это так дивно: мы все участвуем, но на разных положениях, в разных должностях, совершая дело каждый на своем месте, но одно и то же самое дело.
Сейчас нет времени говорить о том, что совершается в этом отношении в Божественной литургии. Я этой теме хочу посвятить следующую нашу беседу, потому что эта тема охватывает каким-то непостижимым образом все — и нетварное, и тварное, говорит о том, как вечность вливается во время и время начинает пылать вечностью, как Бог становится Человеком, как хлеб становится Телом Христовым, как мы приобщаемся, при нашем недостоинстве, в меру нашей возможности, Телу и Крови. Об этом я хочу говорить в следующий раз, а теперь я вам предлагаю: помолчим немножко и подумаем об этом чуде, о том, как дивно, что мы все — Тело Христово, порознь и вместе.
Чем дальше идут наши беседы, тем мне делается страшней их проводить. Когда мы говорили о вещах как бы общеизвестных: о молитве как учат о ней отцы Церкви, я мог опираться на их учение, цитировать их слова, а теперь я хочу перейти к теме, которая меня пугает: это вопрос о том, что совершается в Божественной литургии, и может быть, даже шире, в таинствах, но я буду говорить особенно о Божественной литургии. Кто совершитель этого таинства? Каково наше участие в нем?
И тут я, конечно, могу повторять то, чему меня когда-то учили, но кроме этого, мне хочется сказать несколько вещей, которые мне не пришлось вычитывать и которые меня как верующего и как священника глубоко волнуют. Я буду говорить о том, о чем у меня есть какие-то проблески понимания, проблески, которые мне были подарены моими наставниками, чтением, но я хочу дерзнуть, я хочу осмелиться говорить с точки зрения того, что я сам как бы переживаю. Я прошу вас, помолитесь, чтобы то, что я говорю и буду говорить, не было Богу оскорблением. Я буду говорить за пределом своего знания, потому что то, о чем речь идет, непостижимо. Это можно пережить минутами глубоко-глубоко, и это западает в душу. Но цельной картины никто, кроме святых, не мог видеть, да и те видели каждый с какой-то точки зрения, изнутри какого-то личного опыта, своей личной зрелости и того, что Бог хотел им открыть, чтобы они открыли другим людям. Я буду говорить не о том, что знаю цельно, буду говорить о том, что мне удалось уловить благодаря наставникам моим, почуять при совершении Божественной литургии и таинств и благодаря общению — общению с вами, общению с другими людьми. Это не потемки, это такая глубина тайны, в которую я проникнуть не могу, но минутами бывают блестки понимания, которым я хочу с вами поделиться. Еще раз скажу: помолитесь Господу, чтобы то, что я скажу, не было ложью — ложью о Нем, ложью о том, что совершается в таинствах Церкви.
Когда мы ставим перед собой вопрос о том, кто совершители этого таинства, мы должны помнить, как я уже сказал, что Церковь — это Богочеловеческое общество, это общество, где полнота Святой Троицы присутствует, является сердцевиной всего: и человечества, которое различным образом связано и приобщено ко Святой Троице (к этому я еще вернусь), но еще за пределом этого, всей твари, всего вещественного мира, потому что в лице хлеба и вина весь мир себя узнает пророчески, каким он призван быть в конце времен. Когда мы совершаем Литургию, все сосредоточено в одной как бы точке, потому что тут нет ни пространств, ни времени, но есть встреча и приобщенность.
Если поставить вопрос самым резким образом: кто совершитель Божественной литургии (и любого, в сущности, таинства, но Божественной литургии особенно), можно ответить только одно — Христос и Дух Святой — Бог, не мы. Никакая священническая благодать, даже никакая человеческая святость не может дать человеку ни права, ни власти принудить Бога воплотиться в хлеб и вино, и никакая человеческая власть не может этот хлеб и это вино соединить с Божеством Христа силой Духа Святого. Поэтому если мы говорим о том, Кто Совершитель Божественной литургии, то это Христос: Ты Приносящий и Приносимый, и Приемлющий и Раздаваемый, и Дух Святой. А какое же наше участие? Оно очень, очень ответственное и различное.
В первую очередь мы должны помнить и помнить остро, помнить всем существом, что вся Церковь участвует в совершении этого таинства, потому что, как я сказал раньше, Церковь — это Богочеловеческое общество. О том, что оно Божественное, я только что сказал, но оно человеческое, и все мы участники, без нашего участия не может совершиться никакое таинство. И так же — несмотря на нашу греховность, на наше недостоинство, несмотря ни на что! — без нас не может совершиться таинство даже Божественной литургии. Мы должны сказать решающее слово веры, мы должны сказать слово нашего посвящения Богу. И поэтому так важно помнить, что каждый из нас — мирянин, священник, епископ — каждый из нас в равной мере, хотя по-разному — совершитель этой тайны. Если бы мы это немножко больше понимали, то мы понимали бы, почему не положено священнику совершать Божественную литургию в отсутствие всякого народа, в одиночку: потому что ему не дана власть над хлебом и вином, ему не дана власть над Телом и Кровью. Только полнота Церкви, в центре которой, в сердцевине которой находится Триединый Бог, может это совершить. И это так важно нам помнить, потому что если мы это помнили бы, мы не присутствовали бы на Литургии будто извне: вот они, духовенство, нечто совершают, а мы нечто переживаем. Нет! Мы переживаем и должны бы переживать больше, чем переживаем, но мы и участвуем в этом. Не положено священнику в одиночку совершать Литургию, потому что он не благодатью, ему данной, а в единстве Церкви, народа Божия и Бога, ее совершает.
Правда, мы знаем, что некоторые подвижники совершали Божественную литургию, но они были так едины с Церковью невидимой, со святыми, с ангелами Божиими, что они не в одиночку ее совершали, а совершали ее в полноте торжествующей Церкви. Пример тому — святитель Феофан Затворник и другие святые, пустынники. Но они совершали Литургию не властью им данной, а в соединении, невидимом соединении всей Церкви: ангелов Божиих, святых, ангелов-хранителей тех, кого они поминают, как бы в непостижимом присутствии всех тех, кого они любовью в сердце своем носят, кого они приняли до самых глубин и молитву которых, жизнь которых, вечную судьбу которых они приносят Богу в дар: Твоя от Твоих, все, что Твое, мы Тебе отдаем.
И вот мы все собираемся на Литургию, и так грустно думать, что столько, столько православных людей приходят в церковь не только с опозданием, как будто хватит времени, служба длинная, и не только так, но первым делом закупают свечки, подают записки, занимаются своим делом и часто, даже ставя свечи, даже проходя через храм, не замечают того, что происходит. Как мне бывает больно за них, когда священник выходит благословлять народ, а кто-либо стоит спиной и ставит свечу, или подходит к панихидному столу в тот момент, когда произносятся слова освящения Святых Даров. Мы должны об этом подумать все, все. Это не значит, что мы не можем по нужде опоздать, потому что не в пространстве, не во времени дело. Но в момент, когда мы вступаем в храм, мы уже должны быть погружены в страшное чудо нашей встречи и нашего соединения с Богом. Будем об этом думать.
Но каждый из нас по-иному участвует, в зависимости от своего места в Церкви. Один человек приходит с покаянием, с разбитым от боли и стыда сердцем и стоит, как мытарь, не смея подойти к Богу, только стоя у притолоки церковной и говоря: Боже, милостив буди мне, грешному… Он участвует полностью в Божественной литургии, если даже он и причащаться не будет, потому что через это свое покаяние он приобщился к тайне Христова распятия, Христова Воскресения, к тому, что Бог стал Человеком, чтобы он спасся. Другие приходят в храм с радостью, благодарностью встретить своего Бога, встретить Христа, милость Которого излилась на них. Некоторые приходят в разобщенности со Христом, и тогда должно совершиться нечто, что зависит от человека, от случая, который нельзя распределить по категориям.
Бывало со мной так, что человек приходил исповедоваться, он не мог каяться, он не понимал своей греховности, ему не с чем было сравнить свою греховность. И после беседы я говорил: «Я не могу тебе дать разрешительную молитву, когда ты ни в чем не каешься, но приди сегодня и причастись Святых Тайн. Я ничего не могу, Бог может все». И несколько раз — я достоверно знаю — человек причащался и был исцелен, не телесно, а духовно. А бывает так, что человек не должен причаститься, потому что он не верит в то, что он согрешил, не верит, что Бог вообще что-нибудь сделает. И тогда ему надо созреть, так болеть душой, так встретить жизнь трагично, чтобы что-то случилось.
Вот разные подходы, при которых люди участвуют в Божественной литургии не святостью своей, но даже греховностью, и не только покаянной греховностью, но недоумением, криком о помощи, отчаянием. И Христос, Который умер за каждого и за всех, каждого принимает с состраданием. Но это значит, что вся Церковь, то есть все люди, которые в храме находятся в этот момент, — совершители Божественной литургии, потому что они все рвутся ко Христу и готовы Его встретить, и Христос самым разным образом их встречает.
Мне вспомнилось сейчас, как однажды спросили святителя Николая Велимировича, сколько народа у него в епархии, и он ответил странным образом: «Не знаю. Я не знаю, сколько людей сегодня покаянием, голодом пришли ко Христу. Они составляют епархию, другие на краю ее еще не составляют ее. Сегодня, через час, завтра, через год, позже они будут ее частью, но сегодня — нет». Подумайте над этим, подумаем все, я тоже должен думать.
Хочу еще сказать о месте дьякона в совершении Литургии. Начнем как бы с конца: дьякона хоронят как мирянина, не как члена духовенства. Почему так? Потому что дьякон — человек, которого народ Божий, еще не созревший на то, чтобы влиться в алтарь, выбирает и посылает туда вместо себя. Никто не может по праву войти в алтарь, но этот человек, дьякон, служитель избирается с тем, чтобы в алтаре, у престола Божия, у проскомидийного стола, где совершается распятие Христово, у престола, где совершается освящение Святых Даров и Воскресение, представлять собой весь народ, каждого из нас. И когда он молится: Миром Господу помолимся, — он молится не как человек, который вне собравшегося народа, он — один из народа и он говорит: «Давайте, братья мои, сестры, молиться, вы меня поставили, послали в это страшное, трепетное место алтаря, чтобы вас представлять. Я вам сейчас буду предлагать молитву, которую я возношу от вашего, от нашего имени, от имени всей Церкви, включая Спасителя Христа». Какое страшное и дивное служение! Он уже там, куда мы все стремимся, в области встречи и единства с Богом. Мы еще не все созрели и одного человека посылаем к престолу Божию. С одной стороны, он предстоит за всех нас, молится за всех нас, а с другой стороны, мы молимся как бы в нем и через него.
И это не всегда легко для дьякона или для священника, когда он без дьякона совершает, поет в Литургии молитвенные прошения, потому что он должен открыться всем тем, которые находятся в храме, он должен так открыться, чтобы молитва каждого могла как бы по желобу течь через его сердце, через его ум, через все его существо возноситься к Богу. Вы себе представляете, что это значит? Он должен каждого из нас принять и сказать: «Господи, я его молитву, его самого включаю в себя. Я дам не только его молитвенным прошениям, но, может быть, всему ужасу его личности течь, как по руслу, через мое сердце, через мой ум, через все мое существо к Твоему Престолу, к Твоим ногам».
Я знаю молодого священника, который не мог в течение первых лет своего служения выносить одного своего прихожанина, но он знал, что не может совершить Литургию, не приняв его в глубины своего существа, сердца, ума. И он приходил за два часа до службы, стоял перед царскими вратами и говорил: «Господи, не могу, не могу!». И потом: «Я должен, я должен, иначе я не могу совершать службу, не могу совершать Литургию, если я этого человека исключаю». И после двух часов порой этот молодой священник вдруг мог сказать с помощью Христа силой Святого Духа: «Да, Господи, пусть этот человек прорвется в мое сердце, прорвется через все мое существо, как бы мне ни было страшно, как бы ни было это отвратительно, но я его вознесу к Тебе, Господи». И только тогда он дерзал начать совершать Литургию.
Вот на что мы посылаем дьякона. Часто мы думаем: ну да, это человек, который способен участвовать в богослужении, как бы руководить нами и службой. Но отдаем ли мы себе отчет в том, что каждый из нас через него прорывается к Богу, что наша греховность, наша отчужденность от Бога как бы врывается в его жизнь, и он их возносит с криком страха порой, боли, сострадания? А если он не в состоянии таким быть, он должен отказаться служить в этот день: я не могу служить сегодня, представляя собой, вернее, вознося из своих недр молитву всех людей, кроме этого. Этот пусть останется вне Царства Божия… Я знаю случай, когда человек пошел на это: отказался от совершения службы из-за этого.
Теперь хочу сказать несколько слов и о священнике. Священник избирается для того, чтобы совершать Литургию, будучи как бы иконой Христа, совершающего таинства: видимый образ Невидимого. Христос на самом деле совершает ее, но священник будет произносить слова и совершать действия, которые на самом деле не он совершает, а совершает Спаситель Христос. Я уже рассказывал вам, кажется, о молодом священнике, который готовился к совершению Литургии и вдруг почувствовал, что не может дерзнуть совершить ее. Он не может, не имеет право это сделать, он грешник, он недостоин, он стоит на месте святе, где только Христос имеет право стоять. И он уже собирался снять с себя облачение и уйти, оставив приход без службы, объяснив людям, в чем дело, когда вдруг он почувствовал, что между престолом и им Кто-то встал. И он знал, что стоит Господь Иисус Христос, что он, священник, будет говорить слова, будет совершать действия, но чудо освящения Святых Даров будет совершать Христос, Который уже во время жизни Своей на земле в Себе Самом его совершил закланием Своим, смертью на кресте, погребением, и воскресением, и даром Святого Духа Своим ученикам.
Вот все, кто участник и совершитель Божественной литургии: Бог во Святой Троице, ангелы Божии, святые, весь народ в совокупности своей, каждый из нас лично, приносящий Богу свою ответственность и свою готовность, и свою открытость, и свой крик души, и свое покаяние, и свою благодарность, все мы, и отдельные люди, которые избираются на это служение и которым так страшно стоять там, где только Христос имеет право служить, стоять в алтаре, о котором я подробно говорил как о месте святом, о месте, где Бог и вся святость как бы вливается в тварь.
Хочу прибавить еще нечто. Божественная литургия, как и любое таинство, совершается только при наличии вещества: хлеба, вина, воды, масла и т. д. И в этом смысле, хотя мы этого не замечаем, в Литургии нам указывается на ценность вещества, конкретно — в лице, так сказать, хлеба, приготовленного, испеченного с верой человеком, который хочет от своего труда сделать Богу посильный подарок, как Авель приносил плод от своих трудов Богу и был принят Богом. Но хлеб — это же плод земли, которую Бог создал плодотворной, зерна, которое Бог создал способным принести плод. Орошается земля, оживает зерно от росы, от дождя, от работы человеческой. И вся земля, все тварное участвует таким образом в совершении Божественной литургии с той, может быть, разницей (это, возможно, вам покажется странным, страшным), что мы, грешники, участвуем в Литургии недостойно. А хлеб, вино, вода, все вещество, что входит в область таинств, безгрешно. Как сказал один из отцов Церкви, только человек грешен, вся тварь осталась безгрешной, но стала мученицей, потому что на ней лежит человеческий грех. Хлеб не грешит, вино не грешит, дерево не грешит, земля не грешит. Они порабощены человеком, греховностью его. То, что мы приносим Богу, чисто, свято по себе. Если оно и осквернено, то только нашими руками, нашими мыслями, нашей собственной сердечной нечистотой, но когда вносится в алтарь, тогда волна Божественной благодати охватывает все вносимое в алтарь и оно делается способным стать естественной, простой опорой таинства. Хлеб и вино в алтаре силой Святого Духа приобщаются Христу Богу и Человеку в Его воплощении и делаются способными стать Телом и Кровью Христовыми.
Я на этом кончу свою беседу. Я надеюсь, надеюсь, что она вам не показалась совершенно безумной, совершенной фантазией. Это не мечта, это мною пережитое, но — Боже мой! — как поверхностно в сравнении с тем, о чем я говорю и что вы, может быть, знаете много-много раз лучше меня. Простите меня, простите!.. Я только потому дерзаю так говорить, что есть слово у святого Иоанна Лествичника, где он говорит о Страшном суде и о том, как Бог одному человеку говорит: «Ты согрешил, тебе нет места в Царстве Божием». И человек опускает голову с готовностью уйти. И вдруг восстает множество народа и говорит: «Господи, прости ему. Он оказался недостойным всего того, что он знал, но если бы он не говорил, то мы бы не знали и не последовали бы за Тобой. Ради того, что он нам дал, помилуй его!»[56]. Вот единственная моя надежда.
Продолжая ряд наших бесед, я хочу сегодня несколько расширить наше видение о Литургии в немного непривычном направлении. Я уже говорил несколько раз о том, что в алтаре происходит нечто неописуемое: это встреча и слияние вечного и временного, Божественного и тварного, и то, что происходит там, потом как бы переливается через край и доходит до нас. Но вместе с этим то, что представляется земным нашим бытием, вливается в алтарь и делается священным. Я хочу это немножко разъяснить.
Во время Божественной литургии мы всегда думаем о том, что Бог творит над Святыми Дарами неописуемое чудо, что хлеб и вино делаются Телом и Кровью Христовыми, и что мы, подходя к Чаше, приобщаемся тому, что нам в таинстве дано. Но мы мало задумываемся над тем, что это представляет для тварного мира, какое участие тварного мира в этих событиях и какое участие тварного мира в нашем спасении. И вот на этом я хочу остановить ваше внимание, может быть, неуклюжим образом, потому что это непривычное нечто.
Мы знаем о том, что в алтаре совершается чудо освящения Святых Даров, и мы знаем, что эти Святые Дары приносятся народом в храм, из храма достигают алтаря, и там совершается над ними богослужение, тайносовершение. Но мы не всегда задумываемся над тем, что это представляет собой. Это представляет собой особое сотрудничество, соучастие Бога и тварного мира. Ведь подумайте: мы приносим в алтарь хлеб и вино, просфоры, вино, воду. Что они представляют собой? Хлеб — плод земли, которую Бог сотворил плодотворной, которую Бог сотворил такой, чтобы она под дыханием Святого Духа, как сказано в начале книги Бытия, могла постепенно из себя приносить все более богатые дары и Богу, и человечеству. Это земля Богом сотворенная, Духом Святым освященная, человеческим грехом порой изуродована и введена в заблуждение, но остается чистой, непорочной. Она — жертва, она не греховное явление. И в эту землю человек бросает семя. Это семя не он сам творит, а Бог творит, и земля это семя принимает в себя, принимает также и влагу, которую Бог дает, и дождь, и теплоту солнца, и все условия, которые нужны для того, чтобы это зерно принесло плод. Этот плод рано или поздно трудами человека, верой человека в то, что милостью Божией эта земля нам принесет богатую жатву, станет хлебом. Таким образом, как бы в основе всего находится Богом сотворенная земля, Богом сотворенное зерно, Богом данная влага, и солнце, и тепло, и свет, и вместе с этим человеческий труд. И все это сливается в одно, что позволяет человеку принести Богу в дар то, что он сумел создать, то есть собрать эти зерна, собрать этот хлеб и принести этот хлеб в алтарь.
Таким образом, даже в материальном смысле есть таинственное сотрудничество, содружество, взаимная любовь между Богом и тварью и между Богом, тварью и человеком. Мне кажется, что нам очень важно помнить роль сотворенного мира во всем таинстве нашего возрождения силой Божией. То, что я сказал сейчас о Литургии, можно было бы сказать также о водах Крещения, можно было бы сказать также и о других таинствах, но сейчас я хочу остановиться специально на Литургии.
Хлеб и вино, плод лозы, которую создал и взрастил Бог, но собрал человек, приносится в алтарь: Твоя от Твоих, как говорится позже в Литургии. То, что Ему собственно принадлежит, то, что Он создал, возвращается Ему нашей верой, нашей любовью: прими от нас, Господи, наши дары! Это то, что мы видим в начале книги Бытия в лице Авеля, сына Адама и Евы. И мы повторяем то же самое: Бог принимает наш дар, который является Его даром нам первоначально, и этот дар приносится в алтарь. Дар кладется на жертвенник, который представляет собой Голгофу, и изготовляется хлеб, который нам будет дан в причащении, но до того представляет собой образ, живой, трепетный образ распятия Христова. Священник вырезает из большего куска хлеба кубический кусочек. Он его надрезает: Жрется (приносится в жертву) Агнец Божий, вземляй грех мира, за мирскую жизнь и спасение[57].
И это не только физическое действие, это изумительное действие, при котором непорочная тварь Божия, хлеб и вино, делается образом распятия Христова, Жертвы Сына Божия за спасение мира и, как я уже вначале говорил, изумительной жертвы Отца, Который Своего Единородного Сына посылает на смерть для того, чтобы человечество, изменившее своему призванию, могло найти спасение. Это не только образ, это больше образа, это реальность, потому что этот хлеб непорочен, чист. Он — дар Божий нам и ответный дар человечества, человека Ему. Это чистая, непорочная тварь, которая приносится Богу и которую Он приобщает тайне Самого Христа. Здесь совершается то, о чем я говорил не раз, совершается как бы слияние вечного и временного, Божественного и тварного.
И как должны мы благоговейно относиться к тому хлебу, к тому вину, которые мы принесем в алтарь в дар Богу. Как благоговейно должны мы посылать в алтарь просфоры, не просто потому что мы их купили или потому что они были кем-то заготовлены, а потому что в тот момент, когда мы их приносим, мы возносим к Престолу Божию целый ряд событий, о которых я упомянул вначале. И вместе с ними, помимо основной частицы, которая будет освящена и станет телом Христовым, мы приносим имена тех людей, о которых мы хотим молиться, о спасении которых мы хотим молиться.
Я знаю, что в нашем православном мире идет спор о том, за кого можно молиться на Литургии, за кого можно молиться на проскомидии, то есть на той части Литургии, где приготавливается и совершается образно и вместе с этим реально распятие Христово на Голгофе. Некоторые говорят, что можно молиться на Литургии только за православных, только за крещеных. Мне запало в душу слово одного из самых строгих, я чуть не сказал «узких», епископов нашей Церкви, Владыки Елевферия, который до войны был главой Литовской епархии, после того как он был много лет протоиереем в царской России. Ему были поручены те немногие приходы в Европе, которые после разделения эмиграции остались верными Московской Патриархии[58]. Ему был поставлен вопрос о том, за кого можно молиться на проскомидии, на Литургии, и его ответ меня глубоко поразил и обрадовал. Он ответил в письме, которое я читал, что Христос умер на Голгофе за всех. Когда Он умирал на Голгофе, не было верующих и неверующих, православных и неправославных, было потерянное и растерянное человечество. И он говорит: «Так и теперь. Когда мы приносим имена людей к Голгофе, которая изображена проскомидийным столом, то мы должны приносить всех: и своих, и чужих, и верующих, и неверующих, потому что за них умер Христос. И в этот момент Он умирает — для всех».
Я вам передаю свое чувство, свою веру, свое убеждение. Я знаю, что оно будет встречено некоторыми, может быть, не вами, а вне нашего круга, с неодобрением, но меня так радует мысль о том, что есть место и момент, когда всех без исключения можно принести Христу и сказать: «Господи, Ты за них жил, Ты за них проповедовал, Ты за них умирал, Ты за них воскрес, мы Тебе их приносим: спаси, спаси их, Господи!». Это момент, когда сливается участие земли и неба, когда, с одной стороны, земля приносит дары, и Бог их принимает и делает больше, чем принимает: усвояет Себе, делает Своими, частью Своей жизни, частью жизни и смерти Единородного Сына Своего.
Дальше эти Дары будут вынесены во время службы. Сначала, во время пения заповедей блаженства, будет вынесено Евангелие. Здесь мы видим, как из глубин алтаря, больше того, из глубин Божиих, из глубин тайны Церкви выступает невидимо Христос в образе Своего Слова. Сын Божий, Которого мы называем Словом Божиим, выходит, и мы видим Евангелие. И это Евангелие, которое собой представляет Христа, кладется на престол, но этот престол является одновременно царским престолом, на котором восседает Сын Божий победивший, и местом заклания, куда ложится Он на смерть. В Своем рождестве Он уже приносится в Жертву. И так Евангелие нам представляет Христа, Который победоносным Своим Словом нам провозгласил правду, и жизнь, и радость, и надежду и Который одновременно на этом престоле является Жертвой. Он восседает, и Он принимает смерть.
А дальше, немного позже, тем же путем будут вынесены Святые Дары: хлеб и вино. Они будут вынесены с Голгофы и принесены на этот же престол — на престол, где как бы сливается смерть, жизнь и воскресение. Они ставятся на престол и будет возноситься молитва о том, чтобы этот хлеб, который является даром земли и человечества, был освящен Богом новым образом. Каким же образом, что это значит?
Священник призывает Святого Духа: Господи, иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолам Твоим ниспославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящихтися… Сердце чисто созижди в нас, Боже… Дух прав обнови во утробах наших…[59] — вот о чем он молится. И совершить таинство, то есть преобразить этот хлеб, который является даром земли и даром человечества, в Тело и Кровь Христовы может Своей жизнью, и смертью, и Воскресением, и вечной победой, восседанием Своим на небесах силой Святого Духа, Которого Он посылает нам, только Сам Христос. И мы стоим и молимся, и священник знает, что не он совершает это чудо. Он стоит в трепете, в священном ужасе.
Но еще иногда бывает, что человеку дано видеть больше, чем он разумевал, чем он ожидал или понимал. Мне вспоминается один священник. Уже на старости лет он совершал Литургию вместе с сослужащими ему братиями. После освящения Святых Даров, во время продолжения Литургии, от старости он сел в сторону и слушал, и смотрел на Святые Дары, на ту частицу, которую мы называем Агнцем Божиим, то есть Ягненком, то есть Сыном Божиим, распятым нашего ради спасения, а теперь силой Духа Святого ставшей Телом и Кровью. И глядя на то, что перед ним было, он вдруг увидел — не в каком-то видении, а в каком-то понимании, не чудесным образом, а в том чуде, которым Божия истина открывается человеку в недрах его, —то, чего он в течение долгой жизни не видел: он увидел, что этот хлеб и это вино, уже освященные, которые стояли на престоле, на месте заклания и воцарения Христа Спасителя, являются как бы началом преображения всего мира. Он вдруг уловил нечто, чего раньше никогда и не подозревал, о чем он никогда не думал: этот хлеб и вино, да, стали Телом и Кровью Христовыми, но при этом непостижимым образом оставались собой, освященными, преображенными, ставшими уже теперь тайной будущего века. Не только эта частица стала Телом Христовым, не только эта чаша стала Кровью Христовой. В их лице весь тварный мир, который безгрешен по себе, но порабощен злу человеческим грехом, себя может видеть таким, каким он будет после окончательной, всеконечной победой Божией. Это было видение преображенной твари. Вся тварь, весь мир, все мироздание могли смотреть на этот хлеб и вино, ставшие Телом и Кровью Христовыми, и видеть, какой тварь будет, когда будет одержана последняя победа Бога над злом и вся тварь будет преображена, будет ликовать в единстве своем и с Богом, и с человеком через Богочеловека Иисуса Христа.
Это было нечто очень для него и страшное, и от чего ликовали его сердце и душа. Он увидел, что не только человек, причастившийся Святых Тайн, приобщится тайне жертвенной любви Христовой и Его Воскресения, — что вся тварь в этот момент таинственно, необъяснимо может почувствовать, что она приобщена Богу во Христе и в Духе Святом. И таким образом эта тварь, которая участвовала в принесении Святых Даров, теперь приобщена хотя бы в виде небольшой частицы хлеба и небольшого количества вина окончательной, всеконечной победе Божией и соединению Бога со всем тем, что Он сотворил. Тварь это может пережить, мы, человеки, пережить это по-настоящему до конца не умеем и не можем из-за нашей греховности. Как изумительно: этот Хлеб и это Вино — одновременно преображенная тварь и путь к преображению человека!
Но кто может причаститься Святых Тайн? И тут опять-таки встает перед нами вопрос: какие условия нам поставлены для того, чтобы приобщиться через эту преображенную тварь к Телу и Крови Христовым? Есть место у апостола Павла, который говорит: кто причастится недостойно, причащается себе в осуждение (1 Кор 11:29). Но что значит «недостойно»? Слишком часто нам говорят о том, что недостойно причащается грешный человек. Если так, то никто не смеет причаститься, потому что никто, никто не может о себе сказать, что он достаточно чист, чтобы соединиться со Христом, соединиться со Христом так, чтобы стать тем, чем является Христос. Думать о том, что можно приобщиться, только если мы безгрешные, безумно, потому что в таком случае мы никогда не сможем приобщиться, только через приобщенность к Богу можем мы освятиться и преодолеть нашу греховность. Надо думать о греховности по-иному, надо ставить перед собой вопрос: отрекся ли я внутренне от Христа, отверг ли я Христа? стал ли я для Него чуждым, и Он чуждым для меня? Выбрал ли я путь жизни вне Христа или даже против Него, только бы исполнилась моя воля и моя жажда жизни? Если так, то действительно приобщаться нельзя. Кто-то из древних писателей определяет греховность так: течет река. На одной стороне этой реки — Божия область, на другой стороне реки — безбожная область, область, преданная сатане. И грех, в конечном итоге, заключается в том, чтобы перейти через эту реку из Божией области в темную область греха. Но это может с нами случиться либо нечаянно, по неведению, по безумию, по соблазненности, но не по выбору. Либо может случиться по сознательному выбору: я от Христа отрекаюсь, я больше не Его ученик, я больше в Него не верю, я уйду!
И еще есть момент, который сейчас не существует, но существовал в христианском обществе в первые века, когда оно было маленькое. Когда причащали людей, иногда приходили язычники и принимали таинство, но они принимали таинство для того, чтобы над ним колдовать или его осквернить. Они уносили его во рту и выплевывали потом для того, чтобы над ним совершить кощунственные действия. И от этого пошло начало того, что мы сейчас видим: после причащения мы подходим и получаем кусочек просфоры, который мы едим, выпиваем немножко вина для того, чтобы Церковь могла удостовериться в том, что мы действительно приобщились Телу Христову, а не несем Его во рту для осквернения. Конечно, это больше не имеет того значения, но отсюда пошел этот обычай. Если такой человек подойдет к причащению, да, он приходит себе в суд или во осуждение. Но мы все приходим как грешники для того, чтобы быть спасенными.
Что же тогда случается? Если мы приходим с открытым сердцем и говорим: «Господи, я грешник, я даже каяться не умею, но я хочу каяться! Я не умею верить по-настоящему, но, Господи, помоги моему неверию! Я грешу, несмотря на то что ненавижу грех, который совершаю, но у меня не хватает сил, решимости, мужества, дерзновения для того, чтобы воздержаться. Можно мне причаститься? Можешь ли Ты, Господи, войти в мою жизнь и начать ее преображать?». Если человек будет соответственно жить, то таинство постепенно будет приносить плод, эта искра света и тепла начнет развиваться в пожар, в огонь. Все мы можем прийти причащаться, зная, что сразу мы преображены не будем, но что постепенно то, что мы приняли с благоговением, с трепетом, с надеждой, с верой, сколько у нас ее есть, будет в нас возрастать, и нас менять, и преображать.
У святого Симеона Нового Богослова есть место, где он человека, который пришел причащаться недостойно, не кощунственно, а настолько неподготовлено, как бы утешает в том, что он не может встретить Христа. Симеон говорит, что если такой человек подойдет к Святым Дарам, Христос ему даст причаститься хлебу и вину как образу Его присутствия, но не сожжет человека внутренне Своим реальным присутствием. Есть много подходов и оттенков в этом мировоззрении, но мы можем приходить к причащению Святых Тайн с верой, что Господь нас не отвергает, если мы только приходим к Нему, как нищие, с открытостью, с надеждой на Него, с посильной верой и очистивши себя от того, что может нас от Него отделить. И когда я говорю «очистившись», я не говорю — до конца, потому что вся жизнь является восхождением к святости, если мы только к ней стремимся, вся жизнь заключается в том, чтобы постепенно сбрасывать с плеч то, что нас приземляет, давит, очищать свое сердце и ум от чувств, от мыслей, от поступков, которые недостойны нашей принадлежности ко Христу. Но Христос видит нашу немощь, и постольку поскольку мы отрекаемся от зла искренне и правдиво, Он нас принимает и начинает действовать Сам там и так, как мы сами по себе действовать не можем.
Мы приходим на исповедь, и перед тем как исповедоваться, должны ставить себе вопрос не о том, сделал ли я что-нибудь такое, от чего мне не по себе, а вопрос: то, что я сделал, мои мысли, мои чувства меня отделили от Христа или нет? Если я солгал, и мне стало стыдно, и я обратился ко Христу, и сказал: «Господи, прости!», — и пошел исправить свою ложь, то я могу подойти к Нему. И так же со всеми другими грехами. Поэтому на исповедь надо приходить с вопросом о том, что меня отделяет от Христа, чем я отделился от Него волей или неволей, случайностью или намерением. И все то, что я совершил сознательно, намеренно, зло, по неверности, я должен принести на исповедь, но не приносить на исповедь пыль, которую можно сдунуть со своей совести, как можно сдунуть пыль с лица зеркала. Подумайте! Приходите на исповедь, испытавши себя: что в моей жизни меня отделяет от Христа, что меня делает чужим по отношению к Нему? Он чужим не делается, Он-то остается верным. Но вот наше соотношение со Христом и наше соотношение также — и на этом я хочу настоять — хоть на одно мгновение со всей тварью. Вся тварь в этом хлебе и в этом вине, которые стали Телом Христовым, себя видит уже соединенной с Богом. Это соединение должно вырасти в полную меру, и мешает этому воссоединению человеческий грех, который порабощает тварь греховностью. Подумаем об этом.

 

О Божией Матери

К сегодняшней беседе я приступаю особенно трепетно, потому что мне кажется, что есть вещи настолько святые, что мне, может быть, о них и упоминать не следует. Я хочу с вами говорить о Божией Матери.
Я говорил уже, что храм — это таинственное место, где живет полностью Своей жизнью и присутствием Сам Триединый Бог: Отец непостижимый, Который, однако, через нашу приобщенность ко Христу делается и нашим Отцом; и Сын, Который стал человеком, одним из нас, оставаясь Богом в полноте этого слова, Который нам, по Его собственному слову, Брат, Друг (Мф 28:10; Ин 15:15); и Дух Святой, Который ниспосылается и пронизывает нас, и преображает нас постепенно, отчасти в меру нашей веры, отчасти — чистоты нашей жизни, но еще больше — в меру Божественной любви и снисхождения к нам.
Я говорил о том, что полнота Божественного Присутствия здесь обитает с нами, в глубинах алтаря, и переливается через край в храм, где мы все находимся, и дальше течет волной в весь мир, который Бог создал по неизреченной, непостижимой для нас любви и который Он спас от погибели ценой смерти собственного Сына.
Я говорил вам, что, находясь здесь, мы не постигаем, что храм преисполнен святыми ангелами, нашими хранителями, но также ангелами Божиими, которые присутствуют везде, где поется слава Божия, где поклоняются Ему, Живому Богу. Мы этого не видим, так же как мы не видим присутствия среди нас святых, которые нас окружают, которые находятся здесь, молясь о каждом из тех, кто носит их имя, молясь о нашем храме, о народе русском, о Церкви Православной, о мире, которому нужно спасение. Их тоже мы не видим, хотя иногда ощущаем присутствие святых, равно как и ангельское присутствие, так явно, так ярко.
Но кроме того, есть дивное слово одного из пустынников древности, который сказал: кто видел брата своего, тот видел Бога своего[60]: икону, живую икону не Самого Бога, но человека, пронизанного Божественным присутствием через Крещение, через дар Святого Духа и через приобщение Пречистому Телу и Крови Господа и Бога и Спасителя нашего Иисуса Христа. Иконы нам даны, чтобы мы могли смотреть и видеть невидимое, но, как я уже сказал, за видимым мы должны научиться переживать присутствие невидимого. Иоанн Дамаскин в одном из своих писаний говорит нам, что если мы хотим научить своей вере человека чуждого еще ей, мы можем поставить его перед иконостасом, и пусть он смотрит на иконы. Он увидит там присутствие Христа, Божией Матери, он уловит видение святых архангелов Михаила и Гавриила — Гавриила, который есть ангел Благовещения, и Михаила, который нас предупреждает о том, чтобы мы не легко вступали в алтарь, так же как он был поставлен у дверей рая, чтобы никто не смел в этот рай вступить неочищенным, неосвященным жизнью, смертью, кровью, благодатью Самого Христа.
И вот сегодня мне хочется с вами говорить не об иконе как таковой, но о Божией Матери. Я говорил уже несколько раз о том, что мы вступаем в алтарь через царские врата, те врата, через которые никто по праву не может войти, кроме Самого Христа. Когда священник или дьякон приходит к рукоположению, я его всегда останавливаю на этом рубеже и предупреждаю: смотри, ты в первый раз переступаешь эту грань. Эту грань может преступить только Сам Христос, Бог, ставший человеком, и теперь ты можешь ее переступить, только если так отдашься Богу, так с Ним соединишься, что станешь как бы иконой, и больше того — носителем в себе самом Его присутствия. Это очень страшно. Это страшно, потому что ты вступаешь в область, куда только Христос имеет право вступить, и вступаешь именно как икона, чтобы быть Его видимым действием и гласом Его, совершающим таинственно службу. Потому что самую службу никакой человек совершить не может, освятить хлеб, освятить вино, чтобы они стали Телом и Кровью Христа, никто не может. И в самой молитве перед освящением Даров нам говорится: Ты, Господи, и приносящий и приносимый, и приемлющий и раздаваемый[61]. А до этого мы молимся о том, чтобы Дух Святой сошел на этот хлеб, на это вино и силой Святого Духа они приобщились тайне Воплощения Христова.
К этому мы вернемся. Но сейчас я хочу сказать о том, что эти двери, царские врата всегда или как правило носят икону Божией Матери. В каком-то смысле можно сказать, что Божия Матерь — это Врата Небесные, Врата, через которые Живой Бог вступает в мир, Врата, через которые Он этот мир Своим Воплощением вносит в глубины Божественного присутствия.
Я хочу сейчас начать говорить с вами о Матери Божией. Я, может быть, не успею все сказать сегодня, потому что я не хочу спешить, я хочу вам сказать то, что мне кажется существенным, хотя, конечно, мое понимание очень ограничено. Но то, что я скажу, может отозваться у вас в душе, в вашем собственном опыте, и он обогатит, даст жизнь тем словам, которые я буду произносить.
Я хочу говорить с вами по очереди о праздниках Божией Матери, не литургической их форме, но об их существе и значении на пути нашего спасения, и, конечно, раньше всего о Рождестве Пресвятой Богородицы.
Божия Матерь родилась у пожилых родителей, когда уже вымерло в них всякое плотское вожделение, всякая страстность, и когда между ними осталась только — если можно это слово употребить в таком контексте — святая, чистая любовь, способность друг во друге видеть образ Божий, способность отдаться друг другу, а не обладать друг другом. Дева Богородица родилась вне страсти человеческой, родилась из человеческой очищенной и освященной любви.
Я уже говорил вам о том, что родословная Христова имеет очень большое значение. Это не только воспоминание о том, кто были предки Его, это воспоминание о том, как с момента сотворения мира и несмотря на падение один род после другого оставался верным Богу, и одно поколение после другого, несмотря на греховность, посвящало себя вновь и вновь Богу. И в этом процессе каждое поколение в себе очищало нечто из той греховности, которая легла на все человечество в момент, когда наши прародители отвернулись от полноты богообщения и погрузились отчасти в тварность, оставаясь однако почитающими, поклоняющимися Богу. И каждое поколение очищало в себе нечто, что было передано другими поколениями, но еще не было до конца очищено. Каждое поколение обновляло душевность и плоть следующего поколения. И когда это постепенное очищение через веру, через преданность, несмотря на человеческую слабость, Живому Богу дошло до предела такой чистоты, которые мы видим в Иоакиме и Анне, в родителях Божией Матери, могла родиться Мать воплощенного Сына Божия. Все поколения в Ней могут себя видеть, какими Бог их хотел, могут видеть свою незыблемую красоту, освобожденную от греховности, которая лежала на их плечах.
И родилась Дева Богородица без пятна, без порока, не потому что Бог чудом, односторонне как бы действуя, Ее очистил от всякой греховности, а потому что все человечество тысячелетиями очищалось из поколения в поколение, готовя Богу сосуд Воплощения. Как это дивно и как это значительно! Потому что в лице Божией Матери весь мир участвует своей тоской по Богу, своей устремленностью к Нему, своим подвигом очищения, своим покаянием там, где очищение не удается, участвует в рождестве Пресвятой Богородицы и через Нее — в воплощении Сына Божия. Это так дивно: весь мир участвует в этом чуде. Это не нечто, что произошло где-то, в закоулке истории и географии, это труд, это подвиг всего человечества.
И Божия Матерь является плодом этого подвига, всей этой борьбы за чистоту и правду, борьбы всего мира за очищение себя. Мы не напрасно Ее называем Пречистой Девой Богородицей. Она не была очищена односторонним решением Бога, Она — дар земли, дар человечества Богу, чтобы Он мог стать человеком. Здесь встречаются две дивные вещи. С одной стороны, то, что я сейчас вам сказал о роли человечества в Воплощении, а с другой стороны, то, о чем я уже говорил подробно: что Бог и Отец Своего собственного родного Сына отдал на смерть для того, чтобы спасти это человечество, но и человечество было криком земли, оно даже в греховности своей было устремлено к Богу. Здесь в лице Божией Матери начинается наше спасение. Оно не начинается с ничего, с нуля, оно — завершение целого пути человечества. И Пречистая Дева Богородица в Своей чистоте пребывает пред лицом Божиим, воплощая всю богоустремленность и всю чистоту всего человечества.
Мы не знаем ничего о первых годах жизни Богоматери, хотя в апокрифических Евангелиях есть трогательные, милые рассказы о том, что могло собой представлять Ее детство. Но в своей мудрости Евангелие и Церковь ничего об этом не говорят, потому что то, что совершалось, настолько глубоко и настолько свято и таинственно, что об этом сказать нельзя. И выразить этого нельзя, и понять этого нельзя. Приобщиться к этому святостью отчасти сколько-то можно, но не умом, не словом.
Далее мы празднуем праздник Введения Божией Матери во Храм. Опять-таки тут все — символ. Рассказ идет о том, что родители привели Ее в Иерусалимский Храм, что Она была там принята первосвященником и введена во Святая Святых, куда только первосвященник имел право вступать один лишь раз в год и не иначе как освятивши себя. Но речь не идет о том, что Божия Матерь физически была взята, введена в это таинственное место, речь здесь о том, что когда Она достигла детской зрелости, но такой зрелости, которой мы не знаем, Она вошла во Святая Святых, то есть в область такой глубины Богообщения, в которую не мог погрузиться даже первосвященник, даже освященный. Она вошла в эти глубины и пребывала в них — чистотой, молитвой, приобщенностью к Богу, неразлучным единством с Ним. И тут Она дошла до полноты той зрелости, которая сделала возможным для Нее стать не только сосудом Боговоплощения, нет, но сделать возможным Боговоплощение, подарив Богу человеческую плоть, человеческую душу, человечество очищенное и освященное так, что Бог мог соединиться с этим человечеством, и это человечество не сгорело от этой встречи, и Бог не был умален этой встречей. Это был период в жизни Божией Матери, когда Она жила простой человеческой жизнью, внешне поступая, как все, но живя такой полнотой приобщенности к Богу, о которой никто не имел понятия, потому что для того, чтобы это уловить, надо быть на уровне Ее святости. Ее простое человечество закрывало как бы пеленой перед глазами всех ту глубину единства с Богом, которая Ей принадлежала.
И пришло время Ее обручения. Она была обручена праведному Иосифу. Он был уже старый человек. Он до этого уже был в браке, у него были дети, так же как в родителях Божией Матери, все земное, плотское, душевное в малом смысле этого слова сгорело, оставался только человек, который всецело принадлежал Богу. И они были обручены. Не напрасно Иосиф называется Обручником, он не называется мужем, потому что они никогда не вступили в телесный, вещественный брак. Он был Ее обручником и хранителем Ее девства и святости.
И через некоторое время ангел явился Божией Матери и Ей сказал о том, что воплотится в Ней Сам Бог — Бог, Которого Она вещественно не знала, конечно, но Которого Она так глубоко познала с самого Своего рождества, до глубин познания Которого Она дошла в то время, которое, согласно преданию, Она провела во Святая Святых, где, как говорится в одном Ее житии, ангелы Божии кормили Ее небесным хлебом… Ангел явился и Ей возвестил, что от Нее родится Сын Божий и станет через Нее Сыном Человеческим. «Как это возможно, Я мужа не знаю!» — «Да, — говорит ангел — Дух Святой найдет на Тебя, сила Вышнего осенит Тебя, и рожденное от Тебя Свято наречется, наречется Святыней, Самой Святостью, ставшей телесностью…» Божия Матерь не стала ничего говорить вопреки этому, не стала ставить вопросов о том, как это может быть. Она узнала ангела как духа чистоты, Она узнала эту весть как весть от Бога и ответила: Да будет Мне по слову Твоему (Лк 1:37).
И тут совершилось то, о чем святой Григорий Палама говорит, что воплощение Сына Божия было так же невозможно без согласия Божией Матери, без воли Божией Матери, как оно было невозможно без воли Отца. Здесь и Отец, и Пречистая Дева в равной мере сделали возможным Воплощение Сына Божия. Как нам не преклоняться перед совершенной чистотой Божией Матери, Которая сделала это возможным. И от Нее, силой Святого Духа, родился Спаситель мира, Христос.
Мы все знаем икону Рождества Христова, но подумайте о том, что тогда происходило. Надлежало Божией Матери и Иосифу, для того чтобы прописаться по закону для ценза римского, идти из Назарета в Вифлеем. Они были люди бедные, они искали себе пристанища, но никто им двери свои не открывал, никто. Люди видели молодую беременную женщину, старого человека, и каждая семья при виде их говорила: «Нет, нам в нашем доме хорошо без вас, нам тепло, здесь все свои. У нас есть пища, у нас есть очаг, идите дальше, уходите от нас». И в этом большом, бесконечно большом мире, в котором все это происходило, Божия Матерь, сопровождаемая лишь Иосифом Обручником, искала Себе пристанища. Но одиночество было только видимое. В Ней, как говорится в одной из церковных молитв, как в царской палате находился Творец мира, Сын Божий, Христос. Вокруг них невидимо были ангелы Божии, хотя никто этого не видел.
И наконец они дошли до пещеры, где можно было укрыться от ночного холода. Там были животные. Животные их приняли, они дали Божией Матери положить Своего новорожденного Ребенка на ту солому, которой они иначе бы питались. Животные узнали Матерь Божию и Сына Божия. Но есть икона, которая нам говорит о том, что тогда случилось, уже прозревшими будущее глазами. Это икона, которую я вам уже описывал, древняя греческая икона. Вместо яслей стоит алтарь, сложенный из розовых камней, алтарь, на котором должна быть принесена жертва, на котором должен умереть кто-то. И на этом алтаре лежит Сын Божий. Это уже прозрение. Это прозрение позднее, когда люди уже знали, что родившийся от Божией Матери ребенок — Сын Божий, пришедший в мир на смерть. Мы это можем видеть, тогда никто этого видеть не мог. И эти ясли невидимо были именно этим алтарем. Христос был положен в ясли в окружении этих животных, которые видели в Нем бессильного, незащищенного ребенка и своим дыханием Его согревали. Рядом были Божия Матерь и Иосиф, и конечно, на иконах мы видим то, чего не видел тогда никто: ангелов Божиих, поклоняющихся новорожденному Сыну Божию.
Затем Божия Матерь и Иосиф вернулись к себе. Пришло время принести ребенка в храм, это Сретение, встреча. Встреча с кем? С Симеоном Богоприимцем, со стариком, который праведно прожил свою жизнь и кому было обещано, что он не умрет раньше, чем увидит Спасение Божие. И когда Божия Матерь принесла Младенца Христа, чтобы поставить Его перед Богом, Симеон взял Его на руки и сказал: Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром, яко видеста очи мои спасение Твое, еже еси приготовил пред лицем всех людей, Свет, во откровение языков и славу людей Твоих Израиля (Лк 2:29—32)[62]. Но он сказал и другие слова, он сказал Божией Матери, что меч пройдет через Ее сердце (Лк 2:35), как бы предупреждая Ее о том, что будет с Ее Младенцем, когда Он вырастет в полную меру Своего призвания и Своего возраста.
Это принесение младенцев в Храм началось после ухода еврейского народа из Египта. Для того, чтобы этот народ, который несколько столетий был рабом во Египте, был отпущен, силой молитвы и действий Моисея совершился ряд страшных чудес. Но самое страшное чудо, которое решающим образом определило дальнейшие действия фараона, это то, что все перворожденные младенцы египетские умерли, были убиты ангелами Божиими (Исх 12:29). Но когда евреи ушли свободными из земли египетской, им было сказано, что в откуп за тех младенцев, которые погибли их ради, они должны перворожденного сына каждой семьи принести в дар Богу и что Бог имеет право жизни и смерти над каждым из этих младенцев.
Столетиями ничего не происходило с этими младенцами, они принадлежали Богу, они Ему служили, но смерть не настигала этих первенцев до мгновения, когда был принесен один Младенец — Сын Божий, Сын Девы, Христос. В этот момент Он был отдан Богу на смерть, и эта смерть Его постигла тридцать три года спустя на Голгофе. Единственный от перворожденных младенцев израильских, над Ним исполнилось это страшное пророчество, и Он умер, отдавая Свою жизнь, отдавая всю Свою жизнь ради спасения мира.
Я на этом кончу сегодняшнюю беседу. Сейчас помолчим немного, а потом помолимся с такой благодарностью к Божией Матери, Которая Своего Сына принесла на смерть, потому что Она знала, что Бог имеет право жизни и смерти над Ним, принесла на смерть так же, как Отец Небесный отдал на смерть Единородного Своего Сына. Подумайте: Божия Матерь как икона Бога и Отца, Оба отдающие Своего возлюбленного, единородного Сына на смерть, чтобы другие могли жить.
Ко второй беседе о Божией Матери я приступаю не только с трепетом, но со страхом. Как страшно приблизиться к такой святыне с чувством, что даже думать о Божией Матери, говорить о Ней — дерзновенно… Я собой не могу как бы осквернить Ее, но могу показать глубокое мое непонимание Ее чистоты, Ее святости. И однако я считаю, что надо сказать о Ней, чтобы глубже, ясней всем нам понять все, что мы способны понять о Божией Матери. Я с вами стараюсь поделиться тем, что за многие-многие годы сложилось у меня в сердце, в уме — в надежде, что то, что я скажу, разбудит в вас собственный ваш опыт, который, может быть, бесконечно превосходит мой опыт и чистотой, и святостью, и глубиной понимания. Поэтому помолитесь о том, чтобы не осудил меня Господь за то, что я смею говорить о Пречистой Его Матери.
Прошлый раз мы остановились на евангельском рассказе о том, как Пречистая Дева Богородица принесла в Храм Младенца Господа Нашего Иисуса Христа, как Она была принята там Симеоном Богоприимцем и Анной Пророчицей, и как Ей было сказано о том, что через Ее сердце пройдет меч, что ради Младенца, Которого Она приносит, Она перенесет такое страдание, о котором и говорящие не понимали, которое и мы измерить не можем. Симеон и Анна, не зная точно, что будет, знали, что этот Младенец должен пройти через самое страшное, что можно себе представить, ради спасения других.
И теперь мы приступили к другому моменту. Пречистая Дева, принесши Своего Сына в дар Божий, ушла с Ним на руках домой. И протянулись годы детства Христова, юношества Его, Его встречи со всеми теми, кто окружал их дом. Они ведь жили в малом городке. У Спасителя нашего были сверстники. Есть рассказы, скажем, надуманные, но выражающие какой-то внутренний опыт о том, чем являлся юноша Иисус для Его окружения[63]. Окружающие не знали, что Он — Сын Божий, пришедший плотью, что Он — Тот, Который должен спасти мир Своей смертью и Своим Воскресением. Они только знали и видели, что, хотя Он во всем подобен им, каким-то образом, в каком-то отношении Он совершенно иной. В Нем была чистота, была тишина, была неизмеримая глубина, была любовь. И те, которые Его окружали, что-нибудь из этого воспринимали.
Позже они встретились уже не детьми, а взрослыми людьми, и некоторые из них стали Его учениками: Нафанаил, Петр, Андрей, другие. Он рос под покровом Пречистой Девы Богородицы, но также и под покровом Иосифа Обручника. В лице Иосифа рядом с Иисусом стоял человек совершенной чистоты, которому было поручено Богом быть хранителем Пречистой Девы Богородицы. И в течение этих лет Христова возрастания есть один только рассказ о Нем и о Божией Матери. (Я сейчас говорю не о Спасителе Христе, а о Божией Матери, поэтому останавливаюсь только на том, что относится к Ней.)
Есть рассказ (Лк 2:42—52) о том, как, совершив годовое паломничество в Иерусалим, Пречистая Дева Богородица вместе с Иосифом Обручником возвращались домой. Они возвращались целой деревней, дети всех семей перемешались, и только на второй день Иосиф и Пречистая Дева обнаружили, что Христос не находится в среде Своих сверстников, и они испугались: как Он мог пропасть? Они вернулись в Иерусалим и пошли туда, откуда вышли, — в Храм. И там они обнаружили двенадцатилетнего Сына Божией Матери, окруженного учителями, раввинами, наставниками еврейскими, которым Он ставил вопросы, как бы вызывая в них новую мысль, новое понимание, и Сам отвечал на их вопросы так, что все дивились мудрости этого двенадцатилетнего мальчика. И когда Пречистая Дева к Нему обратилась с тихим упреком: как Ты мог нас оставить в таком недоумении о том, где Ты, что с Тобой случилось? — Христос дал ответ, который только Божия Матерь, вероятно, могла до глубин души воспринять: «Мне надо быть там, где Мой Отец. Мое место здесь, в Храме, Мое место там, где речь идет о Боге». Мы большего не знаем ничего, но нам сказано, что Божия Матерь эти слова и многие другие складывала в Своем сердце. Она единственная могла уразуметь глубину этих слов. Только Она одна знала, что это не просто детские слова, а что это слово истины, слово Самого Бога. Впервые здесь Христос с такой ясностью говорит о том, Кто Он, и говорит Он это единственному человеку, который во всей глубине, хотя еще не полностью, может понять Его слова.
После этого Богородица, Иосиф и Спаситель Христос вернулись к себе. Продолжались годы. Евангелие нам больше ничего не говорит об этих годах, мы только знаем, что Христос возрастал телом и умом, всем содержанием человеческой души, но измерить это возрастание не мог никто, потому что в Нем было измерение Божественное, а не только человеческое.
А затем есть другой рассказ, уже позже, когда Христос вышел на проповедь, когда Его стали знать, к Нему стали прибегать: это рассказ о том, как Христос был приглашен на брачный пир (Ин 2:1—11). Невеста и жених, родители, самые близкие им люди, и Пречистая Дева Богородица была приглашена, и Христос был приглашен. И в какой-то момент этот брачный пир начал темнеть: семья была бедная, угощение было посильное. Божия Матерь заметила, что так хочется еще гостям вместе побыть, вместе хлеб преломить, вместе чару выпить, а вина больше не было. И тогда Она обратилась к Своему Сыну с такой неожиданной верой и сказала: «У них не хватает вина», этим как бы Ему говоря: «Я знаю, что Ты можешь совершить чудо, чтобы радость их была преисполнена, чтобы их взаимная любовь, которая является в браке как образ вечной любви и вечного Царства Божия, была до конца преисполнена». И Христос поставил Своей Матери вопрос. На славянском языке он звучит резко, грубо: «Что Тебе и Мне?», — но надо его видеть по-иному. Это не значит: «Какое Тебе дело до этого?», это не значит: «Почему Ты Меня тревожишь?». Это значит: «Что Нам сделать, чтобы их пир был брачным пиром в полном смысле слова?». Божия Матерь не дала Ему никакого совета, но в ответ на Ее веру Христос совершил чудо — освятил воду, которая стала вином.
Это чудо очень многогранно. И минутами мне кажется, что это брачная вечеря, этот брачный пир — как бы прообраз Тайной вечери, которую Христос совершил со Своими учениками перед Своей смертью. Брачный пир — это пир взаимной любви и чистоты, это пир, когда двое уже перестают быть двумя отдельными особями, а делаются как бы двоицей, единой личностью в двух лицах, как говорит один из древних писателей. В меру земли это тогда совершалось, но не в той мере, в какой оно должно совершиться в Царстве Божием, потому что к тому времени Христос еще не умер и не воскрес. И здесь мы видим какой-то прообраз освящения взаимной любви Божественной благодатью, которая восполняет своей силой все недостающее и доводит до предела восприимчивости, до того предела, дальше которого в данный момент эта брачная пара еще не могла пойти: Христос еще не был распят и не воскрес. На Тайной вечере Христос освящает чашу и раздает Своим ученикам, и она тоже — чаша будущего века, эта чаша — прообраз Его жизни и смерти. Но и Тайная вечеря, которую совершал Христос, была прообразом той Тайной вечери, которая будет торжеством будущего века. И вот Божия Матерь в этот день нам приоткрывает тайну Тайной вечери. Я не умею лучше это сказать, вы должны сами это прочувствовать, продумать, пережить, может быть, годами переживать осколки понимания, которое у вас есть. Но вы увидите, что этот брачный пир является как бы иконой, изображающей будущую Тайную вечерю, которую Христос будет совершать, а эта Тайная вечеря является как бы иконой и предначинанием, реальным предначинанием таинства единства Бога и человека, людей между собой, которое совершится в конце времен. Здесь Божия Матерь сыграла решающую роль, потому что Она — Та, Чья вера сделала возможным чудо. Христос отозвался на Ее веру. Она знала, Кто Он: Сын Божий, пришедший плотью, — Ее плотью, Ее верой, Ее самоотдачей.
И дальше мы видим предпоследнее как бы явление в Евангелии Божией Матери: распятие, Голгофа, небольшой холм недалеко от Иерусалима. Три креста, на среднем — распятый Христос, Сын Божий, распинаемый как Сын человеческий. По правую, по левую руку — разбойники. Один каким-то чутьем уловил, что рядом с ним распят Некто, Который не подобен ему, Который чист, Который свят и к Кому он обратился с мольбой о том, чтобы Он его спас. И другой разбойник, который еще был слеп, страдания которого, ужас перед смертью не дали ему — как это страшно сказать — заметить, Кто с ним распят. А вокруг какая толпа? Подумайте об этом. Мы сейчас идем к Страстной седмице, поэтому можно и на этом остановиться ненадолго. Какая толпа?
У самого Креста — Пречистая Дева Богородица, отдающая Своего Сына, единственная из Матерей израильских, Которая, как я вам говорил, Своего Сына отдает в откуп ради смерти и страдания многих. И молодой ученик Христов Иоанн, который был способен просто любить, понимать, но понимать сердцем, понимать всей жизнью своей. А вокруг, у подножия, — воины, которые распинали преступников, и толпа, страшная толпа, которая пришла посмотреть, как умирают люди. Мы этого не знаем, но я помню, как во Франции, когда я еще был юношей, когда совершалась смертная казнь, двери тюрьмы открывались и народ имел право присутствовать при том, как под гильотиной умирал преступник. И люди приходили посмотреть, пережить то, чего они себе и представить не могли. Так и в этой толпе были люди, которые пришли посмотреть, как умирает человек, что значит собой умирание, каково ему будет умирать в какой-то день. Были другие люди, которые радовались о том, что сейчас Христос погибнет, умрет, — не потому что они Его лично ненавидели, а потому что Его проповедь для них была слишком страшна. Да, проповедь о той любви, о которой говорил Христос, о любви, которая себя отдает, всю жизнь и всю смерть свою отдает за любого ближнего, которая является абсолютным требованием Евангелия, — как она страшна! И нам страшна, а людям, которые еще не познали Христа как своего Учителя, Наставника, Спасителя, Бога — как это было страшно! Сколько приходило людей, думая: Его распяли. Если Он умрет, то, значит, Он был не прав, и эта Его проповедь о беспощадной любви, о любви, которая пощады не знает по отношению к тому, кто любит, эта проповедь сгинет, мы ее можем забыть, мы можем вернуться к обычной жизни. А еще другие радовались, что умирает преступник.
Божия Матерь стоит в этой страшной толпе, шумной, взволнованной толпе. У самого подножия Креста — совершенная тишина безмолвного внутреннего молчания Божией Матери и ученика, ученика, который по любви соумирает со своим Спасителем и Учителем, и Матери, Которая в единстве воли, исполняя то, для чего Она Его родила благодатью Святого Духа, Своего Сына отдает на смерть. Она не борется, Она не кричит о помощи, Она безмолвствует в единой воле с Ним. Он Себя отдает по воле Отчей, Она Его отдает как Мать, в единстве воли с Ним и с Небесным Отцом.
И Христос умирает, и Его снимают со креста. И Божия Матерь теперь снова Его берет в объятия, Он снова лежит у Нее на коленях, как Он лежал Младенцем, предназначенным к смерти. И Христа хоронят. И Божия Матерь по слову Христа идет вместе с учеником Иоанном в его дом и там будет ему Матерью, а он будет Ей сыном. Сколько непостижимой любви и непостижимой веры во Христа нужно для того, чтобы Божия Матерь кого-то иного приняла как сына на земле, потому что Ее Сын, Сын Божий теперь за пределом земной жизни и за пределом смерти.
И дальше одно, последнее. После Своего Воскресения Христос явился Своим ученикам и Богородице. Их страх, их ужас: что же случилось? Неужели все, о чем им говорил Христос, разбито, Он побежден, Он жил как бы иллюзией о Себе и о будущем? — все это снято: Он жив, Он жив! Все теперь истинно. Но до конца они все это могли воспринять, понять только после того, как сойдет на них Святой Дух. Христос — Слово Божие. Он учил, Он учил словом, Он учил примером, Он учил как бы обликом Своим, и образом Своим, и словами Своими, но понимание, приобщенность до конца не только к Его мысли, но к тому, что Он хотел им передать, они могли воспринять только благодатью Святого Духа. И через короткое время, пятьдесят дней спустя, Дух Святой сошел на апостолов.
Есть иконы, где сошествие Святого Духа изображено как сошествие огненных языков на каждого ученика и на Божию Матерь. Но эта икона в каком-то смысле неверная, потому что по учению Церкви Божия Матерь не была там в тот момент, и не случайно. И вот что мне кажется таким важным, почему я упоминаю об этом: Она не нуждалась в сошествии Святого Духа для того, чтобы все понять, все воспринять. Дух Святой сошел на Нее, Деву непоколебимой веры, неколеблющейся верности, когда архангел Гавриил Ей возвестил рождение Христово и когда Она, по слову святого Григория Паламы, сделала это рождение возможным, сказав: «Да будет Мне по воле Божией». Она уже была преисполнена Святого Духа, ученики нуждались в этом даре.
И затем — последнее, относящееся к Божией Матери: это Ее успение, то есть то, что когда пришло Ей время отойти от всего земного, Она умерла. Умерла, как всякий человек, умерла, как Христос умер, но Она умерла не так, как мы умираем, в том смысле, что Она уже была преисполнена вечности, Она была едина с Богом, преисполнена Духа Святого. Смерть Она была должна пережить, пройти через нее, потому что Она — человек. Как всякий человек, Она должна была пройти через опыт окончания земной жизни. Но Она уже принадлежала и раньше не только к земной жизни, но и к вечности, в Ней жил Святой Дух, жила сила Божия. И на третий день после Ее похорон, когда открыли снова Ее гроб для того, чтобы один запоздалый ученик мог проститься с Ней, оказалось, что гроб Ее пуст. И было открыто им, что Она не только духом Своим, но и телом была вознесена в вечность, в Царство Божие. Так же как и Христос не только духом Своим, но и плотью Своею вернулся в недра Отца Своего Небесного.
Вот мысли, которыми я хотел с вами поделиться о Божией Матери. Почитайте Евангелие, подумайте, а главное — молитесь Ей, молитесь Ей, потому что такой любви, какую Она проявила, вы не встретите нигде. На этом я закончу сегодняшнюю беседу. Помолчим немножко, и унесите с собой хоть что-нибудь, и простите меня, что я не могу передать вам большее.
Хочу еще раз остановиться хоть коротко на Божией Матери, на этих царских вратах, через которые Христос, вступивший в мир через врата Благовещения, возвращается в алтарь и как бы в символическом, иконном виде Хлеба и Вина кладется на престол, который является тоже местом заколения. Я вам уже сказал, что без соизволения Божией Матери не было бы возможно воплощение, как оно было невозможно без воли Отца. Она — Дверь небесная. Но как страшно думать, что Она — та дверь, благодаря которой, через которую Сын Божий стал Сыном Человеческим, Бог, Слово вошел в мир, и одновременно Она является теми вратами, через которые Христос идет на заколение.
Хочу упомянуть и нечто другое. Когда мы читаем в начале Евангелия от Матфея и от Луки родословные Христовы (Мф 1:1—16; Лк 3:23—38), мы видим ряды и ряды имен людей, которые все были предками Матери Божией. Они святыми в полном смысле не были так, как Матерь Божия была действительно свята, но каждый из них отдавал всю свою жизнь, всю свою веру, все свои силы, сколько их было, Богу. Они оставались грешными, из Ветхого Завета мы это видим явственно, но каждый из них побеждал в себе нечто от греха и передавал следующему поколению человеческую природу, очищенную хотя бы от одного какого-то греха, или поползновения, или вожделения. И все эти поколения, очищая человеческую природу, родили Матерь Божию, в Которой не оставалось больше той греховности, которая помешала бы воплощению. Она — наследница всей веры, всего подвига, чистоты всех предыдущих поколений. В Ней все поколения нашли свое завершение.
Это должно нас заставить подумать о том, какое значение имеет в нашей жизни наследственность. Мы всегда думаем о наследственности в каком-то отрицательном смысле: мы унаследовали от прародителей и от предков греховность, слабость и все то, что связано с этим. Часто мы видим, что от предыдущих поколений мы унаследовали те или другие дурные навыки или поползновения, но также и добрые, светлые начала. Каждый из нас является наследником всех предыдущих поколений, каждый из нас несет в себе и светлое, и темное прошлое этих поколений и каждому из нас доверено будущее, потому что в зависимости от того, очистим ли мы наше наследие, или усугубим его греховность, или оставим его нетронутым, мы оправдаем или не оправдаем то или другое лицо в нашем прошлом.
Мне вспоминается встреча с одним человеком, который мне сказал: «Я не могу понять, что со мной делается: во мне поднимаются такие-то и такие-то искушения. Они мне совершенно жизненно чужды, я не понимаю, откуда мне приходят эти мысли, эти чувства. Что мне с ними делать?». Я тогда этому человеку посоветовал: «Сядьте и попробуйте вспомнить одного за другим своих близких и дальних предков, и поставьте перед собой вопрос: нет ли среди них такого, в котором качествовало то, что вас сейчас мучает, или озадачивает, или старается осквернить?». Этот человек через некоторое время пришел ко мне и сказал: «Знаете, я задумывался, и вдруг вспомнил одного из своих близких предков, в котором жили все искушения, которые сейчас меня разрывают и которые мне лично чужды. Я уверен, что я их унаследовал. Что мне делать?» — «Победить! Если вы победите их в себе, то вы освободите своего предка от его греховности». Прошло время, и этот человек ко мне пришел и сказал: «Я боролся молитвой, подвигом, верой, криком к Богу, любовью к этому человеку, и вдруг все это прошло. И мне стало ясно, что я победил — не для себя, потому что это были не мои искушения, но для этого человека».
Так может задуматься любой человек, если, посмотрев на себя, увидит, что есть в нем греховные поползновения, которые явно принадлежат ему, а есть такие, которые его делают как бы наследником других людей. И надо тогда бороться изо всех сил, для того чтобы победить не только собственную греховность, но унаследованную. Но надо помнить тоже, что мы являемся наследниками не только греховности, что мы можем с благодарностью, с благоговением, с любовью, с нежностью думать о тех предках наших, которые передали нам такое богатство! Это может быть ум, это может быть чуткость, это может быть любовь, это может быть мужество, все добродетели, вся красота человеческая, которая в нас может быть хотя бы зачаточно, — и их благодарить за это.
Так же и Божия Матерь явилась наследницей всего подвига человеческого рода для очищения себя и для того, чтобы принадлежать только и всецело Богу — и оказалась именно такой, Той, Которая настолько была освящена, очищена, что Она смогла открыться Богу до самых глубин и стать Местом Боговоплощения.

Литургия после Литургии

Я хочу сегодня с вами поговорить снова о Церкви и о взаимных отношениях, о взаимном положении разных ее членов. О Церкви я говорил, и не раз, но эта тема такая всеобъемлющая, такой широты и глубины, что иногда хочется еще что-то сказать о ней — так она дорога, так драгоценна. И вместе с этим она вызывает такой трепет, когда задумаешься о ней не так, как мы обыкновенно ее переживаем: как о месте, куда мы приходим молиться за богослужением, а по ее глубинному существу.
Церковь — Богочеловеческое общество. Этим сказано так много трепетного, страшного. Что она человеческое общество — нам известно, нам просто понять, но думать, что она Богочеловеческое общество, что вся полнота Божественного присутствия в ней находит свое место действия и что мы, мы являемся этим местом действия Божественного, как-то страшно. Да, Церковь — это мы: грешные, слабые, слепые, колеблющиеся твари, которые услышали зов Христов и вострепетали душой, всеми глубинами, способными отозваться на Божий зов, на Божию любовь, на Божие присутствие. И это не обязательно требует какой-то особенной возвышенности духа, это требует восприимчивости. Любимым может быть человек, не заслуживающий любовь, но способный отозваться на любовь, которую ему дают как подарок, незаслуженно, с трепетной благодарностью, со слезами, с изумлением. И вот таково наше положение в Церкви: мы любимы Богом.
И даже если мы знаем, что недостойны этой любви, что мы ничем не можем ее заслужить, мы можем ей открываться все больше и больше, слезно, любовно, чтобы она была нами воспринята и нас преображала, потому что ничто так не может кого-то преобразить, как любовь, будь то Божественная или даже человеческая. В нашем лице Церковь является обществом людей, из которых никто не совершенен. Доходят до какой-то грани совершенства святые, но и они в свое время должны войти в такую полноту богообщения, которая на земле непостижима даже святому. Но Церковь может быть Богочеловеческим обществом, конечно, не потому что мы богоизбранные, или открылись Богу, или подвигом всего существа делаемся близкими, сколько-то достойными Божией любви. Церковь — Богочеловеческое общество, потому что первый Член Церкви — Богочеловек, Господь наш Иисус Христос. Это Бог, Сын Божий, Который стал поистине Человеком, оставаясь полностью Богом. И вместе с Ним к нам приобщается, пронизывая нас благодатью и новой жизнью, вся тайна Святой Троицы. Вся тварь, все Богом созданное во Христе себя узнает: это — я, каким я призван стать, каким я призван быть в вечности. Это — я, который передо мной раскрывается во всей полноте и дивности святости. И вся тварь, которая не согрешила, но порабощена греху через человеческую греховность, может так смотреть на воплощенного Христа и ликующе, трепетно себя зачаточно узнавать.
Но кроме того, и человек приобщается ко Христу, потому что Христос воплощением Своим стал Человеком. И в этом отношении всякий человек Ему родной и для каждого человека Христос свой, родной. Мы не можем судить о том, в какой мере тот или другой человек далек или близок к этому Христоподобию, к этой похожести или близости ко Христу. И благодаря воплощению, благодаря подвигу Сына Божия, Которого Отец послал на смерть, потому что такова Его любовь к Его твари, что Он Своего Единородного Сына послал на смерть, благодаря воплощению Христа, Его жизни, Его смерти, Его Воскресению открылся путь Святому Духу излиться на всю тварь, в первую очередь на тех, которые делаются сознательно, свободным выбором — Христовыми, но и на всю тварь, побеждая во всех отчуждение от Христа и Бога, раскрывая в каждом человеке те глубины, которые Бог создал и которые только Он может раскрыть. И во Христе и Духе Святом мы приобщаемся непостижимым образом к Отцу, и только через это, потому что мы, как Христос Сам выразился, братья и сестры Христовы, можем в молитве Господней назвать Его Отца — Отцом нашим: Отче наш. Наш, не только нас всех, людей, но нас и Единородного Сына Божия. Мы потому можем Его называть Отцом, что Христос по Своему собственному выбору стал нашим Братом.
И таким образом, Церковь является тем Богочеловеческим обществом, в котором живет полнота Божества, живет и человечество и в святости своей, и в подвиге своем, и в греховности своей. Кто-то из писателей говорил о Церкви, что она подобна купине неопалимой, которую Моисей видел в пустыне, то есть тому кусту, который горел и не сгорал (Исх 3:2). Этот куст горел, но не вещественным, снедающим огнем. Он горел Божественным огнем, который превращает в Божественное все то, к чему прикасается. Этот куст горел, и к нему приблизиться Моисей не имел право, не сняв обувь свою, потому что даже земля, где рос этот куст, была святая, освященная Божественным огнем, которого носителем являлся куст.
В этом смысле Церковь является купиной неопалимой. Она в целости своей пронизана Божественным огнем, горит, и светит миру, и согревает мир, и не только то небольшое расстояние, которое отделяет человека или другую тварь от Божественного огня, охватившего этот куст. Тепло, жар, свет идет дальше, дальше, нет такого места во вселенной, которое не пронизано в той или другой мере этим светом и этим огнем. Такова Церковь, и мы — члены этой Церкви, и мы призваны, каждый из нас, быть как бы веточкой этого неопалимого куста. Как Христос говорит: Я — Лоза, а вы — ветви (Ин 15:5). Он является этой неопалимой купиной, хотя мы не видим этого сияния, мы не ощущаем этого огня, пока не вырастаем до такой меры приобщенности Богу, что этот огонь нас пронизывает, и свет делается нашим светом, светом в нас. Вот что Церковь представляет собой.
И каждый из нас в этой Церкви имеет свое место, но место, которое не определяется высотой или низким уровнем нашего положения, потому что, святы мы или грешны, как бы низко мы ни пали или как бы высоко нас ни подняла благодать, мы также полностью любимы Богом, любимы всей жизнью и всей смертью Христа Спасителя, любимы всей любовью Отца, Который не поколебался собственного Своего Единородного Божественного Сына послать на смерть через воплощение. И эта Церковь очень своеобразная, потому что все мы являемся членами, удами Тела Христова (1 Кор 12:27), каждый из нас через веру, через Крещение, через Миропомазание, через Приобщение Святых Тайн является физическим присутствием в мире воплощенного Христа. И как мы должны относиться к себе, к своему телу, которое является телом воплощения, к своей душе, которая должна воспринять Христа до самых глубин своих, ко всей своей жизни, в которой мы призваны быть присутствием воплощенного Христа в мире. Мир нуждается в спасении, и в мир мы приносим нашу готовность умереть за него, умереть за ближнего, умереть за грешника, не только наподобие Христа, но через воплощенность Христа в нас самих. Это — Церковь. Вы народ святой, взятый в удел, — говорит Послание (1 Пет 2:9). «Святой» это не значит, что каждый из нас уже свят, но — Богу посвященный, подаренный Богу верой родителей или отдавший себя Богу своей верой. Язык свят, народ Божий, царское священие… Что же это значит? Это значит, что мы призваны быть в этом мире как священники, все без исключения, которые освящают все, чего касаются, освящают все, что составляет их жизнь, и через свою жизнь освящают, делают святой жизнь других людей. Подумайте о Серафиме Саровском, о Сергии Радонежском, об апостолах Христовых: как они приобщали к святости всех тех, кто их окружал.
Но царское священие имеет еще одно значение, трагическое. Василий Великий сказал (и это уже я вам повторял не раз, но не устану повторять, потому что это так важно), что всякий может управлять, но только царь может свою жизнь отдать за своих людей. И мы в целом, в совокупности нашей со Христом, Который является Одним из нас, являемся этим царским священством, являемся тем телом, и той душой, и тем человечеством, которое свою жизнь, всю свою жизнь готово отдать для спасения мира. В этом смысле у нас царственное достоинство, которое определяется не властью, а жертвенностью.
И в этой Церкви мы все равны, хотя у всех есть различное дело к исполнению, но в основе то, что каждому из нас положено выполнить, сотворить, — это выражение одного и того же: освящение себя и всего мира. Как это страшно, как это дивно, как это вдохновляет! Разве с таким призванием можно оставаться безразличным к тому, для чего нас Бог послал в мир? Как это дивно! И с какой благодарностью мученики умирали, святые брали на себя непостижимый для нас подвиг, и люди, порой незаметные, жили жизнью, в которой безгранично царствовала любовь жертвенная, ликующая в своей отдаче себя другим и для других.
Есть место в Евангелии, где Христос говорит: Если кто из вас хочет быть большим, пусть будет всем слуга (Мк 10:43). И я помню, как отец Софроний мне как-то говорил, что Церковь — ни на что не похожее общество. Она стоит, как пирамида, но острым концом вниз. Острый конец, на котором покоится вся пирамида, — это распятый Христос, затем идут апостолы, идут святые, идут подвижники, и все дальше, дальше, дальше ширится эта пирамида, содержа и охватывая нас всех. И как дивно думать, что именно на самом низу, в самых ее глубинах — Божественная любовь, которая все несет как бы на плечах. Древнее изображение Христа было в образе пастуха, который несет на плечах свою овцу: вот так Бог несет нас всех, весь мир, и так каждый из нас призван на своем месте, в свою меру, на своих плечах любовно, жертвенно нести каждого, всех, все.
И это не роль священника как такового, потому что мы все в этом смысле — царственное священство. Я говорил уже о таинствах, что не священник творит таинство, потому что таинство, внедрение Божественного в тварное, превращение хлеба в Тело Христово, вина — в Кровь Христову, освящение елея, чтобы он стал носителем благодати Святого Духа, никакой человек ни святостью своей, ни верой своей не может совершить. Но он может своей верой, своей отдачей Богу, как бы становясь прозрачным для Божественного действия, сделать видимым для всех то невидимое, что совершает Господь. Как это дивно! Но вместе с этим как священник должен ощущать свою всеконечную немощь, то, что он ничего не только не может совершить, но не совершает, что полнота Церкви в нем и через него призывает Духа Святого, обращается к Богу и Отцу, молит Сына Божия, чтобы совершилось невозможное, чтобы уже теперь тварь достигла того, к чему она призвана в вечности, — приобщенности к Богу!
И тут я хочу сказать нечто, может, немногое, но что мне кажется важным, о должности, о роли священника. Я вам только что сказал, что священник в совершении таинств делает видным, делает слышным то, что совершается в глубинах Божественного безмолвия. Когда освящаются Святые Дары, священник молит о том, чтобы Дух Святой сошел на хлеб и на вино. Он молит Христа о том, чтобы Он совершил это таинство. Тем самым священник дает возможность и себе, и другим слышать и видеть.
Но я хочу сказать нечто об исповеди, потому что это тоже таинство, к которому мы все прибегаем в надежде на обновление жизни, на преображение жизни нашей. Нередко люди приходят к священнику на исповедь с мыслью, что страшно к нему прийти, что он может осудить, что он может отвергнуть, что он может не понять, что он может отказать в прощении. Нам надо помнить, что в исповеди мы не приходим к священнику, а приходим к Спасителю, ко Христу. Се чадо, Христос предстоит перед тобой, слушая исповедь твою, я же только свидетель. Что это значит? Это значит, что исповедь нашу мы приносим Христу лично, и только Ему, и что священник присутствует как свидетель.
Что такое свидетель? Есть разные свидетели. Когда бывает несчастный случай на улице и бывает опрос, свидетель говорит то, что он видел, он и не за, и не против того или другого лица, который связан со случившимся. Ему все равно, кто прав, кто виноват, он только говорит, что сам видел. Есть другой род свидетеля: свидетель на суде, который говорит за виновного или против виновного. И есть третий род свидетеля — это тот, кто призван соучаствовать как самый близкий, дорогой, доверенный друг в событии, которое совершается над другими людьми. В браке быть свидетелем — значит быть самым близким человеком жениху и невесте, которые хотят, чтобы он с ними участвовал в этом чуде, в этой радости, которая ни с чем не может быть сравнима. Друг жениха — в древности это был человек, который был самым близким человеком жениху и невесте и который приводил их к брачной комнате, в брачные покои. Он их вводил в эти покои, закрывал за ними дверь и ложился через порог, чтобы никто не мог нарушить тайну этой встречи жениха и невесты. Это друг, который умел всецело отдать себя жениху и невесте, оставаясь вне их встречи и вместе с этим оберегая ее, как святыню.
Такова роль и священника. Он стоит и слушает, да, он слушает, он слушает то, что человек в своей исповеди говорит Христу, Ему одному, только Ему. И мне кажется — и это меня поражало несколько раз, — что правило, которое Церковь установила, что ни священник, ни исповедующийся не должен после исповеди говорить другим людям о том, что было сказано или слышано, имеет глубинное значение. Исповедь — это таинство встречи человека на самых глубинах его жизни и души со Христом, на той глубине, в которую сила дьявольская, зло не имеет доступа. Силы зла, силы ада не могут услышать этой исповеди. Она происходит между Богом и человеком на глубинах, куда никакая тварь не может проникнуть. И священник стоит трепетно, благоговейно, слыша слова, видя слезы или соучаствуя с ужасом в непокаянности человека, и молится, молится о том, чтобы этот человек нашел себе путь к Богу, потому что Христос стоит тут, открытый ему, как рана открыта.
Есть место у апостола Павла, где он нам говорит, что мы соединены со Христом, как веточка соединена с деревом (Рим 11:17—24). Подумайте, что это значит. Это значит, что садовник обходит свой сад и видит умирающую веточку, которая больше не способна свою жизнь получать даже от плодородной земли, в которой она растет. Садовник хочет дать ей жизнь, которую никто у нее уже отнять не сможет. И он делает нечто очень страшное: он ее отрезает от корней, жизнь течет как бы из нее, веточка с ужасом чувствует, что уже настала окончательная смерть. Но садовник подходит к животворному дереву и тем же ножом, которым отрезал веточку, врезается в плоть этого дерева, и веточку погружает в эту рану. Он соединяет умирающую веточку с живоносным телом живого дерева, и эта веточка начинает оживать не своей жизнью, не жизнью земли, которая ее временно питала, а жизнью этого дерева, Древа жизни.
Именно это совершается на исповеди: человек приходит и как бы отрубает себя от всего того, что его питало даже такой жизнью, после которой только умереть можно. И священник помогает своей молитвой, и своим состраданием, посильной любовью — потому что кто из нас умеет любить по-настоящему праведного или грешника? — погружает грешника в любовь Христову. Вот что совершается между священником и исповедующимся. А затем совершается еще и другое. Часто бывает, что кроме этого чуда встречи, которую исповедующийся не всегда способен пережить до глубин, ему нужно наставление, нужна помощь, нужно слово, братское слово, слово на его (ее) уровне. И тогда священник должен нечто сказать. И бывает разно: иногда, когда он слушал, он пережил не только то, что говорил исповедующийся, он пережил также нечто исходящее от сострадания Христова, от любви Христовой, и он может обратиться к исповедующемуся и ему порой сказать об этой любви, которую он пережил. А порой он может сказать и другое: Бог мог ему открыть через это приобщение к Своей любви какую-то долю понимания, и он может дать совет, который от Бога исходит, а не его собственная выдумка или собственный опыт.
Но не всегда так бывает. Священник не всегда на этом уровне приобщенности к Богу, углубленности в молитву, сострадания, любви, и порой бывает, что он может только сказать: «Непосредственно, чудодейственно я от Бога тебе сказать не могу ничего, но могу тебе сказать, что я узнал из чтения Евангелия, из долголетней молитвы, из приобщенности к таинствам, из совершения богослужений, из общения с людьми большими, чем я. Я тебе скажу». И это он может сказать. Это уже не откровение от Бога, но это может быть откровением, которое Бог дает через человеческий опыт.
А иногда бывает, что священник ничего сказать не может. И тогда он должен быть правдив до конца и сказать: «Я всей душой тебя слушал, у меня душа разрывалась, а сказать тебе во спасение я не умею ничего. Я буду о тебе молиться. Я тебе дам от имени Христа прощение, которое ты получишь в меру твоего раскаяния, твоей готовности стать Христовым, а ты вырастай в новую меру».
И это бывает между священником и исповедующимся, но бывает еще шире, потому что народ, который присутствует на исповеди, не смеет просто стоять и ждать с нетерпением, когда же кончится исповедь этого человека для того, чтобы я мог свою исповедь сказать. Другие люди, которые пришли на исповедь, должны молиться всей душой о том, чтобы исповедь того человека, который сейчас исповедуется, была истинной, подлинной исповедью, и всей душой сострадать, соучаствовать в этой его исповеди, не ожидая ее конца, а ожидая ее завершения в новой жизни для исповедующегося. Тогда исповедь делается подлинно исповедью. Это встреча со Христом, которую ничто не может заменить, но это одновременно встреча с Телом Христовым, со всеми, которые стали Христовы и в которых живет Христос, в которых живет сострадание, в которых живет любовь. И так надо учиться стоять и ожидать свою очередь в исповеди, участвуя молитвенно, сокрушенно, с надеждой, с любовью в исповеди того, кто исповедуется и чьих слов мы не слышим, но видим тайну встречи.
Исповедь должна завершаться решимостью переменить жизнь, но не всю. Никто не смеет сказать: «С этого дня я буду жить совершенной жизнью». И священник разумно может сказать: «Вот теперь ты мне сказал о своих грехах. Ты подумай, что из этих грехов тебе доступно победить. Все сразу ты победить не можешь. Есть греховность в тебе, которая превышает твои силы, но есть грехи, которые ты можешь победить вот сейчас, теперь». Я вам дам пример. Ко мне много лет тому назад пришел человек, и вся его исповедь заключалась в том, что он в долг берет деньги у своих друзей и не отдает. А потом он стал на колени с готовностью получить разрешительную молитву, и я отказался ему давать. Я сказал: «Ты вернись домой, собери деньги, которые ты взял у других людей, и отдай, а потом приди получить разрешительную молитву». Это такой грубый пример, но часто бывает, что, придя исповедовать свои грехи, мы можем сказать: вот это и это я могу исправить уже теперь, — и исправить. А есть другие вещи, которые должны стать как бы программой нашей жизни до следующий исповеди, на которые мы не получаем прощение как бы потому только, что мы исповедовались, потому что оплакивали свою греховность, потому что мы сознаем свою греховность. Что-то должно измениться в нас, чтобы эта греховность стала для нас уже невозможной: после того, что я пережил, никогда больше этого я сказать или совершить не могу… Вот подумайте, когда вы приходите на исповедь, с чем вы приходите, с какой готовностью, и начинайте новую жизнь, унося с собой новую задачу.
К исповеди многие готовятся по списку грехов. Это никакого смысла не имеет, потому что списки без конца. Понимание наше этих грехов очень ограничено. Ко мне приходили люди с такими списками. Я их спрашивал: «А вы знаете смысл этого слова?» — «Нет, не знаю» — «Почему же ты исповедуешь?» — «Потому что, раз это грех, я наверно его совершил». Это насмешка над добром и злом, это оскорбление Богу: не все ли мне равно, чем я грешу перед Тобой, достаточно Тебе, чтобы я вычитал этот список… Нет, надо исповедовать свою жизнь, свою греховность. А для этого самый простой способ — это читать Евангелие и отмечать — на этом я настаиваю — те места, от которых свет пронизывает твой ум, сердце горит, воля твоя делается прямой, доброй, Божьей, этот свет все твое существо, даже тело твое пронизывает. Это значит, что в этом слове, в этой заповеди, в этом образе, который ты прочел, ты и Христос оказались заодно, ты и Он заодно, и что если ты будешь нарушать то, что сейчас пережил, это значит, что ты будешь нарушать то, что уже есть между тобой и Христом общего, отрекаться от того, в чем ты уже — образ и подобие Христа. Вот это надо отмечать. Если против этого согрешишь, надо каяться, каяться как в глубинной, основной измене и себе и Богу. И тогда эти грехи надо приносить на исповедь, потому что они серьезные, они говорят об измене, о нарушении единства со Христом.
Есть другие вещи, как бы меньшие, в которых мы сознаем себя греховными и в которых мы можем каяться, но это — основное. В остальных вещах, да, мы должны каяться. И священник — не судья, а сострадатель. Он свидетель не безразличный, он человек, который в свою душу, как раны, принимает каждое слово твоей исповеди, он будет этим жить, каяться за тебя. Я помню, как я раз пошел на исповедь к священнику, которого даже не очень уважал, — у него была трагичная жизнь в молодости, и он в результате этого пил. Я у него был на исповеди, потому что нашего приходского священника посадили в тюрьму немцы во время оккупации. Я ему открыл всю свою душу, и он стоял и плакал — не пьяными слезами, а слезами сострадания. И когда он кончил, он мне сказал: «Ты знаешь, что я собой представляю, знаешь, что я не достоин тебе дать совет, но ты взгляни на меня. Ты еще молод, у тебя жизнь впереди. Ты теперь каялся, сделай все возможное, чтобы не стать таким, каким я стал». И это самая потрясающая исповедь, которую я в жизни приносил и заключение которой я слышал. Поэтому, когда будете приходить на исповедь, приносите то, о чем я сначала сказал, то, в чем ваше единство со Христом было вами нарушено, то, что запачкало ваше единство. И затем есть и другие грехи, о которых вы знаете, но о которых вы не переживаете: покайтесь в том, что вы их знаете, но пережить не можете. И тогда ваша исповедь будет глубинная, раздирающая душу и плодотворная. И это вам позволит стать все глубже и глубже Телом Христовым, потому что Тело Христово не из святых состоит, а, как говорит, кажется, Ефрем Сирин, общество грешников, кающихся перед Богом. Будем таким обществом, и Христос нас спасет.
Простите за длину этой беседы, но я хотел закончить ее и не возвращаться к этому. А теперь помолчим немножко, помолимся и разойдемся по домам — как Церковь.
До сих пор мы говорили все время о том, что представляет собою Церковь и что в ней происходит, Церковь в самом глубоком и истинном смысле как сообщество Бога — Отца, Сына и Святого Духа со всей Его тварью, с ангелами небесными, со святыми, с грешниками, с теми, которые так или иначе неисповедимыми путями Божиими Его встретили. И, с другой стороны, я вам говорил о том, что храм (уже не Церковь, а храм) является таинственным местом встречи между нами, которые, как мытарь, приходим к Богу, говоря Ему, что мы недостойны переступить этот порог, потому что это место святое, место Ему посвященное, место, которым Он обладает до конца. И кроме того, о Церкви, может быть, дерзновенно, но с глубоким чувством убеждения я говорил как о месте прибежища, как убежища Божьего на этой земле, в этом мире, где многие Его сознательно отвергают и где нет Ему места. Церковь — место, где мы, слабые, хрупкие, нуждающиеся в Божественной помощи, Ему предоставляем дом, где Он может жить свободно на земле, которая отчасти у Него отобрана.
Но сегодня я хочу говорить о другом. Вы знаете, что слово «Литургия» обозначает «дело народа Божьего». И это дело народа Божьего глубинно, спасительно совершается в храме, когда силой Духа Святого, силой Христа Спасителя совершается таинство, которое меняет и преображает нас, грешных, недостойных Божественной любви, но кому Божественная любовь подарена. И меру этой любви мы видим в том, что Сын Божий стал Человеком, жил как Человек и умер за нас. И меру любви Божией мы постигаем, как я уже говорил, в том, что Отец Своего Единородного Сына послал на смерть для того, чтобы спасти человечество, которое изменило Ему и своему собственному призванию и этим завлекло весь тварный мир в то трагическое, порой очень страшное состояние, в котором он находится.
Но Литургия есть, как я только что сказал, дело народа Божьего. И это дело народа Божьего не заключается только в том, чтобы прийти в храм с сокрушенным сердцем, как мытарь, как блудница, как Мария Египетская, прося исцеления, просвещения, спасения, милости Божией, приобщенности к Нему. Дело народа Божия должно простираться и вне храма. Есть выражение, которое сейчас вошло в обиход западных Церквей и отчасти и Русской Церкви: «Литургия после Литургии». Литургия как дело народа Божия, после того как совершилось таинственное делание, где народ Божий и Господь преображают нечто в храме. И в чем же заключается эта «Литургия после Литургии»? Вы наверно помните слова Христа о том, что Он Своих учеников послал в мир для того, чтобы всему миру принести Благую Весть, чтобы весь мир узнал, что он так любим Богом, что Бог стал частью этого мира ценой собственной смерти, и ценой Своего Воскресения нам открыл путь вечности. Христос нас послал в мир, чтобы всем, всем рассказать о том, как мы любимы Богом, — не мы, малое стадо, а весь народ Божий, весь мир, вся тварь. И это — наша задача.
Но как я уже говорил не раз, эту задачу мы можем выполнить, лишь постольку поскольку, глядя на нас, видя, как мы живем, и познавая нас по-новому, с новой глубиной, люди могут сказать: «Да, Бог совершил чудо над этими людьми. Эти люди во всем подобны нам, и однако похожи на Бога, Которого они исповедуют. Это люди живые». Люди, которые нас встречают повсеместно, должны были бы, глядя на нас, видеть что-то, чего они никогда не видели: мир небесный, собранность духовную, такую, которая позволяет человеку своими глубинами уходить в Божии глубины. Когда они слышат наши слова, это должны быть слова жизни, обыкновенные, простые слова, но звучащие, как песнь небесная.
Апостолы пошли на проповедь, они обращались ко всем. Одни люди их принимали, другие отвергали, но апостолы не останавливались на этом, они продолжали говорить о том, что Бог совершил над ними, чем они стали. Вы наверно помните рассказ о том, как Павел шел из Иерусалима для того, чтобы начать гонение на христиан, и встретил на пути в Дамаск Самого Христа (Деян 9). И после этого вся его жизнь заключалась в том, чтобы со всеми делиться тем, что он тогда пережил, всем сказать, что он познал о Христе и через Христа о Святом Духе и об Отце, и о человеке, и о мире, об ужасе падения и о чуде искупления. Так и другие апостолы ходили по миру, и после них тысячи, тысячи верующих делились со всеми, кто их окружал, этой верой, этим опытом, этой встречей со Христом, делались подобными хоть малой двери, через которую люди могли вступить в новый мир, не какой-то внешний мир, а в мир собственной души, в собственные глубины.
Поэтому тот мир, который вне пределов храма, нам не может быть чужд. Это мир, куда пришел Христос, это мир, который Христос так возлюбил, что стал Человеком, Всечеловеком, это мир, куда Он нас посылает вестниками. Как часто христиане отрицательно относятся к миру, который их окружает, как часто мы боимся этого мира, или чуждаемся его, или видим в нем как бы заразу, которая может нас осквернить, внести смерть туда, куда Сам Господь внес жизнь. Это не так. Мир, который лежит за пределом храма или за пределом невидимой Церкви, того Богочеловеческого общества, которым Церковь является по существу, — этот мир Богу дорог. И мы посланы в этот мир. Это страшно важно, это — наша задача. Проще всего было бы идти в этот мир, ожидая, что мы будем встречены восторженной радостью людей, для которых новая весть о Христе открыла ум, и глаза, и сердце, и новую жизнь, но это не так просто. И не напрасно Христос сказал своим ученикам: Я вас посылаю, как овец среди волков (Мф 10:16), — как овец, беззащитными. Приносите людям все самое светлое, самое чистое, самое святое, что только вы знаете, и помните, что они могут это не воспринять, они могут это отвергнуть, они могут и вас вместе с этим отвергнуть и возненавидеть за то, что вы приносите им весть, от которой колеблется вся их жизнь.
На Голгофе были первосвященники, были фарисеи, которые ликовали о том, что Христос, который вносил такое смущение в их среду, теперь умирает, что эта страница кончается, что Христа больше не будет, что можно спокойно вернуться к старому, к обычному «благочестию». Но был народ, и в этом народе некоторые надеялись, что хоть в последнюю минуту Христос сойдет со креста и тогда можно будет быть Его учениками без страха и без опасности. Были такие, которые мечтали о том, чтобы Христос не сошел со креста, чтобы можно было забыть об этом страшном Евангелии, страшном благовестии о любви, такой любви, которая требует, чтобы ты всю свою жизнь, всего себя до конца забыл и отдал для других и для Бога. Вот какая толпа была вокруг. И эта толпа продолжает существовать во всем мире. Одни ищут ответа, другие не хотят ответа, и мы посланы к ним, ко всем, ко всем, чтобы принести благую весть. Но благую весть сейчас словами принести нельзя: люди читают, люди слышат, они наслышались, они начитались. Они только тогда смогут поверить, если увидят, что ученики Христовы подобны Ему, что в нас, Его учениках, такая же любовь, такая готовность отдать себя другим — лишь бы они могли ожить.
Мне вспоминается молодой человек, который думал о том, становиться ему священником или нет, и который открыл Ветхий Завет, как он открылся, на 58-й главе Исайи, и прочел слова, которых там не было: «Отдай свою душу на растерзание голодному». Этого там нет. Три раза он читал это место, которое гласит: напитай душу голодного, но его глаза были закрыты к тому, что написано, и прочли три раза те слова, которые я вам упомянул. Вот к чему мы призваны: отдать свою душу голодному, не ставя перед собой вопрос, останется ли что-нибудь, уцелеет ли что-нибудь от моей души, от меня. Это не моя проблема, это Бог должен решать, что уцелеет или нет, а мое дело — отдать на растерзание, если нужно, или на ликующую радость, если человек отзовется и осчастливлен будет благовестием, которое мы приносим.
Но вне нашего храма есть еще другие проблемы. Во-первых, христианский мир разделился. Он с раннего времени начал разделяться. Но каким-то образом мы забыли нечто, что апостол Павел уже тогда говорил, что неминуемо будут разделения, но они будут для того, чтобы наиболее мудрые явились миру (1 Кор 11:19). Он не призывал изгонять одних и принимать других, он призывал всех искать истину. И если кто-то ее видит по-иному, вслушиваться в то, что он говорит, и поделиться с ним, делиться с ним тем, что сам знаешь. Это каким-то образом в течение столетий мы забыли. Вначале, когда проповедь была проста: о воплощении Сына Божия, о любви неиссякаемой, непобедимой, когда ответом мира был не спор, а мученичество, распятие, сожжение, обезглавливание верующих, тогда в каком-то смысле было просто. Но потом начались попытки нашу веру сделать понятной людям других воззрений, как бы облечь ее в философские, богословские формы, и тут начали углубляться разделения между христианами, до момента, когда настали подлинные разрывы. Некоторые исповедовали нечто о Христе, о Боге, что было неприемлемо для Евангелия, еще другие стали объяснять то или другое место евангельское по-своему, и случились расколы.
Я не буду вдаваться в историю этих расколов, у меня образования на это не хватит. Но я хочу только сказать о том, что писал об этом замечательный русский богослов Лев Александрович Зандер[64], который жил в Париже и был одним из самых верных учеников отца Сергия Булгакова. Он написал, как он видит постепенное разделение христианского мира и как он видит будущее. Он говорит, что бывает так: два человека живут душа в душу, их не разделяет ни сердце, ни ум, все у них общее, и они ликуют в этом единстве. А потом у одного из них появляются мысли, которые он выражает не так, как другой их может понять или как другой бы их выразил. И это может дойти до момента, когда они чувствуют, что они стали чуждыми, чужими друг другу. И тогда, вместо того чтобы друг другу глядеть в глаза, вслушиваться в речь другого (а слово «другой» того же корня, как «друг»), они отворачиваются и в какой-то момент уже стоят спиной один к другому. И Зандер говорит: они еще как бы чувствуют бывшего друга спиной, но смотрят в противоположную бесконечность. И постепенно они уходят друг от друга, идут дальше, дальше и по дороге каждый из них строит более полно свои взгляды и свои возражения тому, что тот, кто был его самым близким другом, говорил и чего он не мог принять.
А потом проходит время, десятилетия, может быть, а, может быть, больше, и, разошедшись достаточно далеко, они задумываются: что стало с моим другом? Когда-то мы были так близки, жили душа в душу, нас разделили мозговые наши процессы, наши взгляды, наши формулировки. Что с ним сталось? Неужели он погиб? И тогда оба поворачиваются и смотрят вдаль. И вдали они человека еще не видят, они видят как бы статую, тень, и знают, что это он. Давай-ка я попробую подойти и посмотреть, что с ним сталось. И чем ближе они подходят, тем больше они друг друга узнают, потому что они не подходят с тем уже, чтобы спорить друг со другом, а чтобы узнать бывшего друга. Друг постарел, друг изменился, но они узнают друг друга, потому что их связывает неумершая любовь. И затем они доходят так близко, что могут начать разговаривать. И тут могут случиться две вещи. Они могут сказать друг другу: скажи, чему ты научился за годы, а то, может, столетия нашей разлуки. Или могут сказать: расскажи мне свои взгляды, и если они остались такими же неверными, как были изначально, я тебе доводы приведу против них.
Это то, что случилось с нашим христианским миром. Порой мы встречаем друг друга и дивимся, как за столетия разлуки мы все-таки познавали Бога все глубже и глубже, и можем поделиться драгоценным опытом, который приобрели в разлуке. Даже если во многом или в малом мы остаемся различными, разговор возможен. Мне вспоминается как Русская Церковь вступила во Всемирный Совет Церквей[65] и за нас выступал тогда владыка Иоанн (Вендланд). Он обратился к инославным с короткой речью. Он поблагодарил за то, что они нас приняли, как братьев, несмотря на то что видели в нас людей таких чуждых, и прибавил: «Мы не приносим вам новую веру, мы приносим вам исконную христианскую веру, которую мы сохранили, но мы не сумели по ней жить. Примите от нас эту исконную веру евангельскую и принесите те плоды, которые мы не сумели принести». Это был дивный момент, потому что это были не нападки, это не было попыткой убедить в чем бы то ни было, это была речь о том, что мы сохранили нечто драгоценное, что мы приносим нашим братьям и сестрам во Христе.
Есть другой образ нашей разделенности и надежды на соединение — это образ леса. И я не могу вспомнить, вычитал ли я это или выдумал, но думаю, что так или сяк этот образ говорит о чем-то правдивом. Все деревья леса своими корнями уходят в одну и ту же живоносную почву, потом поднимается ствол, и он идет или параллельно другим стволам, или по каким-нибудь обстоятельствам клонится, но лес растет как бы параллельными стволами. Если бы деревья могли думать, они бы сказали: «Да, корни наши переплетены друг со другом, питаются той же живоносной жизнью, которую земля нам дает, а теперь мы растем врозь. Какой же выход?». И выход в том, чтобы вырасти так, чтобы ветви начали встречаться с ветвями, чтобы вершины слились в одно, как в лесу бывает: корни глубоки и едины, стволы поднимаются врозь, а если пойти дальше, выше, выше, то они соединяются в один лес. Вот к чему мы призваны в нашем христианском мире. Но для этого нам надо друг на друга смотреть и ставить вопрос: да, мы разделены столетиями или больше, скажи, чему ты научился за эти столетия? А я тебе скажу, чему я научился. Вступим в разговор, где мы поделимся не нашими взглядами, а тем, чему нас научил Дух Святой, Дух истины, Дух жизни… Вот тот путь, по которому за последние десятилетия шли различные вероисповедания. Мы не сумели еще слиться, мы все еще растем, как разрозненные стволы, но мы можем знать, что по мере того как мы рвемся к небу, мы одновременно возрастаем в единство сливающихся ветвей и листьев.
Но кроме этого есть еще целый другой мир, мир неверия, вернее, нехристианский мир. Как нам к нему относиться? Я сделал попытку за последние несколько лет почитать и подумать о том, во что верили древние религии. И одна вещь меня поразила: то, что в каждой из них есть доля истины, но не полной. Как будто изначальное знание о Боге, о человеке, о творении, о судьбах мира, после того как было падение, уже начало затмеваться. И тогда, вспоминая это, но не полностью, люди стали пробелы заполнять воображением, фантазиями, неправдой. А вместе с этим во всех этих верах есть что-то, что принадлежит истине и жизни, потому что Бог ни от кого никогда не отворачивался. Если человек оказался неспособным продолжать жить полнотой Откровения, потому что он отпал, тем не менее осколки остались, и эти осколки нам надо искать, когда мы встречаемся с вероисповеданиями, которые нам чужды. И это относится не только к древним религиям, которые вымерли, это относится даже к таким, которые еще живут, но которые для нас, да, порой непонятны, порой чужды.
Ведь есть миллионы людей, которые никогда действительно не подумали о том или о другом, но у которых есть что-то общее с Богом. Я вспоминаю войну, вспоминаю людей, не только христиан, но и безбожников, которые свою жизнь отдавали для того, чтобы защитить или спасти другого солдата. Можно ли сказать, что человек, который по порыву сердца свою жизнь отдает, чтобы другой не погиб, не знает любви, той любви, о которой Христос сказал: Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих (Ин 15:13)?
И еще одно я хочу сказать и на этом кончу свою беседу: мы друг другу в спасение и в погибель. В малой мере это относится ко всем, мы друг со другом ссоримся, расходимся, делаемся чужими друг другу, тогда как мы призваны так любить друг друга, чтобы быть едиными, как едины Лица Святой Троицы. Конечно, этого мы достичь не можем, но мы можем стремиться к этому и соответственно себя вести. Но что хуже — это то, что мы друг друга отвергаем, не только отворачиваемся, но выкидываем из своей жизни. Мы друг друга раним, мы друг друга душу убиваем порой. И что же будет на Суде, когда мы станем перед Богом? Каждый из нас будет каяться в том, что он совершил, в тот момент каждый из нас поймет, сколько неправды и зла он совершил, и каждый из нас скажет: «Господи, прости!». А может ли Господь просто сказать: «Прощаю»?
Есть замечательное место в книге католического кардинала Жана Даниелу, где он говорит о том, что даже Бог не может простить человека, которого отказывается простить им обиженный. Можно простить то, что сделано над тобой, против тебя, но нельзя простить того, что сделано против другого. И единственная надежда, пишет Жан Даниелу, единственная надежда обидчика это то, что обидимый, став перед лицом Божиим, поняв, что вошел в Царство любви, которому еще не принадлежит, но куда рвется, захочет простить. Подумайте, как дивно будет, если кто-нибудь из нас, целую жизнь проведя в отчуждении от другого человека по пустякам — потому что так часто мы расходимся по пустякам, — вдруг поймет, что не может войти в Царство Божие, если не откроет дверь в Царство Божие тому человеку, который его оскорбил, унизил или, наоборот, которого он сам оскорбил и унизил.
Мне сейчас вспоминается один отрывок из книги русско-грузинского писателя, который теперь скончался, но который принадлежал нашему времени, Чавчавадзе. Он написал книгу, название ее я сейчас не могу вспомнить, где рассказывает, как один эмигрант-священник, который всю жизнь боролся с коммунизмом, всем своим существом отрицал и отрекался от Сталина, вдруг узнал о его смерти. И первую минуту он подумал: «Наконец!». А потом подумал: «Боже! Он сейчас стоит со всем грузом своих грехов перед Судом Божиим. Какой ужас!». И он бросился в церковь, преклонился перед алтарем и начал кричать перед Богом: «Помилуй его, помилуй его, дай мужество его жертвам простить, чтобы Ты мог его помиловать!»[66].
И только тогда Царство Божие открывается. Но это чудо взаимного примирения, которое Бог не может насильственно нам навязать. Он только может нам сказать: «Взгляни на Мои руки, взгляни на Мои ноги, взгляни на рану от копья в Моем боку, взгляни на раны, которые терновый венец наложил на Мой лоб. Я тебя возлюбил до такой степени и таким образом тогда, когда ты был Мне чужд. Посмотри на своего брата, на свою сестру, на свое чадо, на людей, которые вокруг, которых ты ранил или которые тебя ранили. Вы можете или оба войти в Царство Божие, или оба останетесь вне». И это так дивно! Так дивно, что мы войдем в Царство Божие не по праву или несмотря на то что мы были чужды друг другу, а потому что у врат в Царство Божие мы друг друга примем, обымем и вместе вступим.

Часть I. У порога

О встрече и о вере [67]

Господи, иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолам Твоим ниспославый, Того, Благий, не отними от нас, но обнови нас, молящихся.
Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей, не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отними от меня. Воздаждъ ми радость спасения Твоего и Духом владычным утверди меня. Научу беззаконныя путем Твоим и нечестивии Тебе обратятся…
Хочется поблагодарить Бога за то, что мне дано снова с вами быть сегодня. Каждая встреча — чудо; и, может быть, одно из самых больших чудес — то, что это чудо повторяется, и растет, и ширится, и все больше и больше людей приобщается к этому чуду встречи.
Мне хочется сказать сейчас несколько слов о самой встрече, а затем о вере, потому что они связаны друг со другом так неразлучно.
Когда читаешь Ветхий или Новый Завет, когда читаешь историю Церкви, жизнь святых, жизнь грешных людей — все зависит от встречи, все — сплошная встреча. Один из отцов пустыни говорил: «От ближнего нашего нам и жизнь, и смерть»[68]. ближний наш может нам открыть тайну любви, и ближний наш может убить в нас последнюю надежду, убить любовь, смысл. И ближний — это каждый из нас по отношению к каждому другому. И не только те из нас, которые друг друга знают, которые, как теперь, связаны встречей, но и те, которые просто случайно проходят мимо, не заметив друг друга. Если живешь внимательно и смотришь на людей на улице, в метро, в автобусе, везде — сколько настоящих встреч бывает через лицо человека. Человек иногда тебя впускает мгновенно в самую глубину своей души через открывшиеся глаза, приобщает тебя к своей жизни через голос, через то, как он говорит с тобой даже о самом обыкновенном, незначительном.
И вот так все в жизни — встреча. Бывают встречи как бы вне Бога, очень страшные встречи, когда люди не только мимо проходят, но будто сталкиваются — и расходятся, оттолкнувшись друг от друга, встретившись только на самой поверхности, ударившись, иногда больно, друг о друга.
А бывают встречи, где Бог присутствует; и бывают встречи с Самим Богом. Когда читаешь Ветхий Завет, первые его строки, и себе представляешь, что случилось, когда вдруг прозвучало творческое слово Божие, которое вызывало одну тварь после другой к бытию — какое чудо встречи это было! Когда из совершенного отсутствия, из небытия, вдруг вырастала какая-нибудь тварь, и первое, что она встречала — Живого Бога, Который ее восхотел, Который ее вызвал к бытию, Который ее настолько полюбил еще до того, как она стала, что Он ее позвал по имени.
Я не знаю, замечали ли вы в Евангелии от Иоанна, в конце девятой главы, в рассказе об исцелении слепорожденного (Ин 9:36—38): слепорожденный, который теперь стал зрячим, встречает Христа и спрашивает, кто же этот Сын Человеческий, о Котором его допрашивают. И Христос ему отвечает словами, которые нам кажутся почти незначительными, потому что они такие привычные: Ты Его видел — Он перед тобой. Слова «Ты Его видел» для нас совершенно нормальные, мы зрячие, мы видим друг друга все время, мы видим вокруг себя предметы. Но это мы. Тот человек был слепорожденный, он никогда ничего не видел, никого не видел до мгновения, когда Христос ему дал зрение. И первое, что он увидел, — лик воплотившегося Бога, очи Божии, взирающие на него очами Христа. Первое, что он увидел в жизни, — это своего Бога, по любви, по милосердию ставшего человеком.
Один румынский писатель нашего времени, Виргил Георгиу (он стал священником, оставаясь писателем), рассказывает о впечатлении, которое оставило в его душе лицо его отца. Первое воспоминание его жизни — лицо отца, склоненное над его колыбелью. И он говорит, что это первая икона, которую он видел. Не потому, что это лицо было красиво, а потому, что оно было прекрасно. Это лицо было выражением любви, ничего другого в этом лице не было: любовь, вдумчивость, забота, надежда, вера в будущее этого мальчика. Это — встреча[69].
Каждый из нас мог бы для другого быть такой встречей. И как грустно думать, что так редко мы бываем такой встречей; что человек может нас встретить, посмотреть нам в лицо, заглянуть в глаза — и не увидеть ничего: не увидеть икону, не увидеть сияющий через лицо Свет невечерний, Божию любовь, Божию заботу, Божию надежду, веру в нас.
Когда думаешь о начале книги Бытия, о том, как каждая тварь возникала, и первое, что ей представлялось, — это встреча с Богом, какое-то лицезрение Бога: не очами, не нутром, а какой-то встречей между Живым Богом и вызванным из небытия творением, когда думаешь о том, что мгновенно, возникая из небытия, каждая тварь открывала и Бога, и все другие твари, которые возникали в радости, в ликовании, — какая это красота!
И вот к этой встрече мы все призваны, и эта встреча никогда не является только встречей с Богом или только встречей с человеком, потому что встреча очень редко бывает с Богом только, она всегда в каком-то контексте. Где-то — или до этого, или одновременно с этой встречей — стоит человек, человек в самом большом смысле слова. Как святой Ириней Лионский говорит где-то: слава Божия, сияние Божией славы — это полностью осуществившийся человек[70].
Почему же бывает, что мы не можем встретиться? Отчасти потому, что мы не ищем встречи, отчасти, потому что мы домогаемся встречи. Мы ее часто не ищем и потому не умеем смотреть, не умеем слушать. Мы выбираем: на кого мы смотрим, а по кому, кто нам неинтересен, лишь скользнет наш взор; мы выбираем: что, кого мы будем слушать, а кого не станем слушать. Или наоборот: мы хотим встречи, но вместо того чтобы открыться и ждать этой встречи, мы стараемся вторгаться в человека, и человек закрывается, потому что встреча всегда страшная. Встретиться — это значит встретиться навсегда, встреча — значит встретиться на такой глубине, где два бытия уже переплетутся в общую ответственность, этого не забыть, от этого не уйти. Встретиться страшно — и мы закрываемся, потому что так часто бывает больно от встречи и больно, когда встреча кончается крушением человеческих отношений.
И вот нам надо учиться смотреть с тем, чтобы видеть, — просто видеть человека, какой он есть, предполагая, что такой, какой он есть, он гораздо более значительный, чем тот человек, какого мы хотели бы в нем видеть. Не стараться видеть только то, что нам хочется видеть: перед нами Бог ставит человека как откровение — откровение красоты, откровение изуродованности и, соединяющее красоту и изуродованность, откровение человеческого страдания. Страшно заглянуть в красоту, в изуродованность, в страдание. Это требует готовности заглянуть в человека и поплатиться за то, что встреча совершилась.
И слушать мы не умеем, потому что за словами — целая жизнь, целая душа. Слова так часто служат ширмой и только приоткрывают нам смысл того, что человек хотел бы сказать, того крика души, который он не умеет выразить и который до нас не доходит. За словами мысль стоит, за мыслью — чувство, а за всем этим — просто весь человек. Есть стихотворение немецкой писательницы Марии Эшенбах, она спрашивает: что есть такое в малой песенке, что ее можно так любить? что же в ней, скажи! И ответ: в ней заложено немного гармонии, немного звучности и целая душа… И вот во всем, что говорит человек, даже в самом обыкновенном, может открыться душа, если мы только сумеем пройти через слова насквозь, если научимся тому, что слова бывают или могут стать прозрачными и что за этими словами мы можем видеть, как через окно, одну даль за другой, одну глубину за другой. И тогда бывает встреча. Но опять-таки, как я уже сказал, мы этого боимся, и для того, чтобы встретиться, надо быть готовым к тому, что всякая встреча может обойтись нам болью или такой раздирающей душу радостью, которую трудно пережить.
Вы, может быть, себе задаете вопрос: почему я все это говорю как вступление к тому, что я о вере хочу сказать? Я сейчас попробую связать это с тем, что еще хотелось бы вам сказать.
Есть подвижническое слово святого Макария Великого, в котором он себе задает вопрос: где начинается вера? каким образом человеческий опыт делается верой? что такое вера, какова ее природа? И вот приблизительно что он отвечает (к тому, что он говорит, я прибавлю кое-что для пояснения, моя цель не в том, чтобы изложить точно слова Макария, а довести нечто до вашего сознания). Он говорит: бывает, что чувство близости Божией делается таким сильным, охватывает нас так глубоко, держит нас с такой силой, что кроме этого чувства Бога, мы ничего больше чувствовать не можем. Мы не можем больше мыслить, наши мысли остановлены созерцанием, мы только можем чистым умом глядеть в эту тайну приблизившегося к нам Бога. Наше сердце заполнено этим опытом, даже наше тело уже над собой не имеет власти. Мы и этот опыт — одно и то же, мы не можем одновременно его переживать до конца и следить за тем, что с нами происходит, мы охвачены этим опытом без остатка. Это состояние, говорит Макарий, состояние блаженства, когда мы так чуем Бога, что нам не только ничего другого не нужно, — мы ничего другого не знаем и ни о чем другом не знаем.
И этого, говорит Макарий, было бы достаточно для того человека, кому это дано, но у Бога есть забота не только о том, кто оказался способным на это переживание, у Него забота тоже и о тех, которые еще не дошли до этого, которым нужны свидетели, вестники. И Бог отходит от человека. И в какой-то момент, в какое-то мгновение человек вдруг сознает самого себя, опыт этой бесконечной, все пронизывающей близости Божией уже не актуален. Это не опыт данного мгновения, но сомнения в нем никакого не может быть, уверенность в том, что этот опыт только что был, — такая же яркая, как сознание окружающего мира, которое только-только начинает всплывать в чувствах, в мыслях, в восприятии. И это мгновение, когда вдруг то, что было опытом, становится уверенностью, безусловной уверенностью, но не опытом данной минуты, и есть мгновение, когда опыт стал верой. Если мы перенесемся к Посланию к евреям, к первой строке одиннадцатой главы, то мы читаем определение веры: вера это твердое основание надежды, это очевидность или уверенность в вещах невидимых (Евр 11:1). Вот об этом и говорит Макарий.
Но этот опыт веры мы всегда применяем к религиозной вере, и в этом мы делаем ошибку, потому что в вере есть элемент универсальный, вера — это опыт всечеловеческий. Правда, ее предмет — не всегда Бог, но этот опыт вещей невидимых, в которых мы уверены так же, как в видимом, относится и к другим областям. И мне кажется, что это важно помнить. В области вещества, в области науки всякое научное изыскание основано именно на вере, на уверенности в том, что за всем видимым нами есть невидимое, которое может еще быть открыто, непостигнутое — которое может быть постигнуто. Тот предметный мир, в котором мы живем, вызывает нас на веру, он ставит нам вопрос: мы видим вещество, мы видим предметы, мы видим их динамику, их соотношение, мы начинаем их изучать как таковые. И вдруг начинаем открывать, что за видимым есть целый мир, целая тайна бытия, которая может быть нами открыта, но которая нам еще неизвестна. И исследователь пускается в эти поиски неизвестного именно потому, что верит в его существование.
В человеческих отношениях то же: люди встречаются, может быть, даже постоянно, в каком-то кругу, и кто-то один остается другими совершенно незамеченным. И в какой-то день почему-то завязывается разговор, или человек вдруг видит по-новому лицо другого человека, и этот человек для него открывается как глубина, как тайна, как откровение. Он уже не пустое место, он уже не просто кличка, он — тайна. Его можно обозначить тем или другим именем, но мы знаем, что за этим именем должно быть другое имя, которое только Бог знает.
Но бывает большей частью, что после такой встречи, на следующий день, или через час, или через некоторое время, более или менее продолжительное, мы встречаем того же человека и с изумлением видим, что он — такой, каким мы его всегда знали, он уже не сияет этим нетварным, невещественным светом, он уже не откровение, светлячок стал снова просто червячком. И тут встает вопрос веры: во что я буду верить? в то ли, что откровение, которое мне было дано, оказалось иллюзией, фантазией, или в то, что я был прав и что видимость только заслоняет настоящее, тайну? Когда между людьми родилась любовь, то мы продолжаем верить, что видимость заслонила тайну, но на самом деле тайна жива. Когда мы разлюбим человека, мы забываем, что он светился, он снова стал червячком, ничтожеством.
И это тоже момент веры. Веры как уверенности, что то, что когда-то нам открылось, — более реально, более истинно, чем то, что мы видим изо дня в день, веры, что кажущееся или даже очевидное не всегда соответствует правде о человеке. И это мы видим все время в Евангелии, мы это видим во Христе, Который все время, на протяжении евангельского рассказа, отстраняет все кажущееся, прозревает даже через очевидное, доказуемое, и видит ту глубину, которая за этим. Возьмите два примера.
Встреча Христа Спасителя с апостолом Петром после Воскресения Христова. Петр трижды от Него отрекся; при первой встрече можно было бы ожидать — говоря по-человечески, — что Христос его спросит: не стыдно ли тебе? каешься ли ты? просишь ли ты прощения? хочешь ли ты снова стать Моим учеником?.. Христос этого не говорит, Он спрашивает: Любишь ли ты Меня больше остальных, больше, чем остальные Меня любят? (Ин 21:15—17) Если мы вспоминаем другое место Евангелия, где Христос говорит: кому больше прощается, тот больше любит(Лк 7:40—43), то этот вопрос очень сильный: сознаешь ли ты, Петр, что тебе должно проститься больше, чем кому-либо из других учеников? Способен ли ты ответить большей любовью на большую любовь, на большее прощение, на большее сострадательное милосердие Божие? И Петр говорит: да! Люблю Тебя! — потому что в это мгновение встречи он не может вспомнить то, что было еще так недавно, в ночь, когда взяли Христа. Все, что он переживает сейчас, — это встречу со Христом, живую встречу — о чем же говорить?! Все остальное, словно кошмар, сон, марево, прошло. И Христос снова его спрашивает о том же, в этот раз Он его спрашивает другим греческим словом: любишь ли ты Меня, как друг любит своего друга — а не вообще, общей, универсальной любовью? Петр отвечает: да! Люблю! И в третий раз его спрашивает Христос. И тогда ясно делается Петру, что вся очевидность против него, что можно просто из фактов доказать, что он — предатель, изменник: как же он может говорить о любви? И тут Петр гениально, с гениальностью духа, с гениальностью сердца отвечает: Господи — Ты все знаешь; Ты знаешь, что я Тебя люблю! Здесь мы видим, как Христос отказывается принять доказательство, а смотрит в глубину человеческого сердца и говорит: да! Он поступил не так, он был слаб — но он Меня любит.
Ту же самую мысль выражает по-своему Достоевский в той части «Братьев Карамазовых», когда, кажется, брат старца Зосимы, Маркелл, или сам старец говорит: не говори о людях, что они были плохи; люди они были хорошие — но поступали плохо[71]. У писателя это кажется просто парадоксом; если принять на веру гениальность писателя, этот парадокс объясним. Во Христе это больше, чем парадокс, это совершенно ясное зрение в глубину сердца.
Второй рассказ в этом же роде, в 8-й главе Евангелия от Иоанна, — рассказ о женщине, взятой в прелюбодеянии (Ин 8:1—11). Все против нее: она взята в деле, она приведена ко Христу, против нее — закон Ветхого Завета. Христа хотят уловить на том, что Он скажет: пренебрегите законом, пожалейте ее… И Христос этого не делает, Он не говорит о том, что прелюбодеяние можно отпустить с миром, Он не говорит, что можно обойти Закон, Он ставит вопрос перед людьми так: вы хотите применить Закон — применяйте его, но будьте сами достойны Закона. Кто из вас без греха, тот пусть накажет эту грешницу побиением камнями… И один после другого обвинители уходят, потому что ни один из них не может сказать про себя, что он не подпадает под подобное законное осуждение. И Христос обращается к этой женщине, и ясно, что Он ей не говорит: «Бог есть любовь, Он все простит». Христос ей говорит: «Где же те, которые тебя осуждали?». — «Они все ушли». — «И Я тебя не осуждаю, иди и больше не греши».
Христос обращается не к прелюбодеице, взятой во грехе, а к той женщине, которая, потому что была взята, потому что она встала перед осуждением смерти через Закон, обнаружила, что грех и смерть совпадают, что грех — это смерть, к женщине, которая стояла перед Ним в ужасе неминуемой грядущей смерти и которая, верно, подумала: если бы мне была дарована жизнь — это была бы новая жизнь… И Он обращается к этой женщине, в сердце, в глубоком сердце которой или всегда была, несмотря на греховность, или родилась возможность новой жизни, и говорит: иди, но впредь не греши.
Тут тоже Христос мимо всего кажущегося, всего очевидного и доказуемого обращается к тайному человеку, которого видит Бог, но которого не видели люди, потому что мы судим по поступкам, по словам, но не по глубинам сердца. И это тоже область веры: уверенность, что то, что невидимо, более реально, чем то, что видимо.
Теперь если это перенести к теме о Боге, то основные положения остаются те же, и однако есть одно затруднение, которое ставят нам в виде вопроса неверующие. Когда мы говорим, что научный исследователь верит в реальность окружающего его мира, верит в то, что за видимым есть невидимое, за очевидностью есть тайна, за поверхностью есть глубина, вопрос ему поставлен, однако, видимым, поверхностным: перед его взором, перед его чувствами стоит мир, который ему ставит вопрос. Когда перед нами человек и мы знаем, что за его обликом — вся глубина человеческая, человек нас вызывает к такому мышлению, к такому чувству. Но Бог нам, перед нами не является вещественно, Он нам не ставит вопрос так: вот Я перед тобой — неужели ты не поверишь в глубины Мои?
В открытии веры есть разные входы. Есть люди, которым Бог открылся непосредственно, — мы видим это в Ветхом Завете, мы видим это в какой-то мере в жизни апостола Павла, мы видим это в житиях святых. Человек, который не имел представления о Боге, вдруг оказывается внутри какого-то опыта Бога. Бог стал таким близким, и Его приближение такое разительное, что нельзя от Него отвернуться, это факт, который не допускает сомнения у человека, его пережившего.
Но более часто опыт веры дается нам через человека или через человеческую общину, то есть через отдельного человека или через жизнь, облик человеческой группы. Я вам дам один или два примера. Когда Моисей сошел с Синайской горы после встречи лицом к лицу со славой Божией, его лицо так сияло, что люди не могли вынести и ему пришлось закрыть свое лицо полотном (Исх 34:33—35). Подобные рассказы мы встречаем и в других местах.
Мы иногда видим в жизни человека, в облике человека, в его речи, в его очах, во всем, что составляет этого человека, нечто, что больше человека, не только больше этого человека, но вообще непостижимо больше человеческих возможностей. Этот вопрос передо мной встал впервые, когда я встретил человека, который был способен любить всех и каждого без разбора, и не в ответ на их нужду или на их любовь, а потому что в нем жила и переливалась через край любовь. Только эта любовь порой была радостью, а порой — распятием для него, но она никогда не умалялась, никогда не уменьшалась, никогда не умирала. Это передо мной поставило вопрос: как же это возможно, что это за человек, что это за любовь? Прежде я такого не встречал, я не знал, что это такое, я не знал тоже, что такое Бог. Только несколько лет спустя, когда я впервые встретился с Евангелием, вдруг я понял, какова эта любовь и что это за человек: просто христианин, а любовь — Божественная любовь. И это сочетание слов «просто христианин» и «Божественная любовь» именно и составляет тот вызов, которым верующий без слов является по отношению к каждому и ко всем своим бытием, своим существом. Так же ясно, в тех же самых категориях можно было бы говорить об общинах.
Есть присловье монашеское на Афоне: никто не может отказаться от мира и от себя, если он не увидит на лице хоть одного человека сияние вечной жизни… Это опять-таки того же рода вызов вечности по отношению к нам. Но вызов вечности — это вызов веры, это призыв к вере в то, что невидимое, непостигнутое существует, что за этим витражом, который сияет всеми разнообразными цветами, подобранными цветами стекла, за этим сиянием — просто свет. Эта красота, которая нам открывается в витраже, сама по себе — ничто, она существует только потому, что по ту сторону есть свет, и как бы эта красота ни была прекрасна, ее смысл в том, чтобы она стала совершенно прозрачна и чтобы ничто не осталось, кроме самого света. В этой форме можно было бы выразить все православное учение о чистой молитве, но в это я сейчас входить не буду.
И вот чтобы вернуться к примеру, который я вам раньше дал: к светлячку, который стал снова червячком, или к витражу, который потух, потому что день склоняется к ночи и свет уже не бьет через него и уже нет красок, нет линий, а есть только серое пятно в стене, — если вернуться к этим образам, встает перед нами вопрос о сомнении: то, что я видел, — реально? Или это был сон, мечта, мое желание, проектированное на реальность? Это есть — или этого никогда не было? Когда такой вопрос встает перед верующим, очень часто он пугается сомнения, ему кажется, что губительно поставить такой вопрос по отношению и к человеку, а по отношению к Богу это уже отречение, это уже отпадение от Бога и от веры.
Подойдем к этому с другой стороны. То, что пугает верующего, является самой сильной опорой научного исследования. Когда ученый после многих лет собрал все факты, которые доступны ему, он старается их соединить, связать между собой или в теорию, или в гипотезу, или в модель, потому что ему нужен какой-то образ, который держал бы все факты и показывал их взаимное соотношение. Но если он действительно ученый, если он ищет истину, если он хочет познать вещи, как они есть, то первое, что он сделает, после того как он окончательно оформит свое представление о мире и о какой-то частице этого мира, — он начнет искать, в чем его конструкция ошибочна. Если он сам не найдет ошибки, он обратится к другим и может их спросить: посмотрите все это, обнаружьте мою ошибку. Потому что, если моя система не даст трещины, если она будет закончена и несокрушима, дальнейшее исследование невозможно. Если не окажется ошибки в его конструкции, он начнет искать фактор, который чем-то не совпадает с остальным, для того чтобы эта его конструкция была как бы разорвана, разбита и надо было по необходимости строить новую конструкцию, более соответствующую реальности.
Сомнение ученого относится к его собственному представлению о предмете, и оно его не пугает, потому что он уверен в объективном существовании, в несокрушимости той реальности, которую он исследует и которую старается как можно лучше, но всегда недостаточно выразить словом, образом, картиной и т. д. Его сомнение систематично, оно радостно, оно смело, в каком-то смысле оно героично, по слову Декарта, потому что это значит, что он сам уничтожит детище многолетних, может быть, своих трудов. Но ему дорога реальность больше, чем собственное представление о реальности.
То же самое мог бы сделать верующий, если бы он не пугался. Можно ставить под вопрос то, что мы говорим, то, что выразимо о Боге, потому что, как кто-то из Отцов говорит, все, что мы о Боге и о духовном опыте можем сказать в соответствии с Откровением и в соответствии с опытом Церкви, может быть предельной истиной для земли, но оно не охватывает непостижимого Бога.
Выход из этой темы сомнения в религиозном опыте не диалектический, сколько мы ни представляли бы доводов, доказательств, обоснований нашей веры, наша вера опирается на что-то другое, на живой опыт. Один французский писатель, Андре Фроссар, недавно выпустил книгу «Бог существует — я Его встретил»[72]. Основание его веры в том, что он встретил Бога, он знает нутром, что Бог существует. Он может не быть в состоянии доказать, или объяснить, или, наоборот, опровергнуть данные, которые можно было бы представить против его утверждения. Но он знает нутром, что это так.
Так же как человек, который опытно знает, что такое музыкальная красота, или красота природы, или красота живописи, или реальность любви, может сказать: я знаю, что это есть. Ты это, может, не испытал, но я тебе могу засвидетельствовать собой, ничем другим… В каком-то отношении это недоказательно, в каком-то отношении это совершенно доказательно. Это недоказательно, потому что это не доказательство на том же уровне, на той же плоскости, но это вполне доказательство, потому что свидетельство человека нельзя отмести, не сказав предварительно, что он просто ненормальный или что он врет — одно из двух. Но если он не ненормальный и не лжет, то никуда не уйти от свидетельства даже одного-единственного человека, пусть это будет ребенок, который скажет: я знаю, что это так, я это знаю нутром, я знаю это опытом.
И одно последнее, что в нас укоренилось отчасти после, или в результате, или в связи со «Столпом и утверждением истины» отца Павла Флоренского: мысль о том, что истина и реальность совпадают, или, употребляя его выражение, «истина есть естина», истина — это то, что на самом деле есть[73]. И это неправда! Истина — это выражение того, что есть, но не самая реальность. Реальность и непостижима до конца, и невыразима до конца. Она могла бы быть выражена адекватно чистым символом. В XII веке еврейский писатель в Испании, Маймонид, говорил, что если мы хотим найти способ выражать Бога непосредственно, не вызывая никаких умственных представлений и поэтому никаких предрассудков или отрицательных реакций, мы должны выделить одну музыкальную ноту, которую мы не имели бы права употреблять ни для чего другого. И эта нота должна бы звучать каждый раз, когда мы хотим сказать слово «Бог» или выразить понятие о Боге, потому что это был бы чистый символ, который в себе не несет ничего, кроме того, что он обозначает[74].
И здесь в нашем мышлении очень важно, мне кажется, помнить, что как бы мы ни выражали наше знание, опытное знание о Боге, о человеке, о мироздании, о духовном мире, оно только выражение и что даже когда мы берем Священное Писание как откровение — оно откровение в меру человека, а не в меру Бога: оно откровение в том смысле, что в нем сказано все то, что человек мог постичь о Боге, но не все то, что Бог есть. И также оно является выражением того, что можно было передать человеческим словом о Боге — и только.
И поэтому, как бы ни была священна, как бы ни была нам дорога та или другая истина, мы должны помнить, что это — обозначение, а не самая вещь. Один раз только Истина и реальность сочетались совершенно: во Христе, Который говорит: Я есмь истина (Ин 14:6). Он есть Бог, и Он есть откровение о Боге.
Но тут мы встречаем другую проблему, вернее, не проблему, а факт: Христос как истина не является понятием, а живым существом, истина во Христе — не нечто, а Некто. И истина «Христос» может совпадать с реальностью «Бог», потому что это — личное явление. Но если мы пробуем Христа выразить словесно, мы снова опускаемся на уровень обозначений.
И вот тут область веры, которая оправдывается в науке, оправдывается в человеческом опыте, оправдывается тоже и в религиозном опыте. Мы имеем право на веру, как ученый имеет право на веру и им пользуется, так же как все мы имеем право на веру друг во друга и этим живем. Только при одном условии: что эта область веры не будет сводиться к уровню формулировок, которые будто бы содержат предмет веры. Нет «предмета веры», есть Живой Бог, Который не есть предмет, Который может быть постижим через приобщенность, через дарование Им нам Своей животворной благодати, которая есть божественная жизнь.
Вот что я хотел вам сказать о вере и о сомнении, об истине и о реальности. И все это возвращается к тому, с чего я начал: к встрече, которая нам дается непосредственно, бьет в ум и сердце, или встрече, которая нам дается в пределах человеческого общества.
Например, год-другой тому назад я принял в православие неверующего прежде англичанина. Он пришел к нам в храм послушать церковное пение, задержался годика на три, стоял, и слушал, и смотрел, а потом пришел просить, чтобы его крестили. Я ему поставил вопрос: почему? что вас побудило? И он мне рассказал, что пришел в этот храм без веры и, простояв в нем, в среде самых обыкновенных людей, вдруг почувствовал, что в пределах этого храма есть некое, до тех пор неведомое ему, Присутствие. Кто-то живет в этом храме, и люди, которые тут молятся, — в общении с этим Присутствием. Но этого с него не хватило, он подумал, что недостаточно, что Бог Сам по Себе существует: какое ему до этого дело, если просто Бог есть и он есть? И он стал присматриваться к относительно неприглядной толпе, которую представляет собой наш лондонский приход. И он обнаружил, что это Бог не покоящийся, не бездействующий, а Бог, Который является, как он сказал, «сплошной динамикой», это Бог, Который меняет людей. И он ко мне пришел и сказал: я хочу быть измененным, я хочу, чтобы ваш Бог за меня взялся.
Он этот опыт получил — почему? Потому что какая-то община людей была Церковью, эта община создала храм. В пределах этого храма было постигнуто присутствие, и в пределах этой общины было постигнуто чудо действующего, Живого Бога. Вот почему и каждое лицо в отдельности, и община вместе являются не только предметами веры, но и содержанием этой веры, вот почему Церковь является богочеловеческим обществом, где Бог и люди составляют одно: встретившиеся Бог с человеком. Церковь — тайна этой встречи, тайна этого общения, тайна этой приобщенности друг ко другу.
Ответы на вопросы
Зная себя, невозможно представить, что человек встретит меня и получит откровение о Боге. Наоборот: он в меня заглянет и увидит, что нет Бога!
Думать о том, что я откроюсь человеку и он от этого получит какое-то откровение, потому что встретил меня, действительно трудно. Но и то, что вы говорите: человек увидит, что Бога нет, — я в этом не уверен. Думаю, не все так просто. Скажем, опыт отсутствия такой же разительный, как опыт присутствия. Когда человек вдруг обнаружит, что в его душе такая пустота, что жить нельзя, что в нем раскрылась бездна — здесь указание на что-то такое же значительное, как если вдруг он обнаружил бы реальное, густое присутствие чего-то. Поэтому, если он заглянул и вдруг ужаснулся о бездне, он открыл бы что-то очень значительное. Потому что та же самая бездна называется зияющая бездна небытия на одном языке или глубины Божии на другом языке, это зависит от того, как ты говоришь.
Но если поднять вопрос о том, как раскрываться, я думаю, можно это определить двумя словами: целомудренно и жертвенно. Целомудренно в том смысле, что надо раскрываться с сознанием благоговения к тому, что в тебе живет, нельзя заниматься духовной проституцией — говоря очень грубо, но очень реально.
С другой стороны, раскрываться иногда надо жертвенно в том смысле, что это может быть самое мучительное, что ты можешь сделать, и тебя может исполнить ужаса сознание, что ты откроешься, и нечто, что ты держал в себе, как святыню, берег, как девство, любил, как Бога, вдруг ты можешь разом потерять и остаться опустошенным.
И тут приходится решать, и это не противоречит одно другому, но проблема вот в чем. Человек мне ставит вопрос, на который я могу ответить, только если я как-то ему откроюсь. Так вот: его вопрос — нужда или любопытство? Это игра или нечто такое значительное, на чем человек будет строить жизнь?
Я сейчас не говорю о возможных ошибках, разумеется. Но мне кажется, что принцип в этом: целомудрие и жертвенность, готовность все потерять для того, чтобы этот человек получил и жил, но ничего не отдать как игрушку.
Так, чтобы «не метать бисера перед свиньями»?[75] Но это значит, что о ком-то ты решаешь: вот, он свинья, — а ведь судить нельзя.
Знаете, я подумал об этой фразе, но мне всегда немножко за свиней больно. Мне кажется, есть разница между судом и суждением: судишь человека по его сущности, суждение произносишь о том, каким он в данную минуту является. Скажем, я говорю с вами очень искренно и правдиво, за тем, что я говорю, стоит то, чем я живу и что для меня дорого. Но мне не страшно это делать, и у меня нет чувства нецеломудрия, потому что вы это принимаете как нечто, в чем есть смысл и что вам, может быть, нужно. Но я половины этого не скажу просто на публичной лекции о вере. И я скажу гораздо больше, чем сказал теперь, какому-нибудь отдельному человеку в момент, когда мне кажется, что ему нужно все, что я могу дать, вплоть до моей крови. И тут приходится иметь суждение о человеке: о его зрелости, о его мотивах, о его качестве, и в этом смысле он «феноменологическая свинья», но он не «сущностная свинья». Можно человеку сказать: нет, я тебе не скажу, ты несерьезный. Это — определенное суждение о том, что он несерьезный. Но это одновременно утверждение, что он может быть и стать серьезным. А мы очень часто перечеркиваем человека, определив его как сущностную свинью, с которой ни теперь, ни впредь говорить не стоит. Вот тут мы ошибаемся большей частью. Я помню, один из наших архиереев говорил проповедь на экуменическом собрании и выбрал своей темой «Не мечите бисер перед свиньями», а чтобы не было никакого сомнения, он разъяснил, что православное учение — бисер, а инославные — свиньи и что поэтому он им метать его не станет. Тут, мне кажется, было скользко.
Я думаю, что очень важно это различение между судом и суждением. Иногда практическое суждение является единственным способом спасти человека. Закрывать глаза на человеческие недостатки или на те или другие свойства — это его наверняка погубить. Так же как вечная путаница между «простить» и «забыть». Если забыть, то можно человека через полчаса поставить в то же самое положение, на котором он сорвался. Простить — совсем другое дело, простить — значит принять человека, какой он есть, ответственно, со всеми последствиями такого ответственного поступка, и помнить все его слабости, чтобы его защитить и ему помочь из них вырасти.
Вот тут суждение и суд противоречат друг другу. Когда Христос говорит, что если мы про человека скажем «безумный», мы заслуживаем геенну (Мф 5:22), Он говорит о суде над человеком: этого человека можно запереть, он безумный. Так же как мы порой говорим о человеке «он лжец», «он вор», он то, он другое, и мы его иногда постепенно к этому ведем. Я работаю уже лет двадцать тюремным священником и знаю просто на опыте тех людей, которых посещаю, разницу между человеком и поступком человека. Где-то оно перемежается, есть какая-то чересполосица, когда не знаешь, где человек и где его поступок. Но где-то на полюсах есть человек и есть то, чем он стал. А если на него накладывать какой-то предвзятый образ, можно его таким сделать.
Есть очень интересный рассказ немецкого писателя Макса Фриша, который называется «Андорра», там он старается показать, как представление, которое люди себе составляют о человеке, может его самого изменить и привести к погибели. Это рассказ о том, как в Андорре, то есть на малюсенькой территории в Пиренеях (это, конечно, фантастический рассказ), родился ребенок, который ничем не был похож на других жителей, и, посмотрев на него, жители решили, что это маленький еврей. И решив, что он маленький еврей, они стали интерпретировать то, что он делал, и все, чем он был, по трафарету собственных представлений о евреях. И постепенно они в него так втерли мысль, будто его слова, его манеры, его поступки, его характер доказывают, что он еврей, что он стал таким, каким они представляли себе типичного еврея. В результате случился погром, и этого единственного еврея уничтожили. И когда уничтожили, обнаружилось, что он просто был андоррец, который на других андоррцев не похож… Это, мне кажется, очень значительный рассказ, потому что если в таком масштабе мы так не поступаем, то часто бывает, что мы составляем себе мнение, представление (тем более коллективное) о человеке, и ему от этого больше никуда уйти нельзя, некуда деться.
Я помню одного вора, он меня ошарашил при первом посещении. Я пришел к нему и заговорил с ним, и он сказал: «Знаете, я так счастлив, что попал в тюрьму (очень редкое, в общем, выражение удовлетворения). Я годами был профессиональным вором; потом во мне заговорила совесть, и я решил меняться. Каждый раз, когда я делал попытку перемениться, люди вокруг меня говорили: в чем дело? Раз он меняется, значит, что-то с ним неладно! И мне приходилось вернуться к лицемерию, к обману, к тому, чтобы иметь свою какую-то жизнь и представлять людям какую-то личину. А теперь все знают, что я вор, когда я выйду, я могу сказать, что тюрьма меня переменила».

Таинство Крещения [76]

Вы, может быть, удивитесь, что в этом году я хочу продумать с вами вопрос о том, как человек становится верующим и как он входит в Церковь. Многим из нас, наверное, кажется это излишним, потому что мы уже в Церкви, но я из года в год задумываюсь над этим вопросом почти за каждой Литургией, почти за каждой службой: где я стою по отношению к Богу, где я стою по отношению ко Христу Спасителю? кто я такой? я в Церкви — или на краю Церкви? я уже погрузился в ее глубины или еще даже близко не подошел?
И это не только слова, это очень серьезный вопрос для меня. Думаю, и для вас он может быть серьезным. Каждый из нас должен периодически задумываться, где он находится: на поверхности или на глубинах? Боится ли он уйти в глубины или дерзает? Это вопросы, к которым мы должны периодически возвращаться в течение всей нашей жизни. Кроме того, среди вас, возможно, есть и такие люди, которые еще не крещены и приближаются к крещению. Если мы не крещены, такое размышление должно нас постепенно привести к осознанию Бога и Спасителя Христа, и Евангелия, и евангельской жизни и довести до крещения. Если мы уже крещены, то должны поставить себе вопрос: был ли я когда-нибудь обращен? Крещен-то я был, но был ли обращен? Лесков пишет, что Русь была крещена, но не просвещена[77]. Мы должны перед собой эти вопросы ставить и держать, и за каждой службой эти вопросы встают в той или другой форме, с той или другой резкостью.
И вот мне хочется с вами продумать некоторые основные вещи. Я постепенно подойду к этой теме, и дальше мы пойдем к вопросу о том, что случилось с нами, когда мы были крещены, когда мы были миропомазаны, что случилось, когда мы в первый раз причастились Святых Тайн, и к чему это нас обязывает, к какой нравственно-духовной жизни это нас обязывает.
Если говорить о вере, раньше всего я хочу поставить вопрос о том, что такое вера. Апостол Павел говорит, что вера — это уверенность в вещах невидимых (Евр 11:1). И это сразу раскрывает горизонт очень широко, потому что такая вера относится не только к Богу, не только к духовной и вечной жизни, такое понимание веры относится ко всему, что вокруг нас есть. Это вера ученого, это вера человека по отношению к человеку.
Что я этим хочу сказать? Хочу сказать то, что ни один ученый не пытался бы делать какие-нибудь исследования, находить что бы то ни было новое, если бы у него не было уверенности, что то, что уже известно, ему говорит о бесконечно широком поле еще неизвестного. То же самое можно сказать и по отношению к человеку. Мы в человека в конечном итоге должны верить: верить, что за пределом всего того, что мы о нем знаем — его внешности, его ума, его слова и т. д., — есть какая-то глубинная тайна, которую знает только Бог и к которой мы можем приблизиться благоговением, молитвой и созерцанием. Вы, может быть, помните, что в книге Откровения сказано, что у каждого человека есть имя, которое знает только Бог и которое будет человеку открыто в свое время (Откр 2:17). В этом смысле имя, о котором говорит Священное Писание, — это предельное, всеконечное познание данного человека, но как мы далеки от такого познания, как мы мало друг друга знаем! Мы знаем друг друга очень мало и внешне, мы прикасаемся друг к другу, мы проходим мимо, мы иногда общаемся в одной области или другой, бывает, мы знаем что-нибудь о человеке в одной области и ничего не знаем в другой. Я уж не говорю о том, как мы мало знаем людей, которые нам не знакомы непосредственно, но которых мы могли бы знать, если бы только мы присмотрелись не к внешней деятельности, а к тому, о чем их деятельность, их слова, их творчество говорит. Поэтому мы должны запомнить, что в порядке веры это определение охватывает не только наше познание Бога, но познание самого себя, познание нашего ближнего, познание всей твари, которая для нас таинственна, непроницаема порой бывает и которую мы можем узнать в порядке науки или в порядке созерцания, общения, скажем, через красоту, которую можем познать на другом уровне и с другой глубиной.
О вере писал святой Макарий Великий замечательные слова. Он старался уловить момент, когда вера как живой опыт превращается в познание, и он берет такой пример. Представьте себе, что я лежу ночью под открытым небом в маленькой лодочке, ее качает море, я смотрю в глубины неба, вижу разверзающиеся глубины и одновременно чувствую движение воды под собой. А потом время проходит, отходит вода, и я оказываюсь вместе с лодкой на песке. В этот момент я уже не чувствую колебание ладьи. Я могу все еще видеть небо, но не ощущаю всеми силами своего тела и души моря, и однако я не могу усомниться в том, что я пережил этот опыт, что это было и что, раз это было, это во мне остается как уверенность и знание. И вот в этот момент знание, опытно переживаемое, превращается в уверенность о том, чего сейчас нет, но что было так познано, так пережито, что никакого сомнения не может быть.
Бывает это, конечно, и в нашем общении с Богом, и в нашем общении с человеком. Иногда человек нам откроется, и вдруг мы приобщаемся к таким глубинам, к такой широте, о каких мы не имели никакого понятия. А потом проходит несколько дней или часов, и этот человек больше не хочет нам открыться. В тот момент он все нам открыл, что хотел нам передать, а теперь он уходит в молчание, но мы знаем, что за этим молчанием, вернее, в глубине этого молчания есть то общение, та тайна, которая нам была открыта.
По отношению к Богу, так же как по отношению к человеку, вера имеет еще другое значение: уверенность, о которой я сейчас говорил. Это не только самый опыт, но и уверенность, которая за ним остается. Но если этот опыт для нас остается реальным, если мы остаемся уверенными в том, что это произошло, что это было и поэтому есть раз и навсегда, то мы должны веру понимать как верность — верность по отношению к пережитому нами опыту или к познанному. Это относится, может быть, особенно — и к этому я хочу вернуться через несколько минут — к нашему отношению со Христом. Бывают моменты, когда вдруг открывается Христос в области веры, бывает, что это мгновенное или длительное откровение делается уверенностью, но это должно превратиться в верность тому, что мы пережили. Мы не можем прочесть Евангелие, глубоко быть им задетыми, тронутыми и потом успокоиться на том, что пережито, а теперь можно вернуться к совершено иному, сохранить это в памяти, радоваться на это, любоваться, но не жить этим, не жить творчески, не жить деятельно. И вот эти три момента, мне кажется, очень важно себе представить, когда мы ставим вопрос: где я лично стою по отношению к моей вере? Является ли моя вера воспоминанием о том, что когда-то было, уверенностью в том, что это было? Или моя вера выражается в том, что такая уверенность влечет за собой творческую деятельность: я должен жить согласно с тем, что мне открылось?
Теперь я хочу отойти немного в сторону. Как человек приходит к вере? Мы всегда думаем о том, как это случается в какой-то момент, когда встреча с Богом является событием, драматическим событием. Но до этого очень-очень многое происходит. Вы наверно знаете, как живут многие люди, ослепленные окружающим миром, в круговороте жизни, некогда им задуматься над тем, что что-то есть за пределом того, что они сейчас видят, переживают. К этому можно было бы применить притчу о званых на пир (Лк 14:16—24), как царь пригласил на брачный пир своего сына друзей своих, и как все отказались. Один сказал: я купил клочок земли, мне надо его исследовать и обрабатывать, мне некогда разделить твою радость. Другой говорит: я купил пять пар волов, то есть у меня в жизни есть задача, дело, до вечности так далеко. А один говорит: я оженился, меня до края заполняет собственная радость, я не могу найти места для того, чтобы разделить твою радость и твое счастье.
Это состояние, в котором находятся миллионы людей, одурманенных жизнью, причем, как вы видите из этих примеров, не в каком-то скверном, плохом смысле, а в том смысле, что можно и защитить их положение: разве плохо иметь задание в жизни, разве плохо отдать свои силы земле, разве плохо так полюбить человека, что больше не остается места для другой любви? Нет, но это состояние человека, который остается в плену событий или земных положений. Бывает, что человеку никогда из этого не вырваться, что он навсегда будет переходить от одного предмета переживания к другому, от клочка земли к обработке его волами, к заботе о жене, ради которой он возвращается на поле, ради которой он занимается своими волами. Так бывает, но бывает и то, что человек в какой-то момент чувствует какую-то неудовлетворенность, какую-то неполноту своей жизни.
Вот тут оказывается очень кстати слово Священного Писания о том, что сердце человека глубоко (Пс 63:7). Сердце человека имеет глубину, оно не живет, не действует в трех измерениях, оно имеет глубину, уходящую в такие бездны, на дне которых только Бог. И бывает, что человек, который всем обладает, у которого есть все, остается неудовлетворен и ищет чего-то. И вот это «что-то» может выразиться по-разному. Человек может сообразить, что пока вся жизнь, какая бы она ни была творческая, интересная, сосредоточена на нем и на том, что он сам творит или собой представляет, слишком узка, что мироздание бесконечно шире, что люди, с которыми он находится, имеют глубину, которой он таким образом сам не достигает. И тогда может родиться в человеке голод, или тоска, или порой отчаяние.
Можно обратить это состояние опять-таки на земное: вместо того чтобы быть сосредоточенным на себе и своем, можно раскрыться и стать творческим деятелем, порой значительным в человеческом обществе, но от количества не меняется положение дела. Не меняется оно тем, что скольким бы людям мы ни помогали, мы только заняты этим. Все сводится к тому, что я занят. Помню, я разговаривал раз с одним советским представителем в России, который на мой вызов мне ответил: «Без веры человек жить не может, я верю в человечество, я верю в государство». А вместе с тем его вера в человечество, в государство заключалась только в том, чтобы строить государство так, как он его задумал, и человечество втиснуть в рамки своих представлений. Веры тут настоящей не было, потому что не было места вопрошанию, не было места тому, чтобы поставить перед собой вопрос: то, что я думаю, что переживаю, тот опыт, который у меня есть, — что он собой представляет? Реальный он или нет? Охватывает ли он все мироздание или только немногое в этом мироздании?
Если верно представление Священного Писания о том, что сердце человека глубоко, то ясно делается, что есть глубины не только вне, не только вокруг, но что есть глубина во мне, и мне надо погрузиться в эту глубину. И это порой бывает очень страшно, потому что моя глубина для меня более опасна и больше меня пугает, чем даже исследование чужой глубины. Потому что когда мы исследуем другого человека, общаясь с ним, как бы ни было глубоко или поверхностно, мы знаем, что в любую минуту можем отчалить, уйти, оставить этого человека и остаться не только с самим собой, но остаться самим собой. Если рискнуть уйти в свои глубины, то оттуда вернуться нельзя, нет пути обратно, можно идти только дальше и дальше, глубже и глубже, и на этом пути мы не можем не встретить Бога. Мы не обязательно Его Богом назовем, мы Его можем назвать иными именами, то есть наше переживание этих глубин можно назвать так или иначе, но это уже будет область совершенной — как бы сказать? — совершенной тьмы. Мы уходим в глубины, где ничего не видно, пока не погрузишься в них.
Вы наверно помните рассказ Ветхого Завета о том, как Моисей поднимался на Синайскую гору. Она вся была покрыта темной тучей, раздавался гром, сияли молнии, и еврейский народ, находившийся у подножия Синая, стоял в ужасе. Моисей по приказанию Божию, по призыву Божию поднялся на гору и вошел в эту устрашающую всех и его в том числе тьму, и в тот момент, когда он в эту тьму вошел, она стала сиянием Божией славы (Исх 20:21, 34:29). Это мы можем применить по отношению к нашему постепенному познанию другого человека, но больше всего, в высшей степени мы должны это применить к познанию себя самого. Когда мы видим перед собой только тьму, только потемки, когда мы знаем, что никакого пути нет дальше, мы должны идти дальше.
В начале Второй мировой войны король Георг VI обратился к английскому народу со словом и в этом слове процитировал одну американскую писательницу, которая пишет приблизительно так: я спросил у стража, который стоял у двери будущего: что я могу сделать для того, чтобы с уверенностью войти в неизвестность? И тот ответил: вложи руку твою в руку Божию и вступай во тьму, и это будет для тебя уверенностью большей, чем любой свет и любая гарантия… И вот мы так должны уходить в себя, при всем страхе, который это может вызывать, потому что, когда мы погружаемся в себя, мы видим очень многое, чего обычно не хотим видеть. Мы видим, во-первых, свой страх, мы видим свои недостатки или грехи, то, что стоит между мной и глубиной и говорит мне: туда ты не пройдешь, я — тебе преграда. Это может относиться к любому греху, который нам так дорог, что мы от него отказаться не можем.
Есть рассказ в житии святого Макария Великого о том, как его ученик видел после его смерти, как душа Макария возносилась на небо и бесы по дороге к небу расставили как бы таможенные столы, и у каждого стола его испытывали о каком-нибудь его грехе, и каждый раз он был оправдан и проходил мимо. И когда он прошел последний искус и стоял уже в дверях рая, бесы решили его уловить на последнем, на чем можно уловить человека. Они захлопали в ладоши и закричали: «Макарий, ты нас победил!». И Макарий повернулся к ним и сказал: «Еще нет». Они его и на тщеславии или гордыне не словили, и он вошел в рай[78].
Я думаю, что это происходит с нами постоянно. Когда мы стараемся войти в себя, мы видим постоянно, что есть такая преграда, которая не позволяет войти в рай: если это во мне есть, если я таков, как я смею идти в сторону света, я принадлежу тьме, мне дороги туда нет. И нам надо тогда сказать: пойду, потому что только когда я войду в свет, тьма может стать сиянием славы Божией, как случилось с Моисеем на горе Синайской. Это нелегкий путь, и человек может на это не пойти, он может не быть в состоянии пробиться в дальние глубины. Но если он идет этим путем, он уже принадлежит области веры — веры как уверенности в невидимом, веры как верности тому, что он однажды уловил, и верности такой: если я хочу пройти через эти преграды, я должен жить так, чтобы эти преграды пали, потому что я их разорвать, расторгнуть не могу, но они могут передо мной рассыпаться, если только я приобрету то, что их уничтожает.
Мне вспоминается сейчас рассказ из сочинений Лескова. Рассказ длинный, я передам только его последнее действие. Праведник, который прожил подвижнической жизнью в течение десятилетий в пустыне, видит во сне, что он умер и душа его возносится на небо. И возносится свободно, потому что он все победил, что могло его остановить. И вдруг через его путь — частокол, который состоит из бревен, он смотрит и читает слово: тщеславие. И как он ни старается пройти сбоку или между бревнами, никакого пути нет. А скоморох Памфалон, которого он презирал за то, что тот был клоуном и человеком недостойным с его возвышенной точки зрения, возносится туда же, смотрит и спрашивает: «Ермий, что ты остановился?» — «Прохода нет, частокол!». И этот скоморох, который никогда о себе ничего хорошего не думал, который делал добрые дела, потому что иначе и не мог поступить, говорит: «А в чем дело?» — снял свой скомороший плащ, махнул через небо — и нет частокола[79].
Я думаю, что нам надо это помнить: что мы можем пройти через все эти преграды, если не воображаем о себе, что мы идем в глубины и дойдем до цели. Мы можем уходить в глубины трепетно, с ужасом и в ожидании: что я там найду, и найду ли я что-нибудь, если не поможет мне Господь?
Если человек идет или случайно доходит до каких-то глубин, то бывают очень разные ситуации. Я вам кое-что уже об этом говорил и прошу прощения у тех, кто это слышал, но думаю, что второй раз услышать иногда небесполезно. Мне вспоминается человек, убежденный безбожник, который пришел сюда, в церковь, чтобы принести какую-то посылку одной прихожанке. Он норовил прийти так, чтобы служба отошла, чтобы эту посылку ей вручить и уйти. Но ему, если можно так выразиться, не повезло, он пришел, когда служба еще шла, и ему пришлось сесть на лавочку и ждать. И пока он ждал, с ним случилось что-то, чего он не ожидал. Он ожидал, что придет, будет какое-то богослужение, будет шум, пение, какое-то движение, которое к нему никак не относится. Но он уловил не пение и не присутствие или движение людей, а какую-то совершенно никогда им не испытанную тишину и глубину. И он не мог понять, что это может быть. Я его потом встретил, он говорит: «Я не могу понять, в чем дело. Я пришел сюда, сидел, и вдруг у меня чувство, что весь храм наполнен каким-то присутствием. Что это может быть?». Я ответил: «Я бы это назвал Богом, но вы, конечно, лучше знаете». Он говорит: «Нет, конечно, это не может быть Бог, потому что Его нет. Возможно, это мерцание свечей, дурман от ладана, заунывное пение хора, коллективная истерика ваших прихожан. Что создает такое состояние?». Я говорю: «Не знаю, я это называю Богом, вы должны сами разобраться». — «Хорошо, — говорит, — я буду приходить сюда, но только позвольте прийти, когда никого здесь нет, чтобы на меня ничто не влияло и чтобы вас не было». Я его пустил, он снова сел, а я ушел к себе в комнату. Он приходил несколько раз и потом мне сказал: «Я не знаю, есть ли Бог, но знаю, что здесь есть какое-то присутствие, которое не зависит ни от чего. Если это то, что вы называете Богом, то вы мне должны объяснить, в чем дело, потому что для чего мне нужен Бог, Который здесь живет и ничего не делает?». Я сказал: «Приходите, посмотрите, может быть, Он делает что-нибудь». Через некоторое время он говорит: «Меня одно поражает — Бог что-то такое делает над вашими прихожанами, потому что у них другие лица, когда они уходят из церкви, чем когда они пришли, и совершенно другие лица, когда они причащаются. Значит, Бог у вас не пассивный, а активный, деятельный». Я говорю: «Да, я Его знаю, Он очень даже деятельный». — «Мне нужна перемена, что я могу для этого сделать?» — «Приходите, будем беседовать, готовиться». И постепенно из этого опыта, что здесь не только пустая тишина, а тишина, которая имеет густоту, интенсивность, не зависящую ни от кого и ни от чего, он начал открывать, что эту тишину можно назвать Божиим присутствием. Потом он начал искать и добиваться, что Он за Бог, и это пошло дальше.
Бывает, что мы постепенно можем прийти в состояние полного дурмана творческой и полезной деятельности, которая нам все закрывает. Погружению в себя самого помогает хотя бы отчасти погружение в другого человека, когда мы узнаем: ах, в нем что-то есть, чего я не знаю, есть какая-то глубина, которая мне недоступна, — не умственная, не эмоциональная. И дальше — находка, что существует эта глубина и во мне и что если в нее углубиться, то приходишь к такому месту, где встречаешь невыразимую тишину созерцательного молчания, такого молчания, которое стоит перед тайной, причем не обязательно Божией, — моей, человеческой, собственной тайной. И в тот момент, когда ты можешь сказать: я стою перед тайной моего человеческого бытия, ты уже вырвался из круговорота видимого и чувственного, и тогда можно идти дальше.
Бывает, конечно, что дальше человек делает открытия другого рода. Человек может встретить Бога, как апостол Павел встретил Христа; человек может причаститься Святых Тайн без особенных чувств и без особенного понимания, и вдруг это причащение Святых Тайн ему что-то откроет. Я помню одну молодую женщину, которая мне говорила, что она ни во что не верит, и которой я после долгого периода предложил прийти причаститься в Великую субботу. Я ей предложил в Великую субботу стать перед причастием и сказать: «Господи, Твоя церковь ничего мне не сумела дать, Твои священники оказались бесполезны (я тоже оказался бесплодным), теперь я прихожу к Тебе с вопросом: Ты существуешь или нет? — потому что, если Тебя нет, нет смысла в жизни, а если Ты есть, Ты должен мне открыться. Если Ты не откроешься, я уйду раз и навсегда, и это будет на Тебе». Она возразила: «Этого я сказать не могу». Я настоял: «Ты это скажешь, а отвечать за это буду я». И она так сделала и после того написала мне записку: «Я еще не знаю, существует ли Бог, но я достоверно знаю, что я причастилась не хлебу и вину, а чему-то иному». И тут начался целый процесс откровения, потому что, раз это испытав, она никуда не могла от этого уйти.
Большей частью мы живем в круговороте жизни, иначе сказать, со всех сторон на нас нападают впечатления, со всех сторон мысли нам преподаются, которые не рождаются в нас самих, но навеяны. Мы находимся в том, что многие писатели называли «житейской бурей». И если подумать об этой буре, то ясно: когда человек находится в маленьком челне, который бьют волны со всех сторон, ему некогда думать ни о чем другом, кроме как о том, как сохранить жизнь. Есть рассказ из Евангелия, который может нам нечто прояснить. Это рассказ о том, как ученики Христовы плыли через Тивериадское море и их застигла буря, буря такая, что они думали, что живыми не останутся, утонут непременно. И вдруг посреди этой бури они увидели, как по водам идет Христос. Апостол Петр, увидев Христа, к Нему воззвал: прикажи мне к Тебе идти! Христос его призвал к Себе, и Петр пошел к Нему, но вдруг вспомнил о себе самом, о буре, о смертной опасности, в которой находится, и начал тонуть (Мф 14:22—34).
И вот хочется сказать, что в жизни очень часто бывает так, что мы окружены бурей, мы носимы волнами, которые нас бьют со всех сторон. Но если подумать о том, есть ли какое-нибудь безопасное место, то оно не в той ладье, в которой мы находимся, оно даже не в нашей способности переплыть это море. Наша надежда и наше спасение находится в том месте, где Христос, то есть в том центре, где все силы бури встречаются и где волнение прекращается, потому что там Бог, Который несокрушим. Так что когда нас бьет со всех сторон, когда мы чувствуем и думаем, что надежды на спасение никакой нет, мы должны вспомнить этот рассказ. Он говорит о том, что если мы будем о себе вспоминать и пугаться того, что нас окружает, мы непременно потонем, и тогда некогда будет думать ни о Боге, ни о спасении, ни о чем..
Но не всегда нас буря бьет. Чаще нас не буря бьет, а раздирают разные мысли, или поверхностные, или более глубокие, но относящиеся только к нам самим. И часто для того, чтобы вырваться из этого омута (потому что это уже не море и не буря, а просто омут), мы ищем какого-то развлечения: только бы забыться, забыть. Французский писатель Паскаль написал короткую фразу, что единственное наше спасение от горестного состояния — это развлечение, но развлечение является самым горестным нашим состоянием[80]. Все это я говорю, потому что мы можем найти покой только через осознание того, что ни в развлечении, ни в собственных силах, ни в забвении того, что жизнь представляет собой, покоя не будет, — покой можно найти, только если, забыв про себя, уйти внутрь себя и там оказаться на том месте, где встречаются все борющиеся силы, как Христос стоял на том месте, где все силы зла, все силы бури сосредоточились — и не могли Его поколебать.
Но когда мы стараемся войти в себя или когда нас жизнь заставляет глубоко задуматься над собой и над окружающим, когда мы оказываемся перед лицом смерти своей или любимого человека, в нас разверзаются глубины, которые нас большей частью пугают, потому что мы там не бывали. Мы знаем поверхностность нашей души, глубин же ее мы не исследуем. И тогда надо иметь мужество, храбрость, дерзновение сказать себе: передо мной лежит тьма беспросветная, неисследованная, я в эту тьму войду и буду искать своего пути в ней.
Все это меня приводит к тому, что если мы находимся совершенно вне этой области опыта Бога, сознания о Боге, то мы должны иметь мужество остановиться, сказать: я не дам себя развлечь, не дам себя растерзать на разные стороны, я хочу войти внутрь и исследовать эти глубины. И в этих глубинах мы найдем то, чего не искали, потому что Бог, даже когда мы Его знаем понаслышке, открывается нам совершенно не так и не таким, как мы ожидаем.
Дальше я хотел сказать о следующем шаге — как человек встречается со Христом. Встречается он, в сущности, двояко. С одной стороны, в этом процессе ухода вглубь самого себя человек может встретиться с Богом Живым, но я не об этом сейчас хочу сказать. Со Христом в древности ученики Спасителя и с тех пор тысячи и тысячи святых, вообще людей встречались как бы лицом к лицу. Апостолы Его встретили и постепенно познали в Нем своего Бога. И потом они говорили устами апостола Иоанна Богослова: мы говорим с вами о том, что мы видели, что мы слышали, что осязали собственными руками (1 Ин 1:1). Они не передают нам нечто, что познали понаслышке, нет, это их прямой, непосредственный опыт. Но это опыт не такой простой, как нам порой кажется, потому что мы с апостолами встречаемся тогда, когда они уже познали Христа как своего Бога, не только Учителя. Но до этого был целый процесс, когда Он им раскрывался. И вот тут я хочу немножко остановиться, потому что на нашем пути это бывает чаще, чем внезапное откровение Христа, как это случилось, например, с апостолом Павлом, когда он, гонитель, шел из Иерусалима в Дамаск для того чтобы там начать гонение Христа, и когда Христос встал посреди дороги перед ним и ему поставил вопрос: зачем ты Меня гонишь? (Деян 9:4).
Ученики Спасителя не сразу узрели в Нем Того, Кем Он был с самого начала. Если вы посмотрите на карту тогдашней Палестины, то вы увидите, что Назарет, и Кана Галилейская, и Капернаум — все эти города находятся очень близко один от другого. И вы наверно помните, как в начале Евангелия от Иоанна апостол Филипп зовет Нафанаила и говорит: Приди! Мы нашли Мессию, это Иисус из Назарета. И Нафанаил ему отвечает: Что хорошее может прийти из Назарета? (Ин 1:43 и след.) Для нас это таинственная фраза, но представьте себе картинно, что было. Назарет и место, где жил Нафанаил, — на расстоянии нескольких километров. Представьте себе, что кто-нибудь к вам подойдет и скажет: «Радуйся! В соседней деревне, в нескольких верстах от нас находится Спаситель мира, Сын Божий, ставший человеком». Разве мы не ответили бы так же, с тем же чувством сомнения: «Как же это может быть? В соседней-то деревне? Было бы еще в главном городе, мы, может, и поверили бы, но в соседней деревне, где мы бываем, с кем мы постоянно общаемся, с кем мы вступаем в битвы и в игры, — не может быть!».
Это было первое, с чем встретились ученики Христа. Они Его встретили в такой простой обстановке, которая им ничего не говорила заранее, и им надо было постепенно самим открыться и открыть, кто же этот Спаситель Христос. Они с детства были знакомы, они наверно видели в Нем юношу, который их превосходит во всех отношениях какой-то качественностью своей; постепенно Он стал для них центром, постепенно Он делался для них наставником, примером, учителем, и только когда они в Нем обнаружили до конца Учителя и Наставника, Он им раскрылся в другой мере. Вы помните, как на пути в Иерусалим Спаситель спросил Своих учеников: за кого люди Меня почитают? И апостолы ответили: одни за Илью, другие за одного из пророков. — А вы за кого Меня считаете? И Петр Ему ответил: Ты — Христос, Сын Божий (Мк 8:27 и след.). Это момент, когда Петр увидел то, чего ни сам, ни кто другой не видел до того. И больше того, Христос ему говорит: не плоть и не кровь тебе это подсказали, то есть это не естественное твое познание, это Бог тебе открыл, Бог тебе дал увидеть, Кто Я на самом деле..
И когда мы ставим перед собой вопрос о Христе, мы должны помнить, что мы не сразу — или во всяком случае не обязательно сразу — окажемся на той ступени, в том положении, в котором с уверенностью сможем сказать: да, это так, это Сын Божий, это наш Господь! Мы можем постепенно встречать Христа в Евангелии, мы можем поразиться Его личности. Но Его личность может нас и не поразить, потому что она не описана красочно. Евангелие не является попыткой красочно, с силой нам описать героя повести. Мы можем остановиться на мысли: да, этот Человек особенный. Мы пока Его больше, чем особенным Человеком, назвать не можем, но Он действительно настолько особенный, Он из ряда вон выдается. Но если так, то стоит прислушаться к тому, что Он говорит, к Его наставлениям, к Его учению. И Его учение очень своеобразно, потому что Он учит и примером, и словом. В одном месте Евангелия Он говорит: Я вам дал пример, чтобы вы ему следовали (Ин 13:15).
С другой стороны, Он постоянно учит, как жить, что делать. И если мы читаем Евангелие с желанием понять: кто Он? стоит ли мне стать Его учеником? — то мы должны ставить пред собой прямой вопрос: как я отзываюсь, с одной стороны, на Его личность, и, с другой, — на Его учение? Вы помните, может быть, в Евангелии от Иоанна опять-таки есть место, где Христос говорил о Себе, и многих Его речь смутила, и люди стали уходить от Него, остались вокруг Него только двенадцать учеников. И Христос, озираясь на них, сказал: не хотите ли и вы уйти от Меня? И Петр Ему ответил: куда нам от Тебя идти? У Тебя глаголы вечной жизни (Ин 6:66—68).
Это очень важное место, потому что Христос ни в одном месте Евангелия не описывает вечную жизнь. Ни рая, ни ада Он не описывает, Он не говорит, в чем заключается вечная жизнь. Что же апостол Петр имел в виду, когда сказал: «У Тебя глаголы вечной жизни»? Мне кажется (и это догадка, я ее представляю вам именно как таковую, но у меня другого подхода нет), дело в том, что каждый раз, когда Христос говорил, притчами ли, заповедями или просто в беседе, Его слова ударяли в самую глубь души каждого слушателя и рождали, вернее, воскрешали в душе каждого человека то, что там есть вечного, незыблемого, непреходящего. Его слова не то что описывают что-то, что мы можем принять или не принять, потому что всякая картина относительна и зависит от того, как она убеждает нас. Каждое Его слово рождает жизнь в нас, а жизнь — это тот ключ, источник Вечной Жизни, которая в нас есть. Вы, верно, помните из Евангелия от Иоанна рассказ о встрече Христа с самарянкой, где Он говорит, что из сердцевины каждого верующего потоком, ключом будет бить вода вечной жизни (Ин 4:14). Это и совершается, когда Он говорит. И поэтому когда мы читаем Евангелие, мы должны не просто умом его читать (хотя, конечно, надо применить свое понимание, ум, зрелость и вместе с тем учитывать какую-то долю нашей незрелости), но надо его читать, ставя перед собой вопрос так: Христос сейчас говорит. Он говорит это не вообще, а мне лично. Как я на это отзываюсь? Что эти Его слова надо мной совершают, со мной делают? Вы можете ответить: ничего. И, будучи правдивым и честным человеком, вы сделаете очень полезную вещь, признав, что Христос сейчас сказал то или другое, но до вас это не доходит. Именно это происходило постоянно, когда Христос говорил со Своими учениками или с народом, который Его окружал в разных местах Палестины.
Расскажу вам нечто к своему стыду. В какое-то воскресенье я читал Евангелие вслух на службе в храме. Я всегда воспринимаю Евангелие так: Христос говорит каждому человеку, который находится в храме, но и мне в частности. И проповеди я не готовлю, когда время проповеди приходит, я говорю о том, как сам отозвался на слова Христа, сказанные сегодня, как я их услышал, что со мной случилось. И вот я прочел Евангелие вслух, и мне было совершенно ясно, что ничто до меня не дошло, мне никакого дела нет до того, что было сказано, я — словно камень и никак не могу отозваться. Головой я этот отрывок, конечно, понимал, «не понимать» нечего было, но было бы нечестно, просто потому что я головой что-то воспринял, представить это народу. И я тогда вышел на проповедь и сказал: подумайте, какой ужас. Христос говорил со мной лично словами Евангелия, и я только мог Ему ответить: то, что Ты говоришь, меня не касается, меня не интересует, мне все равно. И прибавил: подумайте о себе самих, не случалось ли это с каждым из вас. И на этом кончилась проповедь.
Люди, наверное, были рады, что проповедь была короткая, действия от нее было мало, но я думаю, что был прав, сказав честно, что со мной случилось. В другой раз, может быть, этот же отрывок взорвал бы мою душу, но в данном случае ничего не случилось, я был, как кремень. И я думаю, что каждый из нас, читая Евангелие, должен обратить все возможное внимание именно на это: отзываюсь я или не отзываюсь? Головой я многое могу понять, но отозвался ли я душой? Вы наверно знаете, как бывает с людьми: вы разговариваете с человеком, иногда то, что он говорит, вас трогает, а иногда — ничуть. Когда речь идет о человеке, никого из нас это особенно не волнует, но когда говорит Христос, мы всегда стараемся как-нибудь себя утешить. И вот, если мы хотим найти Христа, стать Его учениками, то мы должны научиться читать Евангелие с совершенной честностью, совершенной открытостью. Находимся ли мы перед лицом того или другого действия Христова, Его слов, обращенных к кому-нибудь из окружения Его, перед заповедью, перед притчей, мы должны совершено честно на нее посмотреть и сказать: на это я отзываюсь, на это — никак. Значит, в этом отношении в данную минуту Христос и я — на бесконечном расстоянии. А в другой момент вдруг какая-нибудь фраза так ударит в душу, что остановишься и будешь читать и перечитывать, будешь молчать над ней, даже не думать, а как бы впитывать то, что сказано.
Каждый раз когда мы набредем на такой отрывок Евангелия, который ударяет нас в душу, мы можем сказать: в этом отношении Христос и я уже сроднились, я стал Ему подобен хотя бы в этом малом. Хотя бы на непродолжительное мгновение, но мы встретились и мы сродни, и если это так, то я должен продумать отрывок, который я прочел, так, чтобы всю свою жизнь строить на этом отрывке. Разумеется, каждый отрывок не относится к каждой ситуации нашей жизни, но каждый отрывок от нас требует, чтобы мы были верными ему. Если мы будем так поступать, то неминуемо этот отрывок будет словно — и это образ, данный Христом, — зерно, брошенное в землю. Оно, может быть, долго будет лежать в этой земле, потому что этой земле нужна влага, нужно удобрение, нужно, чтобы кто-нибудь ее вспахал; но рано или поздно это зерно, если мы будем его оберегать как святыню, начнет давать плод. И по мере того как мы в этом отношении созреваем, и другие отрывки Евангелия начнут нам делаться если не вполне понятными, то доступными. И постепенно, если мы будем верны в малом, то нам дастся многое, — это опять-таки евангельские слова Христовы (Лк 16:10).
Я это все говорю, потому что когда мы хотим стать христианами, православными, мы очень часто не задумываемся над этой стороной вопроса. Мы принимаем учение Церкви, мы принимаем богослужение, принимаем молитву и т. д., но вопрос состоит только в одном: Христос и я — в каком мы взаимном соотношении? Являюсь ли я Его учеником или только наблюдателем Его жизни? Или человеком, изучающим Его учение? Если мы сознаем, что являемся Его учениками, то мы можем быть верными в малом и будем верными Его учениками. Не обязательно надо воплотить все Евангелие, но важно быть верными в немногом, что уже нам дано, с тем чтобы постепенно это немногое нас преобразило изнутри, сделало нас иными людьми, которые опять-таки постепенно смогут воспринять еще многое другое. Но это значит, что для того, чтобы стать учеником Христа, надо хоть один раз услышать Его голос, и чтобы Его голос дошел до глубин нашей души, и чтобы мы знали, что у Него глаголы вечной жизни, что Он нам дает вечную жизнь.
И второе: постольку поскольку я услышал это слово, оно должно стать законом моей жизни, правилом жизни. Мы все наверно слышали молитву об оглашенных в Литургии. Оглашенные — это те люди, которые услышали зов. Они еще не стали христианами, они только услышали оклик. Это может быть зов, который идет из самого Евангелия, и значит, это слова Самого Христа; или этот зов дошел до них через учеников Христовых, апостолов, или святых, или грешников, в конечном итоге, но таких, которые являются не только грешниками, но и учениками, которые борются с собой ради того, чтобы стать подлинно Христовыми учениками. У святого Ефрема Сирина есть место, где он говорит, что Церковь — не общество праведников, Церковь — это общество кающихся грешников. Ударение, конечно, на «кающихся», потому что грешники мы все. Но «каяться» не значит сидеть и плакать над собой, это значит обернуться лицом к Богу, и к Нему кричать о помощи, и одновременно делать все, что только возможно, чтобы вырваться из плена греха. Поэтому когда мы готовимся к Крещению, когда мы ищем свое место в Церкви, нам необходимо не только познавать постепенно глубже и глубже Евангельское учение, учение Церкви, богослужение, духовную молитвенную жизнь и т. д., нам надо начать сразу жить по Евангелию, жить, стараясь быть учениками Христа не на словах, а на деле.
Ученик Христов, то есть христианин, — это человек, которому полюбился Христос и который решил стать Его другом. А что такое дружба? Друг — человек, который солидарен со своим другом, который верен ему, который все делает, чтобы принести ему радость, чтобы стать на него похожим во всем, что в этом друге его привлекает и поражает положительно. Вот наш путь: не только знать, а сродниться со Христом, как друг. Дальше это может нас привести и к соединению со Христом через Крещение.
Я говорил уже о том, как в зависимости от разных обстоятельств человек может из состояния внутренней пустоты, или растерянности, или преисполненности суетой вдруг прийти в себя. Это может быть внутренний кризис, это может быть горе, это может быть несказанная радость, это может быть встреча — всякое бывает. Человек, который жил как бы вне себя, вдруг входит в себя и находит в себе такие глубины, такое содержание, о котором он не имел никакого понятия. И если у него хватит мужества и изумления перед тем, что он нашел, он идет дальше, вглубь, все дальше и дальше, и пред ним разверзаются и глубины, и широта, о которых он никакого понятия не имел раньше, он начинает находить в себе свою глубину, то «глубокое сердце», о котором говорит апостол Павел. Это его рано или поздно приведет, во-первых, к тому, чтобы стать человеком в полном смысле слова, а во-вторых, к тому, чтобы встретить своего Бога, потому что разверзающиеся глубины нас ставят перед лицом такой глубины, такой неописуемой красоты и определенно ставят перед нами вопрос о том, что не может быть, чтобы все сводилось к тому, что во мнее есть, — за этим пределом есть беспредельное.
С другой стороны, человек может подойти к откровению о Христе разным образом. Бывает, что он, подобно апостолу Павлу, встретит Христа. Вы наверно помните рассказ о том, как Павел, который шел из Иерусалима в Дамаск для того, чтобы там учредить гонение на христиан, вдруг оказался перед лицом Самого Христа, и это был переворот всей его жизни (Деян 9). Иногда это случается драматическим образом, иногда происходит гораздо менее драматическим образом, как я вам рассказывал о человеке, который сюда пришел и вдруг почуял, что в этом храме есть такая тишина, которая не зависит от того, что нет шума вокруг или внутри, что в глубине, в сердцевине этой тишины Кто-то присутствует, и он начал искать Этого Присутствующего. Бывает, что человек встретит Христа через Евангелие: или через чтение самого Евангелия, или через проповедь, пусть бедную, которую он услышит, но через Евангельское слово, которое ему откроет или личность Самого Христа в той мере, в какой он способен ее принять, познать, или учение Христа, которое может его пленить. И вот все это постепенно может привести человека к тому, чтобы он захотел стать членом того общества, в сердце которого находится Сам Христос, то есть Церкви, не как организованного общества, а как таинственного общества, в котором открывается перед человеком вся глубина того, что человек собой представляет, а дальше начинает открываться Сам Бог.
В Церкви человек нам открывается двояко. Мы, каждый из нас, знаем себя самих, а также знаем других людей, знаем их красоту, их глубину, их величие, но мы знаем тоже их хрупкость, их греховность, их несостоятельность, и мы можем научиться обращать внимание и на то, и на другое, но не так, как мы это делаем, когда подходим к человеку без веры в него. Мы можем научиться в человеке видеть его слабость, его недостоинство и вместе с этим отзываться на то, что видим, состраданием, жалостью и готовностью человека оградить и всячески ему помочь. С другой стороны, мы можем, если только мы так подходим к человеку, обнаружить в нем красоту, глубину, благородство: все это может сверкнуть на одно мгновение, но уже нам говорит о том, что это в нем есть. И тогда человек нам раскрывается именно двояким: хрупким и вместе с этим великим — великим по призванию, великим уже по тому, что в нем есть.
Но в Церкви человек нам открывается еще иным образом. Он нам открывается в Лице Господа Иисуса Христа, Который является в полном, в совершенном смысле Человеком, то есть человеком, каким Бог его задумал, человеком, который един с Самим Богом. Во Христе мы знаем, что Бог стал человеком. Наше призвание — открыться так, чтобы быть пронизанным Божественным присутствием и Его действием. И это происходит. Это раскрывает перед нами, что может представлять человек в полном смысле слова. Раскрывается это нам действием Святого Духа, и в этом отношении Церковь — место, где человек и греховный, и совершенный вместе живут, составляют одно, и даром Святого Духа человек грешный начинает делаться человеком в полном смысле слова, подобным Христу. И мы знаем, что во Святом Духе и во Христе мы делаемся родными Богу и Отцу. Поэтому, по мере того как мы познаем Христа, приближаемся к Нему, приобщаемся, может быть, Ему действием и даром Святого Духа, мы постепенно делаемся тем человеком, которым призваны быть.
Но бывает, что нам открывается Христос либо через встречу, непосредственную, драматическую, либо — гораздо чаще — через евангельскую повесть. В евангельской повести мы видим Его образ. Он может нас пленить, Он может нас озадачить, мы можем остановиться вниманием, ставя перед собой вопрос: Кто же этот Человек? — это вопрос, который ставили в Евангелии Его ученики. И, с другой стороны, мы можем плениться Его учением, тем, что Его слова действительно являются силой, которая в нас рождает вечную жизнь.
И вот человек так или иначе почувствовал притяжение ко Христу и двинулся в Его сторону. Это то, что в древности называли оглашением. Оглашение — состояние человека, услышавшего голос, который его зовет, или просто голос, на который он отзывается. И эти оглашенные — каждый из нас — двинулись, может быть, к Церкви. Но недостаточно быть призванным. Вы наверно помните очень страшные слова евангельские, что многие призваны, но не все избранны (Мф 20:16), потому что недостаточно услышать зов, надо на него отозваться не только рукоплесканием, изумлением: «О Боже! Как это прекрасно!» — но внутренней переменой. Поэтому в древности оглашенные, те, которые так или иначе услышали зов Христов, или в Евангелии, или через человека, или в глубинах своего сердца, останавливались в притворе.
Теперь притвор является просто местом, через которое мы проходим в храм, но в древности было не так. Притвор был обширный, это было место, где стояли оглашенные, те, которые уже двинулись ко Христу, но не приняли еще Крещение, не были к этому готовы. Стояли там также и те, которые, уверовав, приняв Крещение, оказались недостойны своего звания через нарушение тех или других основных заповедей и не имели права участвовать в центральной части Божественной литургии, то есть в совершении таинства и в принятии Святых Тайн. В притворе обыкновенно писались изображения Страшного суда, которые ставили человека перед лицом вопроса: да, ты услышал, значит, ты не можешь отговориться незнанием. Ты услышал и теперь стоишь перед судом. Что ты сейчас сделаешь?
Этот момент встает перед лицом каждого, кто стоит в притворе. Он судим своей совестью первым делом, не Божественным законом, не человеческим судом, а собственной совестью. И вы помните отрывок Евангелия, где говорится: сговаривайся со своим соперником, пока ты еще на пути, как бы он не предал тебя судье, и судья — мучителю (Мф 5:25—26). Отцы Церкви, объясняя это место, писали, что соперник, о котором говорится, — это совесть, то во мне, что все обо мне знает и что меня обличает каждый раз, когда я оказываюсь недостойным самого себя, не только Бога, не только Евангелия, но просто своего человеческого достоинства.
И вот человек стоит перед судом. Но есть надежда или нет надежды? Опять-таки в древности на дверях, которые открывались в храм, вели из притвора в самый храм, изображался образ Христа Спасителя. Человек стоял, с одной стороны, перед судом своей совести, перед предупреждением церковным о том, что суд есть, суд будет, что, раз ты услышал что-то, нельзя больше отговориться незнанием, а с другой стороны, что надежда есть несомненно, потому что Спаситель — Сам Бог, ставший человеком. Мы сейчас в притворе не стоим, но каждый из нас может ставить себе вопросы, которые в древности ставил бы, если бы стоял в этом притворе. Каждый из нас может перед собой поставить вопрос: что меня делает недостойным меня самого, что нарушает мое человеческое достоинство, живу ли я в уровень того, что я собой уже теперь представляю? Не когда-нибудь, когда я стану святым, а вот теперь: грешник, а вместе с тем знающий какие-то глубины, какие-то истины. Это первый вопрос.
И тут каждый из нас должен перед собой ставить личные вопросы, потому что человек грешит очень разно. Причем нельзя ставить вопрос так, что «крупных грехов у меня нет, только мелкие». Мы должны помнить, что когда мы грешим, нашу судьбу, объективно говоря, решает не тот грех, который мы совершаем, а то, как мы к нему относимся. Относимся ли мы к нему с ужасом, ненавистью? Являемся ли мы жертвами нашего бессилия? Или мы услаждаемся злом, которое совершаем? Малое зло, которым мы наслаждаемся, может быть более губительно и убийственно, чем крупное. Это очень важно себе представить, потому что часто думается: ну, я не особенно грешен… А какое мое отношение к греху? Если мое отношение лакомое, если я люблю свой грех, к нему привязан, то я раб и пленник, мне нет пути на свободу. Если же я совершил крупный грех, но он меня всего перевернул и так на меня подействовал, что никогда в жизни больше ничего подобного быть не может, то я уже готов начать новую жизнь.
Это очень важно, потому что оглашенный, то есть всякий человек, который хочет стать христианином и креститься, должен перед собой ставить вопрос именно так: что меня отделяет от Христа? Крупные ли, мелкие ли грехи, я должен их продумать. И недостаточно просто прийти раз на исповедь и сказать: «Батюшка, во всем виноват!». Это неправда, ты не во всем виноват. У меня была раз встреча очень неприятная и для меня, и для другого человека. Очень достойная русская дама пришла на исповедь. Встала, я ее спросил: «Ну, в чем же вы согрешили?». Она подумала, отвечает: «Во всем виновата, батюшка». Я говорю: «Нет, так вы не можете отделаться. Вы должны мне сказать, в чем вы виноваты». — «Да нет, ни в чем особенно». Я тогда на нее посмотрел, говорю: «Знаете, так исповедоваться вы не имеете права. Вы знаете десять заповедей Моисеевых?» — «Знаю». — «И вы, приличная женщина, так спокойно мне говорите, что вы прелюбодеица?». Она мне: «Как вы смеете меня оскорблять!» — «Простите, одна из заповедей: не соверши прелюбодеяния. Раз вы говорите, что во всем виноваты, значит, вы и в этом виноваты. И вы, которую все уважают, воровка?» — «Воровка? Как вы можете это сказать!» — «А есть заповедь: не укради». — «Слушайте, батюшка, мне никто так не говорил!» — «Вот теперь идите домой и поставьте перед собой вопрос: в чем вы на самом деле виноваты перед собой, перед другими и перед Богом».
И я думаю, что каждый из нас должен так перед собой поставить вопрос перед крещением и приходить на исповедь раз за разом, потому что в один раз всю душу не вылить. Одной исповедью, одним пересмотром своей жизни нельзя удовольствоваться. Нельзя просто сказать: «Ну, Господи, я услышал Твой зов, я пришел, теперь Твое дело меня менять». Нет, человек не может быть изменен, как предмет, он — живой человек, который в сотрудничестве с Богом может стать иным..
Но вы скажете: если сосредоточиться только на том, что плохо, то постепенно кроме уныния и отчаяния ничего не будет! Это на самом деле так, и потому не надо сосредоточиться только на дурном, хотя и нельзя избежать истины о себе. На чем же сосредоточиться? Трудно сказать про себя: то-то или то-то во мне прекрасно и хорошо. Но мы можем взять Евангелие и начать читать, и постепенно раскроется перед нами образ Христа Таким, Каким мы Его до сих пор не знали. Каждый раз, когда на евангельское слово наша душа отзовется радостью, когда свет вольется в нашу душу, ум просветится, воля дрогнет, мы сможем сказать: да, это правда, это истина, это жизнь! Это значит, что я и Христос в этом — малом, может быть, — точно совпадаем, я на Него уже похож. А если я на Него уже похож в этом, то я не имею никакого права нарушать то малое, в чем я уже подобен Христу. Если найти одно место, второе, третье, которые меня связывают со Христом, сродняют с Ним, делают меня подобным Ему, то это уже такая громадная надежда, когда можно сказать: Христос и я разделяем те же мысли, те же чувства вот в этом; пусть в немногом, но в этом мы вместе. И если поставить себе за правило никогда не нарушать то малое, что меня сейчас тронуло, ударило в сердце, что меня делает подобным Христу, то постепенно начнут раскрываться новые и новые истины, и тогда мы можем начать бороться со злом, которое в нас, не просто потому что это зло или потому что нам кто-то сказал, что это зло, а потому что мы хотим уберечь, защитить ту искру добра, красоты, вечности, божественности, которая в нас уже есть.
И это целый процесс, который должен проходить в тот период, который в древности назывался оглашением — тем состоянием, когда человек еще не крещен, но постепенно готовит себя к Крещению. Причем не формально, изучая богослужение, заучивая молитвы, изучая учение Церкви, а ставя перед собой вопрос: Христос и я — в каком мы соотношении? я Ему друг или враг? я Ему изменник или верен? Вот как ставится вопрос подготовки человека к Крещению.
И это очень важно, потому что слишком часто бывает, что человек подходит к священнику и говорит: «Я хочу креститься». — «А почему?» — «Я уверовал в Бога». А если начать ему ставить вопросы, то оказывается, что его жизнь от этого «уверования» в Бога не изменилась ни в чем. Такой человек не имеет права просить Крещения. Если вы думаете о Крещении, то представьте себе, что будет: вас приведут ко Христу и вам будет поставлен вопрос: «Отрекаешься ли ты сатаны и всех дел его, и всех служителей его, и всей гордыни его?». Можем ли мы на это ответить: «Да, отрекаюсь!», если мы только удовлетворены тем, что услышали о Христе, и хотим с Ним быть: пусть-де Он нас защищает?
Дальше ставится вопрос: «Хочешь ли соединиться со Христом?». И мы отвечаем: «Да!». А что это значит? Неужели это значит, что я хочу влить в мои отношения со Христом всю мою греховность, всю грязь, все безобразие моей жизни просто принести Ему и сказать: «Давай будем друзьями! Я остаюсь тем, чем я был, а Ты меня спасай, как умеешь». Конечно, нет! Я говорю очень грубо, говорю не богословски, но на самом деле так постоянно бывает. Мы приходим ко Христу в надежде, что Он для нас сделает то, что мы должны сделать и для себя, и для Него.
В Крещении есть момент, когда мы погружаемся в освященные воды. Между прочим, вы наверно знаете (а, может быть, и нет), что слово «крещение» не происходит от слова «крест», а от славянского слова, которое значит «погружение». Говорилось: «крестися корабль», то есть ушел на дно, погиб. И вот мы приходим креститься и погружаемся с головой в эти воды. Это очень яркий, и простой, и за себя говорящий образ. Если ты только погрузился в эти воды с головой и не выйдешь из них, это смерть. И действительно, мы призваны к тому, чтобы уйти в смерть Христову или, вернее, умереть по отношению ко всему тому, что составляет основной грех человечества и было причиной Его воплощения, причиной Его распятия, причиной Его смерти, причиной Его сошествия во ад. Если я не отрекаюсь от этого хотя бы волей (конечно, не мгновенно делаются святыми), если решимостью не ухожу от этого, если не отрекаюсь со всей силой души, со всей пламенностью своей души от того, что убило Христа, то я не имею права погружаться в эти воды. И я выйду из этих вод очищенным, постольку поскольку я искренне захотел и решился — я говорю о решимости — умереть по отношению к тому, что было причиной распятия и смерти Христа, гонения на Него, ненависти к Нему. И мы выходим в новую жизнь из этой стихии смерти, мы снова дышим воздухом, мы снова живы, но мы уже не те, мы умерли со Христом греху, мы живы со Христом святостью.
Опять-таки перед тем как мы решаем креститься, мы можем перед собой поставить вопрос: хочу ли я этого, не сентиментально, а серьезно? Готов ли я на это пойти, готов ли я сказать Христу: я отныне Тебя выбираю не только своим Учителем, но и своим Другом? А вы знаете, что такое дружба. Дружба заключается в том, чтобы быть верным, дружба заключается в том, чтобы быть готовым, если твоего друга порочат, гонят или преследуют, встать и сказать: «Я с ним!». Готовы ли мы на это? В хорошие минуты жизни мы говорим: да, готовы, но можем ли мы сказать без серьезного размышления, что это наш выбор? И поэтому, перед тем как креститься, надо пройти через весь этот процесс, о котором я говорил, и только тогда Христос делается для нас, по Его словам, дверью:: Я — дверь овцам, кто Мной войдет, тот и выйдет, и пажить обрящет (Ин 10:9). Тот, кто через Меня, Дверь, пройдет, тот из области смерти выйдет, в область жизни войдет, и перед ним раскроется пастбище, то есть все богатство вечной Божественной жизни.
Мне кажется, что очень важно нам это продумывать не только перед тем как креститься (большинство из нас были крещены в младенчестве, кто-то и позже), но периодически перед собой ставить вопрос: я пошел на это, имел ли я такое право? В каком я состоянии теперь? Могу ли я как бы обновить в себе обеты Крещения переворотом души, новым подходом положить новое начало? А если нет, то надо серьезно задуматься над тем, имею ли я право называть себя христианином, имею ли я право называть Христа своим Спасителем, имею ли я право подходить ко Святым Тайнам. Потому что механического спасения не бывает, спасение рождается от живого сотрудничества между Богом и человеком, но человек может и должен внести в это сотрудничество столько же, сколько и Бог. Бог вносит Свою Божественную благодать и силу, а мы должны внести полную отдачу себя, раскрытость и верность Ему, потому что вера заключается не только в уверенности, она заключается также и в верности.
Предварить вопрос о нашем личном Крещении я хочу, обратив ваше внимание на то, что в Священном Писании, в Евангелии речь идет о трех крещениях. Говорится о крещении Иоанновом, говорится о крещении Самого Спасителя Христа и затем, позже говорится о крещении верующих. И вот мне хочется остановить ваше внимание на каждом из этих трех крещений, потому что они имеют непосредственное отношение к тому, что происходит с нами, когда мы готовимся к Крещению и когда мы его принимаем.
Вы наверно помните из Евангелия, что крещение Иоанново было крещение в покаяние (Мк 1:4). Иоанн Креститель вышел на проповедь. О нем говорится, что он был голосом Божиим в пустыне (Мк 1:3). Он настолько отождествился со своим призванием, с тем, кто он был и чем он был, что речь уже не шла о том, что человек говорит слова, относящиеся к Богу, — это был голос Божий звучащий. И поэтому люди, которые приходили, были глубоко поражены и потрясены тем, что слышали. А проповедь Иоанна Крестителя была о том, что все изменили Богу, все отошли от того, что должно быть правдой жизни: покайтесь, потому что иначе придет на вас суд. Проповедь Иоанна Крестителя была в том, чтобы разбудить в людях совесть, поставить их перед лицом собственного суда, может быть, тоже — суда человеческого вокруг, и также суда Божия.
И люди приходили и каялись, причем замечательно то, что они каялись вслух, не обращая внимания на присутствие других людей. Эта проповедь настолько глубоко их задевала, настолько потрясала их душу, что им было все равно, услышит ли другой человек или нет об их греховности. Самое важное для них было — вырваться из этой греховности, признать ее перед Богом, отречься от нее и стать свободными людьми, освобожденными покаянием и милостью Божией. Это вещь, которая у нас в практике исповеди, конечно, исчезла, но бывают случаи, когда такой подход может играть решающую роль в жизни человека. Человек вдруг станет перед лицом своей совести и не может оторваться от своего прошлого, но, заявив об этом прошлом перед другими людьми, он вдруг оказывается освобожден. И тут я должен сказать, что вопрос не в том, что человек в ужасе обличает себя, не в том, что он со стыдом предстоит перед другими людьми, о которых он ничего, в общем, особенного не знает, но в которых предполагает судей, вопрос в том, как его исповедь будет принята..
Я вам хочу дать один пример, чтобы это пояснить. Некоторые из вас, может быть, многие, уже его слышали от меня, но это настолько разительный пример, что он у меня остался в душе. Много лет тому назад, в 1920-х годах, был съезд РСХД[81] во Франции. Один бывший офицер пришел на исповедь к отцу Александру Ельчанинову, «Записки» которого вы можете еще и теперь читать, они были изданы. Он был один из самых светлых духовников эмиграции в ранние годы. Офицер исповедовался, но предварил свою исповедь тем, что сказал: «Я сознаю свою греховность умом, но ничего до моего сердца не доходит, я знаю, в чем я не прав, знаю, в чем я согрешил, знаю, что я недостоин ни себя, ни Бога, ни тех людей, которые меня любят и уважают, и не могу этого почувствовать». И отец Александр сделал нечто очень смелое. Он сказал: «Знаешь, не исповедуйся мне. Когда завтра утром мы соберемся на Литургию, ты выйдешь вперед и открыто всему съезду молодежи скажешь о том, что ты совершил в течение своей жизни». И этот человек настолько чувствовал, что ему нужна свобода, нужно вырваться из плена греха, что на следующее утро, когда все собрались, и молодежь, и люди менее молодые, составлявшие этот съезд, он вышел и объяснил, для чего он вышел вперед, и начал говорить. И его тогда поразило: он ожидал, что люди, слыша его исповедь, будут как-то сторониться его, отреагируют отрицательно, закроются, отвергнут его: «Как ты можешь быть таким, как ты смеешь быть в храме, как ты можешь быть в нашей среде, когда ты исповедуешься в таких страшных вещах!». И вместо этого он почувствовал такое сострадание, такую жалость, такую любовь, такую открытость, он почувствовал, что весь съезд, вместо того чтобы шарахнуться от его исповеди, открылся и открыл ему объятия своего сердца. И этот опыт на него так подействовал, что он разрыдался, и его покаяние исходило уже не из его ума, а из глубин сердца. Он стал новым человеком, потому что был принят состраданием и любовью других людей.
Это мне немножко открыло глаза на то, что когда люди приходили на Иордан к Иоанну Крестителю, когда они слушали его огненную проповедь, когда они слушали не Иоанна, а Бога, говорящего через него, они забывали о том, что может быть стыд перед людьми, страх перед людьми и их судом, единственно, что важно, — вырваться из этого плена. И поскольку они слышали взаимную исповедь, они, наверное, находили друг во друге взаимный крик души, находили сострадание, потому что каждый каялся в своих грехах и не было места тому, чтобы судить другого человека.
И вот почему я говорю об этом. Мы говорили об оглашении, о том периоде, когда люди услышали зов Божий, услышали слова Христа через Евангелие, через проповедника и еще не были допущены в самый храм, потому что в него можно было войти только путем Крещения. Эти люди стояли в притворе, где было изображение суда, и они стояли перед судом Божиим, судом собственной совести и судом других людей. Этот процесс их готовил к тому, чтобы растворилась дверь и они смогли войти в храм. Вы наверно помните, как Спаситель говорил о Себе: Я — дверь овцам, кто Мной войдет, тот и выйдет, и пажить обрящет (Ин 10:9). И вот исповедь, которую мы внутренне произносим в притворе, когда мы еще оглашенные, исповедь, которую мы принесем — и, вероятно, не раз, — пока нас допустят к Крещению, является именно этим периодом, который соответствует крещению Иоаннову. Люди исповедовали свои грехи, мы, перед тем как будем крещены, должны исповедовать всю свою жизнь, всю свою душу открыть, не оставить ни одного тайника, во всяком случае, намеренно. Конечно, до самых глубин человек не может дойти, раньше чем в эти глубины войдет свет Самого Бога и Духа Святого, но все, что доступно нашему сознанию, мы должны принести на исповедь. Это может случиться враз, это может случиться целым рядом исповедей, но без этого к Крещению приступить нельзя.
А что дальше происходило? Люди погружались в воды Иорданские. Что значило для них это погружение? Мне кажется, что это просто и ясно. Вода омывает грязь, омывает скверну, и поэтому когда люди погружались в Иорданские воды, они, с одной стороны, чувствовали, что омывают свое тело от всего того, что это тело осквернило: прелюбодейство, любодеяние, обжорство, все грехи, которые совершаются плотью нашей или, вернее, через плоть. Потому что кто-то из отцов Церкви ясно говорил о том, что грехи плоти — это не грехи, которые плоть совершает, это грехи, которые душа человеческая совершает над плотью. Ведь перед тем как совершить любой плотской грех, будь то обжорство или любодеяние, надо, чтобы человек душевно на него согласился. Плоть является как бы жертвой этого позорного или оскверняющего порыва. Так, люди погружались в воды Иорданские с сознанием, что они омывают себя и теперь будут чисты.
Но вместе с тем они понимали, что кроме этих грехов, в которых участвует тело, плоть, есть у них грехи, которые никаким образом к телу не относятся: гордыня, например, зависть и т. д. И как бы по аналогии они понимали, что, погружаясь в эти воды и омывая свое тело от скверны, они символически омывают и душу от осквернения, которое они ей нанесли. Этот процесс соответствует тому, о чем я только что говорил, он относится к предварительным исповедям перед нашим Крещением. Крещение невозможно без того, чтобы не пройти через этот процесс глубокого духовного потрясения, отречения от всего того, что недостойно самого человека, недостойно уважения, которое люди имеют к нам, недостойно любви, которую они нам дарят, недостойно нашего даже существования, недостойно того, что Бог нас сотворил, нам доверив жизнь и поверив, что мы будем верны своему призванию. Все это должно быть очищено, и только потом раскрывается дверь, и мы входим в храм путем Крещения.
Хочу еще сказать тут о крещении Господнем, потому что перед нами естественно встает тот же вопрос, который встал перед Иоанном Крестителем: Ты ли ко мне идешь креститься? Как это возможно?! Иоанн узнал во Христе Сына Божия, ставшего человеком. Как же он может Его крестить? У Него нет греха, Он — Сам Бог, присутствующий плотью в нашей среде (Мф 3:14). Есть место в 7-й главе пророчества Исаии, которое читается в канун Рождества Христова, где говорится, что раньше чем Младенец сумеет отличить добро от зла, Он выберет добро[82]. Сын Божий, ставший Сыном человеческим, никогда не пал грехом. Что же значило это Его крещение? Крещение Иоанново было в покаяние,, а Сын Человеческий идет без греха принять это крещение. Это можно объяснить так (объяснение это я получил от протестантского пастора, и нашел подобное объяснение и у святых отцов).
Христос пришел для того, чтобы взять на Себя все последствия человеческого греха, не греховность как таковую. Грешником Он не стал, но все последствия греха, то есть, во-первых, смертность, а во-вторых, все страдания, которые связаны душевно и телесно с наследием греха, Христос принял. Он это принял, погрузившись в Иорданские воды. Вы наверно читали в русских сказках, как бывают воды живительные и воды мертвые, мертвящие. Воды, в которые люди погружались, омывая собственную греховность, как бы отяжелевали греховностью и, следственно, и смертоносной силой греха, которая в этих водах оставалась. Христос погрузился в эту стихию смертоносной воды, и Он вышел из этой воды, нося на Себе все последствия человеческой греховности. Все грехи как бы на Него легли. Помню, как этот пастор мне говорил: случилось то же самое, что бывает, когда белый лен мы погружаем в красильню, — лен погружается белым, а вынимается весь пронизанный краской. И то же самое случилось со Христом. Он вошел совершенно свободным от всякой греховности и от последствий этой греховности, потому что, как говорит святой Максим Исповедник, в момент воплощения Его плоть стала бессмертной: невозможно человеку умереть, когда он неразрывно и полностью соединен с Богом. А в момент крещения Он соединился с падшим человечеством в готовности умереть смертью этого человечества.
Еще в Ветхом Завете мы видим образы того, как приносилась жертва. Пастухи выбирали для жертвы самых лучших, беспорочных ягнят. Этим напоминалось людям: из-за твоего греха должен пострадать и умереть невинный. И в крещении Христа случилось именно это. Невинный принял на Себя смерть человечества, потому что человечество оторвалось и отреклось от Бога. И когда Христос вышел из вод Иордана, Он оставался тем же безгрешным Спасителем Христом, каким Он был, когда в них погрузился, но Он нес на Себе всю тяжесть тысячелетней истории человеческого греха. Вот второе крещение, о котором речь идет. Погружение Христа в Иордан очистило его воды, и, как в церковных молитвах и песнопениях говорится, эти воды стали живоносными, потому что вся мертвость, вся мертвящая сила их осталась на Христе Спасителе. Они были очищены, они стали святыми водами, священными водами, которые теперь могут приобщить нас к тому, что представляет собой чистота и святость человеческой плоти воплощенного Бога.
Дальше пойдет речь о нашем крещении. Сейчас скажу только, что когда мы приходим к крещению, мы погружаемся в воды, которые литургически освящаются благодатью Святого Духа и делаются водами Иорданскими, то есть водами, в которые Христос погрузился, очистив их от всякого зла, от всякой нечистоты, и эти воды могут нас приобщить к той чистоте, которая превышает нашу чистоту и превышает чистоту обычных вод.
О самом чине крещения я буду говорить не в деталях, а такими основными бросками. Первое, что надлежит человеку, желающему креститься, — это отречься окончательно, всецело, всей душой, всей волей, всем умом, всем своим существом от зла, от греха и от начальника зла, то есть сатаны. Но пока человек не находится под кровом Христовым, под Его защитой, он не может это сделать без страха. Он не может отречься от того, кто был его хозяином и господином, без того чтобы быть взятым под защиту кем-то другим, кто сильнее, чем тот, который над ним властвовал. И начинается чин Крещения молитвой, которую священник произносит над крещаемым, где как бы заявляется, что этот человек отныне берется под защиту Самого Христа и Церкви, и что теперь он может свободно и бесстрашно отречься от бесовской силы, которая им владела, потому что он под защитой силы беспримерно большей. Этот момент очень важный.
Я хочу это пояснить как бы образно. Представьте себе, что в тюрьму, где находятся преступники, приходит комиссия и спрашивает заключенных: «Скажите, к вам хорошо относятся? Кормят хорошо? Не истязают, не мучают, не терзают?». Кто посмеет сказать: «Да, нас мучают, нас терзают, мы здесь находимся в аду», когда заключенные знают, что комиссия уйдет через четверть часа, а они останутся во власти тех людей, которые их терзали и мучили и будут продолжать терзать и мучить. Так и человек, если бы он пришел и, еще не находясь под защитой ни Бога, ни Христа, ни Церкви, сказал: «Отрекаюсь от всего зла!» — что бы это зло ему причинило!!
Это первое. После того как Церковь, вернее, Христос взял этого человека под Свою защиту, ему ставятся вопросы. Первый вопрос: «Отрекаешься ли ты от сатаны, от всех дел его, от всех поспешников его, от всей гордыни его?». И человек может тогда ответить: «Да, отрекаюсь». Этот вопрос ставится ему трижды, потому что ему надо дать время подумать: всерьез ли это? готов ли я на это? Я исповедался, я готовился, у меня был внутренний перелом, но могу ли я действительно сказать, что отрекаюсь от всего зла, которое мне было так дорого, которым я наслаждался? Первый раз ставится вопрос, второй, третий, и каждый раз человек отвечает: «Отрекаюсь!», если только он находит в себе решимость и мужество это сделать. Если он по пути вдруг почувствует, что ему страшно, у него не хватит духа, он может в этот момент сказать: «Вы меня готовы принять, а я не готов. Простите меня!».
Крещение как в древности, так и сейчас, сколько мы можем это осуществить, происходило в среде общины, которая принимала человека. И человек мог сказать: «Нет! Простите меня! Вы пришли с открытыми объятиями, с открытым сердцем, вы готовы со мной все нести, весь ужас моей борьбы и жизни, а я — не могу отречься». И люди тогда не отвернулись бы от него, они, вероятно, заплакали бы над ним, и окружили его, и постарались в течение какого-то времени ему помочь вырасти, окрепнуть с тем, чтобы он мог снова прийти и снова быть поставленным перед этими страшными вопросами: «Отрекаешься ли ты от сатаны, и всех дел его, и всей гордыни его, и всех ангелов (то есть служителей, посланников) его?». Эти посланники его — не обязательно темные силы, это могут быть люди, которые являются соблазнителями..
Если человек трижды отрекся, тогда ему ставится вопрос (потому что одно не просто проистекает из другого): «Соединяешься ли ты со Христом?». И это очень ответственный момент, потому что соединиться со Христом не значит просто прийти и сказать: «Я отрекся от зла, мне уйти некуда теперь, я пришел к Тебе, теперь Твоя очередь меня защищать. Ты должен быть моим Господином, но Ты должен также быть моим Защитником». Нет, речь идет о том, что ты выбираешь Христа не только как своего Бога, как Хозяина своей жизни, как Учителя, но ты Его выбираешь как Друга, как Того, с Которым ты будешь связан дружбой. А что значит дружба? Дружба — это взаимная верность, готовность за своего друга и жизнь отдать, если нужно. Дружить — значит искать того, чтобы быть похожим на друга, быть с ним в гармонии во всем и все время. Готов ли я на это? Готов ли я соединиться с Ним, как друг соединяется с другом, как муж соединяется с женой, жена — с мужем, как человек дает клятву в том или другом? Тут тоже человек имел право и возможность испытать свою совесть последний раз, отвечая: «Соединяюсь». Второй раз ставится вопрос, третий раз ставится вопрос, и каждый раз ты свободен, никто тебя не засудит, никто не отречется от тебя за неготовность, потому что ты должен соизмерять свои силы и знать, что желание в тебе есть, ты, может быть, горишь им, а страх в тебе все еще действует.
И когда ты отрекся от сатаны и соединился со Христом, тогда ты произносишь Символ веры[83]: вот во что я верю отныне всем умом, всем сердцем, всей волей, всей плотью, всей жизнью своей. Я верю, то есть я уверен, что это так, я доверяю Богу, Которого исповедую, и я буду верен Ему и той клятве, которую сейчас дал. Это моменты очень, я бы сказал, трагические.
А до того происходит еще одно действие церковное: освобождение Церковью или, вернее, Христом и Духом Святым в Церкви этого человека от сил зла. Это запрещение, которое произносится над тем, кто сейчас будет отрекаться от сатаны и принимать Христа, запрещение сатане и его силам подходить близко к нему. Этим заканчивается первая часть, завершается оглашение. Человек еще не крещен, но он делает последние шаги, чтобы принять крещение.
Я все время говорю о Церкви и должен немножко разъяснить, что я под этим словом подразумеваю. Мы часто думаем о Церкви как о месте, где мы собираемся, или как о человеческой общине, которая во имя Христа собрана в данном месте. Но Церковь — нечто гораздо большее, и обэтой Церкви идет речь, когда мы говорим, что священник от имени Церкви обращается к Богу или что человеку дается церковная защита. Церковь — это богочеловеческое общество. Это общество, о котором Христос сказал: Где двое или трое собраны во имя Мое, Я посреди них (Мф 18:20). Так что это общество, в сердцевине которого находится Сам Христос, живой, победивший смерть после распятия и Воскресения. Но в сердцевине Церкви, как мы знаем из Священного Писания, не только Христос. Потому что Христос послал Церкви Духа Своего, Духа Святого, Который обитает в ней, является как бы ее дыханием, жизнью, силой, и Дух Святой дается каждому человеку на помощь. Вы увидите из дальнейшего, что после Крещения помазуется человек святым миром и делается храмом Святого Духа, став перед этим членом, живой частью Тела Христова. И во Христа и Духе Святом мы соединены с Богом Отцом.
Но Церковь является человеческим обществом не только в нас, грешных, но и во Христе. Христос, истинный Бог, стал тоже истинным человеком, реальным человеком, и в Нем мы видим первого человека, единственного Человека, Который в Себе осуществляет полноту того, что человек собой представляет, полноту человеческой святости и единства с Богом. Поэтому когда мы говорим о том, что Церковь берет под свою защиту того или другого человека, мы говорим не о какой-то общине, которая верит, или верит наполовину, или верит и отпадает от своей веры, а об этом таинственном обществе, в котором человек и Бог слиты воедино, члены которого, с одной стороны, уже дети Божии, и, с другой стороны, — в процессе становления; члены Церкви — мы — уже как бы в Царстве Божием, пришедшем в силе, но вместе с тем каждый из нас прогрессирует или отпадает и в процессе становления.
И вот священник произносит: О имени Твоем, Господи Боже истины, и единородного Твоего Сына, и Святого Твоего Духа, возлагаю руку мою на раба Твоего (тут называется оглашенный), сподобившегося прибегнути ко святому имени Твоему, и под кровом крыл Твоих сохраниться. Отстави от него ветхую прелесть (то есть прельщенность), исполни его веры в Тебя, надежды и любви, чтобы он уразумел, что Ты единый истинный Бог, и Единородный Твой Сын, Господь наш Иисус Христос, и Святой Твой Дух. И дай ему во всех заповедях Твоих ходить и угодное Тебе сохранить, ибо если сотворит это человек, он будет жив в них. Напиши его в книге жизни Твоей, соедини его стаду наследия Твоего, да прославится имя Твое святое в нем, и возлюбленного Твоего Сына, Господа нашего Иисуса Христа, и Животворящего Твоего Духа. Пусть будут очи Твои взирающие на него милостию всегда, уши Твои готовы услышать глас моления его. Возвесели его в делах его рук, во всяком роде его, да исповесться Тебе и поклоняется, и славит имя Твое великое и вышнее, и восхвалит Тебя всегда, во все дни жизни своей[84].
Это молитва, которая произносится при оглашении. Церковь просит Бога взять этого человека под Свою защиту, потому что сейчас будет происходить нечто очень страшное. Во-первых, священник от имени Спасителя Христа обратится ко всем темным силам зла, сатане и всем силам его, и прикажет силой Христа, благодатью Святого Духа, единством Божьего народа со своим Богом всем силам зла отойти от этого человека и дать ему возможность исповедовать Христа бесстрашно и безопасно. Тут следуют четыре молитвы, довольно продолжительные, которые я не все вам прочту, но сущность которых в том, что силой и именем Христовым приказывается всем злым силам отойти от данного человека..
Господи Саваоф, Боже Израилев, исцеляяй всякий недуг и всякую язву, призри на раба Твоего, взыщи, испытуй, и отгони от него все действа дьявола, запрети нечистым духам, отгони их и очисти дело рук Твоих, и острое Твое употребив действо, сокруши сатану под ноги его вскоре и дай ему победу на него и на нечистые его духи, яко да от Тебя милость получив, сподобится бессмертных Твоих таин, и славу Тебе возслет, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
До этого читались два заклинания, где отгонялся и прогонялся бес и силы его темные. И затем священник дует в уста, на чело и на грудь этого человека и просит Бога: Изгони из него всякого лукавого и нечистого духа, сокрытого и гнездящегося в сердце его, духа прелести, духа лукавства, духа идолослужения и всякого лихоимства, духа лжи и всякой нечистоты, действуемой по наущению диаволю, и сотвори его овцой словесной святого стада твоего, честным членом Церкви Твоей, сыном и наследником Царствия Твоего, да по заповедям Твоим жительствовав, и сохранив печать нерушимую