Беседы с патриархом Афинагором

Константинопольский патриарх Афинагор — одна из центральных фигур Православия в XX веке. Достаточно упомянуть, что именно патриарх Афинагор вместе с папой Павлом VI сняли взаимные анафемы Рима и Константинополя 1054 г. (событие, которое считают началом Великого Раскола).

Книга Клемана делится на три части: первая часть — «Человек, которого зовут Афинагор». Это интереснейший рассказ о биографии патриарха Афинагора. Через неё читатель прикоснется к жизни Балкан, Греции и Турции, жизни православных в Америке, жизни Вселенского Престола; не говоря уже о том, что эта часть блестяще написана. Вторая и третья — собственно диалоги Клемана и патриарха Афинагора. «Слова» — посвящена богословию, глубокие, но, вместе с тем, простые размышления о православной вере. «Действия» — рассказы патриарха Афинагора о его служении: преимущественно о контактах с Католической Церковью, но и о диалогах с протестантами, подготовке Всеправославного Собора.

Владимир Зелинский, переводчик этой книги в послесловии пишет: «Эта книга — одно из лучших «введений» в православное христианство, которое мне приходилось читать. Нетрудно показать, во что верят христиане. Для этого существует апологетика, догматика, катехизис, религиозная философия, наконец проповедь. Гораздо труднее показать, как они верят, доказать содержание веры живым исповеданием ее. Все это мы находим в книге Оливье Клемана.»

[В качестве приложение размещена глава «Халкидонское недоразумение», не вошедшая в русское издание]


Оливье Клеман Беседы с патриархом Афинагором

Часть первая. ЧЕЛОВЕК, КОТОРОГО ЗОВУТ АФИНАГОР

Фанар

В Стамбуле, когда выходишь из новых кварталов и пересекаешь мост по самой середине Золотого Рога, там, где на другой стороне гигантская автострада как бы по живому телу рассекает византийскую и турецкую плоть старого города, проходя под акведуком Валента, который столь по–римски, победно перешагивает ее, нужно свернуть направо и выйти на улицу, идущую вдоль Золотого Рога. Ныне это промышленный район, где обрабатывается древесина, которую привозят на судах из прибрежных лесов Малой Азии. Повсюду — лесопильные заводы, визг металла, вгрызающегося в стволы, грузовики, разъезжающие в пыли или в грязи, ангары, загроможденные досками. То там, то здесь с небольшого пустыря открывается вид на суживающийся залив, на пыльный скверик вдоль пристани, у которой всегда пыхтят тяжело нагруженные пароходики, обслуживающие побережье. Взгляд ваш добирается до старой стены Феодосия и улицы Гробниц, священной земли Эйюпа, где погиб при тщетной осаде города последний спутник Пророка. Баржи вытащены на берег, где среди старых бидонов они ожидают новой покраски. Летом, когда среди пузатых фелюг здесь купаются дети, платаны уже желтеют. Напротив, на другом берегу тихого водного потока, на холме, покрытом желтой травой и белыми стеллами, — мусульманское кладбище. У его подножия — судоверфи, грохот молотков по железу. На берегу, где
мы стоим, склон так же быстро подымается. Оставив позади красноватые развалины морской стены, ныне почти исчезнувшей, мы выходим к живописным турецким домам с деревянными ярусами. Перед нами открывается вся панорама жизни средиземноморской метрополии. Летом каждый поливает улицу перед своим порогом, от фасада к фасаду тянутся виноградники и глицинии, перед домом громоздятся дыни и арбузы. Далее улицы, неровно выложенные камнями, переходят в сельские дороги. Смоковницы, руины старой мечети, рядом с гробницами — каменные цветы для женщин, столбики, взбухающие на конце тюрбанами, для мужчин. Грузовики и американские автомобили почти не решаются забираться сюда, здесь больше животных, чем машин; встречаются прекрасные лошади с хомутами, украшенными голубым бисером от дурного глаза; морские птицы и грифы кружатся над отбросами.
На полу склоне, внезапно и как бы совершенно не к месту, вырастает гигантское строение из красного кирпича, которое могло бы сойти за оксфордский колледж, если бы не увенчивалось куполом и на верху стен его не было черного греческого орнамента гигантских размеров. Это главный лицей греческого патриарха — Rum Pathkanesi.
Сам патриархат располагается в более укромном месте. Совсем неподалеку от причала «Фенер» под деревьями пролегает тихая улочка. Со стороны холма лестница ведет к садам, располагающимся ярусами до самой византийской стены. Мы выходим на маленькую площадь, раскинувшуюся между церковью и фонтаном, укрытом огромным деревом. Справа — несколько современных зданий, весьма сдержанных по стилю. Слева — очень простой собор, построенный в XVIII веке, с абсидой, кое–где поросшей травой, затем аллеи
сосен, кипарисов, роз. В притворе — великолепная византийская мозаика, изображающая Богородицу с Младенцем. Его лик кажется серьезным и взрослым. Служба заканчивается. Молящиеся выходят из храма; как обычно летом, среди них много паломников и туристов. Появляется высокий старик в черном, на его голове — черный клобук, какой носят православные монахи. Все, кто хочет, может следовать за ним, туристы или бродяги, вперемежку. Полсотни человек направляется вместе с ним к современным зданиям. Мы проходим через сады, по аллеям, выложенным белой и черной галькой. Проходим мимо жасмина, поднимаемся по высокой лестнице. Человек усаживает всех в просторной зале, а сам устраивается за столом. Приносят большие запотевшие стаканы со свежей водой, куда кладут чайную ложку сахарной массы. Не надо размешивать, говорит он, лучше съесть сначала сахар, а потом выпить воду. Затем он начинает говорить и говорит долго глухим и твердым голосом. Он говорит о времени, в котором мы живем, как об эпохе человеческого единения. «Все народы хороши, все расы. Все должны найти свое место в человеческом единстве. Я принадлежу всем народам. Закваской единства человеческого рода должно стать единство христиан. Объединение человечества служит выражением и одновременно поиском достигнутого нами полного единства во Христе, в Котором все мы — члены друг друга. Я принадлежу всем Церквам или скорее к единой Церкви, Церкви Христовой. Единственное богословие — это возвещение Христа Воскресшего, Который воскрешает нас и дает нам силу любить. Люди вскоре достигнут Луны, но смысл жизни неведом им. Мы, христиане, не должны ничего бояться. Нам не о чем просить, нечего навязывать, но мы должны свидетельствовать о том, что жизнь имеет смысл, что она безмерна, что она открывается в вечность. Потому Бог есть, Бог существует, и, Он, Неведомый,
— Друг наш».
Вы уже узнали этого старика: это патриарх Афинагор I, архиепископ Константинопольский, первый по чести в православной Церкви.

Что такое православная Церковь?

Православная Церковь существует в живой и неразрывной связи с древней Церковью. Она никогда не ведала разрыва не только духовного, но и исторического с апостольскими общинами, и многие из ее епископских кафедр являются «апостольскими престолами». Не по достоинствам своим, но по милосердию Божию она сохраняет верность Отцам Церкви как великим свидетелям Предания, равно как и догматам семи Вселенских Соборов, собиравшихся на Востоке во времена нераздельной Церкви.
В конце первого тысячелетия между христианским Востоком и христианским Западом усилился процесс отчуждения (estrangement), как говорит отец Конгар, и между 1014 и 1204 годами этот процесс привел к трагическому разделению, которое «православным» Востоком ощущается как удаление Рима. Громадное влияние на раскол оказали и культурные факторы, ныне устаревшие или устаревающие. Однако, с православной точки зрения причины раскола носят духовный характер; древняя Церковь понимала римский примат как «председательство в любви», осуществляющее общение поместных Церквей, как евхаристических общин совершенно равных по достоинству. Однако, начиная с грегорианской реформы, в процессе веков достигшей своего апогея на Первом Ватиканском Соборе, Рим преобразил свой примат в абсолютную власть над вселенской Церковью и наделил папу «непосредственной и подлинно епископской юрисдикцией» над всеми верующими. Соответственно латинское богословие стало склонно заменять отношение взаимности между Сыном и Духом Святым, «этими двумя десницами Божиими», отношением односторонней зависимости («Дух исходит и от Сына»), что несомненно, усилило значение иерархии, священства in persona Christi, в ущерб свободному пророчествованию мирян. Критерий истины не вполне одинаков в «католичестве» и «православии»; в первом случае, это определение, провозглашаемое папой ex cathedra; во втором — это присутствие Духа Святого, пребывающего в таинственном Теле Христовом. Это присутствие облечено, разумеется, в конкретные формулы учительской власти, но эта власть находится в тесном взаимодействии со всем народом Божиим и его живым «ощущением Церкви». В 787 году Седьмой Вселенский Собор перечислил условия, которые делают собор действительно вселенским: он должен быть признанным папой, проводиться с согласия патриархов и выражать общий интерес всей Церкви. С православной точки зрения новая латинская экклезиология нарушила равновесие трех этих начал.
В VII веке ислам захлестнул, но не разрушил полностью старые патриархаты Ближнего Востока, и столица Византийской империи, Константинополь, на долгие века сделалась центром православной жизни и мысли. Центром миссионерским, ибо после обращения славян и румын христианская миссия раскинулась на территории от Балкан до полярного круга. Центром цивилизации, где культура стремилась стать прообразом Иерусалима небесного. Грандиозная литургическая поэма, сложенная в VI и VII веках, была создана эллинизированными сирийцами, умевшими соединить патетику и чувственную образность, присущую народам Библии. Именно эта поэма, столь по–гречески сочетавшая в себе благозвучие с поэтикой света, в качестве «византийского обряда» не юридически, но фактически стала единственным обрядом Православной Церкви. Византийское богословие, плодотворность которого раскрывается для нас все больше и больше, следуя по пути Отцов Церкви, окончательно завершает преобразование эллинизма в горниле библейского Откровения. Святой Григорий Палама, учение которого было одобрено на Константинопольских Соборах 1341 и 1351 годов, отличает непостижимую сущность Бога от Его энергий, или нетварного света, в котором Он отдает Себя целостному человеку, как его телу, так и душе, и тем самым становится реально доступным нам. В своих мистических размышлениях о Духе Святом Византия в лице святого Симеона Нового Богослова возвращается к видению пророков, а стяжанием Духа называет «жизнь во Христе» — по наименованию книги светского богослова XIV века Николая Кавасилы — т. е. участие в «таинствах», в коих Воскресший отдает Самого Себя.
Будучи синтезом Востока и Запада, Византия по очереди была разрушена и тем, и другим. Латиняне овладели Константинополем в 1204 году в ярости отмщения. Турки овладели им в свою очередь в 1453 году в ярости очищения. Они и положили конец существованию непрочной византийской империи, оправившейся было после первого разгрома.
С давних пор Церковь отделяла свою судьбу от судьбы империи, временного своего пристанища. «Исихастское» обновление XIV века (от греческого слова hésychia: безмолвие и мир соединения с Богом), ставшее мощным духовным движением, не только посеяло семена света в православном мире, но породило внутреннюю реформу, позволившую Восточной Церкви приспособиться к оттоманскому владычеству, а в XVI веке избежать расколов христианского Запада. Константинопольский патриарх, со времен турецкого завоевания несущий ответственность перед султаном за «христианский народ» империи, продолжал пользоваться первенством чести среди представителей всех православных Церквей и регулярно собирал на соборах восточных патриархов и их епископов… Монастырская республика на Афоне остается духовным сердцем православной эйкумены, отовсюду принимая послушников, повсюду рассылая свидетелей Духа, подлинных внутренних миссионеров Церкви. В собственном смысле миссия среди нехристиан оказалась возложенной на Русскую Церковь, которая одна могла дейстствовать в условиях полной свободы, в рамках новой православной империи, каковой стало теперь русское государство. Миссия развивалась на территории всей северной Азии вплоть до самой Америки, достигнув в XVIII и XIX веках Алеутских островов, Аляски, Китая, Японии. Она сопровождалась громадной работой по переводу Писания и литургических текстов, подобной труду греческих миссионеров, которые создали кириллицу и старославянскую письменность, послужившую евангелизации славянских народов.
В отношениях с христианским Западом православие с XV по начало XIX века проходит долгий период изоляции и самообороны. Ничто еще не заменило ему византийской культуры и ее вечно возрождающегося гуманизма, этой родины осмысления и выражения ее веры. С другой стороны, контрреформация устремляется на Восток; и отнюдь не воля к диалогу между двумя Церквами движет ею, но воля к завоеванию. Так происходит отторжение от православия целых областей, присоединенных к Риму при сохранении прежней литургии. Польские и австрийские власти со всей государственной бесцеремонностью содействуют образованию «униатских» Церквей, которые впоследствии стали камнем преткновения между католичеством и православием и пережили трагическую судьбу, не завершенную и по сей день…
Несмотря на то, что школьное православное богословие окажется зараженным проблемами своих противников, самосознание Церкви будет жить в литургии и духовной жизни; великие соборы XVII века, собиравшиеся в Яссах, в Москве, в Иерусалиме, отстаивают перед лицом протестантов сакраментальную природу Церкви, а перед лицом католиков — «эпиклектическую» структуру таинства: Дух Святой, смиренно «призываемый» священниками и народом (epiclese означает призывание), прелагает хлеб и вино в Тело и Кровь Христовы.
Искушение этой эпохи — дурно усвоенное византийское наследие, которое порождает сакрализацию царства и национальный мессианизм: «Москва — Третий Рим». Искушение было преодолено — если и не всегда в сознании верующих, то по крайней мере в глубинном сознании Церкви — на большом Московском Соборе (1666–1667), осудившем русских «староверов», приверженцев царства «белого царя» и законническо–го христианства, религии буквы, закона, обряда и т. п. Ослабленная этим расколом, Русская Церковь оказывается не в состоянии помешать Петру Великому упразднить Московский патриархат и заменить его Синодом, управляемым правительственным чиновником–мирянином. XVIII век — трагический период для православия: в Константинополе патриархат становится игрушкой в дворцовых и посольских интригах; в России Церковь порабощена государством, внесшим жесткие ограничения в жизнь монастырей.
Возрождение наступило на стыке XVIII и XIX веков благодаря новому пробуждению «исихазма». От Афона до Греции, от Греции до румынских княжеств, от Молдавии в Россию пролагает путь это движение, нашедшее свое выражение в составлении и переводах «Добротолюбия», обширной антологии мистического богословия, пронизанного особым светоносным духовным опытом. Это обновление соединяется в России с потребностью в созерцании, коренящейся в самой гуще народа, в особенности в женской среде, а в греческом мире — начиная с Космы Этолийского — с социальным служением и просвещением народа. На пороге XIX века Никодим Святогорец, Паисий Величковский и Серафим Саровский, как бы в противовес нарождающемуся торжеству голого разума, свидетельствуют о сияющем опыте Духа Святого. Внезапно пробуждается исключительно личностное и харизматическое призвание к «старчеству» («старец» — geronda по–гречески). Среди мирян «духовник» распространял «молитву Иисусову» и был наставником, помогающим другим нести молитвенный подвиг в современном мире.
В XIX веке христианские народы на Балканах приобрели независимость, и благодаря ей возникли национальные Церкви, не свободные, однако, от следов того церковного национализма, который как язва разъедает и сегодняшнее православие. Константинопольский Собор 1872 года столь же тщетно, сколь и недвусмысленно заклеймил его под именем «филетизма». И все же встреча с Западом и — независимо от нее — обновление духом «Доборотолюбия», вызвали активное пробуждение православной мысли. Отцы Церкви переводятся на русский и румынский языки; Филарет Московский постоянно опирается на них в своих проповедях; Послание восточных патриархов, объединившихся вокруг патриарха Константинопольского, предостерегает папу от догматического определения непогрешимости, настаивая на том, что истина сохраняется всем народом Божиим; Хомяков и мыслители–славянофилы определяют основные направления экклезиологии соборности; наконец, в пророчествах и прозрениях от Достоевского до Бердяева происходит и преодоление современного атеизма… Когда в романе Достоевского убийца и проститутка, открыв Евангелие, со слезами на глазах читают повествование о воскрешении Лазаря, мы чувствуем, что здесь, как бы впервые, христианское слово обращается к современному атеисту. И каждый православный верующий произносит те же слова, уподобляя себя разбойнику и блуднице, когда дерзает приступить к причастию.
Промышленная цивилизация и аналитические и утопические системы мысли, порожденные ею, со всей силой обрушились на православие, и без того плохо приспособившееся к современному миру. Оно сохраняло свою духовную профетическую основу среди прозорливцев, но в народных массах оставалось архаичным. Славянофильство попыталось построить православную «соборность», однако реформы и прежде всего реформы Александра II, которые могли бы этому способствовать, не были доведены до конца, и само славянофильство скатилось к утраченной сельской идиллии, не способной повернуться лицом к промышленной цивилизации, ставящей свои проблемы и набиравшей темп в России в начале этого века. В Греции в оттоманскую эпоху Церковь вдохнула жизнь в существование самостоятельных общин, она сумела сплотить их, явить их красоту, однако прозападная элита независимой Греции либо не знала народной жизни, либо пренебрегала ею, чем порождала распад, иной раз переходивший в неистовство. И потому понятно, что коммунизм — не как наука, но как мессианская утопия — нашел глубокий отклик в народах, прежде всего в русском, прошедшем через незрелую секуляризацию и подсознательно сохранявшем православное упование Царства. Следует сказать, что столкновение коммунизма и христианства в России, а затем и в странах народной демократии, носило чисто духовный характер. Православная Церковь в этих странах, не связывая себя ни с какой экономической и социальной системой, просто безоговорочно приняла новый социалистический порядок. Но в силу самой этой позиции, отягощенной, правда, определенным сервилизмом (судить о котором могут лишь те, кто знает по опыту законы выживания при продолжительном тоталитарном режиме), Церковь выявила саму суть проблемы, которая есть прежде всего проблема назначения человека, принимающего или отвергающего мир духа. Русская Церковь в промежуток между двумя войнами испытала самое страшное гонение из тех, что когда–либо знала история христианства. Благодаря своей гражданской лояльности она, не заключив ни малейшего компромисса в вероучительном плане, получила в советском обществе весьма ограниченные права гражданства. Ей была предоставлена только свобода отправления культа в противовес свободе антирелигиозной пропаганды, и потому ее непрерывное молитвенное служение осталось единственным и поразительным свидетельством о себе самой… Новая попытка удушения, не кровавая, но безжалостная, в 1959 и 1964 годах, явным образом провалилась, хотя и повлекла за собой закрытие многих церквей…
В то же время рассеяние миллионов православных всех национальностей, в особенности греков и русских, в наш век придало православию неоспоримый географический универсализм. В Париже русская религиозная философия принесла свои плоды и сообщила новые импульсы западной мысли. Владимир Лосский во Франции, о. Георгий Флоровский, о. Иоанн Мейендорф в Соединенных Штатах вновь раскрыли и разъяснили для нашего времени великий патриcтический и паламитский синтез. Павел Евдокимов в Париже и О.Александр Шмеман в Нью–Йорке стремятся, исходя из этого синтеза и великих поисков русской религиозной философии, творчески разрешить проблемы зарождающейся планетарной цивилизации… В арабском православии пророческое движение Православной Молодежи, спонтанно вылившееся из недр христианского народа, обновило жизнь Церкви, завоевало доверие мусульман и ныне ищет разрешения трагических проблем стран третьего мира, не утратив при этом духовного смысла православной традиции. В Греции большая апостольская работа была проведена православными братствами, однако нынешний режим контролирует и укрепляет извне определенные формы православной жизни, ныне особенно нуждающейся в новом освобождении духа. Румынская Церковь, прошедшая, как и Русская, через суровые испытания в 60–х годах, провела замечательную работу по осмыслению православия при встрече Востока и Запада. Едва ли не повсюду в рассеянии, но в особенности во Франции и в Соединенных Штатах, Запад ищет встречи с православием, дабы осознать и разделить с ним то самое существенное, что способно соединить всех…
Совсем нетрудно было бы подвести отрицательный итог этой долгой истории: искушение религиозным национализмом, этические и политические расколы в рассеянии, общая слабость интеллектуальной работы, отсутствие свободы в странах, расположенных по ту сторону железного занавеса, трудное приспособление к современному миру в Греции, отсутствие координации в рассеянии. Но есть две нити, свидетельствующие о непрерывности и невидимой плодотворности этой истории, и нитей этих ничто не могло порвать. Первая из них — золотая нить преподобных, каковыми были уже в XX веке святой Нектарий Эгинский († 1920) и старец Силуан Афонский († 1938); вторая же — пурпурная нить мучеников: «новомучеников» оттоманского периода, бесчисленных мучеников в России 20–х и 30–х годов (но в те же годы на глазах у многих людей неведомым сиянием «обновляются» старые иконы) , или мучеников Сербии времен Второй мировой войны. Эти знаменья крови и света всегда сопутствуют друг другу согласно древнему изречению: «Даждь крови и приими дух».
Православие сохранило ощущение тайны и всегда неохотно выражало ее догматически. Догмат, вопреки искушениям падшего разума, что смешивает или разделяет и стремится к обладанию, хранит в себе непостижимость Бога Живого, Который через любовь становится доступным всему нашему существу, а не одному только разуму. Вот почему догмат построен на антиномии и прославлении; он органически входит в литургическое славословие и в ту область реальности, что открывается созерцанием. Как говорили в старину: «богослов–тот, у кого чистая молитва, у кого чистая молитва, тот — богослов». В сердце православной мысли и духовной жизни лежит пасхальная радость: Бог воплощенный, Бог распятый смерть победил смертью. Он позволил аду и смерти — этим двум силам, неотъемлемым от здешнего нашего удела — овладеть Собой, и как ничтожную каплю ненависти Он растворил их в пылающей бездне богочеловеческой любви. Прославленное тело Господа соткано из нашей плоти, из всей плоти земли, из безмерности космоса, в Нем преображенной. После Пятидесятницы это прославленное Тело, которое есть уже новое небо и новая земля, в Духе Животворящем приходит к нам в таинствах Церкви, в Церкви как таинстве Воскресшего. Однако это присутствие, которое объемлет Собою и животворит мир, из уважения к свободе нашей остается сокрытым. «Бог может все, — говорили Отцы, — кроме того, чтобы принудить человека любить». Только при достижении личной святости делается зримой эта сокровенная работа Духа. Только святость может приобщить нас к ней, и не только нас, но и все, что нас окружает, «ускоряя» ее окончательное проявление в мире.
Бог Живой, Который отдает Себя в Церкви, есть Пресвятая Троица. Догмат о Троице — святая святых православного богословия, потому только он и есть богословие в настоящем сиянии Слова. Он открывает, что Бог Живой есть одновременно непостижимая бездна и полнота любви, абсолютное единство, совпадающее с абсолютным же разнообразием. Бог пребывает по ту сторону всякого образа и всякого понятия. Однако вся реальность Бога раскрывается в Его любви, и человек обретает смысл только в образе Божием, в нем запечатленном, в своей причастности к Тройческому Союзу. Подобно тому, как единый Бог существует в Трех «Лицах», и число три здесь не является шифром, но знаком абсолютного различия, инаковости, законченной и преодоленной одновременно, так и человек — расколотый грехом, но собранный в Теле Христовом — един во множестве личностей, внутренне озаренных пламенем Пятидесятницы. Спасение личное совпадает со спасением всеобщим. Вот почему духовная жизнь в Православии на вершинах своих выражает себя молитвой о том, чтобы все были спасены, «даже и змеи, даже и бесы», по слову святого Исаака Сириянина.
Та непреложная достоверность, которую открывает нам вера, должна питать и наш опыт. Этот опыт в основе своей прежде всего сакраментален и литургичен. Литургия же направлена не только к тому, чтобы возвещать Царство, но и к тому, чтобы — в сиянии красоты — приближать и само реальное его присутствие. Вот почему икона составляет неотъемлемую часть литургии. Она несет свидетельство как о святости личности, так и о тайне мира грядущего. Она напоминает о том, что Бог сделался Ликом, и человек в общении с Воскресшим обретает подлинное свое лицо.
Богатейшая византийская литургия соткана из библейских текстов и святоотеческих размышлений о них. В поэзии, перенасыщенной символами, она облекает в события то, что Библия говорит о Боге, и от деяния Его возносит нас к бездонной Его природе. «Господи, помилуй!» — «Слава тебе, Боже!» — вот равновесие, что лежит в основе литургии: кающийся становится сослужащим, «человеком литургическим».
Поэтому и литургия служилась всегда на местном языке. Православная Церковь, будучи многоязыкой, никогда не ведала феномена единого языка, подобного латыни в католичестве. Если существует явное расхождение между языком церковнославянским и нынешними славянскими языками, то лишь в силу исторической инерции.
Все причащаются хлебом и вином, Телом и Кровью. Дети, начиная с грудного возраста, приобщаются к христианству (т. е. получают крещение и конфирмацию или скорее миропомазание, которые слиты в одном обряде) и допускаются к причастию. Причащение, долгое время бывшее весьма редким, несмотря на обновление в духе «Добротолюбия» в начале века, в наше время все чаще становится еженедельным, в особенности в России, где эта тенденция стала спонтанной и массовой, или в других странах, где она соединяется с духовным обновлением.
Всякий человек призван к духовному деланию, в котором он сознательно должен стать существом «литургическим или, по слову Апостола, «о всем благодарящим». Православная мистика, мистика трезвения, выдержанная в аскетическом и монашеском духе, остается для всех верующих (постриженных, т. е. предназначенных к «внутреннему монашеству» с самого дня крещения) нормой — пусть и нечасто достигаемой. Вечная жизнь начинается здесь, вместе со «вторым рождением» при крещении, и она раскрывает себя во всех смертях–воскресениях нашего существования. Эта жизнь не может быть ничем иным, кроме как соучастием — через «духовное» тело Христа — в самой жизни Божией и раскрытием повседневного существования в свете, исходящем от Лика Воскресшего.
Путь православия — путь «заповедей Христовых», заповедей блаженства: это путь смирения, бедности, путь слез и любви к врагам; и природа наша со всей ее страстностью распинается и преображается здесь, обращаясь в «теплоту» — не одних только чувств, но всего нашего существа. Nepsis — бдение и трезвение и katanyxis — мучительная сладость, теплота — таковы ключевые слова этой аскезы.
Православие не знает юридического или морального понятия заслуги. Святой — это грешник, видящий грехи свои и сознающий себя первым среди грешников и тем самым сделавшийся проводником святости Христа, «Освободителя» нашего, Который «един свят». «Дурачки», «Христа ради юродивые», сознательно бросают вызов серьезности и тяжести этого мира, вызывая насмешку с его стороны. Один из них целует пороги в жилищах подонков и проституток, но бросает камни в дома благомыслящих обывателей.
Другой, жестоко преследуемый, утверждает, что никогда не встречал человека, по–настоящему злого. Еще один в прошлом веке говорил, умирая: «Да будут все спасены. Вся земля да спасется».
Другой знак святости, особо близкий православной духовности, — любовь к врагам. Православие особо почитает смиренных «страстотерпцев», идущих на смерть с великим страхом, но и с великим упованием, со словами прощения палачам.
Вот почему самая употребительная из личных молитв, сливающаяся с ритмом дыхания — это покаянный возглас, соединяющий нас — благодаря имени Иисусову — с жизнью самой Пресвятой Троицы: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!»
По милости Божией молитва эта воспламеняет сердце, делается «спонтанной», приводит человека к блаженному безмолвию (hesychia) союза с Отцом через Сына в Духе Святом. Человек весь делается молитвой. Он становится «мужем апостольским», который может порой исцелять или пророчествовать или читать в сердцах, «человеком духовным» (pneumaticos), а в силу этого и подлинным «духовником».
«Жить во Христе», «стать Духом», войти в «Тройческое общение» (koinonia) — все это лежит в основе тайны Церкви.
Единство Церкви — единство прежде всего евхаристическое, ибо Евхаристия реальнейшим образом включает верных в Тело Христово. И потому поместная Церковь, возглавляемая епископом, заключает в себе всю полноту Церкви единой. Епископ свидетельствует о том, что евхаристическое собрание, на котором председательствует он или священник, его заменяющий, отождествляется с первой Иерусалимской общиной, с той горницей Тайной Вечери, и также через пространство и время — отождествляется оно и со всеми «совершениями» Евхаристии.
Затем единство Церкви понимается в духовном смысле — во всей конкретности действия и присутствия Духа Святого. Истина как печать этого единства не налагается извне, она свободно и сознательно принимается всяким преодолевающим свой эгоцентризм, дабы стать «причащающимся» в таинственном и неразделимом с ним общинном смысле слова. Ибо Дух покоится на сакраментальном Теле Христовом, проявляя себя в единстве веры и любви. Правила веры надлежит формулировать учительской власти в Церкви, однако ее решения должны быть «приняты» совокупностью народа Божия, осознающего их отнюдь не всегда автоматически, но порой с мучительными усилиями разума. Ибо каждый христианин — «духоносец» и потому ответственен за истину. Этим объясняется значительная роль, отводимая мирянам в преподавании богословия, в братствах, существующих в греческой Церкви, в проповеди, произносимой с благословения епископа.
Наконец, единство Церкви прежде всего «тринитарно»: по образу Пресвятой Троицы Церковь должна быть единой и разнообразной, т. е. сущностно и постоянно соборной, идет ли речь о согласии совести, соединяющем отдельных людей, или о согласии поместных церквей в Церкви вселенской.
В рамках этого согласия образуются своего рода центры, откуда можно наблюдать за живительным взаимообменом между поместными церквами. Обширные независимые содружества («автокефальные» Церкви), связанные общим происхождением и судьбой (как мир латинский, объединившийся вокруг Рима, египетский — вокруг Александрии, сирийский вокруг Антиохии, греческий — вокруг Константинополя) , ныне чаще всего составляют национальные общины. Примас каждой из автокефальных Церквей (обычно называемый патриархом) — это епископ, который получает определенные права в силу консенсуса других и не может действовать без их согласия или по крайней мере без согласия синода, их представляющего . Первый епископ — Константинопольский — после временного отдаления Рима сохраняет первенство чести и должен — за пределами национальных границ — служить единству вселенской Церкви. Последствия антиримской полемики и современные националистические уклоны сделали это первенство весьма шатким. Афинагор I был велик тем, что он сумел найти опору для этого первенства в терпеливом изъявлении любви.
Ныне православная Церковь являет собой федерацию Церквей–сестер, соединенных верой и таинствами, и стоящих по порядку чести: вселенский патриархат в Константинополе, апостольские патриархаты Александрии, Антиохии, Иерусалима, Московский патриархат, Церкви (возглавляемые патриархами) Сербии, Румынии и Болгарии, Церковь Греции, возглавляемая архиепископом — что служит знаком почтительности к вселенскому патриархату, от которого она долгое время зависела, — Церковь Грузии (возглавляемая католикосом — этот титул дается главам Церквей, находящимся за восточными границами византийской империи), Церковь Кипра, возглавляемая архиепископом, как и Церковь Албании (официально «погашенная» «культурной революцией»), Церковь Польши, Чехословакии и Финляндии; последняя, будучи только «автономной», находится под эгидой Константинополя. Наконец наместник монастыря святой Екатерины на Синае, получающий епископскую хиротонию из рук патриарха Иерусалимского, имеет ранг епископа и пользуется статусом автономности. Традиционные Церкви насчитывают таким образом 150 миллионов крещеных, говорящих на арабском, греческом, славянских, латинском (румынском), кавказских и финском языках. Сюда следует добавить и православную диаспору в странах Запада, насчитывающую приблизительно 7 миллионов крещеных: 4,5 миллиона в Америке (США и Канада), 500.000 в Центральной и Западной Европе (где греки ныне более многочисленны, чем православные русского происхождения) и столько же в Латинской Америке и в Австралии. Миссионерские Церкви насчитывают до 100 тыс. членов, и если ничего неизвестно о Китайской Церкви, то можно сказать, что православные общины существуют в Японии, в Корее, на Аляске, на Алеутских островах; черное православие ныне спонтанно возникло в Уганде.
«ПОД СНЕГОМ»
Аристоклес Спиру родился 25 марта 1886 года в Цараплане, в Эпире. С первого дня — Дня Благовещенья — он под сенью Матери Божией.
Эпир был частью Балкан, где под мягкой дланью оттоманской империи процветала тогда многонациональная цивилизация. В византийскую эпоху славянские племена проникли на эти равнины и были затем эллинизированы. Валашские пастухи кочевали в горах. Позднее возникли небольшие крепкие турецкие общины, и многие албанцы, перешедшие в ислам, помогали завоевателям. Странной была «азиатская» судьба албанцев. В их домах, как бы спрятавшись в теплой золе, дремлет большой уж–хранитель.
Он
Цараплана — славянское слово. После того, как Эпир был аннексирован Грецией, славянское наименование было заменено греческим, Вассиликон. Славяне долгое время жили в этом регионе, и пребывание их оставило множество следов не только в названиях местностей, но и в словаре. Большинство названий деревьев и рек, лесов и источников — славянские.
Мы жили по–восточному. В доме, который освещался керосиновой лампой, не было ни стульев, ни кроватей, только подушки и матрасы, которые вместе с покрывалами расстилались на ночь и вновь складывались по утрам. С наступлением ночи все собирались вокруг очага, сидя «по–турецки»…
Семейство патриарха принадлежало к тем крепким средним классам, близким к народу, что составляли силу эллинизма сначала в Византии, где они долгое время противились феодализации, а затем и под оттоманским владычеством. Дед патриарха по отцу разводил баранов. Когда Афины стали столицей нового греческого королевства, он попробовал стать мясником. Это ему удалось, и потому его сын Маттеос смог выучиться на врача. В оттоманской империи почти все врачи были греками. Турки им доверяли. «Здесь, в Стамбуле, — сказал мне патриарх, — они им доверяли всегда. Часто они даже предпочитали их и хранили им верность». Медицина становится наукой, служащей человеку. Это занятие подлинно христианское. Сделать своего сына врачом — для грека оттоманской эпохи было большим и благородным делом. Маттеос поселился в Цараплане. Он был первым врачом, обосновавшимся в этой деревне.
Он
В деревне было около пятисот семейств, живущих на гористом плато, овеваемом ветром и занесенном снегом зимой. Мой отец был сельским врачом, и думаю, что врачом хорошим, потому что люди всегда доверяли его диагнозам. Он постоянно разъезжал по окрестным деревням, куда его звали.
Мать патриарха была дочерью кожевенного ремесленника, который с несколькими подмастерьями шил обувь.
Он
Моя мать была родом из Коницы, эпирского городка побольше Царапланы, насчитывавшего полторы тысячи семейств. Городок процветал благодаря изготовлению так называемых «евзонских» туфель с удлиненными носами, какие и я носил в то время.
Елени Макару получила образование. Она посещала частную греческую школу Parthénagogion, которую и окончила, получив диплом.
Он
В турецкую эпоху Церковь была ковчегом, спасшим язык и культуру греческого народа. Несмотря на все трудности, она предпринимала громадные усилия, чтобы привить ему какие–то знания. Первое высшее учебное заведение в Стамбуле было основано через год после турецкого завоевания в 1454 году патриархом Геннадием, который и сам был известным педагогом. В конце XVI века патриарх Иеремия II даже провел через собор решение о том, что епископы должны открывать школы. В последующие века образованные монахи, примиряющие в себе молитву и культуру, были страстными поборниками народного образования. Церковь была свободомыслящей и не боялась науки, она считала, что развитие образования сделает веру более личной, более сознательной. Она взывала к солидарности христианского народа. Тех, кто был побогаче, увещевала заботиться о даровитых детях из бедных семей. Учителя, чаще всего миряне, составляли учебники, которые безвозмездно распределялись среди учащихся. В моей молодости каждый приход содержал свою школу, а города имели и собственные училища. Высшая школа в Янине, где я учился перед тем, как отправиться в Халки, была хорошо известна. Янина была крупным центром греческой культуры. Большой и прекрасный город со своим лицом, своей музыкой, своими танцами, своими легендами, город, целиком греческий, где турецкие судьи и администраторы должны были учиться греческому языку, чтобы исполнять свои обязанности.
В XV веке, когда великое византийское здание, три века подтачиваемое латинской колонизацией, рухнуло от одного удара, турки для того, чтобы организовать покоренные народы, прибегли к системе непрямого управления. Помимо того, Коран запрещал принудительное обращение «народов Книги», принимавших мусульманское владычество. Махмуд II Завоеватель, по примеру своих предшественников, покорявших христианские земли Ближнего Востока, начиная с VII века, решил дать «христианскому народу», который в его понимании был Umma–al–Islam — теократической общиной — настоящую внутреннюю автономию. Вскоре после взятия Константинополя, на церемонии интронизации патриарха Геннадия, он торжественно заявил: «Будь патриархом, сохраняй дружбу нашу и прими все привилегии, коими владели патриархи, твои предшественники». На самом же деле речь шла о привилегиях, куда более широких, ибо они распространялись и на область гражданской жизни, не отделимую для мусульманина от богоустановленного закона. Патриарх становится таким образом millet–bachi, «этнархом», главою христианского народа, ответственным за его поведение перед султаном. Этот genos ton christianon управлял собою по собственным законам; так, благодаря крепости приходской жизни, каждая деревня сама вершила своими делами. Это была община христианских семейств, символически отделенная как от дикой природы, так и от нехристианского мира часовнями и иконами, поставленными у ее границ.
Он
На высоком холме, возвышавшемся над деревней, как это часто бывает в православном мире, находилась часовня святого Илии, потому что пророк Илия жил и молился в горах, которые сами подобны молитве природы. Первое, что люди видели, выходя утром из дома, были горы. И люди чувствовали себя как бы под их защитой.
До конца XVII века условия жизни христиан в оттоманской империи были унизительными, порой трагическими. Они не имели права носить оружие и должны были иметь опознавательные знаки на одежде. Им было запрещено жениться на мусульманках, однако они не могли воспрепятствовать мусульманам брать в жены христианских женщин. Чувствительное моральное давление побуждало их к переходу в ислам, и всякий раз для мусульман это был праздник, который отмечался с большим торжеством. Напротив, крещение мусульманина влекло за собой смерть как его самого, так и тех христиан, которые раскрыли ему Евангелие. Налог, который накладывался на всю деревню, нависал над гауа, «стадом», «паствой». Но тяжелейшим из налогов был налог на кровь. Каждый год офицеры–янычары обыскивали провинции и выбирали самых красивых и сильных мальчиков из родовитых семейств. Их увозили из дома, они получали исламское воспитание, с четырнадцати лет проходили военную и мистическую подготовку, пополняя затем ряды рыцарей священной войны, военного ордена янычаров.
Кровь проливалась также и теми, кого греческая Церковь называет «новомучениками». Речь идет о мученичестве отступника, отрекшегося было из–за честолюбивых планов или ради защиты детей, а затем внезапно вернувшегося к вере и открыто ее исповедовавшего; речь идет и о мученичестве мусульманина, вступившего в Церковь, и того, кто обратил его; и о мученичестве, претерпеваемом иной раз за отказ перейти в ислам; и о мученичестве патриарха Григория V в 1821 году, коего сочли ответственным за греческое восстание и повесили на воротах патриархии… «Если кто–то спросит, — говорил Никодим Святогорец, — почему Бог пожелал явления новых мучеников в наше время, то я отвечу, это понадобилось для того, чтобы кровь мучеников напитала собою всю православную веру…»
Однако, в течение XVIII века, оттоманская империя изменялась, и в тот момент, когда ее культура достигла настоящей изысканности, в так называемую «эпоху тюльпанов», она потерпела и первые военные поражения на Украине и на Дунае. Турки по рождению сами вступали в орден янычаров, и налог на кровь мало–помалу исчез. За недостатком ренегатов империя должна была пользоваться услугами греков, занимавших высшие должности в государстве. В XIX веке эта тенденция еще более укрепилась и привела к мощному социальному возвышению греков, которые стали коммерсантами, врачами, адвокатами, инженерами, профессорами университета. Когда Афинагор I был ребенком, то министрами иностранных дел империи были греки Саввас Карафеодор–паша, затем Александр Карафеодори–паша. Десяток послов или полномочных представителей Порты были греками, и среди них Муссурус–бей, дед графини де Ноай. Греком был и личный врач султана Абдуль–Хамида, коего в качестве ученого медика тот же султан посылал к Луи Пастеру. Два с половиной миллиона греков жили тогда в независимой Греции и более восьми миллионов–в оттоманской империи. После ряда серьезных конституционных кризисов империя явным образом склонялась к установлению равного достоинства для всех этнических и религиозных групп. Для многих греков этот «оттоманский» вариант, который они хотели бь' заимствовать у многонационального государства Габсбургов, был единственным решением, при котором учитывалась бы разбросанность греков, а также их роль как социальной и интеллектуальной элиты. Но для того, чтобы понять их, как и для того, чтобы понять патриарха, нужно отыскать основания более глубокие: эти оттоманские греки не были националистами в современном смысле слова, скорее они были византийцами, сохранившими от Византии ощущение греко–православной вселенскости, к которой принадлежали не столько по своему этническому происхождению, сколько своим православием и своим греческим, хотя и служившим в качестве второго языка.
Он
Любая разнообразная, разноцветная цивилизация стремилась выразить себя на современный лад. Турки свалились на нас как снег на голову. Но и под снегом мы хранили тепло.
Он
Район, в котором я родился, был занят турками веком раньше Константинополя. В Цараплане были и христиане и мусульмане. И все жили в добром согласии. Единственному полицейскому–турку — я еще помню его имя: Али–Бей — нечего было делать. У нас не было ни ссор, ни стычек, ни тяжб. Христианские и мусульманские дети играли вместе. На крещение приглашались друзья–мусульмане, а они звали нас, когда праздновали обрезание сыновей. Это была библейcкая жизнь, в которой все мы чувствовали себя детьми Авраама. На праздник жертвоприношения Ибрагима, т. е. Авраама, мусульмане закалывали барашка. I ly, а мы ели нашего пасхального агнца. День святого Георгия праздновался всегда особо. Рядом с нашим домом находилась посвященная ему церковь с древней иконой святого. Люди поднимались на холм, чтобы дождаться восхода солнца, а после литургии танцевали. Однако и для мусульман это был праздничный день, праздник Кидирле, аль Хидры, вечного зачина–геля, явившегося иудеям под именем Илии, а христианам под именем Предтечи. Так по крайней мере говорили дервиши. Ну, а молодежь себе веселилась; в этот день полагалось качаться на качелях, чтобы день был удачным!
Братства дервишей играли большую роль в оттоманской империи. Они были хранителями суфитской мистики, и своеобразие каждого из братств определялось в соответствии со способом призывания имени Божия. Именно здесь открылась возможность для духовно значимых встреч между исихастами и приверженцами zikr'a, некоторые из которых придавали исключительное значение nefes–Issa, Дыханию Иисусову. Мусульмане или нет, люди охотно приходили к дервишу: побеседовать, за советом, за утешением, а то и за исцелением.
Он
Дервиши были очень достойными людьми, весьма терпимыми к христианству, обладавшими иной раз подлинным духовным опытом. Общины их назывались текиями. В Эпире их было множество. Их можно было принять за православных монахов: то же длинное одеяние свободного покроя, волосы они, правда, стригли хотя и не всегда. В моей деревне жил дервиш, имя которого я помню: дервиш Ямиль. Он часто приходил к нам в дом, садился с нами за стол. Моя мать и сестра очень любили его и не имели от него тайн. И он лучше знал их сердца, чем священник из нашей деревни.
* * *
Отца патриарха Маттеоса Спиру уважали и даже немного побаивались. Он казался суровым. Физически патриарх не очень похож на него. Несколько фотографий, которые от него остались, изображают человека коренастого, энергичного, не особенно кроткого, с лицом, окаймленным короткой бородкой, к феской на голове, как носили в оттоманской империи после того, как новая эпоха покончила с тюрбанами.
Может быть, патриарх унаследовал от своего отца его самообладание и отсутствие какой бы то ни было снисходительности к себе.
Он
Мой отец был человеком верующим, но вера его была незаметной и сдержанной. Он не говорил о подобных вещах. Но он осенял себя крестным знамением перед едой и ходил в церковь по воскресеньям. С нами он был суров, но без жестокости. Благоволил он, собственно, только к дочери. Однако нас, мальчишек, если и бил когда, то только носовым платком!
У Спиру было трое детей. Аристоклес был старшим. Затем шел брат, младший двумя годами и умерший в 1948 году, и сестра, моложе патриарха на три года и живущая ныне в Афинах. Он
Отец мой был врачом. Но другие члены его семьи имели землю, разводили баранов, как это делал мой дед. В детстве я любил вырезать палки для пастухов.
У меня нет фотографии моей матери. При ее жизни еще не было деревенских фотографов. Но у меня зато есть фотография отца, который пережил ее. Я поместил эту фотографию в свой маленький портативный иконостас, с которым никогда не расстаюсь, когда отправляюсь куда–нибудь в дорогу.
По рассказам очевидцев мы знаем, что Елени была красива. Ее называли Poulia — «вечерняя звезда». Высокая и стройная, она обладала царственной походкой. Патриарх похож на нее. В нем есть ее благородство и, — когда он хочет того, — ее мягкость. И та же царственность осанки. Елени любили. О ней еще и по сей день вспоминают в Вассиликоне как о благодетельнице.
Дом и семья их матери в Конице привлекали многих детей.
Он
В Конице жила Ефросина, наша бабушка по матери, и дядя, которого мы особенно любили, а также тетка, умевшая петь героические песни клефтов, которые всегда жили свободными в горах. Мы отправлялись в Коницу на каникулы. И как же мы их ждали!
В вере воспитала нас мать. Собственная ее вера была истовой, заразительной. Вечерами, баюкая нас, она тихо напевала нам церковные песнопения. Она рассказывала нам о святом Косме, Косме Этолийце, пришедшем в Цараплану веком раньше.
Косма вырос в семье бедных крестьян. Он работал в поле. В 20 лет он ушел на Афон. Ушел, чтобы учиться, ибо на Афоне была одна из тех школ, которые для греческого народа сыграли роль подлинного университета. Затем он становится монахом, уходит в безмолвие, молится, плачет о грехах своих. В сорок пять лет Бог призывает Его идти в мир, дабы стать проповедником и наставником для народа. Но Бог ли зовет его в самом деле? Косма открывает Библию и читает: Не пекись об одном лишь своем спасении, но и о спасении других. Он находит старца «пустынножителя», живущего на самом краю святой горы. И человек Божий подтверждает то, что до сей поры было для него лишь внутренней достоверностью. И Косма отправляется в Константинополь, где патриарх одобряет его новое призвание. С этого времени и до мученического своего конца Косма пешком или верхом на муле колесит по всему греческому миру. На деревенской площади, где его встречает народ, он воздвигает большой крест и у подножия его вступает в беседу со своими слушателями. «Есть ли в этом собрании тот, кто любит братьев своих? Пусть он встанет и скажет мне об этом. Я хочу благословить его и попросить всех христиан простить его. — Я, отче святый, я люблю Бога и братьев моих. — Хорошо, сын мой. Да пребудет мое благословение с тобою. Как тебя зовут? — Костас. — Чем ты занимаешься? — Пасу овец. — Чтобы продать сыр, ты его взвешиваешь? — Взвешиваю. — Сын мой, ты научился взвешивать сыр, а я — любовь… Почем ты знаешь, что любишь братьев? Идя из одной деревни в другую, я только и говорю, что люблю Костаса, как собственные глаза. А ты, чтобы мне поверить, захочешь в этом убедиться. А у меня есть хлеб, а у тебя нет. Если я разделю его с тобой, это будет знаком того, что я люблю тебя, но если я съем весь мой хлеб, а ты будешь голодать, это докажет, что любовь моя лжет… Любишь ли ты этого бедного ребенка? — Да, я люблю его. — Если бы ты любил его, ты купил бы ему рубашку, потому что ее нет у него. Твоя любовь обманывает. Но если хочешь, чтобы любовь твоя была из золота, одевай бедных детей…»
Ибо нужно стяжать «обе любви», любовь к Богу и любовь к ближнему. «Как ласточке нужны оба крыла для полета, так и нам нужны обе эти любви для нашего спасения».
Стяжать «обе любви» — значит также почитать женщину. «Сердце женщины легче смягчается… Господь родился от жены, чтобы благословить жену… Женщина равна мужчине. Она заслуживает столько же уважения, ибо зачастую делает дело, которое не способен делать мужчина».
Стяжать «обе любви» — значит претворить в жизнь поучение: «Есть ли в вашей деревне школа, где могли бы учиться ваши дети? — Нет, святой отец, у нас ее нет. — Соберитесь все и постройте хорошую школу. Потом назначьте совет для управления ею и поищите учителя. Пусть учатся все дети, бедные и богатые. Только тогда, когда твой ребенок выучится, его можно будет назвать человеком. Школа открывает церкви, школа открывает и монастыри».
Нужно цитировать Коему не жалея места, ибо то, что он говорил людям, совпадает в принципе с тем, что говорит Афинагор. И для того, и для другого две любви неразделимы; и в том, и в другом есть ощущение социальной ответственности, и почитание женщины, и любовь к образованию, и уверенность, что развитие его послужит и лучшему пониманию веры. Косма основал два лицея и более двухсот общинных школ, причем одну из них в Цараплане. Он проявлял также живой интерес к технике и к ее изобретениям и делал необычные предсказания (ведь умер он, не забудем, в 1779 году): «Люди увидят повозки без лошадей, бегущие быстрее зайца. Придет время, когда в Москве заговорят о Константинополе, как если бы их разделяла одна перегородка. Из одного места можно будет увидеть себя в другом, оставаясь как бы в одной комнате…» Это столь греческое почитание способностей человека присуще также и патриарху. Присуще, но не в качестве прометеевского опьянения, а в виде серьезного раздумья Софокла, знающего, что смерть и смысл жизни постигаются не здесь.
Аристоклес Спиру поступил в школу в Цараплане; ее веком ранее основал святой Косма.
Он
У меня была учительница, которая казалась мне очень красивой. Я увидел ее снова в 1963 году, когда вернулся в мою деревню во время путешествия по Греции. Почти столетняя, высохшая, слепая, но сохранившая весь свой разум. Я сказал ей, какой прекрасной казалась она мне, когда я был ребенком. И как поразило ее это запоздалое признание!
После двух лет царапланской школы Аристоклес с 1895 по 1899 год учится в Схолархионе, в Конице. Но в 1899 году все оборвалось — и школа, и почти сама его жизнь.
Он
Мне было тогда тринадцать лет. Моя мать и я заболели почти одновременно. Я потерял сознание; все перемешалось, и так прошли недели. Когда сознание
вернулось ко мне, я стал искать мать. Ее не было рядом. Мой отец сказал мне, что отослал мать в ее семью, в Коницу. «Не могли же мы иметь двух тяжело больных в одно время в одном доме». Я стал дожидаться возвращения матери. Я только начал выздоравливать, меня одолевала страшная усталость. Я был кожа да кости. Однажды зимой я грелся на солнце в углу двора. Входит какой–то человек и спрашивает: «Здесь живет Маттеос Спиру? Ну, знаешь, тот, у которого умерла жена». Так я узнал о смерти матери. Она умерла три месяца назад. Ей было тридцать семь лет. Я так и не оправился от горя. Мне ее всегда нехватает.
Моей сестре было десять лет, когда наша мать умерла. И вот, одаренная настоящим мужеством и крепким здоровьем, которое ей так понадобилось в трудной жизни, и тем доверием к Богу, что всегда было ей свойственно, она стала старшей по дому, маленькой матерью.
Часто втроем мы поднимались на высокий холм и смотрели в сторону Коницы, как мусульмане перед молитвой обращают лицо к Мекке. Коница — город нашей матери.
Только в 1901 году Аристоклес Спиру вернулся к учебе, на этот раз в высшей школе в Янине. В следующем году он решил поступать в богословскую школу в Халки, рядом с Константинополем. Смерть дважды посетила его, его собственная и смерть матери; матери, которую никто не мог заменить. Это мать своей верой и воспитанием заронила в ребенке чувство, что любовь сильнее смерти.
Августовским вечером 1968 года служилась всенощная, за которой я не видел патриарха. Обычно он не пропускал ни одной службы и приходил в церковь со звоном колокола. Он появился лишь в момент последнего благословения и спросил меня: «Видали вы здесь мой патриарший трон?» Он повел меня в притвор и показал на скромное кресло под Богородичной иконой, серьезной и светлой. «Совсем рядом с Матерью»,
— сказал он мне.

Халки

В сентябре 1903 года по рекомендации митрополита Янинского Аристоклес Спиру был принят в халкинскую школу. Там ему предстояло завершить среднее образование, а затем приступить к изучению богословия.
Халки — остров, расположенный рядом с Константинополем. Константинополь был тогда городом–космополитом в самом расцвете. Там проживало около полумиллиона греков, половина всего его населения. На севере Золотого Рога они создали новый, вполне европейский город, где образованные люди говорили по–французски, где женщины одевались по парижской, а мужчины по лондонской моде, а в кафе звучала итальянская музыка. Греческими были также города, что вытянулись к северу по берегу Босфора, с их ресторанами на лоне природы, куда в сезон захаживали люди лениво посмотреть на морской поток, по которому беззвучно двигались огромные суда.
Он
Многие жители Эпира эмигрировали в Константинополь и его пригороды. Они становились бакалейщиками, мясниками, менялами. Одни, накопив состояние, возвращались домой. Другие оставались, и дети их иной раз делались врачами или адвокатами.
Те, кто был посмелей, уезжали по своей воле, почти подростками. Других же к этому вынуждала необходимость, отсутствие работы в самом Эпире; иной раз им приходилось оставлять там жен и детей. Ребенок вырастал, не зная своего отца, и вот приходил день, когда он отправлялся в Константинополь, чтобы его отыскать.
Каждый раз вся деревня провожала уезжавшего до границ своей земли. Провожали с песнями, которые надрывали душу: «Разлука живых хуже разлуки мертвых».
И наоборот, великой радостью было, когда кто–то возвращался домой еще молодым. Свахи считали мулов с тяжелой поклажей или лошадей, которых он вел за собой. Если их было много, они оповещали о том молодых девиц.
Один из моих дядюшек обосновался в деревне на берегу Босфора, в Мегалон Ревма, «большом потоке», как называли его по–гречески, в то время как турки называли его Арнавут Кои, албанская деревня, ибо туда приезжали и албанцы. Албания и Эпир расположены рядом; у нас было много албанцев, и много греков жило в тех местах, которым затем суждено будет стать Албанией. Дядя мой был бакалейщиком. Я ненадолго ездил к нему на каникулы. Мегалон Ревма стала в чем–то моей родной деревней.
Халки находится, однако, вдали от всех этих поселений. Мир и тишина соединяются здесь с красотою.
Представим себе горстку островов в Мраморном море. Их называли сначала «священниковы» из–за множества монастырей, затем «принцевы», потому что в византийскую эпоху сильные мира сего имели здесь свои резиденции, становившиеся иной раз и местами ссылки. Каждый остров имеет свой город, носящий то же наименование, занимающий много места, скажем, целый склон холма, широкую ложбину, мыс… Город живет морем, а не землей. Греки — народ моря, и потому острова в то время, когда патриарх учился там, были заселены почти исключительно греками. Халкинский «схоларх», местный островитянин, объяснил мне, как в заливах и протоках рыбаки отыскивают рыбные косяки, ориентируясь по полету морских птиц. За исключением нескольких садов, здесь почти нет ни возделанных земель, ни ферм, но сразу же за городом начинаются необитаемые лесистые холмы. Земля усеяна мелкой охровой галькой; само слово Халки или Чалки происходит от греческого chalsis, что значит медь. На этой земле, легкой и словно металлической, растут раскидистые и ветвистые сосны, чья кора тоже окрашена в красноватый цвет. Этот огонь, сокрытый в земле, в стволах и ветвях придает особую свежесть и выразительность повсюду встречающему нас морю. Монастыри и отшельнические скиты такие, как монастырь святого Георгия в Принкипо, как бы наделяют «пустыню» духовным содержанием. Поднимаясь из морской пучины, эти острова укоренены и в небе.
Ночью не знаешь уже, где небо, а где море. И освещенные города делают острова как бы огромными созвездиями. От школы, которая стоит на самом виду, мы как будто плывем в пространства, где собираются звезды, дабы «восклицать от радости», как сказано в Книге Иова.
В Халки, в маленьком городке, построенном в ложбине вокруг церкви святого Николая, есть просторные деревянные дома в турецком стиле и сады, хмельные от жасмина. Цветы жасмина, нанизанные на тонкие стебельки, распространяют аромат, который охватывает нас уже на пристани. Глубина моря у набережной столь велика, что здесь не слышно прибоя, а только тихое покачивание широких волн, отливающих темной синевой.
Школа находится в стороне, на холме, имеющем форму купола, который на расстоянии предстает как omphalos. Белые стены немного выше верхушек сосен. Школа является также и монастырем, посвященным Троице, ибо ученики ее, даже если они и решают стать женатыми священниками, живут в ритме монастыря. Сам монастырь возник куда раньше школы, он старше ее на целое тысячелетие. Основал его патриарх Фотий в IX веке, тогда как школа существует с 1844 года. В конце прошлого века землетрясение разрушило деревянные постройки, никого при этом не ранив, ибо, как рассказывал мне патриарх, все находились в трапезной, оставшейся неповрежденной. Тогда были возведены нынешние каменные здания. Ансамбль просторен и красив. Он состоит из главного корпуса с двумя перпендикулярными крыльями. В пространстве, ограниченном ими, находится церковь, построенная не позднее XVIII столетия, с алтарем, обращенным к морю. Ряд могил, в том числе и нескольких патриархов, располагается полукругом вокруг этого алтаря.
Фронтон и вестибюль храма величественны. Но при входе, в глубине под двойным пролетом парадной лестницы — простая дверь, за которой в зеленом и золотом полумраке открывается длинный проход. Он ведет в церковь. И издалека видны силуэты двух лампад, горящих по обеим сторонам царских врат — одну перед иконой Христа, другую — перед иконой Богоматери.
Искусство барокко превратилось в этой церкви в нечто подобное сюрреалистической феерии. Иконостас, кафедра, патриарший трон, паникадило, светильники — все вырезано из дерева и покрыто золотом, всюду — легкая и точная резьба, изображающая крылатых животных. Над пюпитрами певчих — золотые драконы, несущие лампы. Над кафедрой вздымается бра, на котором сидит орел. Большой крест над иконостасом кажется парящим на двух пламенеющих крыльях.
Все пронизано тихим присутствием Матери Божией. Некоторые из Ее икон считаются прекраснейшими произведениями православного искусства. Так в притворе находится образ Богоматери Утешительницы и «Одигитрии», «Путеводительницы», ибо Она указывает на Сына, являющего Собой единственный Путь. «Сама Ты коснулась моего сердца, и затрепетало оно от Твоего зова… Мне глянули в душу очи Царицы Небесной, грядущей на облаках с Предвечным Младенцем. В них была безмерная сила чистоты и прозорливой жертвенности, — и знание страданий и готовность на вольное страдание, и та же вещая жертвенность виделась в недетских мудрых очах Младенца» (о.Сергий Булкаков, Свет Невечерний). Лики и руки изображены темными, пребывающими как бы в ожидании тайны, словно в долгой ночи солнцестояния, но черты ликов выписаны светлыми, почти резкими, как будто их прочертили птицы, чей полет возвещает рассвет незакатного дня.
Вокруг храма и школы раскинулся большой сад с соснами, кипарисами, маслинами, олеандрами, которые в действительности представляют собой густо красные лавровые деревья. Затем розы, жасмины… Монастырские сады на христианском Востоке символизируют собой своего рода «луг духовный», возвращение к раю. Мы привыкли к банальному противопоставлению Церкви и мира, однако существуют и уделы мира сего, непосредственно освещенные светом Церкви, где молитва и труд человека возвращают землю к ее истинной, райской природе. Нужно прежде всего открыть для себя истину земли, когда, соединясь с небом, она делается храмом Бога Живого. В Братьях Карамазовых Алеша после того, как «во сне» его покойный учитель позвал его на брак в Кану Галилейскую, дабы пить «новое вино, вино радости великой», выходит в монастырский сад: «Над ним широко, необоримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд… Свежая и тихая до неподвижности ночь облекла землю… Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная как бы соприкасалась со звездною… Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю.
Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливаясь своими слезами и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои…» прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны… Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров сошлись разом в душе его, и она все трепетала, «соприкасаясь мирам иным».
Он
Да, здесь я начал читать Достоевского. Это была одна из тех встреч, которые повлияли на меня сильнее всего. Какой громадный ум! И как он сумел увидеть в атеисте, притязающем быть сверхчеловеком, потерянного ребенка, душевнобольного, к которому приходит Христос, чтобы взыскать и спасти его в том аду, где он сам себя запирает. И Христос приносит ему подлинную свободу, а взамен просит только любовь.
Я составил себе также целую библиотеку французских книг, ибо выучил французский когда еще учился в Конице. Это было дешевое собрание, именовавшееся «национальная библиотека». Каждая книжка стоила один пиастр. Так у меня собралась сотня книг. Более всех я любил Виктора Гюго и его роман Отверженные; книга, которая рассказала мне тогда о подлинном епископе, о человеке, знавшем о том, что молитва и любовь обязывают…
Еще две книги оказали на меня большое воздействие. Одна из них — Парсифаль Вагнера. Позднее я видел постановку Парсифаля в греческом театре в Америке. Но сначала я прочитал его здесь во французском переводе. Парсифаль — это поиск Грааля, который означает для меня единство. Потому что экуменизм, одно из самых значительных явлений XX века–это не что иное, в сущности, как поиск святого Грааля, той Чаши, от которой все мы сможем причаститься Крови Господней… Последние годы я вижу иногда Грааль во сне, вознесенным над всеми холмами, которые открываются с Фанара, на противоположном берегу Золотого Рога.
Другая книга, ставшая для меня откровением, это французский роман, ныне совершенно забытый, роман графини Брианкур, называвшийся, кажется, Два корабля. Автор построил свободный парафраз евангельской истории о чудесном лове. Два корабля — это лодки Петра и Иоанна. Иисус появляется на берегу и велит Петру бросить сети. Петр отвечает, что трудился всю ночь и ничего не поймал. Однако он повинуется. И сеть, которую он вытаскивает, до такой степени полна, что едва не рвется. Тогда Петр зовет на помощь Иоанна и Андрея, которые находятся рядом, в другой лодке. И они приходят, чтобы помочь ему собрать чудесный улов. То же самое происходит и сегодня: Петр призывает Иоанна на помощь, а иначе сеть Церкви порвется. Петр — это Рим, Иоанн — православие.
Эти книги пробудили меня. Потому что наши преподаватели никогда не говорили нам о том, что в других Церквах может быть что–то хорошее, о всем богатстве христианского опыта, который они таят в себе, обо всем, что у нас есть общего с ними. Они говорили только об отличиях, о ересях. О том, что разделяет, но не о том, что соединяет. Это было обучение страху, страх же вызывает недоверие и презрение. Правда, нам надо было обороняться. В народе латиняне вызывали раздражение тем, что пытались использовать нашу слабость и давление ислама, чтобы обратить и перекрестить нас. В Константинополе во времена моих занятий богословием, католический священник всякий раз отворачивался, встречаясь со священником православным. Он поворачивал голову, не хотел его знать. Мне еще приходилось сталкиваться с этим в Соединенных Штатах. Например, в поезде, когда католический епископ или священник встречался со мной, он спешил пройти мимо, а если мы оказывались в одном купе, упорно игнорировал меня. И тем не менее уже в Халки я почувствовал, что началась новая эпоха, та, которую я называю ныне третьей эпохой Церкви, когда после времени ненависти и неведения мы возвращаемся к неделимой Церкви, обогащенной и углубленной…
В Халки почти не обучали великому Преданию нераздельной Церкви, Преданию святоотеческому. Поэтому в последние годы я основал институт патриотических исследований в Фессалониках. Нас учили богословию абстрактному и полемическому. Конечно, существовало и Евангелие, с его неисчерпаемостью. Тогда я возымел обыкновение каждый день прочитывать по главе из Евангелия. На мое счастье наш преподаватель Нового Завета Вассилиос Антониадис сумел внушить нам любовь к слову Божьему… 44
Семь лет, которые я провел в Халки, объясняют мою привязанность к этому месту. Я возвращаюсь сюда немного отдохнуть, не столько как патриарх, сколько как бывший студент. В каком–то смысле я в чем–то еще халкинский монах…
Правда, кофе здесь был плохим. Я кончил школу, исполнившись отвращения к кофе. С тех пор, если я и пью его, то лишь по указанию врача, как лекарство!
В 1906 году Аристоклес Спиру узнал о замужестве своей сестры. Ей было шестнадцать лет, когда отец выдал ее замуж. Рано, слишком рано. Это «слишком рано» произносится патриархом с горечью: сестру ожидало раннее вдовство, жизнь ее не сложилась.
В следующую зиму в первый год обучения богословию юноша тяжело заболел. Его поразила какая–то болезнь внутренностей, причину которой врач не мог определить. Две недели он провел в лазарете, но напрасно. Он хирел и уже опасался, что ему придется бросить учебу. Но жизнь избавила его от этого нового испытания. Посещая со мной халкинский лазарет, патриарх шутливо рассказывал мне об обстоятельствах своего выздоровления. Однажды он увидел, что один из его приятелей пьет темную жидкость. «Вино? Как тебе удалось раздобыть?» — «Да нет, какое вино, это сироп из слив, лекарство». Аристоклес стал покупать чернослив и день за днем отдавал его больничной сестре, которая его готовила. Так он лечился шесть месяцев до окончательного исцеления. Он вернулся в больницу только на четыре дня на третьем году обучения богословию, и только на один день в последний год.
В 1908 году умер его отец. Ему было пятьдесят шесть лет. Умер внезапно, от остановки сердца. Возвращаясь из одного из обходов, он почувствовал себя плохо, сошел с лошади, присел на камень у дороги. А затем сполз в пыль. Его нашли уже мертвым.
Аристоклес Спиру решил стать монахом. Но монахом не в монастыре, а в служении людям, как и его отец. Монахом и дьяконом, что значит слугой.
Служителем этих христианских народов, чье будущее с этого времени казалось более обеспеченным в оттоманской империи. В 1908 году султан Абд–уль–Хамид под давлением Салоникской армии, поднятой реформаторами, вынужден был ввести в действие мертворожденную конституцию 1876 года, предоставлявшую равное достоинство в империи всем гражданам и общинам. В Стамбуле — взрыв ликования; все население высыпало на улицу: мусульмане, православные, армяне, католики — все братались, обнимались, плакали от радости, пели Марсельезу. Старый «красный султан», захотевший вскоре после этого установить автократию, был смещен, и империя как будто бесповоротно вступила на путь сознательного многонационального государства.
После смерти отца Аристоклес Спиру, даже и при дяде–бакалейщике, столкнулся с трудностями. Его средства были весьма ограничены. По воскресеньям, когда его товарищи по учебе отправлялись в Стамбул, ему приходилось оставаться в Халки. Бедность научила его дисциплине. Человек Церкви, говорит он, должен уметь быть бедным.
В марте 1910 года, после окончания занятий Аристоклес Спиру принес монашеские обеты и был посвящен в сан дьякона. При своем пострижении он выбрал имя Афинагор.
Почему именно Афинагор?
Он
Я восхищался тогда архидьяконом на Фанаре, которого звали Афинагором. Я заинтересовался также апологетом, носившим это имя, одним из великих свидетелей ранней Церкви — он жил во II–ом веке — имевшим дар к слышанию Слова в древней мудрости и даже в поэтическом творчестве. Поскольку я не мог сохранить имени, данного мне при крещении, я выбрал имя Афинагор. Я познакомился с тем архидьяконом через общих друзей, и он проникся ко мне симпатией и духовным стал моим покровителем. Он полагал, что со дня на день будет назначен митрополитом и обещал взять меня в секретари. Но поскольку ничего подобного не происходило и ожидание затягивалось, я согласился стать помощником епископа города Монастир. А мой архидьякон стал–таки митрополитом, но через тринадцать лет после меня!
Мое новое имя имело одно неудобство: оно не фигурировало в календаре. Апологет был слишком большим другом поэтов, чтобы оставаться строгим богословом, так что он так и не был канонизирован. И оказалось, что у меня нет именин. Тем не менее, когда тот архидьякон стал митрополитом, он в конце концов отыскал святого Афинагора в календаре одной древней Восточной Церкви, кажется армянской. Он приложил старания к тому, чтобы ввести свой праздник в православный календарь. Ну а я, дождавшись его кончины, потихоньку удалил потом это новшество. И остался без именин до сего дня!
«Имеющий ухо (слышать) да слышит, что Дух говорит церквам: побеждающему дам вкушать сокровенную манну, и дам ему белый камень и на камне написано новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает». (Откр 2.17).

Монастир

В июле 1910 года молодой дьякон Афинагор поступает на службу к епископу Монастирскому, митрополиту Стефаносу. Тот поручает ему заботу о школах, тех самых школах, что спасли язык и культуру православного народа. Афинагор со страстью отдается этой работе. В Монастире он выражает собой традицию образованных монахов–учителей, воплощая истинный христианский сократизм, составляющий одну из линий жизни греческой Церкви. Традицию Космы Это–лийца, которого тогда канонизировали.
Став во главе огранизации, ведающей просвещением, он получает и сан архидьякона. В 1912 году после смерти Стефаноса новый епископ Хризостом Кавури–дис делает его начальником своей канцелярии. Афи–нагору только двадцать шесть лет, но его культура и активность производят впечатление. В нем чувствуется труженик–систематик, вникающий в детали и проводящий ночи за чтением, ибо его интересует буквально все. С этих пор у него устанавливается повседневный контакт с народом, и этот контакт никогда не прервется. Каждое утро вплоть до сегодняшнего дня дверь его открыта для всех. «Я — старый бюрократ, — любит говорить он, — я провел жизнь на службе у людей и знаю их».
Монастир в 1910 году воплощает собою все балканское разнообразие. Город насчитывает 30 тыс. турок, 15 тыс. греков, 5 тыс. болгар, 2 или 3 тыс. сербов. Врачами в нем также служат греки, и они пользуются доверием всех.
Здесь сложился тот же балканский конгломерат торговцев и полудеревенских жителей. Улочки с круглыми мостовыми, широкие пыльные улицы, на которых 48
лачуги стоят вперемежку с благородными домами из резного дерева и которые в ярмарочные дни заполнены пестрой толпой, занятой и одновременно беззаботной. Сюда приходят албанцы с пышными усами и надменные валахи, что, спускаясь с гор, заходят в узкие и глубокие лавки или усаживаются в кафе, чтобы медленно перебирать четки, но четки не молитвы, а лени, чистого ритма праздности. Время от времени попадается большая мечеть с ее пустым и чистым пространством. И множество малых храмов, прижавшихся к земле, чтобы не превысить высоту соседних домов — согласно старому еще запрету завоевателей. На берегах реки турки посадили тополя, которые на этих вытянутых и зеленых Балканах напоминают им темное пламя анатолийских кипарисов…
Македония той поры — место встречи разного рода мистических ясновидцев, ведущих свою родословную от Авраама. На Афоне исихасты нисходят в «бездну сердца», дабы обрести в нем «нетварный свет», озаряющий лик Воскресшего. В Салониках последние каббалисты, чьи предки пришли сюда из Испании, разгадывают Библию как зашифрованный документ, дабы высвободить Шехину–таинственное Присутствие — из ее заточения… Там и здесь встречаются дервиши, стремящиеся «угаснуть» в призывании Имени, дабы через них зазвучало одно лишь имя Аллаха.
В Монастире находятся крупные текии орденов Ме–влеви и Бекташи. Афинагор заводит дружбу с дервишами. И Мевлеви в силу достаточно редкого расположения приглашают его побыть на их духовных упражнениях. Основатель ордена Джелалль–Эддин не был ли назван Руми, Ромеем, т. е. византийцем? Не был ли он одним из друзей христиан, соединенным духовным братством с греческим монахом, недалеко от могилы которого он и пожелал упокоиться в своей гробнице в Конья?
В комнате, предназначенной для молитвы, приглашенные усаживаются на узких диванах вдоль стен. Несколько музыкантов занимают места на эстраде. У одних в руках барабаны, у других флейты. Бронзовые барабаны с их низким и глухим звуком задают ритм. Флейты звучат жалобно, слезно–гнусаво, как бы исторгая душу из ее глубины. Шейх монотонно читает четверостишие Мевлааны, созданной Учителем, Джелалом–Эддин–и–Руми:
О день вставай, атомы танцуют. Души, от любви безумные, танцуют. Небесный свод, служа Ему, танцует. Я скажу тебе на ухо, куда ведет этот танец.
Затем дервиши поднимаются. Ритм ускоряется, и все начинают вертеться на месте, все быстрее и быстрее. Одеяние каждого танцовщика образует вокруг него темный круг. Тело вращается, мир вращается, но душа становится неподвижной осью, она освобождается от мыслей, она застывает в безмолвии и мире.
«Они кружатся в каком–то экстазе, — сказал мне патриарх. — И какие лица у них, какие взгляды! Лица, обращенные вовнутрь, бесконечно умиротворенные, полные света…»
Этот поучительный опыт встречи народов и религий оказал неизгладимое впечатление на будущего патриарха. Увы! Европа утратила пути единства. Рост идеологий насилия, разрушение традиционных форм общинной жизни, вызванное развитием индустрии и индивидуализмом, духовная опустошенность — все это дало выход коллективным страстям, выпустило из–под земли, древние божества почвы и крови, противопоставив их господству машин и скуки. На пороге XX века национализм утверждается как суррогат религии.
Трагедия, подстерегавшая Европу в 1914 году, для Балкан начинается уже в 1912. В скором времени она разрушит многонациональные государства и прежде всего оттоманскую империю.
В то время как либеральное развитие старой империи, казалось, двигалось уже к достойному разрешению греко–христианской проблемы, которое должно было учесть всю сложность и многообразие жизни, другое решение, инспирированное нарастающим европейским национализмом, назревало в течение века. Решение об образовании национального греческого государства на основе языка и, как предполагалось, расы.
Более сильные державы с самого начала навязали зарождающемуся греческому государству немецкую династию. Династия эта, весьма мало восприимчивая к реалиям религиозной и народной жизни страны, вознамерилась «цивилизовать» греков, навязать им идеалы буржуазной Европы во имя некой абстрактной преемственности по отношению к «светскому гуманизму» древней Греции. Централизованная администрация разрушила автономию деревенских общин. Образование чуралось православной традиции. Церковь была бесцеремонно отделена от Константинопольского патриархата. Епископы же, нередко затронутые порчей нравов, оставались пассивными перед лицом этого разрушения социальных и духовных структур народной жизни. Из ее среды возникали вдруг неотесанные проповедники из мирян, вроде мясника Папулакоса, проповедовавшие одновременно Евангелие и мятеж. Движение жестоко подавляется, пророков, взявшихся за меч, бросают в тюрьму. Не было иного средства для того, чтобы победить разброд и тоску, кроме объединения народа под эгидой «Великой Идеи» в борьбе за освобождение всех греков и создания греческого государства, т. е. однородной империи.
Великая Идея по сути использует народную веру в восстановление христианской империи, но она может быть привлекательной и для греков, получивших западное образование и заменяющих ее политико–религиозное содержание идеологическим гуманизмом. Все, в том числе и византийский экуменизм, служит в ней лишь для подогрева национализма, представляющего собой лишь иной полюс индивидуализма. Родившись на почве, созданной наслоением религий и народностей Балкан, в Малой Азии, в самом Стамбуле, Великая Идея оказывается чреватой всякого рода насилием, неизбежно вызывающим ответные вспышки и, стало быть, новые, худшие бедствия. Ибо из руин оттоманской империи возникнет в свою очередь и турецкий национализм, который также захочет единства и национальной однородности.
В 1912 году Греция, Сербия и Болгария нападают на оттоманскую империю и вырывают у нее европейские провинции. В следующем году победители сталкиваются между собой при дележе добычи. Монастир остается в руках сербов. Но в это время французы высаживаются в Салониках и, для того, чтобы их сдержать, немецкие и австрийские войска вступают в Македонию. Они отходят в конце 1916 года, и французы на два года водворяются в Монастире. В конце 1918 года, город, названный Битоли, окончательно отходит к Югославии. Национализм торжествует. Начинаются испытания национальных меньшинств.
В этом испытании обнаруживается мужество Афинагора. Осенью 1916 года, когда Монастир находится под огнем союзников, в 1918 году, когда эпидемия тифа опустошает город, молодой дьякон, пренебрегая опасностью, не покидает тех, кто страдает. Он идет из дома в дом, заботится, помогает, утешает. Ни одна из националистических страстей не захватывает его в этой драме, когда небольшой македонский городок переходит из рук в руки различных европейских армий. У него нет страха, он спокоен и уравновешен. Всей душой преданный идее вселенскости, он отнюдь не мечтает об абстрактном слиянии «интернационалистов». Его интересует каждый народ. «В Монастире, — говорит он, — я знавал многих славян. Я наблюдал также за немцами и австрийцами. Два года я прожил рядом с французами. Все народы хороши. Каждый заслуживает уважения и восхищения. Я видел, как люди страдают, как все нуждаются в любви. Если они бывают злыми, то это потому, что они не встретили настоящей любви, которая не тратит себя на слова, но изъясняет себя светом и жизнью. Я знаю и то, что есть темные бесовские силы, и иногда они овладевают людьми и народами. Но любовь Христа сильнее ада. В Его любви мы обретаем мужество любить людей. И нам становится ясно: для нашего существования необходимо и то, чтобы существовали все люди и все народы…»
В 1918 году ему исполняется тридцать два года. Он уже искушен в науке о человеке. Во французском военном госпитале, говорил он мне, он слышал, как раненые распевали модную в то время парижскую песенку. Она звучала приблизительно так: «Что такое жизнь? Счастья немного, страданья немного, немного любви, невезенья, везенья…» Он повторяет слова этой песенки не с меланхолическим, а скорее с теплым чувством. Но он исправляет ее на свой манер: «много любви, много терпенья…»

Афон

С осени 1918 года в Монастире — сербская армия и сербское управление. Возникает Югославия. Параллельно Сербская Церковь включает в свою юрисдикцию завоеванные районы. Митрополита Хризостома деликатно просят устраниться. Он удаляется на Афон. Афинагор сопровождает его. Шесть месяцев он будет разделять жизнь небольшой общины — Келлион — из Мелопотамуса, связанной с Великой Лаврой.
На востоке от Фессалоник в Эгейское море вдается как бы остров с тремя пальцевидными отростками. Восточный палец длиной приблизительно в шестьдесят километров и шириной в десять на самом краю завершается горой Афон высотой более двух тысяч метров. Здесь расцвела и сохраняется поныне великая созерцательная традиция православия.
Уже для древних греков это место было священным: скала как вызов на бой, брошенная Посейдону гигантом Афоном. И ныне Афон остается вызовом самодостаточному миру — в качестве последней из этих монашеских колоний, этих республик Духа, что появились в IV веке в Египте, дабы напомнить в тот момент, когда складывалась христианская империя, что конечный смысл христианства — это не устроение земли, но мучительно трудное восхищение Царства…
С X века монахи обосновываются на «Святой Горе», названной ими «садом Богородицы», куда, однако, строго возбранен доступ всякому иному женскому существу. В этом краю никто не рождается по плоти, здесь рождаются только в Духе для вечности. Владычное присутствие Богородицы, особо чтимую икону Которой имеет каждый монастырь, животворит эту внутреннюю метафору.
Сначала сюда явились отшельники, чей суровый подвиг обычно сопутствует более умеренному общежительному пути. Первый монастырь — Великая Лавра — был основан в 963 году святым Афанасием Афонитом. Этот молодой трапезундскии грек, любимец великого военачальника Никифора Фоки, резко порвал с миром и, обманув бдительность своего воспитателя, удалился к отшельникам на Афон. Однако те, как говорит его агиограф, отказались его принять: он был еще слишком юн и «гладколиц»; а обычай повелевает, чтобы «гребень держался в бороде послушника». — «Если дело только в этом, смотрите, гребень стоит», и молодой человек вонзил гребешок в свою щеку. Он был принят, и Никифор Фока, став императором, помог ему построить монастырь, дабы ввести духовную жизнь в русло общинной дисциплины и братской любви. С тех пор монахи стекаются сюда со всего православного мира: греки, грузины, южные славяне, с XI века — русские, до самого XIII века — итальянские бенедиктинцы, начиная с XIV века — румыны. Двадцать больших, почти независимых монастырей, располагаются на полуострове, образуя федерацию, управляемую их представителями, советом игуменов, находящимся в маленьком городке Кареес. Афон, с XIV века входящий в юрисдикцию Вселенского патриарха, составляет автономное государство, с 1912 года находящееся под протекторатом Греции.
Наряду с большими монастырями и в непосредственной связи с ними продолжали существовать другие формы подвижничества: от маленьких групп учеников, собравшихся вокруг выбранного ими учителя, до строгих отшельников, почти никогда не нарушающих безмолвия. Монахи живут скудно, трудами рук своих, возделывая землю, пользуясь дарами леса, овладевая ремеслами, ритм которых способствует внутреннему сосредоточению.
Таким образом, Афон сохранил многообразные формы созерцания, соответствующего разнообразию личностных призваний или разным этапам одного и того же пути, от молитвы общественной до молитвы «чистой», которая, становясь «спонтанной», раскрывает в себе подлинную природу человека, ту природу, что только и способна выразить в конкретном лике и слове славословие всего мира. «В Новом Завете сказано, что человек и вся тварь суете повинуется не волею, и все естественно воздыхает, стремится и желает войти в свободу чад Божиих; и это таинственное воздыхание твари и врожденное стремление душ есть внутренняя молитва…, она есть во всех и во всем…» (Откровенные Рассказы Странника Духовному Своему Отцу). Стать молитвой — таково предназначение человека, как назначение птицы — летать. И человек, ставший молитвой, пусть никому неведомый, затворившийся в глубине пещеры, восстанавливает великое единство божественного и человеческого и позволяет воде живой невидимо напоить собою весь мир и все дела человеческие.
На Афоне нет «устава» в западном смысле слова, однако здесь есть проложение пути и примеры, есть совместный духовный опыт, который созидается в каждой общине по–своему и всегда допускает выход из нее для подвига, более трудного — наедине с Богом. Таким образом здесь соседствуют, иной раз соревнуясь или дополняя друг друга, Афон северный с его большими монастырями, рассеянными на лесистых холмах — ибо это одно из тех немногих мест, где сохранился первоначальный лес, отчасти благодаря запрету, изгоняющему коз — и Афон южный, поместившийся на склоне высокой горы из белого известняка. Афон скалистых «пустынек» отшельничества и «калив» — хижин, где несколько монахов — чаще всего учитель с учениками — трудятся и молятся вместе.
Таким образом, по живым ступеням посвящения передается «искусство искусств и наука наук», путь безмолвия, позволяющий обрести «сердечное место», найти эту «землю сердца, где сокрыт источник воды живой — тот изначальный свет, что утрачен Адамом по непослушанию… Эта вода наполняет внутреннего человека божественной росой и Духом, человека же внешнего она предает огню» (Каллист II, О Молитве).
На христианском Востоке, существовавшем всегда в разнообразии юридически независимых поместных Церквей, Афон на самом высоком уровне выразил единство и вселенскость православия. К тому же афонские монахи дважды спасали православную Церковь: около 1300 и около 1800 годов.
В конце XIII века, после долгого периода упадка оживает исихазм, и святой Григорий Синаит доводит до совершенства «метод дыхания», соединив с ним и словесную формулу, вобравшую в себя все евангелие как исповедание и мольбу: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного». Григорий указывает путь, целиком озаренный Духом: «Принимающий Духа и очищаемый Им… дышит жизнью Божественной, говорит ею и живет ею». (О жизни созерцательной и о двух видах молитвы — О дыхании). Это обновление позволяет святому Григорию Паламе отстаивать, вопреки рационалистическим толкованиям, реализм обожения, разъяснить таинственную антиномию между непостижимой сущностью Бога Живого и Его доступными нам энергиями, обосновать опытное богословие, призывающее ко всеобщему преображению в «нетварном свете». С Афона это движение проникает в духовенство и народ, производя в нем невидимую внутреннюю работу, что дает возможность православию пережить византийскую империю и избежать драматической истории Реформации.
При турецком владычестве Афон сохраняет свою автономию, выплачивая подать. Вслед за водворением «идиоритмической» системы в монастырях, при которой каждый следует своему «собственному ритму», его дисциплина ослабевает, так что за пределами богослужения исчезает вся общинная жизнь. Однако во второй половине XVIII века начинается второе обновление вместе с движением «колливадов». Последние ищут глубину духовной жизни, укореняя ее в «тайнах», т. е. великих таинствах Церкви. Они особо почитают Евхаристию воскресного дня и ратуют за еженедельное причащение задолго до возникновения подобных устремлений на Западе. Они противятся умножению всякого рода окололитургических обрядов, в особенности благословения и потребления поминальных пирогов и кутьи — «колливов» (отсюда и прозвание их — «колливады», что в насмешку было дано этим реформаторам). На том же Афоне святой Никодим Святогорец составляет «Добротолюбие» — обширную антологию мистического богословия, ибо подлинное богословие для него всегда мистично. «Добротолюбие» — это своего рода энциклопедия «Света пресветлого», как бы противостоящая французской энциклопедии Просвещения и «ночной» энциклопедии Новалиса, в которых тоталитарные системы нашего века, возможно, обрели один из своих истоков… Переведенное вскоре на церковно–славянский, а затем на русский язык, «Добротолюбие» оплодотворит и греческое и славянское православие. Для некоторых пытливых умов оно станет живительной силой, которая сможет напоить собою само познание в западном смысле, то познание, чей бурный рост казался поначалу лишь разрушительным. Сциентизму оно ответит наукой более целостной, упорядочивающей духовный опыт. Мятежу сыновей против отцов и репрессивной реакции последних оно противопоставит освобождающее отцовство старца или geronda. Такие монастыри, как Оптина пустынь в России или Скиатос в Греции, наполняют новыми жизненными соками интеллектуальный поиск и художественное творчество. «Два Александра»: Пападиамантис и Морайтидис — были гостями Скиатоса, как Достоевский и Леонтьев гостили некогда в Оптиной пустыни.
Когда Афинагор прибыл на Афон, там насчитывалось семь тысяч монахов благодаря мощному притоку русских, начавшему затем иссякать из–за войны и революции. Среди русских монахов был один из самых больших мистиков XX века — старец Силуан. Этот крестьянин, едва умевший читать и работавший на мельнице неподалеку от Свято–Пантелеймонова монастыря, прошел один из самых необычных и, может быть, самых значительных духовных путей. В предельном своем смирении он видел себя в аду единственным осужденным. Однако ему открылось нечто более глубокое, чем ад: Господь милосердия. Христос явился ему и сказал: «Держи ум свой во аде и не отчаивайся». И, не отчаиваясь, он молил Господа из своего ада о том, чтобы все были спасены и вкусили бесконечной сладости Духа. Этот человек, знакомый только с Афоном и одним уголком русской провинции, ходатайствовал в молитве своей за все человечество и в особенности за бесчисленные азиатские народы. Следование по пути Духа Святого для него подтверждалось только одним: евангельской способностью любить врагов своих.
Афон зачастую смущает Запад. Сегодня, когда политические обстоятельства крайне затрудняют приток новых насельников, в нем предпочитают видеть лишь живописную или даже теневую сторону: неопрятность, нескончаемые службы, искушения гомосексуализмом. Но вон тот рабочий, что трудится на мельнице, может быть, это и есть старец Силуан. Святость невидима. Однако она наполняет собой некоторые уголки нашего мира, и тот, кто умеет видеть, вскоре замечает, что безмолвие Афона насыщено святостью.
Келлион Милопотамоса, где в 1918 году оказался дьякон Афинагор, находится недалеко от Карея, на восточной стороне Афона. Он стоит на краю высокого отрога, и издалека можно видеть его сторожевую башню, потому что в Средние века он, как и все афонские общины, должен был защищать себя от грабежей каталанцев и прочих «латинских» авантюристов. По странности судьбы этот маленький монастырь, где жил Афинагор I, дважды оказывал в своих стенах приют вселенским патриархам: святому Григорию V, коему предстояло умереть мучеником в 1821 году, и великому патриарху Иоакиму III, который оставил Милопотамос в 1901 году, чтобы взойти на престол и чтобы в следующем году опубликовать энциклику, ратующую за сближение всех христиан и постоянное взаимодействие православных Церквей. «Мы стремимся, — говорится в преамбуле, — к согласию между всеми православными Церквами по предмету столь важному, как пути сближения между всеми, кто верует в истинного Бога–Троицу, дабы пришел день, который непостижимым Своим произволением Господь соделает долгожданным днем единства всех». В 1902 году пожелание такого рода было новым и поистине пророческим. Именно оно определит все действия патриарха Афинагора.
С одной стороны море, откуда открывается вся панорама Келлиона. С другой — земля, неровная, изрытая оврагами и покрытая дубами, чьи листья светлы на обратной стороне, но темны и подобны камням со стороны, обращенной к солнцу. В монастырском саду растут лилии и деревья из Иудеи. Повсюду течет вода, которая вместе с осенними дождями заливает даже дороги для мулов, усеянные крупной галькой. Десяток монахов обрабатывает землю и служит литургию, совершая Евхаристию лишь по воскресным и праздничным дням. Чтение часов в установленное время, не слишком продолжительное, здесь умиротворяет, соединяет с красотой мира, к которой Афинагор бесконечно восприимчив. «Здесь славословит сама тварь», — говорит он иногда. Время теряет свою власть. В Милопотамосе по турецкому обычаю заход солнца приходится на двенадцать часов; но в Ивироне, основанном иберами с Кавказа (первоначальное наименование грузин), двенадцать часов — это восход солнца, как в Персии. Синяя бездна неба и моря топит в своей глубине круг дней и времен года.
Однако после этих месяцев внутреннего сосредоточения Афинагор убеждается в том, что для него поиск «сердечного места» станет долгим странствованием по земле людей. В Великой Лавре, от которой зависит Келлион, где протекала его афонская жизнь, он видел в главной церкви изображения святых воинов, написанные в XVI веке Феофаном, родоначальником критской школы, откуда выйдет и Эль–Греко. Святые воители в своих фантастических доспехах остаются неподвижно иератичными в самом разгаре битвы. «Я постоянно нападаю, наступаю, борюсь», — говорит патриарх. Когда в марте 1919 года ему предлагают пост в высшем синодальном управлении, он принимает это предложение и покидает Афон. «Никакая форма деятельности не служит препятствием для любви I н>жией, — говорил тогда старец Силуан. — Апостолы любили Господа, и мир не мог помешать им в этом, хотя они и не забывали мира, работая и проповедуя для него».
Афинагор I пробыл на Афоне шесть месяцев: с октября 1918 года до марта 1919. Тогда он был дьяконом.
В 1930 году он вернулся сюда епископом на всеправославную конференцию, состоявшуюся в июне в Ватопедском монастыре.
В 1963 году он вернулся сюда вновь — уже патриархом — на тысячелетний юбилей афонского монашества, отмечаемый в связи с основанием Великой Лавры в 963 году. Это празднество было организовано по его желанию, и оно стало поистине праздником христианского единства, а также проявлением дружбы с созерцательными орденами христианского Запада.
«Афон — священное место. И я — отчасти афонский монах».
Афинагор I борется за то, чтобы монахи из славян и румын могли вернуться на Святую Гору и внести новую жизнь в ее вселенское служение. Он добился того, чтобы студенты–богословы из Америки, по обычаю приезжавшие в Грецию для занятий, могли побыть несколько месяцев в одном из афонских монастырей.
Путь патриарха скорее ближе к пути Космы Этолийца,т. е. пути активной любви, нежели к пути колливадов и пути «чистой молитвы». Однако он знает, что одно не бывает без другого, и что любовь не может изменить жизни, если ее не несет в себе, если ее не питает неслышная молитвенная поддержка. Только тайное присутствие тех, кто становится как бы столпами молитвы, воздвигнутыми между небом и землей, не дает миру разложиться и оплодотворяет историю, свидетельствуя о том, что последняя цель ее — переход в вечность, которая уже пламенеет в них. В начале XIX века сопротивление, с которым колливады столкнулись сначала на самом Афоне, вызвало их промысли–тельное рассеяние по всему греческому миру, где они сумели разжечь на островах и Пелопонесе очаги обновленной духовной жизни. Одним из таких очагов был иоанновский остров Патмос. И ныне в русле той же традиции на Патмосе живет один из тех духовных людей, кому доступно распознавание сердец и кто, как посланец Духа, несет свой поистине старческий и духовнический подвиг. Это отец Амфилохий. Свет, который исходит от него, делает его известным всей Греции и даже Западу. Он содействовал развитию женского монашества, соединяющего в себе созерцание и активную любовь, «молитву Иисусову» и социальное служение. Отец Амфилохий нередко бывает в Константинополе. Он — друг и духовник патриарха.

«Защитник города»

В марте 1919 года архидьякон Афинагор назначается первым секретарем Святейшего Синода, который под началом архиепископа Афинского и примаса Греции управляет Церковью этой страны. Он живет в монастыре Петраки в самом городе. Служение Церкви он никогда не отделял от традиционного уклада монашеской жизни.
Его кругозор, как и призвание, не дают ему при этом замкнуться в Церкви «национальной». В это время при поддержке Константинополя только–только складывается экуменическое движение. Весной 1919 года делегация комиссии «Вера и церковное устройство», занимающаяся как раз вопросами вероучения, прибывает в Афины с целью добиться сотрудничества с Греческой Церковью. Архиепископ и четыре митрополита подписывают бумагу, выражающую уклончивое одобрение. Но Афинагор проявляет к этому вопросу такой интерес, что ему предлагают выучить английский язык, который, как можно было предположить, станет языком экуменического движения.
Решение это оказалось чреватым немалыми последствиями для будущего патриарха.
Тем не менее его жизненный путь еще не принял планетарного размаха, ибо ему предстояло ближе соприкоснуться со скорбной историей своего народа. Не для того, чтобы опутать себя национализмом, но того ради, чтобы выявить в Церкви ее профетическое и в первоначальном смысле дьяконское призвание, то призвание, о котором православие было склонно иногда забывать.
Греция поздно, и то через гражданскую войну, вступила в великий мировой конфликт. Окончательный развал оттоманской империи, казалось, наконец открывал путь к осуществлению «Великой Идеи». В 1920 году Севрский договор дал Греции Восточную Фракию вплоть до границ Константинополя, оккупированную войсками союзников, а также — при условии проведения референдума в течение пяти лет — всю азиатскую Грецию вокруг Смирны. Турок, выведенных из себя всеми этими унижениями, Мустафа Кемаль сумел избавить от груза тяготевшего над ними прошлого. Греки недооценили противника и пытались загнать кемалевский «мятеж» в его горное логовище. Это был химерический реванш, reconquista, не имевший народной поддержки, потому что районы, где застряла греческая армия, были целиком мусульманскими. Турки, почувствовавшие угрозу самому своему существованию, подняли в Анатолии мощное восстание, и вот в августе 1922 года греческое наступление сломлено, турки переходят в наступление, европейцы уклоняются от участия, греческая армия разбита, Смирна сожжена. Азиатским грекам дается два дня для того, чтобы покинуть свою древнюю родину. Лозаннский договор от 24 июля 1923 года становится итогом этих гибельных событий. Греция уступает Малую Азию и Восточную Фракию. «Обмен населением» подразумевает и утверждает высылку двух миллионов греков. Гарантируется выживание лишь малой православной общины в Стамбуле, при условии, что она будет объединена исключительно на конфессиональной основе. Греция, оставленная великими европейскими державами, должна отказаться и от земель, также населенных ее сыновьями, но раздававшихся направо и налево оттоманской империей при ее закате: Кипр остается, таким образом, за Англией; Родос и Додеканез переходят к Италии, а Северный 66
Эпир закрепляется за Албанией как итальянским протекторатом. «Великая Идея» привела к самой гибельной катастрофе в греческой истории со времен падения Константинополя. Азиатской Греции больше не существует — той Греции, что была Грецией изначально, Грецией Гомера и Гераклита, Грецией Иоанна, Грецией семи Церквей Апокалипсиса.
Два миллиона беженцев хлынуло в страну с пятью миллионами жителей. После падения монархии в 1922 году революционный комитет Пластираса распределяет среди бедных крестьян и беженцев владения богатых помещиков и монастырей. В 1924 году провозглашается республика.
Будущий патриарх изо дня в день наблюдает за этой драмой. Его симпатии — на стороне либералов Веницелоса и Пластираса, хотя он и не хочет быть членом какой–либо партии. «Со времен Перикла, — сказал он мне, — Греция — страна демократии». Демократия возложит на него и бремя новой ответственности. Но еще до ее прихода он получает благословение святого Нектария.
Святой Нектарий Эгинский — самая замечательная личность греческой Церкви начала XX века. Этот рабочий из Стамбула, ставший школьным учителем, затем монахом в Шио, сделал внезапно блестящую церковную карьеру. Его заметил богатый покровитель и помог ему уже после тридцати изучить богословие, затем представил его патриарху Александрии. И старый патриарх привязался к Нектарию, рукоположил его во священники, в епископы, затем сделал его митрополитом Пентапольским и назначил своим преемником. Но почти тотчас после этого все разбивается вдребезги. Из–за какой–то интриги, так и не выплывшей на поверхность, патриарх изгоняет Нектария, даже не пожелав его выслушать. Вернувшись в Грецию, оказавшись мишенью всякого рода поношений, этот смещенный епископ так и остался в весьма странной, по церковным понятиям, ситуации. Однако он все приемлет безропотно. Приближаясь к пятидесяти годам, он получает скромные деревенские приходы. Однако свидетельства в его пользу доходят в конце концов и до Египта. Ему предлагают руководство богословской школой в Афинах, пребывающей в состоянии полного упадка. Он возвращает этой школе былую славу, находит необходимых преподавателей, поражая студентов своим смирением: прирожденный воспитатель, он никого не наказывает, кроме самого себя, подвергая себя ужасающим постам. Он проповедует в церквах Афин и Пирея. Этот «духовидец», pneumaticos, умеющий читать в душах, иной раз пророчествует и исцеляет. Призывание имени Иисусова делается у него спонтанным. «Влечение к Богу, — пишет он, — рождается в сердце очищенном, откуда истекает благодать Божия». Его приемный сын Кости, который жив до сих пор, рассказывает, что не раз заставал его ночью погруженным в молитву и окутанным сиянием. Иногда он просто смотрит на улицу и благословляет всех проходящих мимо. Но этот человек молитвы знает и цену действия. Будучи весьма образован, он пишет духовные труды о Библии и Церкви. Свои книги он издает на собственный счет и отсылает или вручает их тем, кому, по его догадке, они могут принести пользу. Он поддерживает братскую переписку с католиками и англиканами и борется за союз православных со старокатоликами. Он по мере сил стремится освободить политическую жизнь греков от борьбы кланов и коррупции, прививая своим духовным детям своего рода основы этики избирателей: «Хороший гражданин выражает свой выбор у избирательной урны голосом тайным и святым… Не возлагайте доверия своего на «князей, сынов человеческих, в них же нет спасения…» Предпочитайте людей добродетельных, надежных в жизни и в деле, строгих в слове, осмотрительных в поступках. Не выбирайте людей раздвоенных, суетных, корыстных, погрязших в материальном. Те, кто принимает парламент за торговлю, а не за служение многим, суть воры и разбойники. Таких держите подальше от власти и общественных дел».
В 1904 году на острове Эгине он из развалин восстанавливает старый монастырь, дабы поместить в нем некоторых из своих духовных дочерей. Четыре года спустя он оставляет руководство школой и окончательно обосновывается на Эгине, распределяя время между богослужением, составлением своих трудов, руководством монахинями и суровыми физическими работами. Вечерами, усаживаясь под сосной в монастырском дворике, он, как в кругу семьи, беседует со своими духовными дочерьми. «Однажды мы попросили батюшку объяснить нам, как творения, лишенные разума и голоса, — солнце, луна, звезды, свет, воды, огонь, море, горы — все, кого псалмопевец призывает славить Господа, как они могут делать это. Святой ничего не ответил. Несколькими днями позднее, за одной из вечерних бесед под сосной, он сказал нам: «Вы несколько дней назад просили меня объяснить, как прославляет Господа тварь. Так вот, прислушайтесь к ней». И мы внезапно оказались в преображенном мире, где отчетливо слышали каждое творение Божие, поющее песнь Господу на свой лад».
Когда Нектарий служил, он брал себе в помощь монахинь, рукоположенных им в иподиакониссы, которые подносили ему поручи и епитрахиль. Нововведение было неслыханным, и министерство культов отказывается признать новую общину. Нектарий не протестует. Он повинуется особым знакам, точно указывающим ему путь. Молитва заменяет ему сон. Он не видит снов, он видит реальность, но подобно слепым| не противопоставляет видимое и невидимое.
В 1920 году за несколько месяцев до смерти Нектария с ним встретился будущий патриарх — приехал на Эгину, чтобы повидать его. Нектарий был уже болен, и монахини, рассказывал мне Афинагор, заботились о нем как родные. В окружении архиепископа Афинского о Нектарии говорили только хорошее. Но святые часто опрокидывают готовые представления о них. «Я увидел человека бесконечной доброты, преисполненного мира и молитвы», — вспоминает патриарх. Беседа была короткой из–за болезни Нектария. Но Афинагор получает его благословение.
20 сентября 1920 года после нескольких недель страданий Нектарий умер в Афинской больнице, в палате для неизлечимых и бедняков. Одиннадцать часов те- . ло оставалось в палате и наполнилось благоуханием. Перед тем, как обмыть, с тела сняли старую вязаную t фуфайку и положили на соседнюю кровать. Это была , кровать паралитика, и паралитик встал, пошел и вое-. славил Бога. С этого момента Нектарий постоянно, является больным, зачастую и тем, кто о нем никогда не слышал. Одетый в простой подрясник, он дает советы и исцеляет. «Меня зовут Нектарий Эгинский», — говорит он. Его могила обрушилась, и тело было обнаружено нетленным. Тремя годами позднее медик–позитивист исследовал это тело в новой гробнице, мрамор которой исключал всякое «геологическое» объяснение; он нашел это тело не только нетленным, но и мягким, лишенным какой бы то ни было трупной ригидности. На этой гробнице совершаются исцеления. 70
20 апреля 1961 года патриарх Афинагор I актом канонизации провозгласил Нектария святым.
Он
Вскоре после моего посещения Эгины, один художник из Корфу сделал портрет Нектария. В Корфу же я познакомился с этим художником. Он подарил мне набросок этого портрета, оставляющий впечатление непосредственного присутствия. Я не сомневался, что придет день, когда в качестве патриарха мне придется канонизировать святого Нектария. Тогда я положил этот рисунок на свой письменный стол. И теперь он всегда на нем.
Греческая Церковь переживала в то время новый расцвет своей миссионерской деятельности благодаря отцу Евсевию Маттопулосу. Этот монах из Мега–спилеона, одного из духовных очагов, основанных колливадами, сумел противостоять тому чересчур профетическому уклону в духовной жизни, что привел к исключению из Церкви великих греческих реформаторов XIX века. Он исколесил всю страну, терпеливо собирая группы учеников, организованных им в 1911 году " братстве Zoi (Жизнь). Миряне или священники, снизанные временными обетами, ввели в обиход частое причащение, ежедневное размышление над Библией, помощь ближним. Они вызвали к жизни ряд движений, по типу своему напоминающих Католическое Действие. Лишь гораздо позднее обнаружится ограниченность этого движения: пиетистский морализм, тенденция к самозамыканию в стороне от конкретной жизни Церкви. В 20–ые годы Zoi еще переживала свою весну. Члены ее, однако, должны были принимать на себя странное обязательство: никогда не становиться епископами. Слишком много греческих епископов выглядело честолюбцами, занятыми своей карьерой, ибо долгое оттоманское владычество оставило порочные привычки. Раскол между апостольским обновлением и епископатом становился все более серьезным. Правительство Пластираса, действуя в реформаторском духе, рекомендовало Синоду (тогда еще не было отделения Церкви от государства) ставить епископов молодых, преданных народу, ничем не скомпрометированных. Так, Афинагор был поставлен епископом Корфу (Керкиры), митрополитом Керкиры и Паксоса. Ему было тридцать семь лет.
Прибыв на Корфу в феврале 1923 года, он застает хаос: тысячи беженцев живут в палатках, где попало, заполняют школы и больницы. Гражданская администрация перегружена. Что касается епископа, то его на острове не было уже много лет. Афинагор быстро отдает себе отчет в масштабах бедствия. Средства, имеющиеся в распоряжении Церкви, солидарность верующих он использует для того, чтобы в срочном порядке строить дома. Он добивается от префекта, передачи в распоряжение беженцев просторных городских казарм, построенных после 1815 года англичанами. В своей собственной резиденции он открывает медицинский центр, где персонал работает бесплатно или на средства епископа. Он устраивает там также бюро по трудоустройству, ибо недостаточно только разместить беженцев, нужно найти им и работу. Поскольку здесь работают и женщины, иногда даже с большей легкостью, епископ устраивает детские ясли и сады. Он увеличивает количество школ и классов в них, где вскоре находят свое место все дети беженцев. На Корфу был в то время лишь один лицей. При поддержке министра образования, бывшего, по счастью, уроженцем острова, Афинагор добивается строительства другого лицея, а также технического колледжа. В 1924 году он основывает семинарию для подготовки священников и «преподавателей религии». Он хочет иметь образованное и ответственное духовенство, крепкие приходы, а не механическую сумму индивидов в качестве, как он выразился, «клиентов священника», низведенного до роли простого требоисполнителя. В 1929 году он учреждает учебный центр для беженцев из Северного Эпира…
Епископ не ограничивается материальной помощью. Он посещает беженцев, выслушивает их, ободряет. И здесь также он всегда держится наравне с ними. Редко ему удается перейти улицу, чтобы никто не остановил его.
И вот что еще характерно для него: отвращение к фарисейству. Столкнувшись с нищетой, что царит в некоторых кварталах, он отменяет на время правила поста. «Кто умирает с голоду, тому нечего поститься», — говорит он.
В августе 1923 года Муссолини решает положить конец греческим притязаниям на Додеканез. 31 августа итальянская эскадра подвергает бомбардировке старую крепость Корфу, затем высаживает войска для занятия города. В крепости почти не было гарнизона, но там было едва ли не 7000 беженцев из Малой Азии и 350 больных армянских детей (армяне, спасшиеся от геноцида, которому подвергся их народ во время и после мировой войны, смешались с греческими беженцами). После бомбардировки осталось 16 убитых и полсотни раненых. Население прячется, чиновники покидают город. Епископ отправляется в порт, убеждает рыбака отвезти его в лодке на эскадру. Его принимает адмирал Солари, который с видом хозяина осведомляется о том, каковы его желания. «Я прибыл сюда не для того, чтобы выражать желания, но для того, чтобы протестовать. Вы поступили дурно. Зачем вы открыли огонь по женщинам и детям? Они ничего вам не сделали. Если вам надо кого–то наказать, возьмите меня, епископа».
Мужество Афинагора вызывает уважение у итальянцев. На следующий день адмирал наносит ему визит и вручает пособие для потерпевших. По мнению обитателей Корфу, епископ избавил их от куда худших бед. Когда несколько недель спустя итальянцы уходят, его чествуют как «спасителя острова».
В то время, в период становления Республики, на Корфу кипели партийные споры. Роялисты обличали Афинагора как креатуру революционного режима. Разве не предложили ему место в Синоде? Однако он отказывается. Каковы бы ни были его симпатии, он не станет представителем какого–либо режима. Он будет слугой народа, стоящим над схваткой.
Здесь определяется его вселенское призвание. На острове, который веками был оккупирован венецианцами, живет достаточно католиков. Афинагор заводит дружбу с их епископом и не боится показаться на улице в его обществе, что в средиземноморской стране, где улицы сохраняют в себе нечто от агоры, имеет совершенно особый смысл. В 1926 году он принимает участие во всемирной Ассамблее YMCA в Хельсинки. YMCA — Христианская Ассоциация Молодых Людей, будучи в основном протестантской по своему составу, участвует в экуменической деятельности и оказывает безвозмездную помощь русской православной эмиграции, ее студенческим ассоциациям и изданиям религиозно–философских книг. В греческой Церкви, как рассказывал мне патриарх, с недоверием относились к YMCA, видели в ней рассадник протестантского влияния. «Я же примкнул к этому движению, когда еще был дьяконом. Кроме того, в Хельсинки я представлял не столько греческую Церковь, сколько правительство».
Что же касается протестантского влияния, то YMCA дала возможность Афинагору открыть для себя русскую религиозную философию, философию Булгакова и Бердяева. Исходя из православного ощущения Духа Святого, они в рамках современной культуры искали такие пути мышления, которые вели бы не к противопоставлению, но к преображению.
Однако именно на Корфу, в самые первые трагические месяцы его нового служения, епископ сделал и наиболее важный шаг в сторону экуменизма. У армянских беженцев, спасшихся из ада, не было ни одного священника. И Афинагор лично причащал их.

«Америка, Америка»

Самым древним отпечатком греческой эмиграции в Америке могла быть только школа. Сегодня в Соединенных Штатах это «древнейшая из деревянных школ»: она была построена в 1680 году в Сент–Огюстене во Флориде, в то время испанской. Где–то около 1767 года небольшая группа греков основала «Новую Смирну». Первый же храм был возведен в 1864 году в Новом Орлеане, где возникла колония греческих купцов.
Но это были лишь отдельные островки. Однако, с конца XIX века и вплоть до Первой мировой войны огромные перемещения народов привели в западное полушарие миллионы средиземноморцев и славян, и эта «новая эмиграция» сделает из англосаксонской и протестантской страны космополитический континент, микрокосм человечества. Греки влились в это движение, достигшее своего апогея уже после войны, когда сотни тысяч беженцев из Азии эмигрируют в Соединенные Штаты. Центр греческих поселений располагается на Северо–Востоке, где многие из новоприбывших, не знающих ни слова по–английски, становятся неквалифицированными рабочими, в особенности на заводах Лоуэла и Массачусета. На этот раз дело уже не в отдельных, быстро ассимилирующихся авантюристах, но в целых общинах, сохраняющих всю структуру своей прежней жизни. С конца XIX века растет количество храмов в Нью–Йорке, Чикаго, Лоуэле.
Эти иммигранты, многочисленные в сравнении с населением их стран, составили незначительное меньшинство в Соединенных Штатах, оказавшееся на последних ступенях общественной лестницы, ибо сами Соединенные Штаты, столкнувшись с этим космополитическим вторжением, почувствовали угрозу той идеи, которую они составили о себе самих, и стали цепляться за англосаксонский провинциализм XIX века. В силу этого социальная иерархия отразилась там и в аналогичной иерархии религиозных «деноминаций». Таким образом православие, представленное также украинцами из Австро–Венгрии, русскими, сирийцами и ливанцами, оказалось на самом низком уровне. Какое значение имело еще некое количество бедняков из Греции? Они сами считали себя временными поселенцами, довольные в общем и целом, что, принимая, их убеждают в том, что вскоре они вернутся на родину. Но самые смелые и оборотистые из них, а вскоре и дети других дадут более решительный ответ на американский challenge на языке Тойнби. Народ их уже привык сталкиваться с ситуациями такого рода, о чем говорит высокое положение многих греков в оттоманской империи. Пройдет немного времени, и греки сумеют занять прочное положение и в американской жизни, отлично приспособившись к ее условиям. Стать хорошими американцами, говорить по–английски, принять auctoritas Верховного Суда, участвовать в свирепой и лояльной конкуренции, поддерживать «добрососедские отношения» в suburbs в американском духе — все это не потребует от этих греков отречения ни от религиозных, ни от национальных корней. Большинство американцев–греков сохраняет верность православию. Здесь основываются все новые и новые церкви. К 1925 году существует уже две трети из нынешних приходов.
Первые из них находились в юрисдикции вселенского патриархата, поскольку он является одновременно и центром грекоязычного православия, и поскольку за пределами национальных границ он представляет собою универсальность Церкви. И все же в 1908 году Синод Греческой Церкви добивается юрисдикции над своими приходами. Такое положение будет сохраняться до 1918 года из–за войны, разделившей Константинополь и Соединенные Штаты, к ущербу для верующих греков Америки, сотрясаемых политическими ветрами в своей среде.
Однако общее решение наметилось для всех православных диаспор Америки в местных рамках, т. е. в рамках «православной епархии», основанной Русской Церковью. Русские миссионеры, начиная с XVIII века, евангелизировали эскимосов и индейцев на Аляске и на Алеутских островах. После того, как Аляска была куплена Соединенными Штатами, епископская кафедра была перенесена в Нью–Йорк, куда прибывали православные разных национальностей. Так возникла ориентация на создание православной Церкви Америки, в которой греки, сохранив свою автономию, тоже заняли бы свое место. Но русская революция повлекла за собой развал этой «православной епархии». Для греков, не желавших отказываться от родного языка и стремившихся избежать включения в национальную Церковь, не оставалось другого прибежища, кроме вселенского патриархата.
После окончания войны вселенский патриархат посылает с миссией в Америку митрополита Мелетия, который заложил основы местной церковной организации. В 1922 году он был избран патриархом под именем Мелетия IV. Он тотчас решает восстановить юрисдикцию Фанара над греческими приходами в Америке и перегруппировать их в архиепископию, во главе которой он ставит своего предстоятеля, патриаршего «экзарха».
Совокупность этих решений смягчила, но не смогла полностью избавить американскую диаспору от силы воздействия греческой политической драмы. Архиепископство остается слишком слабым в организационном отношении, чтобы связать Церковь нейтралитетом. Экзархи, сменяющие друг друга, обречены на бессилие, возникают расколы, общины отделяются друг от друга и разделяются внутри себя. Однако в 1928 году после образования либерального правительства Веницелоса, получившего широкое одобрение греческого народа, и последовавшего вскоре после избрания на вселенский престол энергичного патриарха Фотия II, возникают предпосылки для оздоровления ситуации. 30 августа 1930 года Фотий II и его синод назначают митрополита Афинагора архиепископом американским. Он прибывает в Нью–Йорк 24 февраля 1931 года.
Из рассеяния изолированных и зачастую враждующих приходов Афинагор создает органическое единство, при котором местная автономия уравновешивается управлением из центра. Как и на Корфу, он обнаруживает качества государственного человека, целиком служащего вере. Неутомимый труженик, он любит беседовать со своими сотрудниками, друзьями, гостями. Он без устали расспрашивает обо всем. Со всех сторон он выслушивает советы и мнения, но, приняв решение однажды, он не позволяет смутить себя каким–либо сожалением или аргументом. «Я воюю, нападаю, всегда иду вперед!» — а вечером допоздна просиживает над книгами. Его культура требует постоянного обновления и приложения: он организует греческий театр, где играют Софокла, Еврипида, а также Вагнера и Римского–Корсакова, изучает основные труды отца Сергия Булгакова, с которым он заводит личное знакомство, когда тот приезжает в Соединенные Штаты.
Первые годы были трудными. К политическим неурядицам, к личным ссорам добавляются привычные здесь независимость и безответственность, возникающие в приходах, зачастую весьма удаленных друг от друга, а иной раз, как на Северо–Востоке, и конкурирующих друг с другом. Под влиянием протестантских мнений миряне здесь все хотят контролировать сами и, видимо, не понимают более, какова должна быть роль священника или епископа. В Детройте возникла целая кампания против Афинагора. В Лоуэле на какой–то момент установилось даже раздельное управление.
Однако новый архиепископ оказался хорошо подготовленным к пониманию американской психологии и желания самостоятельности со стороны приходов. С давних пор принимая участие в работе Христианских Ассоциации Молодых Людей — в 1932 году он участвовал в их генеральной ассамблее в Кливленде — он был хорошо знаком с концепциями американского протестантизма. У него был и опыт приходского самоуправления в оттоманскую эпоху. И уже на Корфу он делал упор на жизни общины и ответственности мирян.
Он начинает с того, что отстаивает независимость Церкви по отношению к событиям в Греции. И она, эта решительно отстаиваемая независимость, оказалась исключительно ценным приобретением архиепископства после установления диктатуры Метаксаса в 1936 году. Затем, после бурных дебатов, архиепископат получает от ассамблеи духовенства и мирян, собравшейся в Чикаго, принятие такой хартии, которая равномерно определяет в рамках целого степени ответственности тех и других.
Архиепископия дает основные направления, касающиеся пастырской и духовной работы, однако она находится в тесном сотрудничестве с Советом духовенства и мирян. Каждые два года собирается ассамблея архиепископии, состоящая из епископов, делегатов 80 от духовенства и мирян, причем представители последних должны быть более многочисленны, и этот соборный орган представляет собой высшую инстанцию, разрешающую основные вопросы.
Однако архиепископия будет особым образом связана с организацией приходов. «В Америке, — сказал он мне, — я организовал четыреста общин, которые я старательно отделил друг от друга». Каждая из них совместно управляется на трех уровнях: властью духовной, представленной священником, назначенным епископом после консультации с верующими, властью «царственного священства», представленной мирским председателем, избираемым всем приходом, и властью культуры и мудрости, представленной теми, кто занят преподаванием священных предметов. Каждая община имеет свою школу, свою женскую ассоциацию, занятую взаимопомощью и социальным служением, и свою молодежную ассоциацию. Все должны ощущать свою духовную и материальную ответственность за приходскую жизнь. Священник ни в коем случае не должен заниматься продажей таинств. Тот, кто хочет крестить своего ребенка или венчаться в церкви, должен быть членом общины и потому регулярно помогать ей. В противном случае, пусть подождет.
Жизнь общины следует по годовому кругу больших церковных праздников. Однако эти праздники должны слиться с конкретным человеческим существованием тех больших семейств, которые и есть общины, чтобы литургически окрасить их, пропитать их собою. «Таким образом, мы решили в Америке, что пасхальное время, те сорок дней до Вознесения, когда поют Христос Воскресе и особым образом прославляют Матерь Божию, станут также праздничными днями матери–христианки. И весь январь, со дня святого Василия Великого будет праздничным временем самой общины, ибо Василий Великий был прежде всего пастырем…»
И благодаря святому Василию, архиепископу удалось справиться с финансовыми трудностями, вызванными «великим кризисом», когда епископские и приходские кассы были опустошены, и архиепископия оказалось в долгах.
«Я сказал им: я нашел благодетеля, который в самый большой и солидный из банков положил для нас капитал, который принесет нам 80.000 долларов в год. И кто же это? Святой Василий! В какой же банк? В сердце нашего народа! День святого Василия приносит ныне более 100.000 долларов в год греческой Церкви Америки».
Сам ставший американским гражданином, Афинагор, не колеблясь, принимается за то, чтобы привить православие на американской почве, оберегая лишь его догматическое и сакраментальное богатство. Но, не имея никакой склонности к отуреченной византийской музыке, и не открыв еще всего великолепия первоначального византийского распева (творческому возрождению которого он содействует ныне на Фанаре), он допускает — с известной долей либерализма — введение органа в храмы и даже исполенение Свадебного марша Мендельсона во время венчания!
Прежде всего он вносит ряд смелых изменений в статус священника. В Греции жалкое положение многих клириков, в особенности их костюм, необходимость отпускать бороду и волосы, иной раз закрывают дорогу к священству многим молодым людям, желающим при этом служить Церкви. Переносить подобный стиль в Соединенные Штаты — значит преграждать путь формированию местного духовенства. Но Афинагор хочет видеть пастырями молодых православных американцев, из греков или новообращенных. Он позволяет священникам не носить широкой рясы — имеющей, впрочем, турецкое происхождение, — не носить бороды или длинных волос — знака гражданской власти в Византии, власти, унаследованной затем людьми Церкви в оттоманскую эпоху. Священники должны получать достойное вознаграждение от своих общин; и чтобы быть не только требоисполнителями, но и пастырями, они должны получить надлежащее образование. В 1937 году в Помфрете, штат Коннектикут, архиепископ основывает семинарию Святого Креста, студенты которой завершают свою учебу в Афинах или в Халки. В 1947 году семинария, рядом с которой возникает и богословская Академия Святого Василия, переносится в Бостон, для того, чтобы использовать культурные ресурсы этого города и близость лучших американских университетов. За несколько лет Академия сама станет крупным университетом, греческим университетом Америки, в котором богословский факультет соседствует с Колледжем наук и искусств.
В рамках изменения того же статуса священника, Афинагор подготавливает реформу, которая позволила бы рукополагать не только монахов и женатых людей, что отвечает неразрывной традиции православия со времен древней Церкви, но и давала бы возможность священникам жениться после их рукоположения. Архиепископ намеревался предложить эту реформу ассамблее духовенства и мирян как раз тогда, когда был избран патриархом.
Он заложил крепкую эснову для будущего греческого православия в Америке. Под его руководством его преемники во главе с архиепископами Михаилом (1949–1958) и Иаковом продолжали начатое им дело и добились в большинстве штатов признания православия в качестве «основной религии» (наряду с протестантизмом, католицизмом и иудаизмом). В настоящее время в Соединенных Штатах три с половиной миллиона православных, их которых два миллиона — греко–американцы. Чтобы как–то справиться со множеством национальных юрисдикции, архиепископ Иаков организовал консультативные встречи с участием всех православных епископов, проживающих в стране, что позволило организовать в 1960 году под его председательством постоянный орган Standing Conference канонических православных епископов Соединенных Штатов.
Но всякий успех чреват своими проблемами. Интеграция совершается на социологическом и психологическом уровне, и архиепископ Иаков произносит молитву, когда Никсон принимает президентскую присягу. Он произносит ее после протестантского пастора, католического кардинала, главного раввина, но до Билли Грэма. Однако та эпоха — время молодежных протестов и вызова истэблишменту. И здесь Афинагор I не сказал своего последнего слова; ныне он — глава Церкви, проявляющей, несомненно, наибольшее внимание к феноменам «Церкви независимой», процветающей в Соединенных Штатах. Другая проблема — языковая. Греческая церковь в Америке воздерживается от использования английского языка за богослужением. Патриарх знает, что ситуации могут быть различными, и если для одних нужен английский, то для других греческий. То, чем он жил, то, что он всеми силами поощрял — это чудо новой Греции в Америке, не столько этнической, сколько византийской, т. е. нераздельно соединившей в себе православие и греческий язык и свободно вписанной в многонациональные рамки. Он предвосхищает и иной синтез. Заняв патриарший престол, он стремится вдохнуть в свое служение поистине вселенский дух…
Будучи греческим архиепископом Америки, Афинагор был лично знаком с двумя президентами, возглавлявшими Соединенные Штаты в восемнадцатилетний период его пребывания в стране: Франклином Делано Рузвельтом и Гарри Труменом.
Свой первый визит Рузвельту он нанес весной 1931 года. Рузвельт был тогда губернатором штата Нью–Йорк, где находилась кафедра архиепископии. Восемнадцать месяцев спустя Рузвельт должен будет стать президентом.
Он
Когда я уходил, Рузвельт попытался подняться, но это ему не удалось из–за его паралича. Я подошел к нему и поцеловал его в лоб. И совершенно неожиданно для себя вдруг сказал: «В следующий раз я увижу вас уже в Белом Доме». Это предсказание осуществилось. Белый Дом был всегда открыт для меня, и я не раз виделся с президентом. «Ваша сила — это вера ваша», — сказал я ему однажды. Одна из наших встреч дала мне возможность ходатайствовать за Русскую Церковь. Это было в 1935 году, кажется, в тот момент, когда Литвинов находился в Соединенных Штатах с целью восстановления дипломатических отношений и заключения первого договора. Я сказал Рузвельту: «Вы–человек веры, вы должны защищать верующих. Умоляю вас, попросите, чтобы участь христианского народа в России была облегчена». Несколько месяцев спустя новая советская конституция провозгласила свободу отправления культа и возвратила гражданские права духовенству.
Афинагор хорошо знал и Гарри Трумена, с которым он продолжал переписываться. Он видел в нем «большого государственного деятеля и человека очень простого, исключительно смиренного». Трумен был самым незаметным из вице–президентов, лавочником, как его называли, который занялся политикой, потому что потерпел крах в своем деле. Внезапная смерть Рузвельта привела его к власти в момент решающего выбора; нужно было закончить войну, «реконвертировать» экономику, принять или отвергнуть социальную политику покойного президента. Трумен после ужасного и двусмысленного решения сбросить атомную бомбу на Японию ради скорейшего завершения конфликта, проявлял колебания в области внутренней политики. Война удесятерила производственную мощность страны. Ради чего государство должно вмешиваться, если процветание разрешало все проблемы? Новый президент сумел понять, что экономические механизмы слепы, и если отменить политику всеобщего благоденствия, «карманы бедности» сохранятся. Он вернулся к основным направлениям политики Рузвельта в новом контексте социальной справедливости Fair Deal. Афинагор I одобрил Fair Deal, как ранее он одобрил и New Deal Рузвельта, потому что ему были хорошо известны проблемы неимущего пролетариата, нищета некоторых сельских и городских районов. Я слышал, как он вспоминал о лачугах, где полуголые ребятишки играли рядом с кучей нечистот, которые никем не убирались… Поэтому когда Трумен выставил свою кандидатуру на президентских выборах, архиепископ на один раз отказался от своего невмешательства в политику и принял его сторону. Когда он сам, в свою очередь, был избран на вселенский престол, то на фотографиях нового патриарха, которые публиковались в иллюстрированных журналах, в его руках была «Программа Трумена».
Америка оставила неизгладимую печать на Афинагоре. Дело было не просто во влиянии, но в каком–то более глубоком сродстве. Соединенные Штаты предстали перед ним прежде всего как наконец–то удавшееся многонациональное государство. Отцы–основатели, бывшие крупными землевладельцами, образованными и либеральными, памятуя и о себе, позаботились о том, чтобы в Конституции, которую они составляли, сохранялись права меньшинств. Эта забота, система checks and balances, уважение местных свобод в рамках либеральной структуры позволило стране стать гигантским хитросплетением меньшинств. Судьба Афинагора вписана в катастрофу многонационального государства оттоманской империи и в успех огромной разноэтническои и многорелигиозной нации Соединенных Штатов. Можно сказать так: она соединена с крахом эллинизма азиатской Греции и с чудом эллинизма новой американской Греции. На Фанаре, летом, когда перед рабочим столом патриарха проходит столько посетителей и паломников, прибывших из этой Новой Греции, чувствуешь, как Америка словно приносит сюда свою деловитость и заземленность. Греки, когда–то прибывшие на ее гостеприимную землю разоренными, несущими как рану в сердце, сожженную Смирну, смогли обрести себя здесь, разбогатеть, построить свои церкви и школы, никому не мешая при этом своей инородностью, потому что все здесь иммигранты или потомки иммигрантов. На Фанаре я видел Скуроса, театрального магната, владельца четырехсот залов, разбросанных по всему североамериканскому континенту. «Он прибыл туда, когда ему было двенадцать лет, — объяснил патриарх. — Он не знал ни слова по–английски. Он продавал цветы у театральных подъездов». Я видел этого американского грека заседавшим в Верховном Суде штата Висконсин, хотя греческое население в этом штате исчисляется десятками тысяч, а немецкое — сотнями. В этом обществе, открытом и суровом, энергичный человек или спаянная община сами куют свою судьбу. Но я хотел бы рассказать об одной паре, прибывшей сюда, чтобы «повидать» патриарха, людях простых, лишенных светскости и интеллигентности. Он, мелкий технический служащий на фабрике, изготавливающей авторезину, плохо выбритый весельчак с черными ногтями, быстро скинувший пиджак. Она, более робкая, настоящая гречанка, отмеченная той особой женской красотой, которая с годами не разрушается, а как бы застывает в неподвижности. Оба они, так сказать, «технари», но люди глубоко верующие. Они полны горячей симпатии к старому человеку, разговаривающему с ними не только о смысле жизни, но также и об их городе, как будто он прогуливался там накануне.
Между Америкой и Афинагором существует своего рода тайное сходство. Оно — в способности без проблем соединять начало мистическое и практическое, духовное видение и эффективность. На рабочем столе патриарха на Фанаре можно видеть с одной стороны портрет святого Нектария, а с другой, рядом с Мемуарами Трумена, три небольших томика под названием Mental Efficiency.

Византия, Константинополь, Стамбул

Избрание Афинагора I было совершенно неожиданным. Дело в том, что в 1946 году вселенским патриархом был избран Максим, человек достаточно молодой. Ему было пятьдесят два года, и ожидалось, что он еще долго будет управлять Церковью. Но вскоре после этого он был поражен душевной болезнью — своего рода ужасом перед священным, — которая вынудила его к отречению. И вот после этого 1 ноября 1948 года был избран Афинагор I.
Афинагор регулярно посещает своего больного предшественника. «Перед тем как идти к нему, я никогда не забываю снять с себя все знаки моего сана, чтобы не причинять ему боли». Мне случалось видеть патриарха тотчас после этих визитов. Он был печален, долго хранил молчание. Однажды он рассказал мне, какой замечательный человек Максим, как остры его страдания, ибо кризисы, которые мучат его, переживаются при полном разуме. Я пустился в рассуждения о провиденциальной роли, выпавшей на долю нынешнего патриарха, которую он не мог бы сыграть без душевной болезни Максима. Жестом он заставил меня замолчать: «Кто знает? — сказал он, — кто знает?»
Афинагор I прибыл в Стамбул 26 января 1949 года на борту личного самолета президента Трумена. Его интронизация состоялась на следующий день.
Американская политика была направлена на примирение Турции и Греции в целях сдерживания сталинского проникновения на Балканы в тот момент, когда югославский раскол и окончание гражданской войны в Греции благоприятствовали их союзу. Афинагор I был фигурой, казалось, наиболее способной содействовать сближению греков и турок. В более широком плане с него ожидали, что его престиж поможет Константинопольскому патриархату создать в православном мире противовес влиянию патриархата Московского. Война и национальное сплочение, которое она вызвал, открыла возможность для реорганизации Русской Церкви, которая стремилась объединить вокруг себя Церкви–сестры, находившиеся, кстати, за железным занавесом. Традиционный престиж этих Церквей в арабском православии способствовал русскому проникновению на Ближний Восток. В 1948 году на праздновании 500–летия автокефалии Русской Православной Церкви в Москве состоялось совещание с самым широким представительством православных Церкви, антизападная направленность которого была выражена со всей резкостью.
Однако история и неисповедимые ее судьбы с одной стороны, ясновидческий дар Афинагора с другой, нарушили все эти расчеты и предвидения. Греко–турецкое сближение не выдержит кипрского кризиса. А новый патриарх станет апостолом всех православных Церквей, но не вопреки Москве, а вместе с ней.
Мы не знаем точной даты, когда был обращен в христианство маленький греческий городок Византия, и когда о получил епископскую кафедру. Как говорит предание, впрочем, достаточно позднее, христианскую общину здесь основал апостол Андрей. Патриарх Консантинопольский Никифор в конце VIII века даже утверждал: «Апостол Андрей проповедовал Евангелие в Византии, учредил здесь культ и поставил епископа по имени Стахий, о котором говорит апостол Павел в Послании к Римлянам». 3 марта 357 г., вскоре пюле того, как Византия стала Константинополем, сода были перенесены мощи Апостола. Андрей «Первозванный» стал поэтому небесным покровителем города, где ему было посвящено пять церквей. Однако Константинопольская кафедра вовсе не обязана своей значимостью этому не вполне исторически доказанному, легендарному апостольскому деянию. «Апостольскими кафедрами» вообще никого не удивишь на Востоке. Но превращение Византии в столицу христианской империи быстро сделало ее и великим духовным центром. Святой Григорий Назианзин, которого, за прославление им тайны Пресвятой Троицы, тайны, составляющей сердце подлинного «богословия», называют на Востоке «Богословом», в конце IV века, после господства арианских императоров, восстановил православие в столице. Он стал ее епископом и сыграл решающую роль в работе Второго Вселенского Собора, собравшегося в этом городе. Тот же Собор воздал особую честь Новому Риму: «Константинопольский епископ, — говорит третий его канон, — имеет первенство чести после епископа Римского, потому что Константинополь — это Новый Рим». Вскоре эта Церковь распространила свою юрисдикцию на область Фракии и Малой Азии. Святой Иоанн Златоуст, самый знаменитый среди тех, кто занимал эту кафедру, утверждал или отменял избрания епископов в этих районах, не вызывая ни у кого протеста против такого рода — уже «патриарших» — актов. В 451 году Четвертый Вселенский Собор был собран в азиатском пригороде Константинополя Халкидоне; он подтвердил правомочия нового патриарха и в своем двадцать восьмом каноне наделил его «прерогативами», равными прерогативам Рима. {Слова «Ты — Петр и на этом камне воздвигну Церковь Мою» обращены Христом к апостолу Петру (Мф 16.18). «Примущества же престола Нового Рима основываются на том, что град, получивший честь быть градом царя и синклита… и в церковных делах будет возвеличен подобно ветхому Риму и будет вторым (М. Поснов, «История Христианской Церкви», Брюссель 1964, стр. 295, 296. } Канон 9 и 17 того же Собора признают определенное право апелляции к Константинополю. Наконец в VI веке епископ столицы принимает титул «вселенского патриарха», что никоим образом не влечет за собой отрицания римского первенства, но подчеркивает связь, соединяющую патриархат с империей как с политической организацией христианской ойкумены. Эта вселенская роль была постепенно перенесена и в духовную сферу благодаря сохранению и углублению православной веры. Пятый и Шестой Вселенские Соборы, собиравшиеся в этом городе в 553 и 680 годах, стали важными этапами в выработке христологической доктрины. Значительную роль сыграли Соборы 1274,1341 и 1351 годов, пролившие свет на тайну Духа Святого и благодати обожения. На пороге второго тысячелетия Вселенский патриархат проделал огромную миссионерскую работу в славянских, румынских и кавказских землях. Он становится Церковью–Матерью всех православных Церквей, за исключением старых патриархатов Александрии, Антиохии и Иерусалима, ослабленных к тому же «монофизитским» расколом и вторжением ислама.
Начиная с XI века удаление от латинского мира сделало патриарха Нового Рима первоиерархом православной Церкви без всякого ущерба для традиционных прав епископа Римского, в случае если бы единство веры было восстановлено. В XIII веке титул этот звучит так: «Милостью Божией архиепископ Константинополя, Нового Рима и вселенский патриарх». После падения византийской империи, патриарх, как мы видели, становится «этнархом» православного народа, подчиненного оттоманскому владычеству. Он принимает титул «Его Святейшества» и печать базилевса : двуглавого орла, над которым возвышается крест.
Вплоть до XIX века, несмотря на все тяжкие испытания, выпадавшие на долю греков и славян, первенство Константинополя не вызывало возражений. Речь шла о первенстве в братской любви, которая отнюдь не навязывала себя поместным Церквам, но хранила их согласие. Начиная с VI века, взаимозависимость римского первенства и епископской коллегиальности сложилась на Востоке в систему «пентархии», т. е. согласия главных апостольских кафедр, следующих по порядку чести: Рима, Константинополя, Антиохии, Александрии, Иерусалима. После раскола в православии сохранился тот же традиционный канонический порядок. Вселенский патриарх служил порукой сотрудничества поместных Церквей в согласии с тремя восточными патриархами, которых он созывал на Соборы, куда их сопровождало множество епископов. Так собирались Соборы 1484, 1735, 1848 и 1872 годов, последние два из которых имели исключительное экклезиологическое значение. Независимость Русской Церкви никоим образом не нарушила этой организации. Томос 1589 года, учреждавший в этой Церкви патриаршество, который подписали патриархи Константинополя, Антиохии и Иерусалима и восемьдесят один митрополит, указывал, что «Московский патриархат, как и другие патриархаты, имеет своей главой и своим началом апостольскую кафедру Константинополя». Нестроения, возникшие в Русской Церкви в XVII веке, заставили патриарха Московского Никона обратиться с апелляцией к Константинополю с тем, чтобы утвердить решение поместного собора, что позволило апостольской кафедре еще раз подчеркнуть, что «вследствие поврежденности Римской Церкви, прерогативы ее перешли к Константинопольской кафедре, и что в случае конфликта между поместным первоиерархом и его епископами определяющим становится решение патриарха Константинопольского, принятое в согласии с его восточными собратьями».
Тем не менее упадок, а затем и крушение оттоманской империи в XIX и XX вв., обретение независимости народами во всей Юго–Восточной Европе, увеличение числа национальных Церквей в конце концов свело к минимуму непосредственную юрисдикцию Константинополя и сделало недействительным все то, что еще могло остаться от Пентархии. Фанар понимает, что необходимо провести реорганизацию и что первоначальные права и председательство вселенской кафедры могут сохранить свой смысл только в согласии со всеми Церквами–сестрами и лишь в служении их единству. Константинополь собирает две всеправо–славные конференции в 1923 и 1930 году с непосредственным представительством всех автокефальных Церквей. Однако трагическая ситуация Русской Церкви препятствует успеху этих попыток. В то же время многие сообщества, вышедшие из этой Церкви, путем ли эмиграции или установления новых границ, обращаются к Церкви Константинополя, которая, за пределами национальных групп, служит порукой вселенскости православия и в исключительных ситуациях становится последним оплотом. Вселенский патриарх в период между двумя войнами берет под свое покровительство Церкви, которым он дает автономию. Речь идет о Церквах польской, финской, прибалтийских стран, равно как и о Церкви основной частью русской эмиграции в Западной Европе. Однако, Московский патриархат не принимает этих решений и после 1945 года реорганизует по–своему те из этих Церквей, которые находятся по его сторону «железного занавеса». Он разрабатывает экклезиологию, которая практически исключает существование какого–либо центра всеобщего согласия; и в этой перспективе «абсолютного автокефализма» православие определяет себя как конфедерацию независимых Церквей, каждая из которых наделена безраздельным правом самостоятельных действий. Русская Церковь в этой конфедерации в силу своей численности, должна получить решающий вес.
1949: Константинополь и Москва представляют собой два различных понимания Церкви и принадлежат двум политическим мирам, находящимся в состоянии «холодной войны». С точки зрения «реалистических» наблюдателей православие стало как бы «двухглавным», оказалось перед угрозой раскола.
1969: собрано пять всеправославных конференций, происходит подготовка к вселенскому собору, и все это — при полном сотрудничестве Московского патриархата. Таков итог деятельности Афинагора I. Он сумел разрешить спорные вопросы, имевшиеся между Константинополем и Москвой. Из самостоятельных Церквей, возникших между двумя войнами, он, с согласия Московского патриархата, сохраняет под своей эгидой лишь Церковь Финляндии. В 1965 году он отказался от русского экзархата в Западной Европе в надежде, что русская диаспора станет организованным церковным целым. Он объединил православие, утверждая первенство Константинополя не как юридическую власть, которой добиваются или которую навязывают, но как жертвенное служение.
Если сегодня Константинопольская Церковь являет собой центр согласия ста шестидесяти миллионов православных, ее непосредственная юрисдикция распространяется лишь на три миллиона из них. Сила и гарантия чисто духовного ее присутствия утверждаются самой этой диспропорцией, скорректированной, однако, недавним планетарным рассеянием греков, символизирующим новую ситуацию — и новое бремя ответственности — с коим столкнулось православие.
Непосредственная юрисдикция патриархата включает в себя Константинопольскую архиепископию и четыре митрополии (Халкидона, Деркона, Принцевых островов, островов Имброса и Тенедоса) в Турции; в Греции — четыре митрополии Додеканеза (принадлежавшего Италии до 1945 года) и патриарший экзархат на Патмосе, где монастырь непосредственно зависит от Константинополя; в рассеянии — четыре митрополии в Европе, архиепископию в Северной и Южной Америке, архиепископию в Австралии и Новой Зеландии. Критская Церковь наполовину автономна; ее митрополит назначается Константинополем после консультации с местным синодом. Финляндская Церковь самостоятельна: ее примас, архиепископ, выбирается духовенством и народом, затем утверждается патриархатом. Наконец монашеская республика на Афоне (где гражданская администрация, назначаемая греческим государством, играет все возрастающую роль) находится в верховной юрисдикции Константинополя.
«Константинополь — перекресток всего мира, — говорит патриарх. — Здесь встречаются Восток с Западом, Азия с Европой, но также и славянский Север с африканским Югом». Царственный город с местоположением столицы мира, пересеченный морским проливом, так что один берег его находится в Азии, другой в Европе. На передних холмах Юстиниан возвел храм Софии–Премудрости, дабы превзойти Соломона и сделать город символом Нового Иерусалима. Сулейман возвел свою мечеть, чтобы превзойти Юсти
ниана, а Ахмед окружил эту мечеть шестью минаретами, чтобы сделать свою столицу новой Меккой. Все они стремились воплотить своего рода апокалиптическое видение завершенного града, где «кристаллизируются честь и слава народов», где само море — это не враждебная стихия, но река жизни. И само название города «Истанбул», официально введенное Ататюрком, разве не означает оно «обращенный к городу» is tin bolin, как говорили завоевателям византийские крестьяне, город, в котором началось созидание вечного Града?
«Мы, православные греки, живущие под турецким подданством, лояльные граждане, мы не просим ничего иного, кроме уважения Конституции, но мы знаем, что здесь мы у себя дома. Уже три тысячи лет».
Согласно Страбону, городом матерью Византии в начале первого тысячелетия до нашей эры была Мегра. «Мегрцы, предводительствуемые Визом, выслушав Дельфийского оракула, отправились на Север». Они расположились напротив другой греческой колонии — Халкидона, основанной, как сказал оракул, «слепцами», ибо они пренебрегли великолепным естественным портом Золотого Рога.
Константин, когда он преобразовал этот провинциальный город в столицу всей империи, возвел в центре его колонну, у подножия которой он сложил все те священные предметы, которые символизировали два призвания города — призвание быть новым Римом и знамением нового Иерусалима: здесь зарыты топор Ноя, скала, из которой Моисей извлек воду, корзина умножения хлебов, сосуд для мира, принадлежавший евангельской блуднице, — и Палладиум, эта деревянная статуя Афины–Паллады, упавшая с неба, чтобы защитить Трою, и принесенная Энеем в Италию, затем ставшая великим талисманом Рима. Так, в сердце этого города было как бы заложено воспоминание о космическом завете Ноя, о законе Моисеевом, о парадоксе Бога воплощенного, не отвергающего и блудницы, пришедшей помазать Его драгоценным миром–и воспоминание о Риме, силе земной, поставленной на служение Христу.
В 1105 году, когда в Византии тяга к пространству стала уступать место жажде Духа, колонна, на которой стояла статуя Константина, обрушилась. Но предметы, находившиеся у ее подножия, смешались с землей города, той почвой, что благодаря хранению стольких мощей и свидетельству стольких святых стала «землей небесной».
Византия мирская, столь обесславленная, была весьма многообразной по своему «человеческому составу», который мы еще отнюдь не изучили до конца. Ее следует сравнивать не столько с западноевропейским средневековьем, сколько с эпохой Возрождения и древнего гуманизма, ибо она и вправду время от времени переживала возрождение античного гуманизма, но последний был уравновешен, зачастую преображен Светом христианства… Разве зодчие Святой Софии не были инженерами, влюбленными в геометрию, имевшими опыт использования силы волн и сжатия пара?
Византия была по–своему современна: государство и Церковь брали на себя расходы по медицинскому обслуживанию бедняков, а в больницах даже работали женщины–врачи. Правила городского строительства определяли широту улиц, сообразовывали с ландшафтом высоту домов и оставляли квартиры с видом на бесчисленные античные статуи, привозимые со всего греческого мира, не за самыми богатыми, но за самыми образованными. 98
Демократия Византии — демократия насильственная и утонченная. Никогда наследственный принцип, несмотря на весь престиж «порфирородных» князей не мог утвердить себя во главе государства. Кто угодно мог стать императором, если он был избран Сенатом, армией и народом, кто угодно мог стать императрицей, если ее избрал император; так известно, что самая мужественная и умная basilissa поначалу играла в самых низкопробных спектаклях, где лебеди клевали ее половые органы. Наконец цирковые игрища давали народу возможность дать выход своим страстям, когда он принимал сторону тех или иных партий, боровшихся на арене и обозначенных различными цветами, символизировавшими воздух, воду, землю и огонь. Иногда на этих игрищах происходили прямые разговоры, а порой даже драматические пререкания с самим императором.
Однако нам говорят о цезаро–папизме. Мы должны отдавать себе отчет в его границах.
Византийская Церковь никогда не знала теории «двух мечей». Она никогда не притязала на владение мечом государственным. Она согласилась с тем, что империя, по принципу «симфонии», служит лишь временным пристанищем Церкви на земле. Она пошла даже и на некоторое административное сращение Церкви и государства. Однако это сращение никогда не уничтожало строгой духовной границы между ними. Так в недрах ее возникло монашество, возникло как вызов христианской империи, вдохновляя и одновременно преодолевая ее. Монахи не были ни священниками, ни эрудитами — гуманистическая культура шла своим путем — но просто мирянами, одушевленными евангельским гуманизмом, и пророками грядущего Царства. Всю византийскую историю и культуру пронизывает скрытое противоречие между имперской пышностью и монашеской бедностью. Ибо Церковь, внешним образом включенная в государство, признала в монашестве то, что ранее она прославляла в мученичестве: «нормальное» выражение христианской жизни, которое оспаривает самодостаточность этого мира. Монашеская молитва стала для православия источником приходского богослужения, как и образцом духовной жизни в целом.
Более того: всякий раз, когда императоры из соображений политических стремились навязать Церкви догматические компромиссы, монахи, воодушевляя пророчески весь народ Божий, воздвигали против государства подлинную Церковь исповедников, которая в конце концов побеждала. Побеждала не насилием, но мученичеством. Ибо «христианские» императоры были скоры на пролитие крови мучеников, в особенности в VIII веке, во время иконоборческих споров. И тогда были выкованы окончательные формулы: «Империя не должна принимать решений в области веры» «Миссия императоров — наблюдать за благом государства, но только пастырям надлежит наблюдать за делами Церкви». В это время в имперском искусстве триумфальный цикл, унаследованный от Поздней Империи и прославляющий императора победителя, уступил место теме базилевса, простирающегося у ног Христа.
И даже более того: Византийская Церковь, несмотря на всю свою слабость и порой раболепство, неуклонно отстаивала двойное требование свободы и справедливости. В этой перспективе, если власть государства поневоле основана на принуждении в силу греха, буйство которого она должна ограничить, то когда дело касается духа, то его, государство, ограничивает Церковь. Следует процитировать здесь святого Иоанна Златоуста, являющего собой как бы образeц патриарха Константинопольского. «Пока гражданская власть является властью меча и принуждения, власть пастыря будет властью слова и убеждения». «Я привык переносить преследования, но не преследовать, быть угнетенным, но не угнетать. Ибо Христос восторжествовал не распиная других, но сам будучи распятым». «Нет веры по принуждению», — напоминал в XIV веке Иоанн Кантакузин. Свобода при определенных исторических обстоятельствах не является удобством для Церкви. Она есть само содержание ее нести, потому что именно на Кресте проявило себя всемогущество Божие.
С требованием свободы соединяется требование справедливости. Греческие Отцы — святой Василий и снятой Иоанн Златоуст — поняли буквально двадцать пятую главу Евангелия от Матфея и уравняли Христа с бедняком. Бог не сотворил одних богатыми, а других бедными; несправедливость сможет исчезнуть чшпь тогда, когда блага земные окажутся в распоряжении всех. От святого Иоанна Златоуста в V веке до Афанасия II в XIX веке многие Константинопольские патриархи перед лицом сильных мира сего становились ходатаями и защитниками пролетариата огромного города. Лишь с великими западными расколами, отозвавшимися и на Востоке, замкнувшемся в своих литургических ритмах и как бы убаюканном ими, в пашем веке возникло трагическое противопоставление Христа–бедняка Христу Евхаристии.
В Стамбуле ничего не осталось от земного величия Византии. Исчезли дворцы и статуи. Сохранились только крепостные стены, форма города, как душа является формой тела, и на большой площади, где находился ипподром, «змеевидная колонна» и обелиск Карнака. Обелиск с своей порфирной стрелой невредим и чист как безликая вечность. Сделанная из трех бронзовых переплетенных змей, колонна была открыта во времена Дельфов греческими полисами, чудесным образом одержавшими победу над персами при Саламине и Платее. Здесь вся судьба Византии: эта встреча между Востоком и Западом, небесным провозглашением вечного и земным требованием свободы для личности и для полиса. Синтез и преодоление заключены, может быть в этой богочеловечности, о которой свидетельствует Византия духа, как бы растворившаяся в молитвенном стоянии.
«Византийская литургия, — говорит Луи Буйе, — это поистине священное празднество, где все начала христианского гуманизма, гуманизма не случайного, но единственно сущностного, служат прославлению Божию». Истинными творцами в Византии были не эти утонченные платоники или эти мастера в искусстве малых жанров, о которых постоянно вспоминают западные историки, но те музыканты, те поэты, те архитекторы, что с помощью целостного, литургического искусства низвели небо на землю воплощенным в непреходящей красоте.
Когда Мехмед II захватил Византию, она была лишь тенью себя самой. От миллиона жителей города оставалось не более пятидесяти тысяч, и «паук плел свою паутину во дворцах», как ностальгически повествует Фатих, Завоеватель. Хорошо знакомый с мыслью древней Греции, он имел особую склонность к стоицизму. Не раз он заказывал свои портреты у итальянских живописцев. Два из этих полотен выставлены в музее Топкапи Сараи. На портрете художника Джентиле Беллини лицо поражает своей изысканностью и меланхолией, длинным и тонким носом, замкнутым ртом. Этажом ниже на портрете кисти Констанцо ди Ферраро, подчеркнута массивность шеи и плеч. Тонкое лицо становится резким на фоне массивности. ()рел отдыхающий, орел задумавшийся…
Топкапу Сараи. Сады, нависшие над морем павильоны, альбомы султанов и их миниатюры наводят на мысль о развитом строе чувств. Эта красота иная, отличающаяся от красоты византийской, красота не преображенного эроса, но эроса чувственно утонченного. За нею угадывается животная невинность, соединяющаяся всегда с определенной жестокостью, сексуальность тяжелая, лишенная нежности, но не лишенная ностальгии. Эту ностальгию выражают даже сады: здесь ощущается близость Персии, где сад носит имя пардес, парадиз… Сады, просвечиваемые насквозь, не густые, но глухо заросшие разнообразной зеленью, где каждое дерево, каждый цветок одиноко возносит себя в четырехугольном пространстве. Это пространство повсюду пронизано тихо пламенеющими розами и соразмерно посаженными хвойными деревьями, как бы раскрытыми жарой в их сокровенной сущности, ибо этот сад — сад запахов… В конце XVII иска турки полюбили цветники из тюльпанов, куда ночью они выпускали черепах, к панцырю которых они прикрепляли свечи. «День, когда турки вошли в Константинополь, — рассказал мне патриарх, — был праздником святой Феодосии; по этому случаю церковь, посвященная ей, была украшена цветами. Завоеватели, увидев цветы, пощадили церковь и молящихся в ней. Они назвали ее «церковью цветов».
Такова невинность жестокости, которая определяет Восток. На альбоме Сулеймана Великолепного цветущие миндальные или персиковые деревья образуют с кипарисами символическую конфигурацию жизни и смерти. И с такой же изысканной четкостью, выраженной в растительном мире, сражения и пытки представлены в саду: отрубленная рука, торчащая среди цветов, и как бы истекающая их кровью.
От своего кочевого прошлого, от долгой связи с животным миром, турецкое искусство сохранило поразительное восприятие хищника, которое запечатлено, скажем, в альбоме миниатюр Завоевателя. Острое видение мускулатуры, связок, суставов: животное сведено к сплетению мускулов, оно ощущается не как комочек вечности на японский манер, но как скрученность силы. Здесь можно угадать преемственность с хеттским и месопотамским искусством, на которую, не обращая внимания на насмешки, указал Ататюрк…
Любовь к цветам, жизненный порыв хищника, присутствие смерти. Здесь, в тени ислама, «под сенью Божией», существовала культура изысканная и суровая, умевшая создать истинную красоту.
Затем — встреча с современным Западом, подобная шоку, крушение оттоманской империи. Народ этот, в особенности в неимущих слоях, сумел обнаружить подлинное благородство, чувства, может быть, узкие, но интенсивные и чистые: любовь к земле, нежность отца к детям, целомудрие влюбленных и способность этих людей молчать, застыв в спокойной и строгой позе с темными глазами, плоскими и в то же время бездонными. Они были хорошими солдатами, хорошими поэтами, великими мистиками, однако умение ориентироваться в современном мире требует другого. Нередко греки и армяне пользовались ими по–своему, вот почему они их ненавидели.
Затем пришел Ататюрк. Патриарх научил меня понимать его величие. Из руин оттоманской империи и мусульманской империи он, прибегнув в кесареву сечению, принял роды современной нации. Он отверг два искушения стран третьего мира: религиозный фанатизм и псевдорелигиозный коммунизм, который рациональный уклад современного мышления ставит на службу такому же фанатизму. Он проложил путь для современной Турции, терпимой, способной принять на себя ответственность за все пространство своей земли и своей истории. Но для того, чтобы гениальные замыслы были осуществлены в жизни, народу требуется пройти еще долгий и длительный путь.
Вот почему Стамбул, где с 1949 года живет Афинагор I — это город, в котором пересекаются и наслаиваются друг на друга разные миры, нисколько не навязывая друг другу какого–то однообразия. Бейоглу, древняя Пера, космополитический город с его греческими и армянскими купцами, архитектурой 1900–ых годов, ныне несколько обветшалой, перерастает на севере в современные кварталы, где на холмах, нависающих над Босфором, тон задает уже молодая турецкая архитектура. Старый город, стоящий еще на византийской закладке, с несколькими греческими кварталами, старинный еврейский квартал со своими западными окраинами, ныне прорезан современными улицами, насильно окружен и еще более насильно пересечен гигантскими шоссейными дорогами. У вокзала, в районе Базара и на других окраинах все еще господствует Восток, «пролетаризированный» посредственной современной застройкой, однако заселенный тем людом, стиль жизни которого, медлительный и праздный, мы, европейцы, утратили. За фасадом больших городских артерий, придавших современный облик древнейшим путям, не изменившимся с IV века, стоят высокие деревянные дома, чуть–чуть расширяющиеся от одного этажа к другому, с окнами в форме гильотины, откуда выходят иногда изогнутые трубы дымоходов.
Город урчит, коротко лают тяжелые американские автомобили, которые работают здесь как маршрутные такси, глубоким басом ревут корабли.
Стамбул — песочные часы с двумя стрелками, два плавучих моста, пересекающих Золотой Рог и открывающихся по ночам, чтобы пропустить большие пароходы. Какой–то возглас раздается с Галатского моста, самого близкого к открытому морю. Внизу рыбак разжигает жаровню прямо на своей лодке и жарит для покупателей, ожидающих на набережной, рыбу, которую он только что поймал.
Холмы, протягивающиеся осью через старый город, покрыты широкими куполами. Эти холмы кажутся легкими и пористыми, сложенными из полых кирпичей — словно из птичьих костей. Они как бы воспроизводят очерченный минаретами Купол небесный, откуда влажный свет расстилается тончайшим облаком.

Шестое сентября

После «обмена населением» в Турции могли оставаться только стамбульские греки. Лозаннский договор закреплял за еврейским и христианским меньшинством тот статус, который был у них в оттоманскую эпоху, когда они жили под собственным «законом». Однако, когда Мустафа Кемаль в конце 1925 года принялся за проведение реформ, меньшинства добровольно отказались от своих привилегий в «предвидении скорого введения западного гражданского кодекса». Действительно, 17 февраля 1926 года Турция приняла швейцарский гражданский кодекс, дополненный в последующие месяцы итальянским уголовным кодексом. Тем временем новый закон делал обязательным преподавание турецкого языка в школах, так что новое поколение православных греков стало свободно говорить по–турецки, что было отнюдь не характерно для их предков.
Отказ от персонального статуса, которым христиане и евреи пользовались в оттоманскую эпоху, был компенсирован в 1928 году. 10 апреля всякие ссылки па ислам были исключены из Конституции, Турция официально стала светской республикой. Это была эпоха, когда Ататюрк раскрепостил женщину, реформировал язык, ввел латинский алфавит, стремясь привить своей стране новое историческое сознание, сообразующееся не с исламом, но с историей земли и всех народов, ее населявших, начиная с хеттов, а затем, конечно, и византийцев…
3 декабря 1934 года секуляризация выразила себя символическим жестом: запретом ношения культовых одеяний за пределами богослужебных зданий. Только глава каждой из общин освобождался от этого запрета. Так и в наши дни можно видеть, как патриарх Афинагор в большом монашеском подряснике запросто усаживается посреди простого турецкого люда на небольшом пароходике, обслуживающем Принцевы острова…
Новая Конституция, введенная 9 июля 1961 года, сохранила за государством его светский характер. Статья 19 предоставляет каждому гражданину право «свободно следовать побуждениям своей совести, придерживаться любых религиозных верований и иметь собственные убеждения…» И статья 135 уточняет: «Законы Реформы, обеспечивающие сохранение светского характера государства, не поддаются никакому неконституционному толкованию».
И тем не менее страх, гордость и ненависть не исчезают так скоро.
Родившийся в оттоманской империи, новый патриарх был признан турецким гражданином и был доброжелательно встречен в Стамбуле, где пресса отнеслась к нему с симпатией.
С первых же шагов, столь непосредственных, но глубоко символичных, секрет которых известен только ему одному, он успокоил умы, разоружил всякое недоверие. Например, он решил, что патриархат, как и все общественные здания, будет украшен национальным турецким флагом. Он быстро добивается от правительства либерального закона, позволяющего лучше реорганизовать православные общины. В 1951 году ему удается организовать издание еженедельной газеты Apostolos Andréas, содержащей официальную информацию патриархата и живые размышления о сегодняшней религиозной жизни.
6 января 1952 года, с поощрения правительства, патриархат торжественно освятил Босфор, поскольку праздник Богоявления, т. е. Крещения Христа, соединяется в Православной Церкви с освящением воды.
Он
Как нам было хорошо тогда! Отношения между турками и меньшинствами установились превосходные. На улице турки целовали мне руку, называли меня «отцом»… Впервые патриарху нанес визит премьер–министр. Я посещал наши школы, разделял трапезу с учениками. В то время мне чинили кое–какие трудности в связи с этими визитами. Тогда я попросил разрешения посещать турецкие школы, ибо они весьма интересовали меня, и мне его охотно дали. Посетив нашу школу, я отправлялся в одну из турецких…
В то же время патриарх содействовал развитию дружеских отношений между Турцией и Грецией. 28 февраля 1953 года в Анкаре был подписан договор о дружбе и сотрудничестве между Грецией, Турцией и Югославией. 9 августа 1954 года соглашения, заключенные в Бледе, предусматривали образование общей консультативной ассамблеи трех стран, собираемой поочередно в каждой из трех столиц.
Он
В то время я мог говорить даже, что граница Турции проходит по Корфу, а Греция простирается до Кавказа… в то время существовал не только интенсивный туризм между двумя странами, но и культурные связи: греческие профессора приезжали сюда с чтением лекций, греческие актеры играли в Стамбуле и даже в Анкаре. Но возможность, которая тогда представилась, была упущена.
Все рухнуло из–за проблемы Кипра. Архиепископ Макариос — это, кажется, единственный человек, о котором патриарх говорит иной раз с горечью: «Он не соразмерил своей ответственности. Ему не следовало становиться политиком».
В конце 1954 года с поощрения греческого правительства на Кипре подымается волна терроризма. 1 апреля 1955 года греки, живущие на острове, под руководством архиепископа пытаются, впрочем, тщетно, осуществить энозис, т. е. присоединение к Греции.
Турция обеспокоена как судьбой турецкого меньшинства на острове, так и собственной безопасностью. Воспринимая русских как исконных врагов, она видит в то же время, что крайне левые течения достаточно сильны как в Греции, так и на Кипре. Энозис должен стать вызовом турецкой обороне. «Кипр находится под животом Турции, — сказал мне патриарх. — Турция никогда не могла бы пойти на этот риск…»
Только после турецкой революции 1960 года можно было узнать о том, как была срежиссирована драма, разыгравшаяся в Стамбуле. 29 августа 1955 года в Лондоне дипломаты были заняты поиском решения кипрского вопроса. Греческий делегат упомянул, между прочим, что турецкий народ почти не интересуется Кипром. Турецкий министр иностранных дел, задетый за живое, телеграфировал в Анкару: требуются народные манифестации. Их подготавливают. 5 сентября в Салониках взрывом повреждено турецкое консульство и соседнее здание, в котором родился Мустафа Кемаль. Этот взрыв служит предлогом. На следующую ночь волна возмущения прокатывается по главным турецким городам. В Стамбуле она превращается в настоящий греческий погром. Его заправилы, разъезжающие на грузовиках, снабжены адресами. Чернь, охваченная старым фанатизмом, придает делу неожиданный оборот. 2500 греческих жилищ и магазинов разрушено, большая улица Перы — Истиклал Кадези — завалена обломками. Сотня церквей разграблена, десять из них сожжено, некоторые стерты с лица земли. Священники избиты, один — до смерти. Полиция и войска вмешиваются повсюду слишком поздно. За исключением Фанара, куда погромщики шли, чтобы все разметать и сжечь, и который был спасен как раз вовремя.
Для патриарха это было испытанием Иова. Все его усилия помирить греков и турок как в самом Стамбуле, так и путем сближения двух стран, разметены в прах. В Греции его абсолютная лояльность по отношению к турецкому государству вызвала кое у кого обвинения в предательстве греческого дела. В Турции его отказ осудить Макариоса в церковном плане стоил ему обвинений со стороны националистов и крайних экстремистов в том, что он является тайным сторонником энозиса.
После 6 сентября, если остановиться именно на этом дне, он отказывается от протестов. Он также не говорит об этом дне, который поставил под вопрос будущее его народа. Конечно, государство возместило убытки жертвам, помогло восстановить разрушенные церкви. Но доверие православного меньшинства было подорвано. И каждое обострение кипрской проблемы влекло за собой новое давление. То по соображениям удобства городского строительства собираются снести Фанар. То в 1964 году за «деятельность, направленную против безопасности государства» высылаются два члена Синода, оба — близкие сотрудники патриарха. Типография патриархата закрывается, и ее издания, в том числе и Apostolos Andréas, перестают выходить. Богословский факультет в Халки реквизируется в пользу военно–морской школы. После трех лет терпеливых переговоров патриарх добивается его возвращения, он обновляет и украшает здание, но все это лишь для того, чтобы узнать, что никакой иностранный студент не может более учиться здесь, что Халки тем самым лишается своей всеправославной и вселенской роли.
Греки, избравшие греческое подданство, высылаются из страны. Уезжают и многие из тех, кто имеет турецкое подданство.
Эту трагедию патриарх переживает с мучительной и кроткой ясностью. Он не теряет надежды. Уже много раз греки покидали Константинополь. В 1510 году их оставалось не более пяти тысяч. Затем они вернулись… При каждом случае патриарх настойчиво напоминает о политической лояльности православных как турецких граждан. Духовенству патриархата, рассеянному по всему свету, он запрещает заниматься политической деятельностью. Однако этот нейтралитет, знаменующий собой смирение перед политической реальностью и преодоление ее, означающий открытость ко всем, ныне вызывает враждебность к нему со стороны греческого военного режима. Этот режим хотел бы использовать духовенство диаспоры. Столкнувшись с бескомпромиссным отказом патриарха, он аннулировал права Константинополя на епархии Северной Греции.
Может быть, все эти превратности понадобились для того, чтобы патриарх выпрямился во весь рост.* После того, как трагическая история отобрала у него все, ограбив его и надругавшись над ним, он стал человеком всего мира, слугой православного единства, единства христианского, единства человеческого.
Однако он остается прежде всего пастырем своего народа, бодрствующим рядом с ним. И только среди этого народа мы можем по–настоящему узнать его.

«Епископ в Церкви и Церковь в епископе»

Как глава Церкви «Константинополя — Нового Рима» патриарх не отделим от Святейшего Синода, состоящего из двенадцати митрополитов. На сегодняшний день они не могут представлять всех епархий, находящихся в юрисдикции вселенского патриархата, поскольку члены Синода должны быть лишь турецкими гражданами. После «обмена населением» большая часть их кафедр остается номинальной, по сути только четыре из них управляют реальными митрополиями. В поздневизантийскую эпоху Синод официально был сформирован из епископов, находившихся проездом в столице. Он так и остался официальным органом, куда кооптируются только епископы Турции.
Патриаршее управление охватывает два больших отдела. Большой викариат занимает архиепископия Константинопольская, секретариат по делам митрополий, полуавтономных или автономных Церквей, которые по всему миру находятся в ведении патриархии. Основной викарий и главный секретарь, оба в сапе митрополита, имеют штат архидьяконов, дьяконов и светских сотрудников.
Патриарха избирает не Святейший Синод, а главный Синод, который еще в оттоманскую эпоху объединял всех митрополитов патриархата и делегатов–мирян. После 1923 года для того, чтобы подчеркнуть исчезновение системы «этнархов» и сугубо поместный характер патриархата, только митрополиты Турции могут участвовать в большом Синоде. Избрание происходит в два этапа: сначала путем назначения трех кандидатов из епископов и архимандритов, имеющих турецкое гражданство, а во втором туре патриарх избирается из трех кандидатов.
Вселенский патриархат управляется совместно Святейшим Синодом и патриархом, и этим подчеркивается неизменно коллегиальная основа первенства последнего. Всякое решение принимается «патриархом в присутствии Синода». Синод собирается каждую неделю. Патриарх вырабатывает и представляет повестку дня, так что Синод рассматривает только те вопросы и только в том направлении, которые указывает патриарх. Но решение принимается большинством голосов, и патриарх не голосует, за исключением тех случаев, когда голоса разделяются поровну. Работа Синода подготавливается и продолжается двадцать одной комиссией, секретарями которых являются священники, дьяконы или профессора–богословы в сане или без сана. Самые важные из этих комиссий занимаются межправославными и межхристианскими связями, каноническим правом, финансами, диаконией, т. е. социальным служением. Патриарх со своей стороны располагает патриаршей центральной церковной комиссией, состоящей из десяти членов — двух митрополитов, пяти епископов, и трех архидьяконов «великой архидиаконии»…
Появление Афинагора I внесло дуновение свежего ветра в этот довольно замкнутый мирок. В Синоде царила психология гетто, он был ограничен лишь местными интересами. Новый же патриарх, напротив, ощущал православие всемирным, он был полон экуменических чаяний, нес в себе ритмы планетарной истории. После некоторой перестройки у него сложились устойчивые и почтительные отношения с Синодом: позволяющие ему отличать существенное от второстепенного, твердо отстаивая первое и уступая в по еле днем. Его окружение прониклось к нему особым уважением, благодаря тому воздействию его личности на окружающих, которое постепенно завоевал ему всемирное признание; это сказалось прежде всего после 1961 года, т. е. после того как его политика объединения православия и диалога с Римом стала приносить свои плоды. С этого момента Синод под впечатлением того, что в один из самых трудных периодов во всей истории патриархата, его главе удалось выйти на сцену всемирной истории, стал целиком на его сторону.
Афинагор I содействовал вступлению в Синод людей сравнительно молодых, умеющих соединять с чувстством ответственности солидную интеллектуальную и духовную подготовку. Таков митрополит Гелиополийский и Фирский Мелитон, в последние годы сыгравший столь важную роль в экуменической политике патриарха; митрополит Кирилл Халдейский, один из членов Синода, сопровождавший патриарха в его большом путешествии 1967 года, этакий большой, видавший виды барин; митрополит Хризостом Мирский, которому едва исполнилось сорок лет. Секретариат возглавляется преосвященным Гавриилом Колоньским, одним из постоянных сотрапезников патриарха, человеком лет пятидесяти, поразившим меня своей необыкновенной добротой. Однако ближайшее окружение патриарха составляют не одни лишь люди Церкви. Крупный Стамбульский адвокат почти ежедневно бывает у него за обедом и держит его в курсе всех местных событий. В целом на Фанаре работает человек до шестидесяти, и их рабочий день оканчивается в пять часов вечерней. Всем подается одна и та же пища, будь то стол патриарха или садовника…
Помимо этого Афинагор I посвящает своему народу, непосредственным контактам с ним, большую часть своего времени. Начиная с десяти часов утра и до обеда, т. е. до часа дня, кто угодно может встретиться с ним. Достаточно написать свое имя на листочке, который приносит ему дьякон, и потом дождаться своей очереди. Каждый входит без всякого сопровождения. Когда патриарх кончает беседу с посетителем, он звонит, и входит следующий. Помимо летних месяцев, с характерным для них большим наплывом туристов или паломников, на приемах у патриарха бывают почти исключительно православные из Стамбула. Он знает и часто посещает также свои «общины».
Как и в Соединенных Штатах патриарх добивается, чтобы каждый приход был единым и самостоятельным целым, строящимся на равновесии трех властей: власти священника, власти царственного священства, представленной мирянином, председателем комитета, состоящего из пяти–семи членов, избираемых каждые два года и занимающихся финансовой частью; и, наконец, власти культуры и совета учителей, поскольку школа всегда находится рядом с церковью, в одном из соседних зданий. Как и в Америке, каждый приход имеет свою молодежную и женскую ассоциацию; последняя в Стамбуле мне кажется особенно важной именно женщины организуют для школьников бесплатные обеды. Патриарх ввел здесь также праздничные периоды: один из них пасхальный, — посвящен матери, другой в октябре — отцу, третий, приуроченный ко дню Трех Святителей — школе, четвертый, после праздника святого Василия — самим приходам.
Вся эта деятельность опирается на присутствие не только религиозного, но и этнического меньшинства, хотя, как мы увидим, между православным и греческим в Стамбуле не всегда можно провести знак равенства. Однако патриарх стремится найти пути к тому, что в секуляризованном обществе могло бы стать основой свободной «христократии».
Помимо приходов патриархат располагает в Стамбуле десятью лицеями, одной больницей и одним сиротским приютом.
Афинагор I знает всех и вся. Когда едешь с ним по улицам Стамбула, он указывает вам то на церковь, то на небольшой магазин, то на дом, где живет такая–то семья. Когда возникают пробки, и машина останавливается на минуту, редко бывает, чтобы один или два человека не подбежали к нему, чтобы попросить благословения.
Известно также, хотя сам он никогда о том не говорит, что инкогнито он посещает самых страждущих для помощи и утешения.
Он регулярно служит и проповедует в своих приходах. Время, когда я был в Стамбуле, было временем Успенского поста, и Афинагор каждый раз служил вечерню в одном из своих приходов, где он неизменно читал акафист Матери Божией. Мне хотелось бы рассказать о таких встречах, куда он брал и меня, чтобы познакомить со своим народом.
8 августа 1968 года мы были в Арнавут Кои, где жил когда–то дядя патриарха, когда тот еще учился в Халки. Это поселок на берегу Босфора. «Это немного и моя деревня», — говорит Афинагор, и благодаря этому «немного», как можно заметить, ему принадлежит много деревень, много монастырей, много стран. Храм здесь просторен и под его стенами погребено четыре патриарха и несколько греков, оказавших важные услуги оттоманской империи. Как и большинство современных церквей Стамбула, храм, построенный по типу собора, имеет резной иконостас, который в 1955 году погромщики тщетно пытались спалить. Направо от царских врат — большая икона Христа, налево — Богоматери, рядом со Христом — Иоанн Предтеча, это изображение «деисусного чина» весьма распространено в Константинополе. В других формах «деисусный чин» можно встретить во всем православном мире, он символизирует Церковь, но также, согласно Павлу Евдокимову, как бы две стороны Христа, вобравшего в Себя всю человеческую природу — Марию как архетип женственности и Иоанна Крестителя, пришедшего в духе Илии как воплощение мужественной творящей силы.
Церковь полна народу. Патриарх в простом черном подряснике прислуживает местному священнику в качестве чтеца. Народ присоединяется к пению, в особенности к возгласу прославления: «Достойно есть яко воистину блажити Тя, Богородицу, присноблаженную и пренепорочную и Матерь Бога Нашего, честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим, без нетления Бога Слова родшую, сущую Богородицу Тя величаем». Богослужение кончается, патриарх благословляет детей, беседует с верующими. Затем все собираются в современной и светлой комнате, где происходят собрания. Люди усаживаются вокруг духовенства, пьют прохладительные напитки. Патриарх подымается и, не повышая голоса, без малейшего ораторского эффекта, начинает говорить, словно обращаясь к каждому. Он говорит о привязанности к «своей деревне». Затем комментирует Евангелие дня. «Я предпочитаю, — скажет он мне на обратном пути, — говорить о Евангелии как бы в семейном кругу, где все могут отдохнуть, утолить жажду, а не в храме, где жарко, и верующим приходится стоять. Там нет стульев, но я пропрошу их поставить, я не люблю этих бесполезных усилий». Я думаю об Иисусе, Который усаживал людей на траву…
Сегодняшнее евангельское чтение — рассказ о Марфе и Марии. Их не нужно противопоставлять, говорит патриарх, они дополняют друг друга. Обе они являют собой образ христианской женщины, деятельной и преданной как Марфа, и той, что не забыла «благую часть», присев у ног Господа как Мария, в храме ли, или где угодно…
Когда мы выходим, верующие провожают патриарха до машины. С другой стороны улицы несколько молодых турок, столпившись, молча смотрят на патриарха. Один из них плюет — явно в его сторону. Патриарх пристально и кротко всматривается в него и подымает руку то ли для приветствия, то ли для благословения.
9 августа патриарх отправляется в храм святых Константина и Елены, расположенный в излучине, образуемой на юго–востоке старого города Мраморным морем и крепостной византийской стеной, вблизи бывшего здесь когда–то Студитского монастыря. Церковь, разрушенная в 1955 году, была вновь построена по старому плану. Тщательно обточенные камни вставлены в старые стены. Чаще всего они изображают крест, воздвигнутый первым христианским императором и его матерью. Легенда рассказывает, что Елена не могла найти места, где был зарыт крест, пока острый запах пучка травы не указал ей места: базилик, траваимпериатрицы, басилиссы
Епископ этого района — в его ведении находятся пять приходов и одиннадцать церквей — объясняет мне, что император Ираклий в VII веке, отобрав у персов подлинный крест, высадился недалеко отсюда с драгоценной реликвией. И народ пел: «О чудо дивное! чтобы нести Всевышнего как лозу, напоенную жизнью, крест, вознесшийся над землей, в сей день является всем. И мы влекомы к Богу, им разрушается смерть навсегда. Древо непорочное! Им Христа прославляем и обретаем бессмертную пищу Эдема».
В этом народном квартале живет простой люд, и этот храм так же полон, как и вчерашний. В конце богослужения, которое по благословению патриарха возглавляет местный епископ, патриарх выходит к людям, окруженный детьми: как старое дерево, одевшееся цветами весной. Он выходит из храма, держа две маленькие ручки в своих больших и длинных руках. Каждый ребенок держит за руку другого и таким образом патриарх как бы несет на себе целую лозу юной жизни. Порывшись в своих карманах, он всех одаряет конфетами.
Все собираются здесь не в зале для собраний — сегодня слишком жарко — а во дворе, находящемся пониже храма, который поддерживается большими выступами с той стороны, с какой холм спускается к морю. Стулья и столы поставлены в беседке — «под виноградником и смоковницей», — как в библейские времена. Наступает вечер, ветер свежеет; долгими криками и большими взмахами крыльев стрижи словно убаюкивают наступающую ночь. Дабы поддержать это малое стадо, что как будто ежится от своей отгороженности, патриарх через время и пространство соединяет его с незримым сонмом святых. Он говорит о вселенском православии, обитающем ныне на пяти континентах. Он вызывает в памяти святые образы, невидимо населяющие эти места: Симеона Нового Богослова, этого ясновидца всеприсутствующего света, и этих «ациметов» Студитского монастыря, которые служили таким образом, что сон никогда не прерывал их службу (хотелось бы сказать «бессонную» службу, ибо эта община никогда не засыпала целиком, и монахи сменяли за богослужением друг друга). «И небо и земля навсегда сплетены воедино их молитвой», — говорит патриарх.
Затем Афинагор I, отправивший между тем свою машину в аэропорт для встречи гостя, уезжает на Фанар на такси.
Во влахернском храме, куда мы отправляемся 13 августа, находится hagiasma, святой источник. Гроза покрыла глянцем сад, чувствуется сильный запах земли. Стройный ряд из сосен и смоковниц окружен красным буйством цветов; в центре находится водоем; здесь тот же тип библейского сада, сада Благовещенья… Церковь невелика и проста, она украшена прекрасными, совсем свежими и тем не менее вполне традиционными фресками. Однако взгляд не останавливается на церкви, его притягивает зияние, большой край нефа, перед самым входом в который как бы открывается утроба земли. Подземный свод, под которым струится вода, наполняет обширное углубление, образуя грот и бассейн одновременно. Хрусталь воды на белом камне. Все здесь как бы служит для того, чтобы вставить в оправу плодоносную первозданность материи.
«Вода течет бесконечно, она неисчерпаема, даже в летние засухи», — говорит мне патриарх. На краю источника, у полного водоема, стоят стаканчики. После службы мы долго пьем эту неиссякаемую воду…
Эту первоначальную прозрачность материи, материи этих вод, символически распахнутых Духу, замутил наш грех. Но вот она раскрывается в Деве–Матери, открывающей Слову плоть земли. Материя есть свет, говорит нынешняя наука. Свет, что стремится быть озаренным, а не разложенным. На фресках Богородица источает чистоту белизны. Я думаю об одном друге, прожившем десять лет на Патмосе, прислуживая отшельнику и в своем переводе византийской литургии именовавшем Богородицу «белейшая». Фрески напоминают, что неподалеку отсюда стояла
большая Влахернская церковь, где хранились ризы Матери Божией. И здесь Андрей, во Христе юродивый, увидел, как она простирала над городом слезный омофор своего заступничества. Луи Массиньон любил сопоставлять это явление с тем, которое предстало двум маленьким пастухам в Салетте.
Прихожане здесь в основном бедняки. Район, расположенный ниже Золотого Рога, промышленный, а выше, на холмах, сельский с его переплетением дорог, неэвклидова геометрия которых для меня никогда не поддавалась разгадке. Здесь я замечаю группу очень смуглых детей. Патриарх горстями раздает им маленькие свечки, чтобы они зажгли их в притворе перед иконами. Их ставят в большие круглые тарелки, полные песку.
В этой скромной церкви патриарх исполняет служение не только чтеца, но и псаломщика. Его голос низок и как бы очищен возрастом от всякого личного выражения. Молитва многих поколений потоком течет через этого человека — так словно древняя хвала струится через него.
Председатель общины — человек еще молодой, худой и породистый. «Болгарин, — говорит мне патриарх, — я охотно утвердил его председателем». Что касается смуглых детей, то это арабы из Антакии, древней Антиохии, турецкой территории после 1939 года. Там существует община, организованная мирянином, врачом, достойная Книги Деяний Апостолов. «Крестьянские семьи очень бедны, — продолжает он, — чтобы помочь их детям учиться, мы забрали их в Стамбул, где у нас достаточно места». Болгарин, арабы, француз — вот подлинная вселенскость православия. Я говорю об этом патриарху, и он развивает эту тему после того, как гости отведали по традиции лукума и свежей воды. В конце беседы он говорит о готовящемся всеправославном соборе, который станет решающим этапом в развитии православного самосознания, служащего единству всех христиан. То один, то другой прерывает его, задает вопросы, он возвращается к прерванному разговору, объясняет, затем долго переговаривается с одной женщиной, чье лицо представляет собой как бы воплощением народной мудрости.
Рядом с нами, на почетном месте сидит человек преклонных лет, с широким невозмутимым лицом. «Это турок, мусульманин, — объясняет мне патриарх. — Он любит бывать здесь. Я его хорошо знаю и люблю». Он разговаривает с ним по–турецки. Тот отвечает ему взглядом, полным человеческой теплоты.
Какие спокойные лица у этих арабских детей, какие огромные глаза, которые стали еще больше от напряженного внимания. Когда патриарх ласкает их, все личико ребенка оказывается в его большой ладони.
Однако апостольская благодать епископа, собирающая общину в Теле Воскресшего, осуществляет себя полностью лишь при совершении Евхаристии.
Он
По правилам Константинопольской Церкви патриарх служит божественную литургию семь раз в году: четыре раза в патриаршей церкви — на Рождество, на Торжество Православия, на Пасху и в день святого Андрея, три раза за пределами собора, в большой церкви Беоглу, в одном монастыре и на Халки. Все прочие воскресенья и праздники он участвует в литургии, оставаясь «на своем троне». Семь раз — это мало. Я хотел бы служить чаще, но Синод воспротивился, настаивая на сохранении старинного обычая. Я покорился. Зачем идти на конфликт с Синодом, если нет настоятельной необходимости?
На Успение Богородицы патриарх не только присутствует «на своем троне», но и принимает причастие.
Накануне после обеда, более чем скромного, Афинагор I уходит в маленькую часовню, соединенную с его комнатой. Два диакона и один митрополит читают «Последование ко святому причащению». Патриарх стоит прямо перед алтарем и простоит так в полной неподвижности до конца чтения. Он подобрал свои широкие рукава, и ничто не нарушает строгой прямоты его силуэта. И в полумраке раздаются слова раскаяния и доверия, которые должны подготовить причастника.
«Слезныя ми подаждь, капли, скверну сердца моего очищающий: яко да благою совестию очищен, верою прихожу и страхом, Владыко, ко причащению даров Твоих {«Последование ко святому причащению», Канон, Песнь 3. Изд. Православный Молитвослов. Изд. Московской патриархии, М.,1970}
Приими убо и мене, Человеколюбче Господи, якоже блудницу, яко разбойника, яко мытаря и яко блудного… {Там же, Молитва Василия Великого 1–ая.}
* * *
Ты бо рекл еси, Владыко мой: всяк ядый Мою Плоть, и пияй Мою Кровь, во Мне убо сей пребывает, в нем же и Аз есмь. Истинно слово всяко Владыки и Бога Моего:
божественных бо причащайся и боготворящих благодатей, не убо есмь един, но с Тобою, Христе мой, Светом трисолнечным, просвещающим мир.
Да убо не един пребуду кроме Тебе Живодавца, дыхания моего, живота моего, радования моего, спасения миру. Сего ради к Тебе приступих, якоже зриши, со слезами и душею сокрушенною, избавлений моих прегрешений прошу прияти ми, и Твоих живодательных и непорочных Таинств причаститься неосужденно.. {Там же, Молитва св. Симеона Нового Богослова. }
* * *
И дерзая Твоим богатым к нам благодеянием, радуюся вкупе и трепеща, огневи причащаюся трава сый, и странно чудо, орошаем неопально, якоже убо купина древле неопально горящи. Ныне благодарною мыслию, благодарным же сердцем, благодарными удесы моими, души и тела моего, покланяюся и величаю и славословлю Тя, Боже Мой, яко благословенна суща, ныне же и во веки {Там же}
«Завтра вы будете причащаться, — сказал мне Афинагор I. — Вы гораздо достойнее меня, ведь вам повезло не быть патриархом».
И вот наступила ночь. Дабы завершить этот день, патриарх приводит меня в притвор церкви Святого Георгия. Он останавливается в саду, чтобы налюбоваться и надышаться ночью. «Как все хорошо! Как чудесно!» В притворе он зажигает свечу перед иконой Богородицы, другую перед иконой пророка Илии. Теперь ему хочется поговорить. «Илия, — рассказывает он мне, — это покровитель скорняков, корпорация которых в оттоманскую эпоху была особенно процветающей в Кастории. Это настоящий византийский город в сердце Македонии с семьюдесятью церквами, украшенными фресками. Город построен на перешейке как бы острова, вдающегося в озеро. Скорняки его были настоящие ловкачи. Они умели употребить в дело малейший кусочек меха. На холме, возвышающемся над городом, стоит церковь святого Николая. Отсюда хорошо видно озеро с его маленьким портом лодки, связанные по две…»
15 августа в переполненной церкви патриарх восседает на своем троне из резного дерева. Он облечен в свою большую мантию из темного пурпура, украшенную широкими золотыми полосами. Он держит свой епископский жезл, на верхнем конце которого две сцепившиеся змеи усмирены крестом. Патриарх кажется мне бледным и усталым. От долгого поста, несомненно… Он поглощен молитвой, лицо его как бы обращено внутрь. Служба идет энергично, мужественно, не увязая в длиннотах. Очищенное византийское пение — это модулированное славословие, более динамичное, чем григорианское, и точно также лишенное всякой патетики. На «Великом входе», когда священнослужитель, несущий Святые Дары, проходит со всей сопровождающей его процессией через солею, патриарх сходит со своего трона, снимает митру и отдает низкий поклон чаше. Это процессия Грааля.
Перед самым причастием Афинагор I с особым смыслом совершает еще один литургический жест: повернувшись лицом к молящимся перед Царскими Вратами, он, отвесив еще один низкий поклон, просит прощения у народа.
После того, как верующие в конце литургии теснятся у чаши, патриарх сам раздает благословенный хлеб «антидор» (в буквальном смысле то, что заменяет дары — хлеб и вино Евхаристии) чтобы те, кто не мог причаститься, не ушли обделенными. Раздает его полными горстями, так что каждый получает по крайней мере два больших куска этого плотного, хорошо поднявшегося хлеба с легким запахом аниса.
На паперти патриарх здоровается, вступает в непринужденную беседу, фотографируется со всяким, кто пожелает. Затем уводит до полусотни человек к себе в кабинет, бродягу вместе с дипломатом, нищего имеете с профессором университета. Ложка сахарной массы в стакане воды. И вновь неустанно звучит его примиряющее слово, вновь преподается им великая наука единства.

«Братолюбивый бедняк»

Фанар летом — изумительное место встреч, перекресток Церквей и народов. Патриарх принимает каждого, беседует с ним по–гречески, по–французски, или по–английски (языки, на которых он говорит свободно), но может сказать и несколько дружеских фраз по–итальянски, по–немецки, по–испански. Общение с ним исключительно непринужденно: стаканы со свежей водой, чашки с ароматным кофе передаются из рук в руки; люди вместе читают Отче наш и даже–когда в компании есть француз — поют Марсельезу, которую патриарх переделал на свой экуменический лад: «Вставайте, дети Церкви, настал день единства». Афинагор I оставляет на завтрак почетных гостей и среди них — почти всегда православных, принадлежащих к Церквам в рассеянии или к другим Церквам–сестрам. По монашеским правилам, «патриарх не может иметь цветов у себя на столе», и дамам подают всегда отдельно. Трапеза проста и проходит быстро. Все собираются в рабочем кабинете за кофе. Малыши дремлют на коленях у своих матерей — материнство гречанок отмечено каким–то царским смирением; дети возятся и шумят. Патриарх предпочитает их всем остальным, даже и отцу Бергето, обслуживающему главны католический приход Бейоглу и в каком–то смысле представляющему Павла VI неподалеку от Фанара. Элегантный, благовоспитанный, лощеный, одетый всегда в светское, этот церковный сановник напоминает дипломата высокого стиля. Патриарх взволнован, но разговаривает с ним, но думает, видимо, о другом. Внезапно его лицо освещается внутренним светом: нашел! Он хватает со столика, стоящего рядом с его рабочим столом, маленького музыкального ангела и позолоченного дерева, ангела поистине в итальянском стиле, долго роется в куче своих бумаг, находит концерт, заботливо упаковывает ангелочка и предлагает его смуглой девчушке, что, набегавшись по комнате, уселась теперь на его колени. Отец девочки — известный греческий врач из Америки, и патриарх показывает ему лекарства, которыми он пользуется. «Но разве бывает лекарство от старости?» Внезапно он встает и направляется к молодой паре, которая только что пошла вместе с маленьким мальчиком. Это православные ливанцы, члены молодежного Движения, обновившего всю христианскую жизнь в Антиохийском патриархате. Они хорошо знают патриарха, и, возвращаясь из Европы, останавливаются в Стамбуле специально, чтобы его повидать. Они молоды и хороши собой. Патриарх смотрит на них со всей сердечной теплотой старика, который, что редко бывает, не ревнует к молодости, но благословляет ее. «Какой у тебя красивый, крепкий отец, — сразу же говорит он мальчику, — тебе бы радоваться на него». Во всей этой православной сутолоке визитеры из католиков и протестантов стараются сохранить подобающий вид, жены английских священников в мини–юбках благочестиво поджимают колени, патриарх щурится, супруге доктора Рамси он говорит, что она — первая дама, the first lady англиканской Церкви, все пространство в комнате как будто подрагивает от жары, ребенок дремлет па коленях у матери. Жара населяет своими летучими видениями красноватые холмы за Золотым Рогом. На стене — старый заслуженный солдат — генерал Севдет Сунай, президент Турецкой Республики, «в Центральном парке водятся белки, в Милуоки построена новая греческая церковь, очень красивая», на другой стороне Ататюрк гениально перевоплощается в серого тотемического волка, которому поклонялись турки у подножия Тянь–Шаня. «Мы находимся здесь уже три тысячи лет», — говорит патриарх, над ним — икона Матери Божией, со странно закутанными руками, с отрешенным, чистым, как бы ушедшим в даль ликом — таково и тайное лицо патриарха, «отделенного от всех, единого со всеми».
«Я — гражданин мира, — говорит Афинагор I. — Я принадлежу Востоку, но я стал гражданином мира». От Эпира до Македонии, от Балкан до Соединенных Штатов, от американской мечты к космополитическому опыту, который приносит ему каждое лето на Фана–ре, он пришел к видению той всемирной республики, чьей закваской станут христиане, и где каждый человек и каждый народ найдет свое место — видению того великого братства народов во Христе, о котором говорил Достоевский при открытии памятника Пушкину.
В Халки, куда патриарх отправляется отдохнуть после праздника Успения, он, воспользовавшись анфиладой двух гостиных, любит вечерами посмотреть австрийские кинохроники или австрийские документальные фильмы. Вот общество, сыгравшее столь активную роль в создании современного мира техники. Не утратив при этом своей утонченности и не потеснив Церкви. Вот страна, лишенная воли к власти, но сохраняющая наследство великого многонационального государства; короткая лента была, кстати, посвящена процветанию венгров и словенцев. Вот мир, свободный от страха. В 1967 году патриарх мечтал, что вселенский Собор, созыву которого он содейстствовал, соберется в Вене, и австрийское правительство пригласило его в этот город во время его большого путешествия по Западной Европе. Однако приглашение религиозного лидера со стороны не Церкви, а государства, смутило турецкую сторону. И патриарх отказался от поездки в Вену.
На экране, где показывалось турне австрийского дирижера, внезапно появляется Россия. Равнина, снег. Пейзаж приобретает какую–то значительность, в нем есть что–то мягкое и одновременно тяжеловесное, и что–то незавершенное, неопределенное. Австрия — страна с былой историей, Россия — с историей будущей. Православие невидимо заквашивает это тяжелое тесто. Патриарх знает это. Грек с Балкан, где в греках часто текла славянская кровь, — византиец, помнящий и о том, что Россия на вершинах своей мысли стала, по выражению Василия Татакиса, «Византией после Византии», православный, потрясенный мученическим русским опытом XX века, Афинагор I питает большую любовь ко «святой Руси».
Огромное дерево православия вписывается в него как крест на карте земли. Корни лежат в Иерусалиме. Патриарх дважды ездил туда, во второй раз, чтобы встретиться с папой. В Александрии и Антиохии — первые побеги, первые выражения египетского ощущения вечности и семитического ощущения истории, в Константинополе — провиденциальное горнило, где соединяется все лучшее Азии, Африки и Европы, дабы стать вместилищем Света. Легендарный маршрут апостола Андрея из святой Земли в Византию и дальше до самой Скифии обрисовывает вертикальный стержень креста. Россия на Востоке, рассеяние Европы и Америки к западу изображают две его горизонтальные прекладины.
«Все народы хороши. Я принадлежу всем народам. Закваской человеческого единства должно быть единстство христиан».
Время патриарха строго распределено. В 8 часов утреня, до которой он работает или размышляет около часа. В 8 часов с половиной — первый небольшой завтрак. До десяти часов он принимает своих сотрудников, узнает новости, делится впечатлениями от них. От десяти до часу дня дверь его открыта для всех. После обеда (и летнего послеобеденного сна), патриарх работает в своем рабочем кабинете. Вся почта, а также и счета проходят через его руки, ибо он авторитарен и скрупулезен. В пять часов — вечерня. Затем в течение часа он подписывает бумаги. Короткий обед с одним или двумя друзьями. По вечерам чтение. Ныне патриарх не поглощает книгу за книгой, он довольствуется просмотром того, что ему посылают, рискуя задержаться лишь в том случае, если наталкивается на мысль острую, близкую к жизни. Газеты, напротив, привлекают его все больше и больше, ибо они рассказывают о текущей жизни во всех ее формах: религиозной, политической, научной. Патриарх же все больше стремится понять сегодняшних людей, чтобы на их языке передать им радость бытия Божия.
Это страстное желание познать человека так наглядно проявляет себя тогда, когда после дневного завтрака патриарху приносят почту. Он распечатывает ее сам с каким–то явным удовольствием в пальцах, не переставая между тем беседовать со своими гостями. «Уже пятьдесят восемь лет я распечатываю почту с неизменным любопытством и даже с неизменной радостью. Корреспонденция: отличное слово! Все эти послания говорят о том, что человек по сути своей природы жаждет любить и быть любимым».
Когда вечером он неторопливо едет по улицам Стамбула, то видишь его радость — радость быть человеком среди людей. Работа окончена, толпа обретает свой восточный вид, она предается ленивым развлечениям, в которых есть что–то примитивно созерцательное. 132
«Радость — первое право человека», — говорит тогда патриарх, сочетая таким образом «Декларацию прав» с ясновидением духа. «Радость — имя Божие». «Имя Божие — радость».
В нем ощущается необычайная потребность в деятельности, как будто он все хочет сделать сразу. Во время беседы он не только уступает искушению распечатать почту, но и тогда, когда порой ему приносят доклад, или досье, он проглядывает его на месте и кладет в стопку бумаг, которая вырастает по правую руку от его кресла, или же подписывает письмо или какое–то решение. В течение всего этого времени он полностью владеет беседой, помнит о каждом из своих собеседников, готовит подарок для ребенка или отыскивает для своего старого келейника деньги на телеграмму.
«Для меня все можно выразить одним словом: я нападаю, всегда нападаю. Но не на людей, а непосредственно на свою цель. Как только эта цель выбрана, я знаю, что нужно идти на жертвы. Я знаю также, что нужно уметь быть терпеливым. Когда я проигрываю сражение, я не застреваю на этом, не ломаю голову себе: виноват — не виноват. У меня нет такого слова: к несчастью. Я всегда атакую».
Но он умеет испытать настоящую радость и от запаха жасмина, и наблюдая за полетом птиц, когда в конце дня они уходят в открытое море, или вдруг прервав беседу в саду, чтобы понаблюдать за той сложной работой, которой заняты муравьи. В Халки он приобрел кусок земли неподалеку от школы, где находится неиссякаемый источник. Это позволило ему оросить парк, окружающий школу, и еще более украсить ее. И можно видеть, как с непокрытой головой, подоткнутым подрясником он любовно ухаживает за своим садом.
Он умеет и все разом отодвинуть, чтобы целиком отдать себя тому, кого он принимает. «Он во всем преувеличивает», — с улыбкой сказал мне один из его друзей. Он не столько преувеличивает, сколько полностью выражает себя на том языке жестов Востока, который мы настолько утратили, что нам понадобились психодрамы, хэппенинги с их сомнительными пароксизмами, чтобы мы могли осмелиться выразить ими всю нашу сущность. Патриарх идет прямо навстречу другу, целует его, прижимает его голову к своему плечу, властно берет его за руку, и тогда чувствуешь, если оставить в стороне «фрейдо–марксистские» пошлости, как это хорошо — иметь отца. Посмею ли сказать? — отца и мать, ибо в патриархе есть не только отцовская мужественность, но и материнская нежность, то «благоутробное милосердие», о котором говорит Библия.
В особенности он умеет смотреть другому в глаза, и таким образом находить его или встречаться с ним вновь. Смотреть не на черты лица, но всматриваться взглядом во взгляд, в его сокровенную суть, ибо он; умеет жить с радостью от присутствия другого, с радостью, возвещающей, что двое едины в Боге.
Двигаясь непрестанно вперед, он сохраняет и нерушимое, незыблемое ощущение тайны. Все представляется ему удивительным, чудесным: самые простые вещи, но в особенности чье–то лицо, чье–то присутствие. Он идет навстречу чуду. И чудо вдруг происходит. Великие дела Божий продолжаются. «Бог наш есть Бог чудес».
«И когда ситуация уже полностью не в нашей власти, нужно положиться лишь на милосердие Божие. Тогда страх исчезает. Остается лишь упование».
Каждый день он читает главу из Евангелия. Евангелие научило его тому, что непостижимый Бог — это тайный друг, и что в мире имеет смысл только любовь. Но «если все позволено, не все полезно», — говорит Апостол. Патриарх подчиняется всей строгости правил монашеского Типикона. «Я отчасти монах Халки, отчасти Афона, отчасти Мони Петраки, что в Афинах». Я наблюдал, как в течение двухнедельного Успенского поста он ел за каждой едой лишь постную тарелку супа и несколько маслин, тогда как общее меню на Фанаре включало также помидоры, картофель, фрукты. И ничего не пил, кроме воды. И не пил ничего по средам и пятницам (аскеты придают особую важность «сухому посту»). «Единственная вещь, без которой мне трудно обойтись, — признался он мне, — это растительное масло».
И при этом мирном принятии монашеских правил, которые он не налагает на других и не всегда одобряет, он стал человеком свободным и цельным.
После болезней своей молодости, он становился все здоровее и здоровее. Чем старше он становился, тем крепче себя чувствовал, говорил он мне. «Но теперь я слишком стар».
Теперь он чувствует себя всегда готовым ко сну. «Как только я кладу голову на подушку, я засыпаю». Однако он спит мало, и сон его быстро прерывается. Ночью он прохаживается по саду. Заходит в притвор храма. «Перед иконой Богоматери я зажигаю две свечи, одну за живых, другую за умерших». И он молится — «То, что я Ей говорю, то, что Она мне отвечает, какими словами это передать?»
Аскеза, не крайняя, но собранная и «средняя», согласно Типикону, молитва долгих византийских богослужений, упование и удивление соединились в нем гак, что сон всегда полон сновидений. Освобожденное от всех богоборческих сил, бессознательное и его образы стали вестниками Божиими. «Я вижу много снов, — сказал мне патриарх. — Каждый раз, когда меня донимает трудная проблема, решение приходит ко мне во сне». Иногда они становятся знаками предупреждения. В августе 1968 года Афинагор I страстно желал отправиться в Москву, чтобы завершить большое паломничество, посвященное православному единству, которое он предпринял осенью. Но обещанное приглашение запаздывало. «Теперь я знаю, что не поеду в Россию, — сказал он мне утром. — Мне снилось, что я приглашен туда и уже готовлю свое послание патриарху Алексию. Но внезапно все смешалось таким образом, что я понял, что ничего этого не случится». Образы, посещающие его во сне, часто открывают ему свой смысл: ему снилось, как папа и он с муками карабкались по двум склонам горы, на вершине которой находилась евхаристическая чаша, Святой Грааль. Во всем этом патриарх до мозга костей остается греком. Греки всегда любили сны, и языческое гадание по снам нашло место и в византийском христианстве. Но следует указать и на чисто библейскую традицию сновидений. Септуагинта переводит словом «экстаз» еврейское слово, обозначающее «сон» Адама, во время которого Создатель сотворил женщину. И старые монашеские истории нередко говорят о видениях «в экстазе», т. е. сне, очищенном, пропитанном молитвой, ибо молитва должна мало–помалу проникагь в него, очищать от злых сил, открывать свету: «Аз сплю, но сердце мое бдит».
Есть что–то от старца, от geronda в Афинагоре. Подобно Иоанну XXIII, он лишен романтизма и аффектации, хотя в нем есть благородство и красота, в которых выражается и как бы превосходит себя великолепие Византии. Патриарх расположен ко всем, полон жизни и чувства юмора. Он обладает прозорливостью детей и мудрецов, для которых все является знаком и властью. Или, скорее, которые знают, что в Боге все — знак. Известно, что к Иоанну XXIII относили евангельские слова о Предтече: «Был человек, посланный от Бога, имя ему Иоанн». Слова, которые тотчас приводят на память «свидетеля света». Он относит их и к нынешнему папе Павлу VI, потому что, говорит он, сегодня нужно не размышлять, но возвещать людям подлинного Христа распятого и прославленного. То, что апостолу Павлу дано было возвестить в Первом Послании к Коринфянам, ныне дано второму Павлу возвестить сегодняшним людям. Представляя мне митрополита Принцевых островов, маленького старика с живыми глазами, он добавляет: «Он сам принц, принц духа и сердца, и поистине поэт». Тот отвечает ему, что патриарх тоже поэт. И он в свою очередь: «А если не быть поэтом, как говорить с людьми?» Однажды он пустился в долгую экзегезу по поводу моего имени и фамилии, и представляя меня, прибавлял: «Вот богослов милосердия, чего так не хватает богословам!»
Всякое глубокое слово, пущенное как стрела, он окутывает юмором, он возвращается к парижской песенке, которую в 1918 году напевали в Монастире, «Что такое жизнь? Немного счастья, немного страдания…»
Он очень высок, тонок, почти худ, во всех его жестах есть что–то веселое и стремительное. В нем нет ничего застылого, расплывчатого или светского, он полон энергии — в святоотеческом смысле этого слова
— действия и присутствия. Живая худоба, смуглость кожи (того цвета, каким рисуют лики на иконах), исключительная молодость взгляда в сочетании с белизной бороды и волос, все свидетельствует о победном прохождении сквозь огонь. Достаточно посмотреть на его фотографии, сделанные на Корфу и в Америке, чтобы своими глазами убедиться в действенности очищения, выразившемся в цельности и прозрачности. Некоторая тяжесть, результат усталости и старости, или величия более царственного, чем монашеское, возникает иной раз тогда, когда он расслабляется. Но достаточно пустяка, и все его существо вновь собирается, и мы как бы ощущаем его напряженность, что делает патриарха одновременно воинственным и безоружным. И возраст ныне ложится на его плечи как детская хрупкость.
У него очень черные глаза, маленькие и прищуренные в лукавстве, но серьезные и огромные в соприкосновении с великим. Борода его не столь уж густа, как можно предположить по фотографиям, скорее это длинные белые пряди, какие бывают у стариков на византийских фресках или у библейских пророков. Его жесты, его манера вытягивать тело или укутывать подрясником ноги, когда он садится, отмечены византийским или романским стилем. Нос его прям, тонок и правилен, и при царственном подергивании ноздрей он придает этому лицу классическую, истинно эллинскую красоту. Высокий лоб, побледневший от мысли и молитвы, отмечен православной аскезой, которая смягчает лицо, концентрирует его во взгляде между небом лба и землею рта, преображенной белизной бороды и усов.
Рассказывая мне о своем путешествии в Софию, где толпа окружала его с горячим почитанием, он не преминул, как и Апостол, отстраниться от него. «Я говорю не от себя. Сам по себе я ничего не значу. Скажем так: Был человек, которого звали Афинагор». И ненадолго до нашего расставания: «Что вы собираетесь сказать обо мне? К чему? Был человек по имени Афинагор. Он дожил до глубокой старости. Сам по себе он ничего не сделал. Он пытался любить людей, сам будучи лишь песчинкой среди миллиона других».
Святой Симеон Новый Богослов говорил, что человека во Христе следует называть «братолюбивым бедняком».

Часть Вторая. СЛОВА

«Христос воскресе!»

Он
Человек живет в тревоге. И ничто не может утолить его беспокойства. Ничто конечное, будь то вся вселенная вплоть до самых далеких звезд. Достигая все большего, он все больше тревожится. И не находит отдыха. Сердце его создано для бесконечного, для беспредельной любви. Множество смут нашего времени можно объяснить тем, что человек отказывается от своей потребности в бесконечном.
Как не вспомнить здесь о молодых западных интеллектуалах! Вот, казалось бы, баловни судьбы. Они имеют много и с каждым днем все больше и больше. Но им кажется, что у них нет ничего, ибо ни в чем они не видят смысла. И вот вслепую они отправляются на поиски обветшалых идеологий. Либо рвутся к разрушению, потому что отказываются от счастья, которое усыпляет или, как они говорят, «отчуждает» их.: Да и как не быть чужим самому себе, если не обрести в Боге свое начало и свое назначение? Человек — это животное, призванное стать Богом, по слову одного Отца…
Он
Эти молодые люди брошены на произвол судьбы? Их вопль — это плач сирот, чей бунт — это в то же время и зов. Что мы для них делаем? Пытаемся ли хотя бы понять их и преодолеть страх, разделяющий поколения? Мы все говорим и говорим, но не умеем соединять слова и поступки. И потому молодые более не доверяют нам, не верят словам, которые мы произносим. Они требовательны… Им говорят, что следует заняться устроением земли, общества, что люди будут счастливы, если забудут Бога. Это неправда. Чем больше будут удовлетворены элементарные человеческие потребности — а они должны быть удовлетворены для всех — тем настоятельней станет потребность в Боге, заявит ли она о себе явным или тайным образом, служением Богу или идолам. Прежде всего потому, что люди всегда будут умирать…
Я
… и потому что смерть — не только конец жизни, тот конец, что откладывается и будет откладываться все дальше и дальше, смерть — это определенный образ жизни без жизни, в бессознательном, в разделении и вожделении…
Он
Смерть придает жизни всю ее серьезность, преобразует ее в загадку, вопреки всему наделяя ее ощущением бесконечного. Люди будут нуждаться в Боге даже и там, где в обществе будет царить мир, потому что и жизнь, и смерть вместе хотят вечности. Жизнь в ее полноте и смерть во всей ее серьезности становятся единым знаком, указующим на непознаваемое…
Что касается других — я думаю прежде всего о тех христианах, что довольны собой и запуганы движением жизни и истории, — то они учат молодых противопоставлять христианство и гуманизм. И в этом тоже ( нет правды. В Боге человек находит свою подлинную человечность, тот творческий дух, который должен преобразить жизнь.
Я
Ни Бог против человека, ни человек против Бога, но тайна богочеловечности, которая есть тайна Христова — вот свидетельство, которое следует нам нести.
Он
Дабы нас несла жизнь, несла любовь, очищенная от страха. Нужно попытаться жить христианством, остальное приложится.
Я
Мне думается, что сегодня не знают, что такое христианство. Для меня, открывшего его в зрелом возрасте и ясном сознании после настойчивого вопрошения атеизма, христианство — чудо, вызывающее постоянное изумление, которое делается все более глубоким. Люди, однако, чаще всего не интересуются им, ибо думают, что оно им известно, тогда как им не известно ничего. Они путают Бога, этого великого возмутителя спокойствия, с опорой социального порядка и отжившей морали. Христианство для них — это какой–то набор гуманных добродетелей, что в ходу у людей религиозного склада. Хуже всего то, что многие из христиан, родившихся в Церкви, не знают о том, что оно есть нечто большее, и потому им скучно быть христианами…
Он
Нужно быть блудным сыном, чтобы ощутить всю любовь Отца к нам. Но, увы, многие христиане, как вы говорите, застревают на неопределенном понятии совершенствования или на добродетели как таковой. Они считают себя христианами, но по сути не встречали Христа. Однако христианство — это Христос, а Христос имеет лицо, лик Воскресшего. Только личная встреча с Воскресшим дает нам соучастие в Его жизни, ведет к восстановлению нашего утраченного подобия Творцу. Во Христе Бог становится близким, и потому ближними становятся и другие. Во Христе мы открываем, что Бог есть любовь, и любовь эта есть в то же время сила, которая движет всей вселенной, и то доверие, что сообщает человеческому взгляду его прозрачность и открытость.
Я
Для сегодняшнего человека все несомненно следует заново перевести на первозданный язык жизни, смерти, любви, которая сильнее смерти. Если Бог существует, нет ничего абсурдного, и мы не одиноки.
Он
Перевести на новый язык, но не слишком биться над словами, которыми пользуемся. Если в нас есть жизнь, то Дух жизни пошлет нам и нужные слова…
Однажды в Рождественскую ночь я ощутил себя одним из тех пастухов, что бодрствуют во тьме, охраняя свое стадо, и вот внезапно открывают Эммануила — Бога с нами.
Я
Отцы говорили, что Бог есть тот Неведомый, Неприступный, Кто остается по ту сторону любых наших образов, наших понятий, по ту сторону самого слова «Бог». И если в страхе и трепете мы преклонимся перед Его тайной, мы внезапно открываем Эммануила.
Он
Спаситель, родившийся в Вифлееме, это не Бог далекий и анонимный. Это Бог, пребывающий с нами, сосчитавший и волосы на нашей голове. Тайным образом он водительствует всякой жизнью и всей историей, дабы войти в совершенное общение с нами.
Я
Но столько зла кругом…
Он
Столько зла… Но ведь Бог — это не абсолютный монарх и не какой–то всемогущий император, манипулирующий своими творениями как предметами. Его всемогущество — всемогущество любви. А любовь не действует принуждением. Нужно свободно обернуться к ней, свободно ей открыться, чтобы свет ее мог хлынуть в нас. Бог — абсолютный фактор энергии в истории, но энергия эта есть энергия любви, она не может давить на нас, не убивая себя.
Вот почему и жизнь отдельных людей и истории целых народов открывают нам таящиеся под спудом темные глубины, демонические силы. И это придает историческим трагедиям неожиданный размах: одна ошибка, неверный шаг, и оттуда вырывается темная лава. И людей несет тогда как соломинки. Я наблюдал все это.
Я
И все же любовь сильнее смерти…
Он
Но сильнее по–своему, силой любви. Когда Бог стал человеком, Он смертью победил смерть.
Я
Крест — единственный ответ и ответ безмолвный на том долгом процессе о зле, что затеян современным атеизмом против Бога. Бог нисходит в ад и смерть, созданные нашей трагической свободой. Он нисходит но внутренний мой ад, в эту непроглядность тревожной тоски и мрака во мне или в это смятение лихорадочного света…
Он
И уничтожает их своим Воскресением. Бог так возлюбил человека, что вошел в непосредственный контакт, в целостное общение с ним, освобождая его энергию, которую разлагает зло, и давая ему стройно распрямиться в святости. Отныне даже сама смерть
Я
и все мертвящие ситуации нашего существования,
Он
могут раскрыться к свету, если в нас есть вера в Воскресшего. Нет большей радости, чем радость Пасхи.
С первых же веков христиане проводили пасхальную ночь в церкви. Чаще всего она была богато убрана яркими цветами, и свет многих свечей освещал ее в ознаменование победы над «ночью», символизирующей «ночную», инфернальную сторону существования.
Перед началом богослужения в церкви — тишина сумрак, ожидание. Заутреня начинается в полночь народ, выйдя их храма, обходит вокруг него с крестным ходом и останавливается перед главным входом. И вот священнослужители запевают «тропарь» Воскресения:
Христос воскресе из мертвых
Смертию смерть поправ,
И сущим во гробех живот даровав!
{Отрывки из Пасхальной Заутрени цит. по «Минее Праздничной», Изд. Московской Патриархии. М., 1970}
Процессия входит в храм, где разом зажигаются все свечи. Священник возглашает слова Псалма:
Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его!
Яко исчезает дым да исчезнут, яко тает воск от лиц
огня.
Сей день, его же сотвори Господь!
Возрадуемся и возвеселимся в он!
Затем начинается пение знаменитого канона Иоанна Дамаскина, одного из высочайших творений византийской литургической поэзии. В этом каноне темы, едва лишь намеченные, быстро сменяют друг друга. Стиль его, как и музыка, несет в себе нечто танцевальное. Он словно пронизан внезапными всплесками радости, в которой соединяются Воскресение и Парусия. И потому ликование может сказаться лишь в сжатых легких восклицаниях, не допускающих ни разъяснений, ни повторений одной и той же темы. Самое важное дается сразу, в первой же песне:
Воскресения день! и просветимся, людие! Пасха, Господня Пасха! от смерти бо к жизни и от земли к небеси, Христос Бог нас приведе, победную поющия.
Очистим чувствия, и узрим неприступным светом воскресения, Христа блистающася, и радуйтеся, рекуща, ясно да услышим, победную поюще.
Небеса убо достойно да веселятся, земля же да радуется, да празднует же мир, видимый же весь и невидимый: Христос бо воста, веселие вечное.
Множество образов, символов, тем, пересекаясь, отражаются друг в друге. Вот пустой гроб, и жены–мироносицы приносят ученикам весть о Воскресении:
Мироносицы жены, утру глубоку, представша гробу Жизнодавца, обретоша Ангела на камени седяща, и той, провещав им, сице глаголаше: что ищите жива–го с мертвыми? Что плачете Нетленного во тли? Шедше проповедите учеником Его.
Единство Креста и Воскресения, Страстей и Победы запечатлено здесь во всей полноте. Силой уничижения Своего, Своих страстей, страдания и крестной смерти, реальность которых утверждается нисхождением во ад, — Христос открывает Себя для всей смертной тоски падшего человечества, для трагедии разделения, для ада как удела человечества, порабощенного ложью и ненавистью. Но смертная тоска, разделение, ад и смерть уничтожаются Им, ибо в Нем они не имеют места. Бездна, куда привела нас помраченная человеческая свобода, поглощается бездной любви Божией.
Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и святое Воскресение Твое поем и славим…
… се бо прииде Крестом радость всему миру; всегда благословяще Господа, поем Воскресение Его, распятие бо претерпев, смертию смерть разруши.
И бесконечно прославляется победа над дьяволом, над адом и смертью.
Снисшел еси в преисподняя земли и сокрушил еси вереи вечныя, содержащия связанныя, Христе, и тридневен, яко от кита Иона, воскресл еси от гроба.
Аще и во гроб снизшел еси, Бессмертие, но адову разрушил еси силу, и воскресл еси, яко Победитель, Христе Боже, женам мироносицам вещавый: радуйтеся! и Твоим апостолам мир даруяй, падшим подаяй воскресение.
Плотию уснув яко мертв, Царю и Господи, тридневен воскресл еси, Адама воздвиг от тли и упразднив смерть: Пасха нетления, мира спасение.
Итак, Пасха есть окончательный переход от смерти к жизни, от «тли» к «нетлению» как к жизни в Духе:
…от смерти бо к жизни и от земли к небесам Христос, Бог наш, приведе… Пасха непорочная, Пасха великая, Пасха верных, Пасха двери райския нам отверзающая, Пасха, всех освещающая верных.
«Синаксарий», резюмируя смысл праздника, объясняет нам: Слово «Пасха» означает переход от небытия к бытию, от ада к небу, от смерти и тления к воскресению. Известно, что на древне–еврейском peschah означает переход.
И этот переход совершается во Христе, ибо в Нем «энергетически» навсегда соединяется, сообщаясь между собой и пронизывая друг друга, человеческое и божественное, небо присутствия Божия и земли людей. «Пасха наша, Христос» (1 Кор 5.7) — это утверждение ап. Павла повторяется со всей силой:
… явися Христос; яко человек же, Агнец наречеся; непорочен же, яко невкусен скверны, наша Пасха; и яко Бог истинен, совершен речеся.
Яко единолетный агнец, благословенный нам венец Христос, волею за всех заклан бысть, Пасха чистительная, и паки из гроба красное правды нам возсия Солнце. (Песнь 4).
Как соединяются, восполняя друг друга, великие «изображения» пасхального Агнца и козла отпущения.
Тема Солнца — истинного и пресветлого «полночного Солнца» — возвещает о неодолимом вторжении света в иоанновском смысле:
Еже прежде солнца Солнце, зашедшее иногда во гроб… (Икос).
Яко воистину священная и всепразднественная сия спасительная нощь и светозарная, светоноснаго дне восстания сущи провозвестница, в нейже безлетный Свет из гроба плотски всем возсия (Песнь 7).
Так гробница становится брачным покоем; Воскресший — это грядущий супруг, Тот, Кого ожидают в страхе и трепете с начала недели. В силу «суда над судом», о котором говорит святой Максим Исповедник (Р G 90, col. 408 D). Судия, коль скоро собственной волею Он сделался невинно осужденным, проклятым, Судия оказывается Супругом для тех, кто принимает Его в покаянии и благодарности.
Приступим, свещеноснии, исходящу Христу из гроба яко жениху, и спразднуем любопраздственными чинми Пасху Божию спасительную (Песнь 5).
Красуйся, ликуй и радуйся, Иерусалиме. Царя Христа узрев из гроба, яко жениха происходяща (Стихиры Пасхи).
Вся история спасения может быть описана как драма любви, как невиданная Песнь Песней, однако здесь не столько невеста ищет своего жениха, сколько Бог, сохраняющий верность, ищет Свой неверный народ, ищет отвернувшееся от Него человечество, дабы говорить к его сердцу и обручиться с ним в верности (см. Ос 2.14).
Пасха завершает это обручение. Весь космос и все человечество тайным образом сотворяются вновь и преображаются в Воскресшем. В божественном и потому совершенном Своем лике Христос облекает Собою всю тварь и тем самым приводит ее к воскресению.
Всю низложив смерти державу Сын Твоей, Дево, Своим воскресением, яко Бог крепкий совознесе нас и обожи… (Песнь 8).
… Совокресил еси всероднаго Адама, воскрес от гроба… (Песнь 6).
Тело Воскресшего — это чистая жизнь, а не то смешение жизни и смерти, та «мертвая жизнь», которую мы называем жизнью. Вот почему оно есть «Тело живоносное и погребенное, плоть Воскресившего падшего Адама» (Икос), Тело, которое «страстию смертное в нетления облачит благолепие…» (Песнь 7).
Во Христе всегда живом и присутствующем в Духе, каждый из нас умирает и воскресает:
Вчера спогребохся Тебе, Христе, совостаю днесь воскресшу Тебе, сраспинахся Тебе вчера. Сам мя спрослави, Спасе, во Царствии Твоем. (Песнь 3).
Воскресение имеет космическое значение, ибо тело тайным образом объемлет весь мир. Вот почему вся вселенная призывается к радости, пройдя через священный ужас перед Страстью и погребением своего Создателя… «Да празднует ныне вся тварь восстание Христово, в Нем же утверждается» (Песнь 3).
Более того: для «сердечных очей», которые суть глаза веры, Церкви, святости, «все исполнено отныне жизни и света: phos и zoe. Эти два понятия иоаннов–ского богословия для православной мысли являют собой имена Божий, энергии спасительного присутствия и обожения. Вот почему православные люди в пасхальное время любят посещать кладбища: в Воскресшем нет более разделения, смерть становится сном–экстазом, где подготавливается окончательная перемена всего. В пасхальной радости на могилах оставляют крашеные яйца, с начальными буквами слов: «Христос Воскресе». Яйца, как зерна, это всегдашние символы воскресения.
Но не только смерть, но и ад, исполнены ныне света: «Все ныне исполнено светом: небо, земля и ад».
Бог стал всем во всем. «Апокатастасзис» (всеобщее спасение) открыт для всего человечества.
И потому неудивительно, что во всех этих текстах звучит весть об окончательном завершении: пасхальный свет есть и свет второго пришествия
Светися, светися, новый Иерусалиме, слава бо Господня на тебе возсия. Ликуй ныне и веселися, Сионе. Ты же, Чистая, красуйся, Богородице, о восстании Рождества Твоего.
Здесь с символикой нового Иерусалима и Богородицы, вступает новая тема, тема Церкви, которая не есть Царство, но таинство Царства, т. е. мир, пребывающий на пути к обожению, по мере достижения нами святости, уподобляющей нас телу Воскресшего. Мир существует только в конкретном существовании отдельных людей: преображение его, начавшееся во Христе, должно быть разгадано, воспринято, воссоздано и распространено повсюду общением святых, пока оно не достигнет своей «плеромы» (полноты) в меру, которая является не «объективной» мерой истории, но мерой Божией. Вот почему пасхальная радость возвещает о себе как ожидание и упование:
О, Пасха великая и священнейшая, Христе! О, Мудросте, и Слове Божий, и Сило! Подавай нам истее Тебе причащатися в невечернем дни Царствия Твоего. (Песнь 9).
Но после Вознесения Воскресший останется присутствующим в Своей Церкви:
С нами бо неложно обещался еси быти до скончания века, Христе; Его же вернии, утверждение надежды имуще, радуемся. (Песнь 9).
В Духе Святом пасхальный свет, жизнь Воскресшего, подается нам в Евхаристии, которая составляет Церковь, учреждает ее на «пасхальной тайне»:
Приидите, нового винограда рождения, божественного веселия, в нарочитом дни воскресения, Царствия Христова приобщимся, поюще его яко Бога во веки. (Песнь 8).
Ибо Евхаристия соединяет нас с Воскресшим, и мы понемногу, молитвой и аскезой, можем пробудиться к собственному нашему воскресению в Воскресшем, так что мы ясным взором узрим наше единство с Ним.
Очистим чувствия и узрим неприступным светом воскресение Христа блистающася… (Песнь 1).
Утренюем утреннюю глубоку, и вместо мира песнь принесем Владыце, и Христа узрим, Правды Солнце, всем жизнь возсияюща. (Песнь 5).
На Воскресении созидается Церковь, которая передает людям жизнь Божию, саму жизнь Троицы, т. е. истину личностного существования в любви. Пасха крестит нас в Троицу:
Отче Вседержителю, и Слове, и Душе, треми соединяемое во ипостасех естество, Пресущественне и Пребожественне, в Тя крестихомся, и Тя благословим во вся веки. (Песнь 8).
Отныне становится возможной новая форма любви, любви одновременно личностной и меняющей жизнь, преображающей всякую реальность. В конце пасхальной заутрени поется:
Пасха! Радостию друг друга обымем! Воскресения день, и просветимся торжеством, и друг друга обымем, рцем, братие, и ненавидящим нас, простим вся воскресением, и тако возопиим: Христос воскресе из мертвых…
Затем верные подходят поклоняться Евангелию, христосуются со священниками, христосуются друг с другом, восклицая: Христос воскресе! воистину воскресе! — так приветствуют друг друга в течение всего пасхального времени.
После лобзания мира служащий священник читает слово святого Иоанна Златоуста, которое заключает в себе самую суть христианства. Вначале святой Иоанн восхваляет безмерность прощения:
… Если кто от первого часа работал, пусть приимет справедливую плату. Если кто пришел после третьего часа, пусть празднует, благодаря. Если кто поспел к шестому часу, пусть нисколько не сомневается, ибо никак не будет отвергнут. Кто опоздал к девятому часу, пусть приступит, нисколько не сомневаясь, ничего не боясь. Кто достиг одиннадцатого часа, да не устрашится промедления: любвеобилен Владыка — и принимает последнего как первого… Посему войдите все в радость Господа Своего: и одни и другие принимайте награду. Богатые и убогие, ликуйте друг у друга. Воздержники и ленивые, почтите этот день. Постившиеся и не постившиеся, возвеселитесь сегодня.
Только верой, только пробуждением любви можно ответить на бесконечную щедрость Господню. Ибо трапеза Господня, на которую нас зовут, это трапеза, приготовленная для блудного сына, это «пир веры».
Трапеза полна, все наслаждайтесь. Телец упитан, да никто не выйдет голодным. Все насладитесь пира меры…
Веры, которая ныне есть ошеломляющее, перехватывающее дыхание открытие: прощение воссияло из гроба: Пусть никто не оплакивает грехов, ибо воссияло прощение из гроба. Христос освобождает нас от тоскливого страха, сокрытого в нас и заставляющего нас служить идолам забот и страстей или бежать от жизни. В глубине нас самих, в том мраке, куда Он сошел и нисходит непрестанно, Он преобразует тоску в доверие, «память смертную» в память о воскресении. Пусть никто не боится смерти, ибо освободила нас Спасова смерть. И далее в павловских словах следует напоминание о последней победе:
Угасил ее, Держимый ею. Пленил ад, сошедый во ад. Огорчил его, вкусившего Его плоти… Принял тело — и коснулся Бога, принял землю и встретил небо… («мерть, где твое жало ? Ад, где твоя победа ? Воскрес Христос — и ты низвергся. Воскрес Христос — и пали демоны… Воскрес Христос — и Жизнь пребывает!
В конце пасхальной литургии благословляются для пасхальной трапезы всякого рода яства. Греки в семейном кругу едят пасхального агнца. Затем целую неделю стол открыт для всех входящих, люди приходят друг к другу, приветствуют друг друга целованием и возгласом: Христос воскресе, садятся за стол. Жизнь движется и множится в пасхальной радости.
Он
Все отныне тянется ко всеобщему воскресению. Какими путями — не знаем, но все обращено к нему. Среди всех исторических событий только Воскресение абсолютно, ибо только оно в каком–то смысле охватывает всю человеческую и всю космическую реальность. Воскресение — это как закон всемирного тяготения, который наделяет историю смыслом…
Я
И, значит, все преобразится?
Он
Все. Все, что мы когда–то любили, все, что мы создали, всякая радость и всякая красота найдут свор место в Царствии Божием.
Я
А зло?
Он
Отец зла будет побежден, зло поглощено, смерть умертвится навеки. Но опыт зла, раскаяние, повергающее нас к стопам Христовым, сознание того, что ничего, кроме бесконечной любви, не может утолить нас — все это обретает свое место в том Царстве. Радость христианина — трагическая радость, радость о воскресении, прошедшем через смерть, радость о Воскресшем, чьи руки и ноги пробиты гвоздями, чья грудь пронзена копьем, а из открытой раны истекают воды Крещения и кровь Евхаристии. И воскресшее человечество тоже будет нести на себе следы мук и борений.
Я
Сознание пробуждается страданием, говорил Достоевский.
Он
Наш взгляд всегда должен быть обращен к Воскресению Христову, дабы все принимать в его свете. Пасха означает переход. Если мы укоренены в Воскресшем, мир и история в нас начинают переходить в вечность. Жизнь наша должна быть озарена упованием–ожиданием в мире Того, Кто явится положить предел времени и судить живых и мертвых.
Я
В своих рождественских и пасхальных посланиях вы нередко говорили, что Царство Божие осуществится на земле.
Он
На земле мы подготавливаем его, и земля будет преображена. Царство Божие созревает и во всех человеческих ценностях. Культура что–то может подсказать нам о нем, о чем–то дать догадаться…
Я
Культура может стать также закрытым пространством, где она задыхается, или она может сделаться карикатурой культа, в которой цивилизация, пытающаяся забыть о смерти, тщетно ищет какого–то надежного убежища. Она может стать и строительством Вавилонской башни, т. е. попыткой человека обожествить себя самого.
Он
Все перемешано, это неизбежно. Наша роль в том и состоит, чтобы повсюду отыскивать ростки жизни и давать им вырасти. Когда вернется Христос, и мы молитвой и деятельной любовью сумеем приблизиться и подготовить Его приход, то смерть и ложь исчезнут, но земля и культура будут преображены.
* * *
Я
Одна вещь поражает меня в последние месяцы: до какой степени воскресение может как будто мешать — не простым верующим, коль скоро у них есть какая–то вера, — но некоторым западным богословам. Я слышал, как один из них утверждал, что земное тело Христа разложилось, как и всякий труп, тогда как тело прославленное сошло с небес. Чаще всего здесь довольствуются утверждением, что Иисус всегда жив. Явления Воскресшего сводят к субъективным восприятиям апостолов, к энтузиазму первой общины, как будто не произошло ничего радикального в истории и природе. Земля во Христе не становится духоносной. У людей есть как будто страх — или стыд — перед чудом.
Он
Я не мог понять этого страха. Для того, кто умеет смотреть, все — чудо, все погружено в тайну, в бесконечное. Любая пустяковая вещь — уже чудо. А любая встреча — тем более. Опыт говорит мне, что Бог наш есть Бог невероятного, что Он — Создатель всякого чуда. Встреча в Иерусалиме, приезд Павла VI в Стамбул — все это было пережито мною как чудо. Но и в повседневном, банальном ходе вещей уже то, что есть нечто, а не ничто, то, что есть кто–то — не кусок материи, но лицо, разве это уже не чудо?
Я
Конечно, но всегда можно сказать, что это ощущение чуда есть не более, чем субъективное удивление, ничего не меняющее в реальности, и что чудеса, о которых говорит Писание или жития святых, суть не что иное, как мифология, материализующая это ощущение тайны, мифология, от коей следует освободить пашу веру…
Он
О, мысль вечно что–то разделяет и оспаривает. Но если разделить реальность и тайну, как тогда веровать во Христа? Он есть величайшее чудо и величайшая реальность. Исповедовать Христа как истинного Бога и истинного Человека и исповедовать Его воскресение — это одно и то же. В Нем свет Божий нисходит к нам и преобразует жизнь и все то, что мы называем материей. В Нем творение предстает в своей истине, прозрачной для славы Божией. Воскресение — это не оживление тела, это начало преображения земли.
Я
В целом можно сказать, что Воскресение есть истина сущего и всех вещей, тогда как этот мир, погребенный в смерти, в каком–то смысле противоестественен, как говорили Отцы…
Он
Человек находит в Воскресении Христовом не только подлинную жизнь, но и способность к общению. Вот оно чудо: сделаться живым благодаря союзу с Богом. Это можно выразить лишь одним доверительным взглядом…
Я
и сердцем каменным, которое делается сердцем во плоти,
Он
или, когда «свет жизни», по слову Иоанна Богослова, переполняет до краев человеческое сердце тем или иным чудом…
Я
… которое, если я правильно понимаю, есть явление подлинного мира, мерцание Царства Божия. Нет ничего естественнее чуда, дети и поэты еще помнят об этом…
Он
Чудо в том, что Бог существует. И оттого все возможно. Ибо Он существует, Он есть и приходит к нам и делает нас Своими друзьями; мы были мертвы, и вот ожили — во Христе.
Я
Живущий же все вокруг себя делает живым.
Он
То, что жизнь и любовь, которую мы приемлем в чаше, могут преобразить историю и природу, об этом говорит нам существование святых, если мы вдумаемся в него. Ибо святые, пророки, воители Духа сохранили и в некоторые моменты озарили историю и весь мир. Если теперь нам это непонятно, если мы не делаем того же, значит в нас охладела вера и охладела любовь.
* * *
Я
Ключевые, трагические проблемы, которые встают перед сегодняшним человечеством, как связать их с чудом Воскресения?
Он
Треть человечества голодает. С голодом телесным соединяется голод душевный. Две трети населения планеты по сути и не слышали до сих пор имени Христова. В странах, которые называются христианскими, великая пропасть разделяет, с одной стороны, Евангелие, с другой, образ жизни христиан, а с третьей–жизнь общества, как оно живет и развивается по своим естественным законам.
Как соединить все это с Воскресением? Вопиющая очевидность — так называемые христиане не живут Воскресением, разве назовешь их воскресшими? Они утратили Дух Евангелия. Они сделали из Церкви машину, из богословия псевдонауку, из христианства расплывчатую мораль. Нам нужно вернуться к богословию апостола Павла, оживить в нас его огонь: «Как Христос воскрес из мертвых, так и нам ходить в обновленной жизни» (Рим 6.4). Если бы те, кто верует в Воскресшего, несли в себе эту силу жизни, то нашлись бы и решения тем проблемам, которые мучают сегодня людей…
Прежде всего нужно сформировать человека изнутри, сделать его способным к творческому служению. Нам нужны люди, в которых Дух Святой созидает опыт Воскресения Христова, озаряющего космос, и раскрывающего смысл истории. От этой внутренней силы родится порыв, который придаст смысл и гуманистическим ценностям и великим социальным идеям… Суть в том, чтобы проложить в себе путь к обновленной жизни, облечь душу свою в брачные одежды. И тогда руки наши наполнятся братскими дарами для тех, кто страдает от телесного голода, да и для тех, кто страдает от голода душевного.
* * *
Я
Но где нам найти Воскресшего, чтобы соединиться с Ним, так чтобы из нас потекли реки воды живой?
Он
Христос повсюду. После Воскресения вся историй человечества разворачивается в Нем, ищет Его, славит Его, борется с Ним, отвергает Его, находит снова. Его тайное присутствие, то откровение о человеческой личности и любви, которое Он несет в себе, стали закваской всей жизни человечества. Вспомните двадцать пятую главу Евангелия от Матфея: «Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; истинно говорю вам; так как вы сделали это одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне». Комментируя этот текст, святой Иоанн Златоуст говорит нам, что бедняк — это таинство Христово, Христос воплощается в бедняке. Христос присутствует всякий раз, когда совершается подлинная встреча, всякий раз, когда любовь подает о себе какую–то весть, всякий раз, когда мы бескорыстно готовы служить правде или познанию, всякий раз, когда красота возрастает в сердце человека…
Я
Но люди не знают Его, и это нам предстоит открыть Христа в глубине их жизни.
Он
Они знают о Нем больше, чем вы предполагаете. Христиане не имеют монополии на Евангелие. Подумайте о том, что сделал Ганди, о том, что в каком–то смысле сделал Ататюрк… Конечно, присутствие Христово остается частично сокрытым, христианские ценности отделены от личности Христа, которая только и может придать им истинный смысл, ко всему примешиваются страх смерти или коллективное превозношение, и освящение не может дойти до конца…
Я
«Бог стал Человеком, чтобы человек мог стать Богом» — таким для Отцов был окончательный смысл христианства.
Он
Да, и для того, чтобы достичь этой полноты, мы должны уметь целиком соединяться со Христом, не только проявить интерес к евангельским ценностям, но соединиться со Христом, стать с Ним «единой лозой», как говорит Апостол, дабы жизнь Его текла в нас, как сок ствола течет в привитой ветви. И где найти это полное общение, как не в евхаристической чаше, в сердце Церкви?
В центре всего — Христос. В центре всего — чаша. Здесь и только здесь Христос отдает Себя полностью. Как это может быть? Как Он не сжигает меня, грешника?
В Евхаристии мы соединяемся с нашими братьями, но соединяемся лишь потому, что мы едины во Христе. Едины в реальнейшем смысле, став с Ним одной жизнью, одной кровью, одним телом. Вот почему мы поистине члены этого тела, и ничто не разделяет нас.
Именно это есть Церковь, в своей подлинной реальности. В подлинной реальности, т. е. в Евхаристии, она перестает быть этим жалким и обескураживающим обществом, откуда мы изгнали Дух Христов, она — сам Христос, она — Его воскресшее тело, через которое энергии Божий изливаются на мир и на человечество.
Я
И что нам за дело до того, «как» выражает себя это всецелое присутствие, до того «как», над которым столько мучится и ломает голову христианский Запад?
Он
Что за дело, вправду? Мы не знаем этого «как». Отцы никогда не притязали на такое ведение. Подлинное богословие здесь должно молитвенно склоняться перед тайной, а не искать объяснений. Это чудо, подобное Воскресению, ставшее реальностью в Духе Святом. Слово Божие, в Котором все пребывает, и которое все возсоздало Своим воплощением, оказывается любовью, обращенной ко всем нам, и делается нашей пищей. Мы исповедуем всецело Его присутствие.
Я
Мы не видим Его, ибо мы слепы. Но есть святые, которые Его видели. Они видели море света в евхаристической чаше. Плотские глаза, орудия науки не могут восприять этого одухотворения материи, ее преображения в Духе Святом. Невозможно выдумать аппарат, способный передать изображение Духа, на это способно лишь святое сердце.
Он
Мы поклоняемся чуду, мы исповедуем его: этот хлеб истинно есть Тело, это вино есть поистине Кровь Воскресшего Господа. Христос отдает Себя в хлебе и вине. В католическом причастии тоже, я в этом убежден.
Он
Христианство — это жизнь во Христе. И Христос никогда не останавливается на отрицании, на отказе. Это мы возложили на человека такое бремя! Иисус никогда не говорит: не делай того–то, этого нельзя. Христианство не состоит из запретов: оно есть жизнь, огонь, творение, озарение. В доверии меняется сердце. И жизнь Воскресшего начинает понемногу наполнять нас.
Я
Николай Кавасила писал, что для человека важнее прежде всего не любить Бога, но знать что Бог его любит. Любовь призывает любовь и обновляет жизнь. Ибо эта самая любовь и дарует нам бытие.
Он
Вспомните: Иисус приглашен к фарисею. Приходит блудница и приносит сосуд с благовониями. Она приникает к ногам Иисуса, орошает их слезами, утирает их волосами, целует их и натирает драгоценным миром. Фарисей думает, что Иисус не пророк, иначе бы Он узнал, что женщина эта — грешница. И Иисус рассказывает ему историю о двух должниках. Один должен пятьсот динариев, другой пятьдесят. Заимодавец прощает долги обоим. Который полюбит его больше? ~ спрашивает Иисус. И фарисею остается только ответить: тот, которому больше прощено. Тогда Иисус указывает ему на все проявления любви этой женщины — слезы, волосы, поцелуи, благовония. И говорит! в заключение: «Поэтому говорю тебе: многие грехи простились ей, потому что она возлюбила много».
«Oti igapisen poli».
Потому что она возлюбила много,
Потому что Он возлюбил много.
Я
Это и вопль разбойника на кресте. Христианство не противопоставляет добродетель пороку, добрых злым, но двух злодеев по обе стороны Креста, одного богохульствующего, жаждущего лишь демонстрации силы: «Если Ты Христос, спаси Себя и нас», и другого умоляющего: «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!» И Иисус отвечает ему: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю».
Он
Но что мы сделали из христианства? Религию закона и самодовольства! Подумайте хотя бы о страхе той уличенной в грехе женщины или о любви, пропитавшей собою всю христианскую психологию. Но Иисус никогда и ничего не говорил против женщины. Он вообще никогда ничего не говорил против человека, Он любил его, Он помогал ему обрести подобие Божие соединяющее его с Создателем. Если Он обвиняет кого, и обвиняет со всей непреклонностью, то лишь фарисеев и лицемеров. Только довольных собой, тех кто судит и попирает других.
Ибо она возлюбила много. Oti igapisen poli. Какое может быть еще оправдание?
* * *
Он
Тайна Христова неисчерпаема. Она превосходит любые формулы, которые хотят ее выразить. Ее нельзя заключить в границы, ею нельзя обладать, ей можно лишь изумляться, изумлением, которое просыпается вновь и вновь.
Я
Вот почему Отцы могли говорить об этой тайне лишь в антиномиях. Нельзя уловить суть личности и прежде всего Его Личности. Личности, о которой нельзя ничего сказать, ибо все сказано. Нужно умереть для самого себя, возродиться в любви и прославитm ее.
Он
Кое–что ускользнуло от внимания Отцов — непосредственная человечность Иисуса. Вспомните позавчерашнее Евангелие, где говорилось о Марфе и Марии: «Иисус любил Марфу и сестру ее, и Лазаря». Он любил отдыхать в кругу Своих друзей. Ему хотелось повидать их перед крестным Своим часом. Собственной волей Он взошел на Крест, дабы схватиться со смертью и победить ее в космической драме — и Отцы умели поразительно говорить об этом — и в то же самое время, именно тогда Он нуждался в отдыхе среди друзей, Ему хотелось еще раз ощутить человеческую любовь…
Я
Меня всегда поражало, что Иисус, умея любить бесконечно каждого человека, имел друзей, делал различия. Розанов говорил, что всеохватывающая любовь аскетов — это «любовь стеклянная», абстрактная, безличная. Любовь Иисуса не такова, она полна силы, она светится дружеской теплотой, человеческой нежностью… Марфа, Лазарь, и в особенности Мария… И Иоанн, ученик возлюбленный, возлежащий на груди Учителя.
Он
Иоанн стоит у истоков нашего высочайшего духовного опыта. «Безмолвствующие», как и он, ведают это общение сердец: они призывают имя Иисусово и воспламеняют им сердца. Так горело сердце Эммаусских путников…
Я
Поэтому вы и взяли Эммаус как символ, чтобы обозначить тот исторический путь, который вы проделали вместе с Павлом VI после встречи в Иерусалиме.
Он
Открыв для себя любовь Христа — это значит тоже открыть, что мы братья. Но то, что у Христа были друзья, то, что для Него существовали различия между людьми, не означает, что кого–то Он любил меньше. Ибо Он каждому оказывает тайное предпочтение. На этом, мне кажется, строится и глубинный принцип духовной жизни людей — не следует сравнивать, Всякий человек неизмерим. Кто может измерить чьловека, кроме любви, которая как раз ничего не верит? Человек несравним. Христос не сравнивает. Он безмерно любит каждого. Поучимся этому, отправляясь к людям.
Я
Я заметил: когда вы принимаете кого–то, вы как будто забываете, значит ли этот человек что–либо или не значит, чтобы принадлежать ему всецело.
Он
Не знаю. Я — человеческий атом среди тысячи других, я знаю лишь то, что каждый обладает бесконечной значимостью. Но оставим это. Вернемся к простоте Иисуса, что глубже самого глубокого богословия. Эта простота становится высочайшей в притчах. Для меня всего ближе притча о Добром Пастыре. Еще ребенком я вырезал и выделывал для игры пастушьи палки.
Я
И стали пастырем людей.
Он
Чтоб быть заступником, быть слугой. Единственный Пастырь — это Он. Только Ему открыт вход в овчарню. Он зовет Своих овец по имени. Он — Пастырь, Он же и дверь овцам. Мы входим Им, Он знает тайное имя каждого из нас.
Я
То имя, что написано на белом камне, о котором говорит Апокалипсис. Именуя нас, Он дарует нам бытие,
Он
…И мы входим и выходим, и находим пажить. Мы входим Им и находим чашу, мы выходим Им и находим ближнего.
Вот оно чудо! Неприступный Бог делается нашим другом. Вы — друзья Мои, — говорит Он нам. И эта радость неисчерпаемая!
Потому что Он возлюбил много.
Oti igapisen poli.

Церковь и христианство

Однажды вечером в Фанаре патриарх знаком пригласил меня присесть у его стола. Подперев голову руками, он, казалось, целиком ушел в какие–то тягостные мысли. И вопрос, который у него вырвался, прозвучал как стон.
Он
Что мы наделали? Что натворили? Христос покинул нас. Мы прогнали Его. Гордостью, ненавистью фарисейством мы изгнали дух Евангелия. И Христос ушел от нас.
Где Он теперь? Бродит странником, незнакомцем среди бедняков, униженных, обездоленных нашей земли? Может быть, ныне Он в Индии, в Африке? Среди тысяч одиноких людей в больших городах? Но мы–то не можем без Него жить, не можем. Нам нужно Его найти.
Я думаю о матери Марии, спасшей жизнь многих евреев и погибшей в Равенсбрюке. Молодая русская революционерка после бурной политической и лич–1 ной жизни в эмиграции стала монахиней, но не для того, чтобы запереться в монастыре, а затем, чтобы отдать себя служению малым сим и конкретным их нуждам. Это были марсельские докеры, горняки Пиренейских рудников, наркоманы и алкоголики, которых она находила в канавах и которым несла человече–кое милосердие, затем евреи, носившие желтую звезду, и ее сокамерницы в Равенсбрюке… В поезде между двумя посещениями больных или рабочей бедноты она писала стихи. В одном из них говорится об это уходе Христа:
Он жил средь нас. Его печать лежала
На двадцати веках. Все было в Нем.
Вселенная Его лишь отражала.
Не так давно, спокойным, серым днем,
Ушел из храмов и домов убогих
Один, босой, с сумой, с крестом, с огнем.
Никто не крикнул вслед. Среди немногих,
Средь избранных царил такой покой,
Венцы сияли на иконах строгих.
А Он проплыл над огненной рекой
И отворил тяжелые ворота,
Ворота вечности, Своей рукой.
Ничто не изменилось…
* * *
Я
Он — инкогнито на дорогах мира… Однако несмотря на наши разделения, несмотря на жестокосердие паше, Он остается верным Своей Церкви…
Он
И в этом–то заключается трагедия: мы изгнали Его как раз оттуда, где Он всецело отдает Себя в чаше. Церковь разделенная раздирает Своего Господа, тогда как вся она должна стать единой и живой чашей, из которой энергия Божия изливается на всех людей.
Но мы–то, мы–то довольны собой! Мы — чистые, истина с нами, и мы осуждаем других. Но жизнь и история рядом с нами, они стучатся в дверь Церкви, чтобы задать ей вопросы о конце мира. Все меняется. Научная революция, которая совершается в мире, изменяет не только условия жизни, но самого человека, его воспитание, его отношения к женщине, его психологию; завтра, может быть, она изменит и его наследственность, его характер. Не в том дело, что наука и техника построят мир без Бога, как иногда говорят. Но они поставят человека перед вопросом, который будет становиться все настоятельней, о том куда все это ведет, какой смысл все это имеет, и какой смысл имеет прежде всего его собственная жизнь… Сам атеизм меняется. Он делается той атмосферой индифферентности, которая порабощает массы людей. Видоизменяется и коммунизм, на свет появляются новые тенденции. То он остается или вновь становится псевдорелигией, то — не более, чем алиби для нового правящего класса, то он обмирщается и переносит упор на технику социальной организации…
Я
Теперь на Западе наблюдается возникновение подлинного мистического атеизма, который в наркотиках, трансе, эротизме или игре в революцию стремится компенсировать подлинные религиозные эмоции, отказываясь при этом от личного Бога и неотвратимо обрекая человеческую личность на разложение и распад. Этот мистический атеизм находит опору в индийской духовности, более или менее искаженной…
Он
Я наблюдаю за этим движением в современной греческой мысли. И здесь повторяется та же трагедия: если столько искателей неведомого обращается к йоге или азиатским религиям — к «святой Азии», как сказал Сикельянос, — то лишь в силу того, что христианство покидает его дух, в силу того, что оно не умеет обращаться к человеку индустриальной цивилизации… Сегодня, однако, история не может обойти решающие вопросы. Наука, техника, возникновение планетарного человека — все это требует объяснения. Человечество всматривается в загадки вселенной и оказывается внезапно на пороге тайны — чтобы обрести Бога или развал. Распад материи и распад душ одновременно порождают ничто и бесконечное. Где же Церковь в этот решающий час? Что она делает? Каким ликом мы ее наделяем? Мы говорим: Церковь–по люди–то видят нас. И что они видят? Что они видят?
Через несколько дней в Халки патриарх возвращается к этой горестной теме. Внезапно, как это часто он делает.
Он
Людям Церкви больше всего недостает Духа Христова, смирения, самоотречения, незаинтресованного подхода, способности видеть лучшее в другом. Мы робеем, хотим сохранить то, что устарело, потому что мы привыкли к этому, мы хотим быть правыми перед лицом других. Под стереотипными формулами условного смирения мы прячем дух гордости и властолюбия. Мы остаемся в стороне от жизни.
Он встает и начинает ходить большими шагами. Голос его становится более жестким, под конец он почти кричит.
Он
Из Церкви мы сделали организацию, одну из многих других. Все силы наши ушли на то, чтобы поставить ее на ноги, ныне они уходят на то, чтобы она действовала. И она действует, более или менее, скорее менее, чем более, но действует. Только (теперь он кричит — это единственный раз, когда я видел его кричащим) она работает как машина. Работает как машина, а не живет.
Я
Одна из тем, которая чаще других встречается в ваших посланиях, это различие христианства и Церкви
Он
Я говорил вам, Христос и христианство пребывают повсюду. Христос необходим нам, без Него мы ничто. Но Он не нуждается в нас, чтобы действовать в истории. Вся история человечества, начиная со дня Воскресения, и даже со дня творения, вся история пронизана христианством.
Я
Со дня творения… Отцы говорили, что нехристианские религии во многих отношениях служат «приготовлением к Евангелию», но и они не забывали о необходимости экзорцизма. Ныне можно было бы сказать, что они подготавливают окончательное излияние Духа, которое откроет человечеству прославленный лик Христов.
Он
Ветхий Завет содержит в себе целый ряд заветов которые и по сей день сосуществуют наравне друг с другом. 176
Я
Об этом с такой ясностью говорил в III веке Ириней Лионский. И святой Григорий Палама, когда он был в плену у турок, — впрочем, плену столь мягком, что он мог свободно общаться с мусульманскими учеными, — отмечал, что призвание ислама состояло в том, чтобы принести языческим народам откровение Бога Авраамова.
Он
Так завет Адама, или скорее Ноев завет, продолжает существовать в архаических религиях, прежде всего в религиях Индии с их космическим символизмом.
Я
Весь мир как богоявление, можно сказать, как радуга, ибо радуга есть знак Ноева завета. Язычество в силу своей близости к первозданности определенным образом предвосхищает окончательное преображение всяческой жизни в Духе Святом.
Он
Но оно не ведает — оно забыло — Бога Живого; мы же знаем теперь, что свет исходит к нам от Лица. Нужен был завет с Авраамом, и он несомненно, обновлен в исламе. Завет с Моисеем сохраняется в иудаизме… Христос же заново воспроизвел все. Воплотившийся Логос, который созидает мир и открывает себя м нем, является Словом, глаголящим устами пророков, чтобы направлять историю… Вот почему я считаю, что христианство есть религия религий, порой я говорю даже, что принадлежу всем религиям.
Я
Динамика истории, которую переживает современное человечество, считающее себя секуляризованным, вытекает из основных установок Библии. Об этом никогда не вспоминают, но именно на библейское откровение, по крайней мере в Европе, опирается объективность нашего восприятия мира. Гароди, французский философ–коммунист, охотно признает, что понятие личности имеет христианские истоки. Несколько лет назад мне приходилось встречаться с ним в связи с ситуацией христиан в СССР. Я указал ему cum grano salis, что он не мог бы быть материалистом без библейского откровения, придающего тварному миру устойчивую реальность и утверждающего ответственность человека по отношению к творению. В индийской традиции материя была видимостью, иллюзией, которую следует усвоить и погасить внутри себя, однако вся настоящая наука, вся техника исходят из этой внутренней основы, из глубины личности.
Для спиритуалистов Древней Греции материя была гробницей — тело–могила (soma–sêma), — говорил Платон, — от которой следовало освободиться. Я уже не говорю о манихеях…
Библейское откровение открыло путь для науки и техники. Прежде всего оно наделило историю той сокрытой силой, которая оживляет ее уже две тысячи лет. Эта сила — понятие личности и свободы. В нашей православной традиции личность определяется через свободу и ответственность.
Я
Стремление к свободному и ответственному существованию личности явно становится закваской современной истории в Европе, в Америке, а ныне и в странах третьего мира.
Он
Все дело Ататюрка, было насыщено этим стремлением. Посмотрите хоти бы, что он сделал для освобождения женщины здесь, в этой стране, которая теперь стала моей страной.
Я
Как странно, что это стремление так часто сталкивается с недоверием или запретами со стороны Церквей!
Он
Церкви боялись Евангелия, и страх их был вполне оправдан. Христос же остался среди людей, Он оживотворил их историю без Церквей, иной раз вопреки им… С социализмом дело обстоит так же: в той мере, в какой он стремится к большей справедливости и большему соединению людей, он вырастает на евангельской закваске. Бедняк — это воплощение Христа…
Я
В последние годы некоторые французские историки–медиевисты открыли, что движения к евангельскому пауперизму в христианской Европе черпали свое вдохновение у греческих Отцов, говоривших о воплощении Христа в бедняке. Движения эти существовали и в византийском мире, как скажем, движение «зилотов» в Фессалониках. Что–то подобное происходило моментами и в русской революции, по крайней мере, в народе… Великое христианское пробуждение всякий раз наступало тогда, когда преодолевался разрыв между Церковью, обладательницей евхаристической тайны, и этим евангельским alter ego Церкви, каковым является мир, когда он оживотворен стремлением к свободе или к единению. Так было в Средние века со святым Франциском Ассизским, который обручился с госпожой Бедностью и обручился на виду у всех, как бы с вызовом богатым купцам его города, или со святым Григорием Паламой, который уже епископом Фессалоникийским возвращается к теме «зилотов», чтобы напомнить о социальной правде и залоить начало социологии духовного единения. Так было в начале нашего века с большими религиозными философами, французами и русскими, с Пеги, с Бердяевым… 3атем пришел Иоанн XXIII… Он
И Павел VI, не забудьте. Его энциклика Populorum progressio в моих глазах приобрела значение, которое я назвал бы «космо–историческим». Церковь и христианство должны соединиться ныне ради нового периода — славного, но требующего смирения — в истории христианства. Наука стучится в двери неизвестного, но смыслом его наделяет не она. Смысл — это Воскресение, которое таит в себе Евхаристия. Человечество ищет единства, но оно избавится от насилия и однообразия на этом пути тогда, когда станет уважать неповторимость каждой личности, оригинальность каждого народа. И примером, закваской этого единства может быть лишь Церковь — по образу Пресвятой Троицы. Современный человек стремится к свободе и ответственности, но содержание этой свободы он обретает лишь в любви, которая, чтобы победить смерть, должна питать себя Евхаристией…
Я
Что касается социализма, Достоевский предсказывал, что он окажется куда уязвимей перед лицом искушений, отвергнутых Христом в пустыне… Ибо он захочет превратить камни в хлебы, но не хлебом единым жив человек. И это касается не только социализма, но и всей промышленной цивилизации. Однако кто еще, если не Церковь, может победить эти искушения, коль скоро она обращается к Тому, Кто сказал: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душу свою погубит?»
Он
«Все испытывайте, хорошего держитесь», — говорит Апостол. Стремление к свободе, справедливости, братскому сотрудничеству и к миру, медленное пересоздание мира с помощью техники, постижение человека, лучшее распределение земных благ, возрождение народов и культур, долгое время подавляемых, освобождение женщины, уважение к труду — все это тайно пронизано духом Воскресения, все должно быть обращено к окончательному преображению.
Я
Но как помочь нам этому новому соединению Евангелия и Церкви, Евхаристии и бедноты?
Он
Для этого нужно обновление, которое повсюду намечается в христианском мире. Однако я думаю, что первым, основным условием для этого может быть лишь объединение христиан, призванных вместе идти в мир, чтобы служить человеку. Христос молился о том, чтобы мы были едины, дабы мир уверовал в Него. Ныне доверие вытесняет страх и презрение, которые столь долгое время царили между Церквами, или вернее внутри Церкви Христовой, ибо есть лишь одна Церковь. В эти летние месяцы христиане всех конфессий отовсюду приезжают повидаться со мной. Мы разговариваем как братья, молимся вместе. Любовь нисходит на лицо Церкви и преображает его. Христианство и Церковь начинают соединяться в общем нем точнике, который есть Евангелие и Евхаристия.
* * *
В тот же день, неся в себе эти слова, я бродил по старому городу, в котором Византия скрывается под Стамбулом, как Китеж скрыт под водами озера. Внезапно передо мной вырос храм, ныне обновляемый; несмотря на протекшие века, он кажется только что возведенным, как бы незаконченным. На паперти его — три турецких археолога, и среди них — одна женщина, они старательно вымывают обломки статуй. Церковь, давно превращенная в мечеть, — Календер Джами — станет музеем христианского искусства, объясняют они мне, и с этой целью ее сейчас восстанавливают. Нынешняя секуляризация в Стамбуле возвращает нам освященные пространства, безмолвие которых свидетельствует о преображении, она освобождает от мусульманских наслоений человеческое лицо Бога, божественное лицо человека… Чем может стать это открытие для того, кто ничего не знает о христианстве? Я думаю о словах патриарха о Христе, проходящем через историю, о том, что он говорил мне о Святой Софии, превращенной в христианский музей, и о ее мозаиках, реставрированных благодаря Ататюрку и Рузвельту, людям, которыми он не устает восхищаться.
Взять хотя бы этих молодых археологов; они выросли не в христианском, но в мусульманском мире или уже вполне секуляризованном. Сейчас любопытство, а может быть и любовь, влечет их к этим впечатляющим свидетельствам христианской веры. Инициатива исходит от западной науки, оплодотворенной христианством и ставшей общим достоянием человечества. Что могут они чувствовать?
Возможный ответ — разумеется, не единственный — явился несколькими днями позднее. В притворе церкви святого Георгия при выходе от вечерни к патриарху подошла девушка. Прекрасное лицо четкой и сильной лепки, живое, подвижное, как бы сосредоточенное в огромных темных глазах. Она была тем самым археологом и хотела получить разрешение сфотографировать византийские мозаики, которые были перевезены в Фанар. Патриарх тотчас дает свое согласие, но по своему обычаю откладывает на некоторое время беседу. Девушка–археолог спрашивает, можно ли повидать его вновь. На следующий день патриарх заговаривает со мной об этой новой встрече. «Эта девушка мусульманского происхождения, но она принадлежит к полностью «обмирщенной» среде, которая возникла в этой стране среди интеллигенции после реформ Ататюрка. Она стала археологом из любви к своему народу, своей земле, любви, не исключающей ничего из его истории. Она страстно увлеклась византийскими мозаиками. И мозаики открыли ей Христа. Ныне она считает себя христианкой».
— Оставаясь вне Церкви?
— Оставаясь вне Церкви. Христианство повсюду выходит за границы Церкви. К тому же тяжесть истории, этнические проблемы препятствуют обращению. Мы запрещаем себе всякий прозелитизм. Однако на днях у нас крестилось двое взрослых».
Секуляризация как бы приоткрыла двери. И Христос входит в них инкогнито, словно на время. На Бей–оглу, большой артерии города, молодые люди, по всей вероятности студенты, наскоро раскладывают книги на тротуарах. Здесь основные тексты революционеров XIX и XX века. Но здесь и Достоевский. Камю сказал однажды, что наш век, как полагали, будет веком Маркса, но он оказался веком Достоевского. Или, может быть, обоих? С обновленным христианством на горизонте?
Я
Больше всего в вашем мышлении мне, наверное, нравится то, что в нем отсутствуют противопоставления. Вам свойственно и ощущение присутствия Христа во всей истории людей и одновременно самое реалистическое ощущение Его присутствия в Евхаристии. На Западе те из христиан, кому открывается действие Христа в исторических превратностях, в конце концов забывают или отрицают власть невидимого и превращают Евхаристию в простую братскую трапезу. Другие же, обращенные к жизни исключительно внутренней и к стяжанию святости, склонны видеть в жизни мира только угрозы, знамения и тьму антихриста…
Он
Тем, кто сводит Евхаристию к братской трапезе, нужно напомнить, что эта пища, даже разделенная с любовью, не помешает им умереть. Евхаристия–прежде всего союз с Воскресшим, который воскрешает нас, тот хлеб небесный, который уже здесь дает нам жизнь вечную. Вот почему она есть единственная всецело братская трапеза, потому что Христос делает нас членами друг друга, отождествляет нас в Своей плоти.
Что касается тех, кто испытывает страх перед историей, то им нужно напомнить, что Христос победил ад, что полнота, исходящая от чаши — для всех, что нельзя отвергать жизнь из–за того, что в ней перемешаны пшеница и плевелы, но следует различать в ней работу Господа, всех привлекающего к Своему Воскресению… Есть только один Христос: Христа истории необходимо соединить со Христом евхаристической чаши!
Он
Страдание, которое мы испытываем при виде множества христиан, превращающих Церковь в машину, наша мука при виде того, как раздирают тело Христо–1ю, не должны заслонять нашей любви к Церкви, нашей Матери, сосуд жизни Божией, ось истории и сердце мира.
Церковь — это Тело Христово. Ее образует не организация, а тайна Христа, Евхаристия.
Я
Тело Христово — место всегда обновляемой Пятидесятницы. Огонь Духа воспламеняет кровь чаши.
Он
Так единство Церкви слагается по образу мистического единства Божия, ибо Дух Святой через Сына приобщает нас к любви Отчей, к источнику. Через причащение Святыми Дарами тайна св. Троицы внедряется в основу нашей жизни. И жизнь наша преизбыточествует в ней, становится бесконечной. Всякий раз, когда, вглядываясь в лицо моего ближнего, я вижу его прозрачным и неповторимым, я соучаствую в тайне св. Троицы. Вот почему существование Церкви на земле не может иметь другого символа, кроме единства в любви, исполнение «новой заповеди», оставленной нам Господом.
Я
Парадокс Церкви заключается в том, что Господь всегда верен ей, тогда как она не всегда верна своему Господу.
Он
Мы изгоняем Христа из Церкви, но Он непрестанно отдает Себя в чаше.
Я
Некоторые Отцы называли Церковь блудницей, которую Христос омывает в Своей крови, чтобы сделать ее супругой «без порока».
Он
Вот почему Церковь живет покаянием и благодатью. Как напомнила Первая Всеправославная Конференция на Родосе, «Церковь наша построена не из камней и сушняка, но из веры и жизни». Знать это–значит сознавать свою ответственность за всех людей, рассеяных по лицу земли, но созданных по одному образу. Когда я служу Божественную литургию, в особенности на Рождество и на Пасху, я не только мистически сослужу совместно со всеми предстоятелями Церквей–сестер, но молюсь вместе с папой, с главами всех христианских конфессий, соединяюсь в молитве со всеми христианами. Тогда я могу принести бескровную жертву с молитвой о «благостоянии святых Божиих Церквей и о соединении всех», о спасении мира, о всей земле, на которую мы, как Церковь, должны непрестанно призывать мир и милосердие Христовы…
Я
«О всех любящих нас и о всех ненавидящих нас», — повторяют тексты наших служб.
Он
«А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим пас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего небесного; ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных… " (Мф 5.44–45)
— — — — — — — — — — — — -
Он
Для того, чтобы Церковь и христианство наконец соединились, нужно чтобы Церковь выглядела перед миром смиренной и неимущей. Конечно, Церковь вправе располагать какими–то небольшими средствами, и они должны быть в хороших руках. Когда я реорганизовал наши общины, прежде всего в Америке, я настаивал на денежной дисциплине. И народ давал нам необходимое, и более того. Но люди Церкви, ответственные за нее, должны научиться лишениям, явить нам пример простоты. Папа и некоторые католические епископы здесь многому могут научить нас. Сегодняшнему человеку понятны только простота и непосредственные проявления любви. За пределами храма, по крайней мере. Ну, а что касается храма, то если дело идет об украшении или служении, то пусть это будет великим празднеством, совмещающим все виды красоты.
Я думаю о самом патриархе, который иногда ездит в тесном такси и даже на общественном транспорте, так как Фанар располагает лишь одним автомобилем… Если в храмах он скрупулезно соблюдает ритуалы и принимает традиционные знаки почтения — целование рук, затем прикосновение ко лбу — то за пределами храма он находит для каждого собеседника непосредственный язык симпатии и любви.
* * *
Он
Следует, чтобы в Церкви между служителями Христа и всем народом существовало тесное сотрудничество. Ибо этот народ — народ Божий.
Я
Когда вы посещаете какую–нибудь общину, я вижу, что вы держитесь на равных с народом и запросто устанавливаете подлинный диалог.
Он
Для представителя Церкви нет ничего важнее, чем уметь слышать таинственный голос народа. Именно парод, соединенный верой и любовью, сохраняет истину. Пастырство в Церкви означает служение, — это пастырство любви, единства и мира. Предстоятель черпает силы в ощущении ответственности: он одушевляет общение всех. Его авторитет зависит от его способности жить, сообразуясь с евангельской переоценкой ценностей: тот, кто хочет быть первым, пусть станет последним, слугой всем.
Я
Но как осуществить это сотрудничество в повседневной жизни Церкви?
Он
Возьмите наши общины. Их добрый порядок строится на повседневном сотрудничестве священника и председателя совета мирян, избираемого каждые два года собранием верующих. В Америке каждые два года созывается собрание архиепископии, принимающее основные решения, на которых делегаты мирян куда более многочисленны, чем делегаты духовенства. Мы, служители Церкви, ничего не можем без мирян. Мы рискуем остаться замкнутыми в нашем маленьком кругу, далеко от жизни. Миряне знают жизнь, мы должны слышать их голос. Сам я, если что–то знаю о человеке, если у меня иногда бывают интуиции о судьбе Церкви и будущего христианства, то лишь благодаря тому, что пятьдесят девять лет я нахожусь в непосредственном контакте с людьми. Я — старый бюрократ на службе у народа, на ежедневной службе.
* * *
Я
В этом тесном сотрудничестве между мирянами и учительствующим клиром, какова должна быть роль тех и других при решении главных этических, социальных, политических проблем?
Он
Пусть миряне берут на себя ответственность! Моя роль не в том, чтобы налагать на них какие–то обязательства. Как это может осуществиться? Наши православные Церкви живут в столь различных условиях, одни — на Востоке, другие — на Западе, некоторые и странах третьего мира. Моя обязанность состоит и том, чтобы напоминать людям о смысле жизни, помогать им стать ответственными.
Я
В этой перспективе, что следует нам думать об энциклике Humanae Vitae, о которой столько говорят и настоящее время?
Он
Все критикуют эту энциклику. Послушайте меня: папа не мог говорить иным образом. Он не мог поступить по–другому. Просто не мог. На этот счет есть традиция Ватикана, есть особый язык Ватикана. Папа не мог игнорировать их, внезапно их изменить. Нужно понять то, что он хотел сказать, прибегнув к этому языку, который не столь свойственен ему, нужно понять, какие ценности он стремился защитить: святость человеческой любви, таинство деторождения — радость, о которой говорит Евангелие, когда человек рождается в мир. Он говорил о разлагающем характере удовольствия, когда оно становится автономным, когда над ним не возвышается, не управляет и не освящает его человеческая теплота; если оно не открыто всей необъятности жизни и любви и соответствующей плодовитости. Папа хотел также защитить и права семьи против нового тоталитаризма, угрожающего некоторым странам третьего мира, тоталитаризма химического, биологического…
Вы обратили внимание? В энциклике тридцать одна страница… Здесь патетическая жажда убедить, доказать… Но есть ли в этом такая нужда? Может быть, немногих слов было бы достаточно. Но как обойтись немногими словами, когда миллионы людей ожидают точных решений! И если не повторить традиционные решения со всей ясностью, они могут подумать, что им рекомендуется противоположное!
Я
Ну, а мы, православные?
Он
У нас, к счастью, нет этой трудности и нет такой проблемы.
Мы оставляем ее на совести каждого, на усмотрение его духовника. Это не значит, что нам нечего сказать на эту тему, ничего подобного! В этой области мы прежде всего должны помочь человеку стать ответственной личностью. Нам надлежит напомнить ему о смысле любви. Любовь мужчины и женщины — это грандиозный вид христианской любви, в нем выражает себя любовь Христа к Церкви. «Тайна сия велика», — говорит Апостол. Это одновременно медленное открытие другого и всей необъятности жизни.
Я
Я думаю об аскетическом понятии целостности–его зачастую переводят как целомудрие, но здесь речь идет о целомудрии духа, о придании единства всему бытию, о том понятии, которое обретает весь свой смысл тогда, когда в глубине всякой подлинной встречи раскрывается необъятность жизни, когда страсть изнутри пронизывается нежностью. В православном таинстве брака вспоминается чудо Каны Галилейской. На этой свадьбе Христос превратил воду в вино. Человеческую любовь Он запечатлел знаком евхаристического хмеля.
Он
Вот почему сейчас более чем когда–либо, следует напоминать людям, в особенности молодым, что серьезная и благодарная любовь между двумя человеческими существами возможна и сегодня. Любовь возможна и безгранична. Она требует верности и вечности…
Я
Такая любовь неизбежно становится плодотворной — пусть плодом ее станет ребенок, встреча двух существ, общее служение, общее созидание жизни…
Он
Моя роль в том, чтобы напоминать о смысле любви. В том, чтобы научить человека вниманию к другому, вниманию к жизни, помочь ему стать личностью, способной к уважению и удивлению. Личность как таковую я могу только уважать. Ее брачный покой для меня священен. Я не вхожу в него. Когда между мужчиной и женщиной царит истинная любовь, она полностью освящена…
… На папу же нападают со всех сторон. Ему тяжко и одиноко. Это человек очень восприимчивый, даже чувствительный. Не то, что старый бюрократ, вроде меня. Поэтому я должен быть на его стороне. Только что он прислал мне телеграмму в ознаменование годовщины своего визита в Стамбул; я собираюсь ему телеграфировать, что я с ним, что я понимаю его и одобряю. Одобряю глубинные его намерения. И, главное, я люблю его.
Через несколько дней патриарх принял итальянского посла в Анкаре.
Он
Я выразил ему свою симпатию к Его Святейшеству, и сказал ему, что чувствовал себя в Риме вполне как дома. В конце концов Константинополь — это новый Рим, и византийцы называли себя ромеями. В конце концов я тоже римлянин! Посол выразил мне свою благодарность за поддержку, которую я только что оказал папе в связи с энцикликой Humanae Vitae. «Ну а вы, православные? — спросил он меня. — Это вопрос, которым займется будущий Всеправославный Собор. — А теперь? — Мы оставляем его на совести каждого, на усмотрение его духовника. Мы не хотим принуждения. Не мое дело — издавать законы, я должен лишь напоминать о смысле жизни.
* * *
Я
Иногда я спрашиваю себя, не извратил ли принудительный целибат духовенства на Западе понимания человеческой любви, не заложил ли он в коллективную психологию ощущение своего рода несовместимости между половой жизнью и тайной христианства…
Он '
Вполне возможно. — Как бы то ни было, я полагаю что существование женатого духовенства в православной Церкви — большое благо.
Я
На Первом Вселенском Соборе великий египетский аскет святой Пафнутий воспротивился введению обязательного целибата для священников во имя духовного целомудрия, которое может быть и в брачной жизни и в монашеском состоянии. В традиции неразделенной Церкви мы видим большую аскетическую трезвость и одновременно уважение ко всем призваниям и величайшее милосердие ко всем скорбям человеческим. Целибат — же призвание монашеское…
Он
Или скорее оно лишь средство, подобное посту и другим методам аскезы. Жизненная энергия здесь должна подняться в область более высокую, она должна поднять любовь на высшую ступень.
Я
Истинный монах, как говорил Евагрий, отделен от всех и един со всеми. Сегодняшний человек более всего нуждается в этих примерах, в этой высокой школе, где учат воскресению. Психоанализ открыл взаимосвязанность всех жизненных энергий, но он ничего не знает о ее высших метаморфозах. Платон уже знал, что эрос — желание вечности!
Он
Но речь может идти лишь о свободном призвании, о любви, обращенной непосредственно к Богу без посредников, той любви, которая впитывает в себя, в себе преображает энергию, чтобы вся она стала молитвой, объемлющей все человечество и весь мир. Но этот центр, откуда исходит благотворная энергия, может быть также и союзом мужчины и женщины; этим объясняется исключительное положение женатого священника…
Я
… и его жены, ибо она совершает подлинное служение, которое не дает ее человеческой и материнской теплоте замкнуться в семейном эгоизме, простираясь и на само совершение Евхаристии… Некоторые из лучших священников, которых я встречал, стали таковыми в зрелом возрасте под влиянием жен. А те, в свою очередь, с подлинно творческой неприметностью, умели сделать свой дом местом, где каждый чувствовал себя по–домашнему, где никто никогда не был лишним, а жизнь была в движении, в размножении…
Он
Поверьте мне, рано или поздно женатые священники будут и в католической Церкви. Однако не следует заставлять жениться священников, как не следует и запрещать этого: каждый должен располагать правом свободного выбора. Церковное безбрачие может иметь огромную апостольскую значимость, оно может означать полную самоотдачу…
Я
Материнское милосердие Церкви воспроизводит и продолжает любовь Христа, пришедшего не к здоровым, а к больным, и не отвергшего самарянки, несмотря на вереницу ее мужей. Православная Церковь почитает великих аскетов, ставших проводниками небесного света, и прославляет святость брачной жизни, рукополагая женатых людей во священники; идеалом человеческой любви для нее служит «одной жены муж», чего Апостол требует от «епископа», и каковым сегодня должен быть «священник». Вот почему наша Церковь не потворствует вторичному браку вдовцов, при венчании которых, привносит ноту покаяния. Все же, из сострадания, она допускает, или скорее констатирует, что мужчина и женщина порой не осуществляют той возможности единства во Христе, которая дается в таинстве венчания. И потому она терпит развод и повторный брак разведенных. Она не отторгает от своего общения разбитые судьбы. Но в этом нет ничего юридического. Развод и повторный брак — это не права, но исключительные проявление «икономии» милосердия. Для того, чтобы ответить тайне любви, требуется все время и вся вечность. Церковь не учит ничему иному. Но и здесь она указывает на смысл, она возбуждает жизнь, она освещает путь и не отбрасывает тех, кто идет наощупь и порой заблуждается.
Он
Подлинная позиция Церкви — не юридическая, но пастырская. Каноны — это лишь терапевтические указания, и епископ или духовик может сообразовать их с духом той или иной «икономии», о которой вы только что упомянули. Однако остерегайтесь, вы смотрите на православную Церковь слишком радужными глазами. И мы ведь возложили на людей бремена неудобоносимые, которые вовсе не вытекают из Евангелия. Так, мы рукополагаем женатого человека, но запрещаем жениться неженатому священнику. Почему?
Я
Но, я слышал в определенных православных кругах, весьма укорененных в предании…
Он
Но это вовсе не Предание! Это обычай, это дисциплина, сравнительно поздно установленная Церковью, которая может ее изменить….
Я
Конечно. Но я скажу, что я слышал в определенных православных кругах в оправдание этого обычая, он сводится к следующему: человеческая любовь может распространиться на любовь более широкую, которая должна соединить священника — следовательно и его жену — с приходом. Но было бы немыслимо, чтобы неженатый священник, отдавший себя этой более широкой любви, внезапно заключил бы ее в скобки сосредоточил свое внимание исключительно на одно личности.
Он
Но что значат эти количества любви? Если женщина хочет выйти замуж за священника, это означает что она любит его именно таким и готова сознательно соединить себя с его служением, но отнюдь не умалить его… Я убежден, что священник должен иметь возможность жениться и после рукоположения. Ведь это абсурдно, что человек, когда он уясняет для себя свое священническое призвание, бывает вынужден наскоро подыскивать себе жену, порой каким–то безличным образом. В конце концов женятся не для того, чтобы просто жениться, женятся на ком–то, женятся, когда совершается подлинная встреча. Этим моментом не управляют, ибо любовь должна быть чувством испытанным, личностным. Все должно совершаться мирно и зрело. Неженатый священник, не имея призвания к целибату и просто не встретив до своего рукоположения ту, что призвана стать его женой, должен иметь возможность жениться потом, тогда, когда эта встреча произойдет. А иначе не будет правды в Церкви. Ну, а для того, чтобы люди наконец обнаружили, что произошло примирение Церкви и христианства, в Церкви должна воцариться подлинная справедливость.
Когда я был архиепископом в Америке, я был готов предложить «съезду» поместной Церкви, реформу, позволяющую священнику жениться после рукоположения. Но тогда же я был избран патриархом, и дело осталось недовершенным. Но я собираюсь вернуться к нему на Синоде, чтобы эта проблема была включена в программу будущего Всеправославного Собора.
Я
В древней Церкви даже епископы могли быть женатыми. Один из самых замечательных Отцов, Григорий Нисский, был в течение ряда лет женатым епископом. И когда его жена умерла, один из его собратьев воздал ей честь как «святой и подлинно священнической супруге». Святой Григорий Назианзин был сыном епископа. На Западе женатым епископом был святой Иларий Пиктавииский. Подобным примерам нет числа. Кажется, только в VII веке Восточная Церковь решила призывать к епископству исключительно монахов. С внешней точки зрения Церковь стала имперским учреждением, нравственный уровень духовенства оказался под угрозой, возникшей из–за смешения Царства Божия и Царства кесаря. Только монахи, как провозвестники будущего века, казалось, сохраняли духовную независимость Церкви. Отсюда ее решение выбирать из монахов своих возглавителей. Здесь, несомненно, сказалось желание соединить в одном человеке иерарха и пророка. Даже теперь положительные изменения, происшедшие в Церкви за последние десять лет, могут быть, хотя бы частично, приписан пророкам, оказавшимся на вершине иерархии? Я имею ввиду Иоанна XXIII и Вас самого…
Он
Относительно Иоанна XXIII я уверен. Что касается меня, не знаю. Но если говорить о привлечении к епископству, то в этом отношении обстоятельства, несомненно, сильно изменились. Всеправославный Собор должен непременно заняться этим вопросом. Нет больше имперской Церкви, монашество не имеет ни той силы, ни того смысла. При этом превосходные пастыри не могут стать епископами. Очень молодые люди отделяются от других, налагают на себя целибат, чтобы сделать карьеру епископа. Почему бы епископам не быть женатыми? Такие епископы существовали в течение нескольких веков тогда, когда Церковь, малочисленная и гонимая, находилась в условиях, более близких к нашим, в каких не жила Церковь империи. Апостол Павел говорит нам, что Петр и другие апостолы имели каждый свою подругу… Человек, посвящающий себя служению Церкви, должен иметь возможность выбирать, жениться ему или нет…
В древней Церкви дом епископа часто становился местом служения литургии. В основе жизни христианской общины можно было найти и молитвенное заступничество монашеского типа или проявление настоящей любви. Бердяев говорил, что эта любовь также предвозвещает преображение мира.
Он
Надо чтобы в Церкви была справедливость. Тогда люди откроют лик «Человеколюбца», по выражению нашей литургии, лицо Бога который любит человека.

Ислам

В Стамбуле есть громадные мечети, архитектура которых стремится воспроизвести и даже превзойти архитектуру Святой Софии. Пространства под их куполами полны священного покоя, который окрашен в зелень и голубизну, благодаря фаянсу, покрывающему стены и залитому светом, покой здесь источает прохладу. Пространства эти, чистые и пустые, ничего не воплощающие и не преображающие, сосредоточены в себе самих и как бы вылущены. Надписи и арабески преобразуют объем в плоские миниатюры. Это уже не архитектура, но священное писание в двух измерениях, чтобы все указывало, но не приобщало. Здесь и там человек, сидящий на пятках, тихонько покачиваясь, читает молитвы нараспев и как будто и нос, так, словно он сейчас заплачет. Несколько женщин молится по четкам. Вечерами в каждой большой мечети человек сто выстраиваются в строгий ряд Слышится речитатив, чей–то голос взлетает, и вес склоняются в глубоком поклоне, взлетает вновь, и вес падают на колени, звук его достигает последней вы соты и разбивается, и все простираются ниц. В неустанном прославлении Единственного душа парит в пустоте между двумя небытийственными безднами: пустотой Неприступного и пустотой этого тварного мира, который Бог каждое мгновение вызывает к жизни и волен в любой момент уничтожить. Это религия без лица, и поистине единственная религия Слова — не того Слова, Которое стало плотью, но Слова, ставшего словом — в этих обнаженных, как бы сожженных арабесках, письменах нетварной плоти Неприступного Душа может лишь слышать Возлюбленного, она должна «угаснуть», дабы Он один мог заговорить в ней, поглотив ее собою. Религия, в которой есть лишь Он, но не Он — Ты, Который ускользает в то мгновение, когда все указывает на Него. Кривая разрезает другую кривую, но центр этих пересечений ускользает от нас. Здесь нет абсиды, укрытия, где Слово становится плотью, но лишь плоская стена с маленькой пустой нишей, где с приходом ночи зажигается зеленый огонек. Кибла, обращенная в сторону Мекки, лишь обозначена, но не становится символом.
Официальные гиды, сопровождающие западных туристов, не преминут подчеркнуть дух равенства, царящий в мечети. Они пытаются пополнить достояние ислама ценностями секуляризованного общества. Однако ислам не породил этого общества, как это сделало христианство, которое может, если вновь устремится ко Христу грядущему, заменить статическую сакрализацию Средневековья движением к преображению. На земле ислама мирской дух насильно врывается извне. И все распадается. С одной стороны, есть мир вещей, которым следует овладеть, есть отдельные индивиды, которые хотят «жить своей жизнью» в этом времени и на этой земле. С другой стороны, это чистое и пустое пространство, непреодолимая граница Неприступного. С одной стороны, всецелая имманентность, а с другой — та же всецелая трансцендентность: отсутствие богочеловечности. В Топкапу Сарай можно видеть реликвии Магомета, его сандалии, его меч. Пророк хотел быть ничтожным орудием нетварного Корана. Однако он окружен любовью и почитанием, которые распространяются и на его реликвии (ныне их можно видеть издалека в витринах музея). Стоит ли за всем этим отчаянный поиск Бога Живого, заявившего о Себе в человеке?
* * *
Он
С исламом мы сосуществуем тринадцать веков, потому что мусульмане уже в VII веке заняли Сирию, Палестину и Египет. Человеческие связи существовали, конечно, всегда, но трудно указать, какие именно. С интеллектуальной точки зрения они были менее всего интересны, хотя и здесь были настоящие встречи и собеседования, в особенности в конце византийской эпохи. Каждый хотел убедить или, скорее, победить другого, не попытавшись понять его по–настоящему. В простонародной среде сложилось то поистине библейское добрососедство, которое я знавал в своем детстве. Однако можно было почувствовать и более глубокие отношения среди людей духовных: так, методы призывания имени Божия близко соприкасаются друг с другом, и некоторые дервиши действительно почитают имя Иисусово… Так произошла встреча, где ни один не должен был копировать другого — люди молитвы имеют свой способ общения, не оставляющий следов…
Я
Компаративисты остаются ни при чем. Они полагают, что исихастский «метод» заимствован у мусульманского зикр'а. Но он существовал еще до возникновения ислама! Дело обстоит скорее наоборот, стоит только вспомнить о том уважении, которое первые мусульмане питали к христианским созерцателям… На самом деле призывание имени Божия, соединенное с ритмами дыхания и сердца, универсально, его можно найти в Индии и даже в Японии, ибо с самого начали тело человека было сотворено для того, чтобы стать храмом Духа
Он
Есть большое сходство между юродивыми ислама и нашими юродивыми во Христе. И там и здесь человек надевает на себя отталкивающую маску безумия, «делается поношением» (Иер 44.8) в глазах людей, чтобы смирив себя, избавиться от себя самого. И тот же пророческий дар, то же ясновидение, что внезапно прорывается в этих «безумцах»…
Я
Ныне мы ищем прежде всего понимания. И упираемся в тайну ислама, тайну его учения, возникшего несколькими веками позднее откровения Христова. < )но не проходит ни мимо завета Моисея, ни мимо запета Иисуса. Мы не можем, подобно святому Иоанну Дамаскину, видеть в исламе просто христианскую ересь. Но что такое ислам?
Он
Может быть, мы могли бы назвать Магомета ветхозаветным пророком… Он упоминает Авраама как первого мусульманина. Здесь как будто происходит иозрождение веры патриархов, живших не только до Воплощения, но и до Моисеева Декалога. И для блага народов, как сказал Григорий Палама, на которого мы однажды ссылались, ислам помог переходу от языческого идолопоклонства к вере Авраама…
Я
Но ислам встретил также иудаизм и христианство, и Коран отводит важное место Моисею и Иисусу…
Он
И многие из мусульман ожидают Иисуса: Он вернется в конце времен как махди и как судья. Ислам справедливо упрекает Израиль в том, что Он ожидает Мессию, который родится в роде Давидовом по плоти. Он утверждает, что Он уже родился от девственной матери, Он — Иисус, «печать святости», как Магомет — «печать пророчества».
Я
Но, несмотря на все это, Иисус ислама — только пророк, занимающий положенное Ему место на ступенях пророчества. И Его исключительная святость не позволяет Ему умереть на Кресте. Две перекладины Креста символизируют союз трансцендентного и исторического: на парапете в Святой Софии, где каждая мраморная плитка отмечена изображением Креста, мусульмане стерли горизонтальную линию. Нет Бога, кроме Бога, и Он есть Бог и ничего больше!
Он
Это верно, но поскольку мусульмане любят и почитают Иисуса и всех патриархов Ветхого Завета, поскольку между ними и нами старые розни все более угасают и будут угасать в дальнейшем — нам предстоит явить собственные наши свидетельства — Библию и Евангелие. И это потребует от нас того же — чтобы и мы приняли их свидетельства всерьез!
Трудность такого диалога в Турции заключается и том, что здесь мало интеллектуально подготовленных представителей ислама. Но я готов поддержать любую инициативу в этой области, исходит ли она от Ватикана или от Всемирного Совета Церквей. Не забывайте также и о роли, которую в этом диалоге должны сыграть православные арабы на Ближнем Востоке, которые живут в самом сердце ислама…
Множество вещей должно быть разъяснено в этом диалоге. Вы только что говорили мне о страхе мусульман перед Крестом. Однако тайна Креста хорошо знакома их мистикам. Халладж был распят за то, что говорил о своем союзе с Богом Живым. Он хотел, чтобы это прохождение через Крест было бы не только смертью для него самого, но и воскресением в Боге, уподоблением Иисусу. Меня поразило изречение одного «суфия»: как можешь ты познать Бога по ту сторону, если ты не ведаешь Его в этой жизни? И дело здесь не в мистическом эгоизме: тот, кого Бог поглощает целиком, становится могущественным заступником, одним из тех, кого называют Абдал, одним из десяти праведников, которые по молитве Авраама могли бы спасти даже Содом…
Я
Тайна Креста простирается и за видимые границы христианства. Поразительно, что еврейский народ, отвергший распятого Мессию, сам прошел через опыт стольких распятий. Еврейские мистики видели в нем коллективного Мессию, который благодаря страданиям своим несет на себе грехи мира! Они также вспоминали о десяти праведниках…
Однако в исламе и в иудаизме не произошло встречи божественного и человеческого: человек либо отделен от Бога, либо поглощен Им. Здесь нет преображения.
По правде говоря, преображение, когда христианский мир пытался выразить его не только личной святостью, но и запечатлеть его в культуре, было делом рискованным. Возможно, византийская империя слишком уж утвердилась в том, что уже построила Новый Иерусалим, возможно, слишком легко возомнила себя местоблюстительницей присутствия Божия, заключенного под столькими куполами и в стольких образах, тогда как ее — в особенности под конец — подтачивали как суеверия, уклоны к язычеству, так и социальное неравенство. Ислам пришел, чтобы разбить эти образы, написать имя Неприступного на этих куполах, напомнить о дне суда, чтобы поставить в вину христианам неосуществленное ими монашеское совершенство — рахбанья — знамением чего является Иисус. Если ислам есть возрождение веры патриархов, есть в нем что–то и завершающее — как если бы он пришел для того, чтобы очистить место для Конца. Благодаря ему пространства больших константинопольских церквей и прежде всего великой Святой Софии, стало пространством Апокалипсиса, образом Небесного Иерусалима, где не будет алтаря, ибо Бог будет всем во всем…
Он
Мы молимся, обратившись к Востоку в ожидании восхода Дня Немеркнущего. Церковь — это паломничество к небесному Иерусалиму, чей символ — Иерусалим земной… Я
Вот почему ваша встреча с папой в Иерусалиме имела такой смысл. Также, как и ваш призыв к главам всех Церквей встретиться на Голгофе со слезами покаяния и надежды. Подобный шаг, если он когда–нибудь осуществится, будет значить многое и не только для христианского единства, но и для примирения всех сынов Авраамовых. Израиль и Измаил — это враги–братья. Если они так спорят об Иерусалиме — городе Мира — то потому, может быть, что христиане еще не выполнили полностью своего долга по отношению к братьям своим в Аврааме. Слишком долго они забывали прийти в Иерусалим помолиться о возвращении Господа. Между тем мусульмане всегда молились–как показывает двойная кибла — обратившись к Мекке и к Иерусалиму. И евреи непрестанно молили о конце своего изгнания, пока оно не прекратилось, не обратилось против Измаила, снова изгнанного в пустыню…
Он
Палестина вновь становится центром мира, местом столкновения империй и идеологий. Святая Земля испачкана кровью, как и лицо Иисуса. Мы должны молиться и бороться за то, чтобы Иерусалим стал местом диалога и мира. Чтобы вместе приготовить путь для возвращения Иисуса, махди ислама, Мессии Израиля, Господа нашего.

Наука жизни

Он
Нет иного основания новой жизни, кроме Воскресения: оно созидает в нас «совершенного человека Божия, ко всякому доброму делу приготовленного» (см. 2 Тим 3.17). Внутренний человек, сокрытый человек сердца — это сознание нашего воскресения в Воскресшем, созревшее во всем нашем существе.
Я
Сердце — как загадочно выразился Палама — это «сокровеннейшее тело в теле». Вся наша задача заключается в том, чтобы соединить разум и сердце, дабы разум перестал быть лихорадочным и расчленяющим, а сердце слепым. Человек, достигший внутреннего единства и благодати, обретает сердце «разумеющее» которое видит мерцание небесного света в глубина тела его, привитого Крещением к светоносному телу Христову.
Он
«Сердце разумеющее» — это сердце, наделенное разумением любви. Любовь — великая сила и сила единственная, это энергия Божия, которая пронизывает все вещи и движет ими, движет всей вселенной вплоть до самых далеких туманностей. Носить в себе разумение любви — значит каждого принимать как тайну. Стареющий Иоанн Богослов мог говорить только об этом: «любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога. Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (1 Ин 4.7–8).
Мне нужен другой, чтобы осознать собственное мое существование и существование Божие. Мое самосознание проходит через другого, самосознание, которое я воспринимаю от Бога как и познание моего ближнего. Мы стремимся соединить то и другое и совместно находим «центр, где сходятся все лучи».
Я
Секрет христианства, может быть, и заключается в этой неистощимой взаимосвязи одного с другим, нераздельной и неслиянной. На духовных вершинах Индии все смешивается, тогда как в иудаизме и в исламе царит разделение (которое их духовидцы преодолевают лишь за счет иной формы смешения). В христианстве, чем более мое «я» достигает единства с другим, тем более его личность предстает для меня новой и неисчерпаемой, открывающейся мне как бы впервые.
Он
То же самое и с Богом. То же бесконечное расширение души.
Я
Святой Григорий Нисский славит бесконечный полет души–голубя — «о, если бы у меня были крылья голубя» — в свете, который одновременно есть и мрак, ибо Бог скрывает Себя в Своей несокрытости, Он неприступен в Своем присутствии. Чем более насыщает Он душу, тем более она жаждет Его, чем больше наполняет ее светом Своим, тем более устремляется она во мрак, означающий, что свет бездонен.
Он
Ближний становится ближним лишь благодаря откровению, где он открывает себя, оставаясь навсегда непостижимым.
Я
«Объект — это изгнание личности», — сказал в Упсале епископ Латтаикский Игнатий Ацим. Личность — это не объект, в том числе и не объект познания.
Он
Нужно научиться вниманию. И тогда какую радость может подарить открывающееся лицо! Мы скупы на любовь. Чтобы одарить цветами ближнего, нам нужен, чтобы он умер. Подари же ему цветы сегодня — слово, взгляд, улыбку. Дадим ему понять, как он нужен нам.
Какая радость в том, что здесь, с нами — другой человек, что он, другой существует. Существует столь же реально, столь же внутренне, как и я сам. Ведь раз существует Бог, существует и другой, и это чудо Божие. Человеческий взгляд — уже чудо. Какая радость — погрузиться взглядом в глаза другого, во внутренний океан его глаз…
Я
Когда я слышу эти слова, мне кажется, я говорю с самим собой. Знаете ли вы, что я стал христианином, потому что христианство предстало для меня религией лиц? В детстве я жил в атеистической среде, где никто не говорил ни о Боге, ни о Христе. «А после смерти что?» — спрашивал я. «Ничего», — отвечали мне. Однако лица людей чем–то тревожили меня. Откуда они приходят, откуда исходит тот свет, что освещает их? В лице, во взгляде я yгадывал что–то огромное, вторгшееся в материю. Лица и взгляды не есть ли это цветы земли? Но какое солнце взрастило их?
Однажды подростком я гулял днем по берегу моря. Ныла зима, и в бесконечной пустыне неба поднимаюсь первые звезды. Может быть, они погасли уже тысячи лет назад, но их свет все еще доходил до меня. Вскоре умру и я, и немного позднее — ибо перед лицом небытия, тем более перед лицом Божиим тысячи лет как несколько дней — немного позднее, вся земля будет мертвой, а мертвые звезды всегда будут светить «ад ней. Оледенелый, с оледеневшим сердцем я сел в автобус, который должен был отвезти меня в город. Я решил покончить самоубийством. К чему жить и давать ничто медленно истязать себя? Так пусть же оно возьмет меня тотчас и всею целиком. И вдруг я почувствовал, что на меня смотрят. Это была маленькая девочка четырех или пяти лет. Глаза ее светились дружбой. Она улыбнулась. И я понял, что свет взгляда — внутренний океан глаз, если вспомнить ваше выражение — шире, чем это ничто, утыканное звездами, что есть обещание, и что надо жить.
Он
Любовь дает все понять: Бога и жизнь. Она делает жизнь откровением Божиим. Жизнь всего — это Христос, т. е. лицо. И взгляд Матери Божией обращен к нам с бесконечным состраданием.
Я
Христианство — это решим лиц, откровение лиц. В церкви, полной икон, небо делается как бы другом, лики заменяют звезды,
Он
и Христос есть «Солнце правды», которое озаряет лика праведников…
Я
Позвольте мне поделиться еще одним воспоминанием. Это было в Греции. Круг лазури повис над всеми вещами как благословение. Я вошел в старую церковь. И тотчас купол охватил меня: в нем была та же полнота, тот же порыв благословения, что в лазури. Но в центре его проступало лицо, от которого исходил свет и к которому он возвращался…
Он
Любовь питает молитву, и молитва питает любовь Ходатайствовать и воздавать благодарность — значит позволить Крови из чаши орошать весь мир. «За всё благодарите», — говорит Апостол. Изумитесь тому что Бог существует, и вы обнаружите, что все живо Молитва становится существованием, существованием того, кто более не замыкается в себе самом, что бы открыться тому, что необъятно и просто. Чисты сердцем Бога узрят, и кроткие наследуют землю.
Я
А нищие духом?
Он
Это те, кто уже не видит центра мира в своем «я» — будь оно индивидуальным или коллективным — дабы иидеть его в Боге и в ближнем. Они лишают себя всего, и в итоге — отказываются и от себя. В каждое мгновение своего существования они воспринимают Бога как благодать.
Позвольте мне прибегнуть здесь к военной терминологии, которую я иногда предпочитаю: я воюю, нападаю и пытаюсь так жить. Но я воюю с самим собой, чтобы разоружить самого себя.
Чтобы успешно бороться против войны, против зла, нужно уметь вести войну внутри себя, победить зло изнутри. Война с самим собой — самая суровая из войн, ибо внутри нас тоже полно национализма!
В конце концов нужно разоружить самого себя.
Я вел эту войну. Вел ее годы и годы. Она была ужасной. Но ныне я безоружен. Я ничего не боюсь, ибо «любовь изгоняет страх». Я разоружил свою волю, желающую быть правой, оправдывать себя за счет других. Я уже не живу начеку, ревниво распростершись над своими богатствами. То, что мне дается, я умею и разделить. Я не слишком привязан к собственным идеям, собственным проектам. Если мне предложат лучше, я приму их без сожаления. Даже не лучшие, а просто хорошие. Знаете, я отказался от сравнительных степеней… То, что хорошо, истинно, реально где бы то ни было, для меня всегда остается лучшим. Вот почему я не боюсь. Когда ничего не имеешь, ничего не боишься. «Кто отлучит нас от любви Божией?»
Я
Я думаю об этой фразе в Херувимской, которую поют в момент, предшествующий свершению таинства: «Всякое ныне житейское отложим попечение». Большинство людей живет в «попечении», может быть, ради того, чтобы забыть о смерти. Время для них соткано из попечений, соткано плотно, так что никакой свет не пробивается через эту ткань.
Он
Время жестоко.
Но если человек втайне уязвлен, это от того, что он знает, что умрет, и от того, что он нуждается в Боге. «Попечениями» он обманывает и свой страх смерти, и свою нужду в Боге. Обманывает или скорее выдает — в двух смыслах этого слова.
Я
Но человек обезоруженный, не должен ли он также избавиться от своих попечений, как от тяжелых доспехов, дабы разоблачить тоску перед смертью, преобразовать ее в упование на Христа, победителя смерти? В нашей духовной традиции — и это мне особенно дорого — «память смерти» испрашивается как благодать, дабы она преобразилась в «памятование о Боге».
Он
Время жестоко. Но каждое преходящее и тем самым убивающее мгновение, может стать, если мы приемлем его от Бога, мгновением воскресения.
Попечение приковывает нас к прошлому и к будущему. Оно мешает нам жить сегодняшним днем.
Прошлое живет в нас. Дурное прошлое, полное разделении и насилия, длится в нас, питая страх и ненависть.
Вот почему Богу нужно позволить стереть наше дурное прошлое. Доброе преображается и находит свое место в Царствии Божием: это общение святых, которое охраняет и наполняет светом наше настоящее.
Я
Уже память человеческая преображает. Можно забыть скорбь. Остается лишь опыт страдания с той ноной глубиной, которую оно привнесло, остается способность пожалеть и понять. Радость и красота как бы просачиваются к нам и соединяются с вечностью, которая их вдохновляет. В истории также забывается человеческая боль и жестокость. Остаются картины, симфонии, великолепные развалины. Забываются цирковые ристалища. И Святая София соединяется со своим первообразом, Новым Иерусалимом.
Он
Однако не забывается зло, как причиненное, так и испытанное, в особенности, когда виноваты в нем люди или коллективы, которые еще существуют. Это не забывается. И это нельзя заставить забыть. Но если остаешься безоружным, неимущим, открытым к Богочеловеку, Который творит все новое, то Он стирает дурные воспоминания и возвращает нам новое время, где все делается возможным. Прощение–это Бог, Который воплощается, умирает на Кресте и воскресает. Он прощает нас и позволяет нам прощать, ибо Он — обновитель времени, даже и прошедшего. В этом заключается таинство покаяния. И это таинство должно совершиться и в отношениях между народами, но сначала, прежде всего, оно должно совершиться в отношениях между Церквами. Ибо Церковь живет лишь прощением Божиим. Вот почему папа и я, вместе с Синодом просили Бога изгладить из памяти Церкви то дурное прошлое, которое разделило нас, драму 1054 года, ненависть, существовавшую веками…
«Итак, отправимся далее».
Однако мы не можем навязывать будущее. Оно во власти Божией. Мы знаем только, что в нашей жизни, как и в истории, Воскресение будет последним словом. Вот почему у нас нет страха; мы обращаем взгляд к Богу, возлагая на Него безграничное упование, что бы ни случилось в будущем.
Таким образом мы можем встретить настоящее и прожить его самым интенсивным образом. Каждый день я встаю с благодарностью за то, что живу, и каждый новый день принимаю как благословение. И все обетование жизни, что исходит от прошлого и обращается к будущему, коим владеет Бог, я пытаюсь возрастить сегодня, проживая каждое мгновение в его полноте.
Я
Но мгновение может быть и распинающим. Оно может быть испытанием Иова.
Он
Ничто не смущает меня. Ничто не может меня смутить. Я в руке Божией. В страданиях и превратностях нам остается одна неприкрытая вера, что Бог любит нас бесконечной любовью, нам остается Кровь Христова и теплота Пресвятой Богородицы. Вспомните все эти богородичные иконы, в особенности те, на которых Богородица прижимается ликом к лику Сына. Помните, в храме, где мы вчера были, с какой любовью там убирали цветами Ее икону. Иконы умножают Ее присутствие. И Ее вера приходит на помощь нашей в тот момент, когда мы перестаем понимать. Ее сладость стирает нашу горечь.
Мне знакомы эти мгновенья, когда ход событий уже ни в чем от меня не зависит, когда ничего уже нельзя сделать. Тогда всецело я отдаю себя, тогда все гнетущее меня бессилие я перелагаю в упование. И мир нисходит ко мне, мир, даруемый нам Господом и превосходящий всякое разумение.
Нынешним вечером, выходя из церкви после вечерни, патриарх надолго останавливается у жасмина. Медленно вдыхает он запах то одного, то другого цветка. Не торопясь, самозабвенно и благодарно, как будто принося жертву. Поза его литургична, священна. «Твоя от Твоих, Тебе приносяще о всех и за вся» {Из Евхаристического канона Литургии св. Иоанна Златоуста}.
Я
Замечая вашу любовь к природе, я думаю о том «созерцании природы», о котором говорят великие духовидцы христианского Востока, этом приношении Богу вещей в их подлинной сути, этом дыхании твари… Церковь, где все вещи обретают свое евхаристическое призвание, позволяет нам различать и совершать космическую литургию, и каждый на алтаре своего сердца может стать священником мира…
Он
Природа — это утешение, которое посылает нам Бог в воспоминание о рае. Его мир, Его сила, Его мудрость, которая правит природой, укрепляет душу в неопределенности судеб, в особенности в трагические и тревожные периоды истории. Человечество становится тогда лихорадочным и безумным, но природа учит нас верности Богу, учит законам истинного плодоношения: терпению, постепенности, безмолвию.
Я помню, как в тот год, когда для меня началось тяжелая разлука, присутствие глазков на дереве в начале осени успокоило и умиротворило меня. Каждая почка была средоточием будущего времени, еще до того, как началась зима, она свидетельствовала о том, что будет весна, будет лето.
Он
«Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся» (Быт 8.22). Великие ритмы природы напоминают об обетовании и благословении Божием. Церковь благословляет землю — вспомните о виноградных лозах, которые благословляются в праздник Преображения — она прославляет ее материнство…
Я
Когда я смотрел, как вы вдыхаете запах жасмина, когда слушал, как вы говорите об утешении, которое приносит нам природа в судорожные часы истории, мне вспомнился великий роман Бориса Пастернака Доктор Живаго, само название которого как бы связует нас с темой жизни. На протяжении тех апокалиптических лет, когда революция с ее абстрактной волей переделать человека ударами декретов, все более и более обращалась в пустоту, унося с собою бесчисленное количество жизней, Живаго обрел ощущение реальности, можно сказать, вернулся на землю, только благодаря созерцанию великих ритмов природы. Особенно привлекали его деревья, которые росли так незаметно, что за их ростом можно было уследить лишь через большие промежутки времени. Так происходит подлинный рост истории. Ныне мне кажется, что мы нуждаемся в людях, подобных деревьям. Считалось, что деревья не нужны, их истребляли, но потом оказалось, что без них земля перестанет быть плодоносной. Люди, подобные деревьям, это святые, и Церковь в ее сути — это, может быть, безмолвный лес, растущий под дыханием Духа, так что люди не замечают этого роста. Не только ее присутствие умиротворяет и охраняет человечество, каждый день одиночки отправляются к ней, входят под ее сень и в ее безмолвие, чтобы в свою очередь стать деревьями, что оказываются целительными и плодоносными для жизни. Простите меня, я запутался в метафорах, может быть, несколько нелепых.
Он
Отнюдь. Усталые люди отдыхают в тени деревьев, чтицы небесные вьют в них свои гнезда. И только деревья позволяют услышать пение ветра, пение Духа. Крест есть новое древо жизни, соединяющее небо и землю, живых и мертвых, людей и ангелов. В Писании есть множество символов, взятых из растительного мира. И это отнюдь не случайность, такова подлинная природа вещей. Иисус есть истинная виноградная лоза, а мы — ветви. Израиль — это хорошая маслина, к которой привиты язычники… Илия Венецис — писатель, которого я высоко ценю как художника и человека, ибо поистине это человек добра, — великолепно описал этот жизнеобмен, начинающийся с прививки деревьев…
Я отыскал этот отрывок. Вот он. Речь идет о старом крестьянине Иосифе и его разговоре с автором, тогда еще ребенком, и его сестрой: «Мы пришли. Дедушка Иосиф ставит на землю пучок прутиков. Зрение его ослабело, и потому, ощупывая дичок, он поглаживает пальцами веточки, чтобы найти подходящую сторону. Его лицо становится все более серьезным… всякая жизнь оставила его тело, только прикосновение сохранило еще силу жизни. Найдя наконец нужную сторону, он подымает глаза к солнцу. Троекратно перекрестившись, и едва шевеля губами, он начинает шептать свою сокровенную молитву. После минуты сосредоточенности он переводит взгляд к дереву, к которому предстоит сделать прививку. Твердой рукой он подрезает своим ножом прутик и отделяет от того места, куда будет сделана прививка, удлиненный кусочек коры. Тем же ножом он надрезает) кору дичка, вынимает ее, и на ее место прикладывав вырезанный кусочек коры. Затем крепко привязывает чужое тело к телу дерева.
Он кончил. Сильная бледность разлилась по лицу старика. Он вновь обратил взгляд к солнцу и с треп том принялся за молитву:
Благодарю Тебя, Господи, что и в сей год Ты позволил мне прививать деревья…
Затем, обернувшись ко мне, он спокойно сказал:
— Вот, мой мальчик, дарю тебе это дерево. Полюби его так, как если бы оно посылалось тебе Богом.
В эту минуту в выражении его старческого лица было что–то религиозное, и это ощущение бессознательно передалось и нам. Но мы не понимали, отчего. Что произошло? Кусок древесной коры приклеился к дичку. И не было ничего иного.
Мы с удивлением посмотрели на старика. Как будто угадав, что происходит в нас, он сказал, повернувшись ко мне:
— Прислони ухо твое к стволу дерева.
Я прислонился головой к стволу, как он мне сказал. Он сделал то же самое и прислушался. Наши лица были рядом, почти касаясь друг друга. Его веки потихоньку отяжелели и закрылись, как будто он погрузился в жстаз.
— Слышишь что–нибудь?
— Ничего. Ничего не слышу.
— Но я–то слышу, — прошептал он.
И в его тихом голосе звенела глубокая радость.
— Но я–то слышу, — повторил он.
И он объяснил мне, что слышит ток крови дерева, у которого он взял кусок коры, слышит, как она медленно втекает в кровь ствола и смешивается с ним, и так начинает совершаться чудо преображения дичка.
Когда ты полюбишь деревья по–настоящему, ты тоже услышишь, — сказал он мне» (Ilias Vénézis. Terre éolienne, tr. fr., Paris, Gallimard, 1946).
* * *
Я
К сожалению, говорят эти великие космические символы недоступны людям больших городов.
Он
Люди больших городов при первой же возможности отправляются в деревню. В Америке множество горожан живет в деревянных домах, утопающих в зелени. Техника избавляет нас от природы, грозной и принуждающей, но позволяет нам приблизиться к ней иным, бескорыстным образом. Не столько как к матери, которую мы ожидали, сколько как к невесте, за которую мы ответственны и которую со всей подобающей честью мы должны подвести к бракосочетани; Царства. Такова одна из наших задач — научить технику служить великим жизненным ритмам.
Я
Есть потаенная связующая нить между отношениями человека с природой и брачной тайной. Величие Пастернака в Докторе Живаго состоит в том, что ом осмыслил эту связь, чего никогда не делал Достоевский, которого Пастернак продолжает и дополняет. Живаго разгадывает тайну природы в лице любимой женщины…
Он
Любовь дает понять все. Для меня тайна природы проглядывает, может быть, через лик Матери Божией…
Я
Для древних зерно поистине умирало в земле, и Бог выращивал молодое растение. Это было чудом, чем–то подобным смерти–воскресению.
Он
Это и есть чудо. Нашей науке известны какие–то виды непрерывных рядов. Однако всякое рождение, всякий рост, что совершается в границах своей формы, никогда не нарушаемых, несет печать премудрости Божией.
Мы садимся в саду. Близится вечер. Свет становится неподвижным, как пламя в костре. Огромном голубом костре.
Он
Мы говорили о птицах. Посмотрите на чаек. Они прилетели с моря с началом дня, чтобы искать свою пищу на городских окраинах. Сейчас они снова направляются к морю.
И вправду: десятки больших птиц появились высоко в лазури. Покружив в воздухе, они устремляются на юг, к Мраморному морю.
Он
Они прощаются с днем.
Как волен их полет.
Их крылья могучи.
Они летят всегда парами.
Они знают свой путь.
Долгий путь, иной раз через все море.
Одна из них подает знак,
и все подымаются с места.
Он также показывает мне на голубей, небольших и темных, устраивающихся на ночь под черепицами патриаршего дома.
Он
С тех пор как я здесь, вот уж скоро двадцать лет, их всегда одно и то же число. Есть какой–то смысл в этих великих равновесиях природы.
Наступает ночь. Патриарх уводит меня в притвор храма. Он надолго останавливается на паперти, любуясь ночью. «Какой покой вокруг. Как я люблю его». Он входит, зажигает две свечи, ставит их на плоский подсвечник перед иконой Богородицы. Звезды, выписанные на покрывале Пречистой, как бы служат продолжением тех, которые просыпаются на темно–синем небе. «Две свечи, одна за всех живых, другая за всех усопших», — говорит патриарх.
* * *
В машине, после своего визита к Максиму, как бы желая сбросить с себя тягостное впечатление, патриарх внезапно заводит речь о цветах.
Он
На столе в приемной Максима был большой букет цветов. В моем кабинете цветов не бывает. Я не люблю собирать их, не люблю, когда собирают другие, убывают их. У цветов своя жизнь. Они цветут для всех. Когда я вижу их живыми, я как будто беседую с ними. Беседую, порой со слезами на глазах.
В садах Фанара один куст расцветает первым, еще в феврале. И я прихожу и приветствую: добро пожаловать, куст.
В Фанаре также много птиц. И, разумеется, кошек. Один из котов поджидает меня каждый вечер, я разговариваю с ним, глажу его. Он провожает меня до верхней ступеньки лестницы.
* * *
В Халки наши беседы часто велись на садовой скамейке позади храма. Отсюда открывается море, простирающееся до самого анатолийского берега. У наших ног, у края камня копошатся муравьи. У некоторых крылья, расправленны для брачного полета. Патриарх, когда что–то в жизни природы привлекает его внимание, умолкает и весь уходит в наблюдение. И уходит надолго. Там, где человек рассеянный и поверхностный скользит взглядом, ребенок и молитвенник умеют вглядываться — по долгу.
Он
Никогда не перестаю удивляться. Удивляться этому коллективному разуму, который движет ими, удивляться их встречам, языку, их бесконечной деятельности в каком–то самозабвении или неведении. И когда один из них находит и хватает добычу, с какой же гордостью он несет ее!
Тогда я читаю патриарху заметку одного французского физика, лауреата Нобелевской премии, сделанную в «анкете о Боге», опубликованной в еженедельнике, который попался мне в Стамбуле перед нашей поездкой на острова: «Идея, что мир, материальная вселенная, возникли сами по себе, представляется мне абсурдной… Для физика один–единственный атом так сложен, так богат разумом, что материалистическая концепция вселенной теряет всякий смысл. Наука весьма скромна. Нельзя и пытаться все объяснить с ее помощью».
Он
Вопрос атеистов, в сущности, следует обратить к ним самим. Как может существовать Бог? — говорят они. Однако следует скорее спросить: как может существовать мир? Возможно ли существование мира. Возможно ли его постижение?
* * *
Вечером он заговорил со мною о смерти. Я слушал его до конца, не прерывая. Я не искал новых импульсов для продолжения нашей беседы. Нужно было толь! ко слушать. Он
Смерть — страшное событие. Все члены одного поколения вместе отправляются в путь. Затем один падает здесь, другой там. Теперь я остался почти один. Большинство приятелей моего детства уже умерло. Большинство соучеников тоже. Когда четыре года назад я вернулся в родную деревню, я встретил только молодых. Мало, поразительно мало, стариков которых я знал.
Мне было тринадцать лет, когда умерла моя мать. И восемнадцать, когда умер отец. Благодаря усопшим, которых человек любил, которых не перестает любить, человек с годами приобретает все больше и больше корней в невидимом. Обезоружить себя — это значит стать накоротке и со смертью. Когда ты безоружен, и у тебя нет страха, то не боишься смерти. Тогда ты каждый день говоришь ей «да». Смерть — переход. Воскресший ведет нас от смерти к жизни. Мы были крещены в смерть, чтобы соучаствовать в Воскресении. Шаг за шагом наша жизнь свертывается, и наше крещение, и наша смерть сливаются воедино.
Силой Животворящего Креста жизнь обретает свое завершение в смерти. Без смерти жизнь не имела бы реальности. Она была бы иллюзией, сном без пробуждения.
Мне не хотелось бы умереть внезапно. Нужно проболеть несколько недель, чтобы приготовиться. Не слишком долго, чтобы не обременять других. Вот смерть отправляется в дорогу за мной. Я вижу, как она спускается с холма, поднимается по лестнице, входит в коридор. Она стучится в дверь комнаты. И у меня нет страха, я жду ее. И я говорю ей: «войди!» Но не будем сразу же трогаться с места. Ты — моя гостья, присядь на минуту. Я готов». И затем пусть она унесет меня в милосердие Божие…………………………………………………………………
Души людей — неисчислимое количество душ — где они ныне? Мы что–то знаем об их состоянии, но не об их местопребывании. Далеко ли они? На других землях, иных планетах? Но почему они покинули эту землю, которую любили, где еще живут их родные, их друзья? Эту землю, чья материя освещена светом Господним? Они здесь, совсем близко, по другую сторону видимого, в милосердии Божием. Если мы не видим их, то это наша вина, объясняемая ограниченностью, ослеплением наших духовных способностей…
Однажды я был совсем недалеко отсюда, в церкви Николая Угодника. Я думал о всех поколениях верующих, прошедших здесь за те четыре века, что стоит этот храм. Тысячи людей — где они? Где их души? Но внезапно я понял, что здесь в этом храме они молились, поклонялись иконам, разделяли здесь хлеб жизни. И здесь же они остаются, — в общении святых, в близости ко Христу. В Его любви мы не разделены. Потому что есть Бог, Он существует. Существует и вечность. И в Его любви Он хочет соединить нас всех.
При Воскресении Он станет всем во всех. Неумолимого времени, которое изнашивает и убивает, пространства, которое ущемляет и разделяет, больше не будет. Он Сам станет нашим временем и пространством.
Ибо Он существует, Он есть.
Нельзя Его объяснить. Здесь тайна веры, блаженный опыт веры.
* * *
В православной традиции, как, впрочем, и во многих других религиях, олицетворение смерти ни в коей мере не является метафорой. Многие умирающие со страхом или с упованием действительно видели ангела смерти, существо из мира духов, готовое перерезать нить жизни и принять душу в мир иной. В своем очерке, написанном по поводу кончины старца о. Алексия Мечева, о. Павел Флоренский подобрал ряд свидетельств об этом видении смерти. «Мне представляется совершенно бесспорною, — пишет он, — прямая зависимость бесчисленных образов искусства, древнего и нового, всех этих плясок смерти, триумфов войны и т. д. от таких видений, т. е. не только по рассказам о них, но и по прямому, хотя, может быть, и смутному опыту самого художника… Обладающие двойным зрением видят иногда смерть и саму по себе, вне угрозы 230
собственной их жизни; то, что называют художественной фантазией, есть на самом деле некоторая смутная степень двойного зрения. Детям весьма нередко эта способность бывает свойственна, и не раз приходилось слышать, как дети рассказывают привиденную ими «Смерть». (Цит. по книге «Отец Алексей Мечев», Париж, 1970, стр. 368–370).
Я
Нельзя говорить о смерти, не вспомнив об аде, не припомнив слов Писания о муке вечной…
Он
Вечный ад? Но какой он, какой он — ад?
И рай и ад — в нас самих.
Чистилище же для меня не имеет смысла. Что оно может означать? Бог не уготовал ничего похожего. Он принимает души в лоно Своей любви, утирает сле–нл, исцеляет язвы. Лаской Своей Он готовит их к Воскресению, к тому решающему мгновению, когда они погрузятся в свет.
Свет Воскресения затопит все наше существо. И гели мы примем его со смирением и благодарностью, то наступит рай. Но если мы отвергнем его, если мы, погрузившись в любовь Божию, останемся отделенными от нее, связанными самими собой, то мы окажемся в аду…
Я
Об этом писал святой Исаак Сирин: «Неправда, что грешники в аду лишены любви Божией… Но любовь действует двумя различными путями: она становится страданием для осужденных и радостью для блаженных».
Но имеем ли мы право говорить об аде для других. Только Бог вправе говорить мне об аде. Евангельские притчи об овцах и козлищах служат для меня прежде всего предупреждением и призывом к покаянию.
Я знаю, что Судья — это в то же время и Защитник. «Горсть песку в необъятном море — вот что такое грех всей плоти в сравнении с милосердием Божиим», — говорит святой Исаак, и единственный настоящий грех для него состоит в невнимании к Воскресению Господа, которое в силу крещения становится и нашим воскресением. Самое главное, говорит он, это прислушаться всем своим существом к «радости любви Христовой; что такое геена перед благодатью Воскресения»?
Он
Ориген считал, как вы знаете, что в самом конце, пройдя через зоны и бездны, все души обратятся к Богу. Каждая из душ познает, что самое крайнее зло н может ее насытить, ибо бесконечен лишь один Бог…
Я
Это верно, ведь во зле иногда ощущается как бы обращенный вспять поиск бесконечного.
Он
Церковь осудила Оригена. Всеобщее спасение не дается с автоматической достоверностью. Но величайшие святые молились о том, чтобы все были спасены. Молитве нельзя ставить границ.
Я
И это один из самых важных эпизодов в истории Церкви, оригенизм был осужден как учение и усвоен и ее духовной жизни. И это могло бы означать: к самым важным вещам богословие должно подходить не объективно умозрительно, но искать их разгадки в молитве.
Антоний Великий пожелал узнать, где пребывает он на своем духовном пути. И он вопросил Христа. Но Христос, воздав ему должное, сказал, что его опередил один сапожник из Александрии. Антоний спешит и Александрию и спрашивает сапожника.
«Я не делаю ничего особенного, — отвечает тот, — все, что я зарабатываю я делю на три части: одна для бедных, другая для Церкви, третья для меня».
«Но я–то оставил все, — говорит Антоний. — Нет, здесь что–то другое. Сам Христос меня к тебе послал, так скажи мне все».
«Хорошо, — отвечает сапожник, — когда я работаю, передо мной проходит большая толпа жителей Александрии. И я молюсь: Пусть будут все спасены, один я достоин осуждения…» Некоторые монахи сохранили эту молитву, передавая ее от поколения к поколению, и она дошла до наших дней. Но рождается она непроизвольно в сердце, уязвленном любовью Божией. Один русский юродивый во Христе, живший в прошлом веке, умирая, отказался войти в свет и даже заспорил с Богом: «Не войду, пока Ты не обещаешь мне, что все спасутся, что вся земля будет спасена».
Он
Уже апостол Павел хотел быть отлученным за своих братьев. Мученики молились о спасении своих палачей. И нам надлежит возвещать людям не ад, но победу Христа над адом.
Тема победного сошествия Христа в ад широко раскрыта в Писании: «Бог воскресил Его (Иисуса), расторгнув узы смерти: потому что ей невозможно было удержать Его», «Не оставлена душа Его в аде, и плоть Его не видела тления» (Деян 2.24–31). «Потому что и Христос, чтобы привести нас к Богу… был умерщвлен по плоти, но ожив духом, которым Он и находящимся в темнице духам, сойдя, проповедовал» (1 Пет 3.18–19). «А как дети причастны плоти и крови, то Он также воспринял оные, чтобы смертью лишит; силы имеющего державу смерти, то есть диавола (Евр 2.14). «… и был мертв, и се, жив во веки веко! аминь. И имею ключи ада и смерти» (Откр 1.18), а уже возвращает своих узников (Мф 27.52–53). «Boo шед на высоту, пленил плен и дал дары человеками А «восшел» что означает, как не то, что Он и нисходил прежде в преисподние места земли» (Еф 4.8–9), т. е. что традиционно символизирует ад. «Нисшедший, Он же есть и восшедший превыше всех небес, дабы наполнить все» (Еф 4.10), «дабы перед именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних» (Фил 2.10).
Православие сохранило это предание, в то время как Запад его утратил, если не считать народного средневекового искусства и некоторых интуиции Лютера. Образ Искупления на Западе — прежде всего Голгофа. На Востоке — это сошествие Христа в ад. Христос изрывает двери здешнего существования — или скорее несуществования — «жизни мертвой», по слову святого Григория Нисского, где царит разделение и тоска, Он попирает «разделителя» и протягивает руку первому Адаму. Человечество в падшем его уделе оказывается для живых, как и для мертвых, погруженным в ад как способ существования, ад, который Богом не сотворен, но который выражает разделение, разрушающее человека. Западное богословие, как заметил Ганс Урс фон Бальтазар, упустило одну очень важную пещь, не задумавшись достаточно серьезно над тем, от чего Бог искупил нас. Это от чего для православия
попросту ад. Христос, приняв безграничное одиночество смерти, дав душу Свою пленить цепями адского опыта, когда эти цепи при соприкосновении с Его божественной природой распались, приобщил жизни и свету ту сторону существования, над которой тяготеет мрак, смерть, одиночество.
Православная Церковь поставила эту столь простую достоверность в центр своей веры, своей литургической и мистической жизни: Христос, пройдя через царство вечной смерти, победил эту смерть, уничтожил ее, и заменил вечной жизнью. Вот почему она празднует Пасху с таким ликованием. Ликованием в каком–то смысле окончательным, ибо врата ада разбиты и останутся разбитымии — какими бы ни были превратности истории — до Второго Пришествия Господня. Церковь, будучи таинством Христа, уже победившего Сатану, есть то место где врата адовы более не замкнутся за человеком.
И весть об освобождении звучит с особой силой в ночь со Страстной Пятницы на Страстную Субботу:
Егда снизшел еси к смерти, Животе Бессмертный, тогда ад умертвил еси блистанием Божества. Егда ж и умершия от преисподних воскресил еси, вся силь небесныя взываху: Жизнодавче, Христе Боже наш слава Тебе.
Ад како стерпит, Спасе, пришествие Твое, а не паче сокрушится омрачаем, блистания света Твоего лучами ослеплен?
…………………………………………………………………………..
Якоже света светильник, ныне плоть Божия под землю яко под спуд крыется и отгоняет сущую во ад» тьму.
…………………………………………………………………………..
Уязвися ад в сердце, прием У язвенного копнем в ребра, и воздыхает, огнем Божественным иждиваем в спасение нас, поющих Избавителю Боже, благословен еси (песнь 7)
……………………………………………………………………………
Едино бяше неразлучное еже во аде, и во гробе, во Едеме. Божество Христово, со Отцем и Духом, в спасение нас, поющих: Избавителю Боже, благословен еси (Песнь 7).
(Цит. по книге «Минея праздничная». Издание Московской Патриархии. М., 1970, стр. 411–432).
* * *
Он
Таким образом мы постарались наметить первые этапы того пути, который есть путь молитвы и путь любви,
Я
и также путь познания, ибо молитва и любовь обновляют наш разум. Теплота души–katanyxis — и пробуждение — nepsis — обращают нас к «пламени вещей», по слову одного мистика–созерцателя, и к тайне сердец… Путь, который вы начертили передо мной, ведет от слез покаяния к слезам радости, от внутреннего разоружения к братской любви, от безусловного доверия мри самых трагических обстоятельствах к миру, миру, который превосходит всякое разумение. Так неразделимыми становятся свобода и радость, ибо чело–иск, освобожденный от своих индивидуальных ограничений, находит в Боге бесконечность своей свободы. Если Бога нет, человек — лишь какой–то кусочек материи, отданный во власть всякого рода детерминизмов природы и общества, и то, что он называет своей свободой, есть не что иное, как бегство от небытия… Но если Бог есть, он бросается в Него, чтобы стать тем, кем он стремится стать, повинуясь глубочайшему велению своего существа. Он бросается в Него как птица в небо и рыба в океан. Нет больше смерти, есть лишь свобода!
Он
Быть свободным, быть свободным в себе самом, какая ликующая радость! Нам дано умереть для лжи, для всех неправд, обитающих в маленьком, обособленном индивиде, дабы возродиться в Господе, дабы тать, что ты Им принят, Им прощен, получить от него жизнь бесконечную, где мы ни с чем не разделены, где наша сила сливается с великим дыханием Духа!
Я
Аскеты говорят здесь об освобождении от страстей. Для них страсть — это наша жизненная сила, что вздымается пред бездной небытия и ищет абсолютного там, где его нет. Мы ожидаем спасения от женщины или от искусства, или от революции. Но вне Бога поиск абсолютного становится разрушительным. Страсть, убегая от небытия, оставляет двери открытыми для него. Ибо смерть украдкой обитает в ней. И в пределе своем она должна в конце концов умертвить свой объект, ибо это не Бог…
Он
Свобода, к которой стремятся люди, это чаще всего бессодержательное движение, отвергающее всякое принуждение, чтобы придти в конце концов к разрушению или самоубийству. Свобода от, свобода против, но не свобода для. Свобода сама становится рабством, если не наполняется светом и бесконечностью любви.
Я
Литургические тексты именуют Христа «освободителем», они говорят, что Страстью Своей Он позволил нам освободиться от страстей… Блуждающая энергия собирается и преобразуется в пасхальный свет. Она становится бесконечной нежностью и творческой силой. Человек, освященный ею, облегчает и умиряет существование вокруг себя, он становится творцом жизни, правды, красоты.
Он
Потоки воды живой текут из его чрева, согласно евангельскому обетованию. Такова подлинная свобода в Духе Святом. Но величайшая свобода — отдать жизнь за тех, кого любишь, за Того, Кого любишь. Это мученичество. Помните, что дух в начале Апокалипсиса говорит Смирнской Церкви: «Будь верен до смерти, и дам тебе венец жизни».
Я
В древней Церкви христианина называли aphoberos thanatou — «тот, кто не боится смерти». Он царственно свободен, ибо смерть — не впереди, но позади него.
* * *
Он
Одна из главных наших задач — обновление духовного строя. Мода на психоанализ и йогу свидетельствует о каком–то отсутствии христианства в глубинах жизни. Нам не хватает духовной жизни, которая коренилась бы в нашей высочайшей молитвенной традиции, трезво сообразованной с современным человеком.
Я
Насильственная аскеза, аскеза, направленная к укрощению переизбытка жизненных биологических сил, видимо, не имеет большого смысла для человека большого города в эпоху промышленной цивилизации. Это человек, чаще всего лишенный жизненной энергии, обычно усталый, но, как правило, не способный к мобилизации всех своих резервов, ибо он живет чаще всего на нервном износе. Всеприсутствие пола — от рекламы до навязчивой идеи «вытеснения», — все, что распространяет в своих вульгаризированных формах психоанализ — мешает его самосознанию, разрушает целостность его личности. Переполненность
шумами и образами, которые во множестве изготовляются машинами грез, низводят его к жизни поверхностной, к некоему сомнамбулизму. Ему нужно вновь обрести смысл sophrosynè — целостного целомудрия духа — а также nepsis 'a — пробуждения, этого сознания в сознании… Ибо вся цивилизация ныне отдает его и рабство «исполинам забвения», о которых говорит аскетическая традиция Православия…
Он
Сегодня надо не столько порывать с обыденной жизнью или отказываться от нее, сколько вносить в нес мир и свет. Вовсе не обязательно искать мистику и сфере необычных ощущений. Самые обычные ощущения, самые банальные встречи мы можем переживать как чудо, и Лик Воскресшего может проступать для нас через лица людей и вещей. В свете этого Лика все переходит от смерти к жизни, от отсутствия к присутствию, от времени к вечности.
Я
Чтобы современному человеку обрести чувство тайны, или, если это слово ему чуждо, чувство неведомого, нужно, мне думается, вернуться к «апофатическому» мышлению Отцов. Бог, согласно их концепции, всегда пребывает по ту сторону образов, понятий и самого слова «Бог». Это не какой–то своенравный индивид, восседающий на небе, но — Непостижимый, Бездонный, это — сияющий мрак. В то же время Он есть основа, смысл. Он есть та открытость, в которой все предстает в свете. Мы принизили Бога, превратив Его в высшее существо, в опору, на которой держатся наши построения. Мы сами сделали Его смехотворно малым. Может быть поэтому столько людей в наше время тянутся к Индии, к ее безличностной духовности, а может быть просто к горам или морю под солнцем. В одном трагическом фильме, который я видел и последние годы, рассказывается о молодом человеке, занятом отчаянными поисками бытия в его первозданной невинности, и когда он умирает, мы слышим стихи Рембо:
Она обретена
Вечности глубина.
Полоска солнца
По морю проведена…
Он
Чудо христианского Откровения в том, что бездонное не безлично, в безмерной его глубине нам открываются свобода и любовь, они приходят к нам, они обретают лик. Поистине Бог столь превосходит Бога, что отдает Себя нам на Кресте, что нисходит для нас в ад, что принимает наши самоубийства как вопль о помощи. Бог распятый: поистине это и есть подлинная апофатическая концепция, которая гораздо больше, чем отрицательное богословие, это откровение любви. Бог наш — Бог Живой.
«Я уже не называю вас рабами; ибо раб не знает, что делает господин его: но Я назвал вас друзьями» (Ин 15.15). К этому должна придти обновленная духовная жизнь. Сокровенно Бог открывается как друг, который пребывает в единении с нами всю жизнь. «А как дети причастны плоти и крови, то и Он также воспринял оные» (Евр2.14). Прошло время рабства, когда человек принимал на себя бремена неудобоносимые из страха перед Богом–врагом. Пришло время Бога Живого и животворящего, Который вносит свет в повседневную нашу жизнь, Который усыновляет нас в Сыне Своем, и в Духе приобщает нас к Своей полноте. И в этой перспективе христианство должно стать подлинной «наукой жизни».

«Иисусова молитва»

«Иисусова Молитва» или «сердечная молитва» неотъемлема от духовной жизни в Православии. Прямо или косвенно наши беседы постоянно обращались к ней. Поэтому нам кажется необходимым наметить основные черты этого «метода», засвидетельствованного уже среди древних христиан, разработанного на Афоне в конце Средних Веков, а в XIX веке пережившего обновление во всем христианском мире и принесшего свои плоды в богословии и культуре. Многое супит обращение к нему и в наши дни поиска христианского единства, если только, возвращаясь к этому «методу», мы не отделяем интеллектуального анализа от подлинного созерцания.
«Молитва Иисусова должна совершаться лишь с дыханием твоим, и ты познаешь плод безмолвия», — писал святой Иоанн Лествичник. И не раз можно прочитать в Добротолюбии: «Пребудь в Имени Господа Иисуса Христа, дабы сердце твое упивалось Господом, и Господь упивался сердцем твоим, так чтобы двое стали едины».
Нерв исихазма (от греческого слова исихия — «молчание» и «мир» в единении с Богом), «молитва Иисусова» служит для православных не мистической достопримечательностью, но глубочайшим выражением жизни во Христе, как бы Преданием в Предании, его тайной осью.
Среди некоторых монахов, внявших призыву к непрестанной молитве и вступивших на путь «великого безмолвия», «молитва Иисусова» — это инструмент строгого «метода», «искусство искусств» и «наука наук». Но с различной интенсивностью она совершается многими верующими; в своей самой непритязательной, несистематической форме она оказывается весьма пригодной для современного человека, «не имеющего времени молиться». «Монах Восточной Церкви», отец Лев Жилле, друг вселенского патриарха и священник Синдесмоса, участвовавший в качестве международного координатора в движении православной молодежи, писал несколько лет тому назад: «Призывание Имени Иисусова доступно самым простым верующим, однако оно посвящает нас в глубочайшую из тайн… Оно подходит ко всем обстоятельствам времени и места: работа в поле, на заводе, в учреждении i и дома совместима с ней…»
Для христианского Востока божественные энергии коренятся в глубине живых существ и вещей. Человек в силу строения и ритмов своего тела создан для того, чтобы стать «храмом Духа Святого». «Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа, Который имеете вы от Бога…? Посему прославляйте Бога и в телах ваших…» (1 Кор 6.19–20). И в особенности ритм дыхания и «сердечное место» призваны играть важную роль в распределении благодати во всем нашем существе.
Между дыханием телесным и дыханием Божественным — ибо древнееврейское Ruach и греческое Pneuma, которые мы переводим как Дух, изначально обозначают Дыхание и Дыхание жизни — существует реальное соответствие, которое делает первое символом и промыслительным средством второго. То же самое между «сердцем», центром всего человеческого тела, солнцем тела и светом Христовым, солнечным сердцем Церкви и всего мира. С библейской темой «сердца» соединяется тема крови, которая есть первоначальная «вода», пронизанная огнем Духа, и отсюда–ее цвет и теплота. (И потому в православной Церкви причащаются теплой кровью Христовой, и для этой цели перед самым причастием в чашу вливают немного теплой воды, которая символизирует «теплоту Духа Святого»). Так складывается соотношение сердце–дыхание–Дух. Складывается, разумеется, не по канонам современной науки, науки «горизонтальной», науки причин и следствий, но по «вертикальному» ведению различных степений тварного бытия, их аналогий, по их способам восприятия божественного света. Поэтому мы постоянно ставим кавычки: так, например, духовное сердце отождествляется с физиологическим, и в то же время отличается от него в силу различия, которое с большой тонкостью описал Паисий Величковский.
«Сердце» — орган истинного познания, которое превосходит и интегрирует все наши способности, не только интеллектуальные, но и телесные, касающиеся не только сферы эмоций, но и области «обличения вещей невидимых». «Сердце» — это духовный орган, созданный для целостного познания, не отделяющего себя от любви как начала единства. «Сердце» — это реальная метафора всего человека, пребывающего в божественном Свете. Пробуждение «сердца разумеющего» Духом, сопряженным с дыханием, возвещает, если говорить языком апостола Павла, — преображение уже в этой жизни «тела душевного» в «тело духовное».
Начало этого преображения сокрыто уже в сотворении человека «по образу Божию». Но образ этот, помраченный грехопадением, восстанавливается полностью лишь во Христе. В этом и заключается весь смысл призывания Имени Иисусова, приводящего нас к сознательно целостному единству с Тем, Кто вновь открывает нам путь к Богочеловечеству.
История религий говорит нам о том, что призывание Имени всегда и повсюду было особенно действенным. Имя сопряжено с активным присутствием. Ветхий Завет, открывший Бога Живого в Его совершенной трансцендентности, окутывает Имя Божие благоговейным страхом. Здесь не может быть и речи об уподоблении Именуемому, но лишь об освящении себя перед Ним. Иудеи не имели права произносить этого Имени, за исключением первосвященника и лишь раз в году на празднике Судного Дня. Если оставить в стороне это единственное исключение, которое само в конце концов было окутано тайной и забвением, «тетраграмму» заменяли словом «Адонаи», Господь. Для иудеев «освящение Имени» — Kiddousch Haschem — означает в предельном смысле мученичество. И Христос возвращается к этой теме в Молитве Господней: «Да святится имя Твое…».
Однако Господь пребывает за пределами всякого имени. Он Тот, Кто по экзегезе Отцов, не Существо, а Сущий, Тот, Кто назвался и отдался во Иисусе, что означает: Предвечный спасает, Предвечный освобождает, отпускает на волю. Поэтому призывание Имени Иисуса напоминает о Его животворящем присутствии, которое отныне открывается нам в Церкви как в таинстве Воскресшего.
Формула, сложившаяся в XIII веке на Афоне — «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного» — несет в себе и славословие, и покаяние. Мы призываем Сына, поскольку знаем Его воплощенным, знаем Его лицо, обращенное к нам. Слово «Господи» указывает на Его божественную природу, изгоняет или умаляет все силы мира сего. Исповедуемое сыновство — «Сыне Божий» и само слово «Иисусе» указывает на Отца как начало Божества.
Мессианское наименование Христа (Христос означает Помазанник, Мессия) сопряжено и с действием Духа, ибо, согласно Апостолу, никто не может назвать Иисуса Христом, кроме как Духом Святым, Который Сам будучи помазанием Христа, должен стать и нашим помазанием. Таким образом, призывая имя Иисусово, мы вступаем в тайну Пресвятой Троицы.
Мы читаем в Добротолюбии: «Слова «помилуй мя» явились впоследствии и были добавлены Отцами. Когда славословие превосходит покаяние, призывание может ограничиться первой частью: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий». Предельно от молитвы остается лишь имя «Иисус», сливающееся с дыханием. Тогда она становится молитвой единого слова, молитвой «монологической», и только она, говорит святой Иоанн Лествичник, может победить «помыслы».
Призывание Имени должно выявить прежде всего «благодать Крещения», первого посвящения в христианство. Вечная жизнь начинается здесь, на земле, и начинается она с крещения, «второго рождения», «малого воскресения». «Мы нисходим в воду как аморфная материя и одеваемся в красоту», — писал Николай Кавасила, который говорит о крещении как о подлинном «пробуждении после смерти». Однако «просвещение», воспринятое в Крещении, почти всегда растворяется в бессознательном, которое еще не есть «биографическое» подсознательное во фрейдовском смысле, но таит в себе само присутствие Божие, сообщающее человеческой личности открытость иному миру… Поэтому освящение требует все более сознательного соучастия в смерти и Воскресении Христовом, в которое мы были крещены. «… дабы как Христос воскрес из мертвых славою Отца, так и нам ходить в обновленной жизни. Ибо если мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения» (Рим 6.4–5). Святость — это не только интеллектуальное, но и преобразующее сознание нашего воскресения в Воскресшем. На христианском Востоке существует традиция называть человека духовного «воскрешенным».
«Жизнь во Христе» совпадает с тем, что святой Серафим Саровский называл «стяжанием Духа Святого». Вот почему миропомазание на христианском Востоке неотделимо от крещения, оно таинственно запечатлевает славой Духа Святого основные части нашего тела, дабы они стали вместилищем благодати, как говорит святой Серафим. Священник помазует миром лоб, глаза, нос, рот, уши, грудь, руки и ноги новокрещаемого, каждый раз произнося слова: «Печать дара Духа Святого».
И все это завершается в Евхаристии, обновляющей в самой глубине нашего существа начаток обожения, соединяя нас с Телом Христовым, местом постоянной Пятидесятницы. «Видехом Свет истинный, прияхом Духа небесного — обретохом веру истинную…», — поет хор от лица верующих после причастия.
С таинствами посвящения и самой христианской жизни соединяется также «умное» — в сакраментальном смысле — чтение Библии. В известных Откровенных рассказах «русский странник» рассказывает нам, что на долгих своих путях он носил с собою только две книги: Библию и Добротолюбие. «Евангелие — это как молитва Иисусова, ибо имя Божие Иисуса Христа заключает в себе и все истины евангельские. Отцы говорят, что молитва Иисусова — это все Евангелие вкратце». «В то время я читал также мою Библию и ощутил, что начал лучше ее понимать, я находил в ней меньше темных мест».
«А что выше, — спрашивает у «странника» его спутник, — «Иисусова молитва или Евангелие?» «Все одно, и то же, что Евангелие, что Иисусова молитва; ибо Божественное имя Иисуса Христа заключает в себе все евангельские истины.
Справедливо говорят Св. Отцы, что Добротолюбие есть ключ к открытию тайн в Священном Писании. При руководстве оным я стал понимать сокровенный смысл Слова Божия: мне начало открываться, что такое «сокровенный сердце человек» (1 Петр 3.4), «что истинная молитва, поклонение духом» (Ин 4.23), «что Царствие внутри нас» (Лк 17.21), «что неизреченное ходатайство совоздыхающего Духа Святого» (Рим 8.26), что «будете во мне» (Ин 15.4), что «даждь ми твое сердце» (Притчи 23.26), что значит «облещися но Христа» (Рим 13.14 и Гал 3.27), что значит «обручение Духа в сердцах наших», что «взывание сердечное: Авва! Отче!» (Рим 8.15) и проч. и проч. («Откровенные рассказы странника духовному своему отцу», Казань,1884).
Молитва Иисусова помогает человеку достичь постоянного литургического, евхаристического состояния. К пребыванию в молитве призывает св. Апостол Павел: «Непрестанно молитесь». «В двадцать четвертую неделю после Троицына дня, — пишет странник, пришел я в церковь к обедне помолиться; читали Апостол из послания к Солунянам, зачало в котором сказано: непрестанно молитесь. Это слово особенно запечатлелось в моем уме, и я начал думать, как же можно беспрестанно молиться, когда необходимо каждому человеку и в других делах упражняться для поддержания своей жизни». Неотступно преследуемый этим наказом, странник ищет того, кто мог бы помочь ему растолковать его. Долгое время он не находит удовлетворительного ответа. После года бесплодных поисков он приходит наконец к старцу, который дает ему ответ. «Мы вошли в келию и старец начал говорить следующее: непрестанная внутренняя Иисусова молитва есть беспрерывное, никогда непрестающее призывание Божественного имени Иисуса Христа устами, умом и сердцем а ощущением Его постоянного присутствия, на всяком месте, во всяком времени, даже во сне. Она выражается в таковых словах: Господи Иисусе Христе, помилуй мя! Тот кто привыкнет к этому призыванию, будет ощущать великое утешение, и потребует всегда творить эту молитву; через некоторое время он не сможет обойтись без молитвы кота! рая сама собою будет в нем изливаться». Я
Главное, чего требует от нас эта молитва, это — metanoia, покаяние. «Покаяние, — говорит святой Исаак Сириянин, — подобает всем и всегда, грешникам, как и праведникам, ищущим своего спасения. До самой смерти не должно прекращаться оно ни в продолжительности своей, ни в плодах своих». Здесь молитва Иисусова сводится к возгласу мытаря: «Боже, будь милостив ко мне грешнику». Однако покаяние в аскетическом делании–не столько моральный акт, сколько «изменение ума», который стряхивает с себя эту «дремоту…, этот сон, порождающий лживые мечты о власти, об обладании, об удовольствиях, о всех этих призраках, к которым безумно стремятся люди, ставшие жертвами своего воображения» (святой Григорий Нисский). В этом заключается «бегство от мира», если не понимать под «миром» ни творение Божие, ни ближнего нашего, но плотную сеть страстей, которые, заслоняя собой и то и другое, высасывают из них все соки. Динамика религиозного служения, жажда бесконечного, заложенные в природе человека, при отделении от Бога и замыкании на тварном, абсолютизируют относительное, обоготворяя и в то же время уничтожая его. Таковы в представлении аскетов «страсти», и «слово мир есть имя собирательное, обнимающее собою все… страсти» (св. Исаак Сириянин, 1893, Сергиев Посад, слово 2).
Вот почему метанойя в основе своей несет «память смертную», которая обращается в «память Божию». «Страсти», что приковывают нас ко множеству предметов, нужно лишить их жизненной энергии, чтобы преобразить ее в личностную любовь к Богу и к ближнему. Это преображение несет в себе настоящее умирание, которое начинается с открытия безмерности любви Божией к нам, рождающей в нашем сердце «уязвление» — katanyxis — «теплоту» сердечного сокрушения, охватывающего все наше существо. В своих «размышлениях», обращенных к мирянам, живущим и обществе и занятым делами, Николай Кавасила настаивает на важности этого открытия, единственного, которое может стряхнуть с нас забвение, в которое погружает человека жизненная суета. Кавасила рассказывает здесь о «безумной любви» — manikos eros, philtron — Бога к человеку. Бог творит человека, чтобы приобщить его к Своей жизни. Однако любовь ничего не стоит без свободы. Как «смиренный влюбленный» Бог уходит в тень, умножая в то же время сокрытые знаки Своей любви — красоту мира, тайну жизни и прежде всего сердце человеческое, «огромный ларец, могущий вместить само бесконечное». И когда человек удаляется от Бога, замыкается в себе самом, неспособный, впрочем, никогда насытиться собой, Бог становится «просителем любви», стоящим у дверей, — вначале у дверей Своего творения, затем, когда «да будет» Богородицы позволило Ему сотворить заново нашу природу — у дверей нашего сердца. «Он нисходит и разыскивает… того, кого полюбил; Он богач, отправляется на помощь нашей нищете. Он предстает Сам, возвещает о Своей любви и молит, чтобы Ему ответили взаимностью; Он не отступает перед отказом, не обижается на оскорбление; отвергнутый, Он продолжает ждать у дверей…» Бог, воплотившись, по мысли Кавасилы, пожелал «совлечься Своей бесстрастности» и доказать людям Свою любовь: «Тогда он избирает это унижение, когда Он нищает и становится способным переносить страдания и муки и убедить ими в Своей любви тех, ради кого Он страдал, дабы привлечь к себе людей, бежавших от безмерной благости Божией, уверенных, что их ненавидят». ( Это размышление, указывает Кавасила, не требует ни пота, ни усилия… и не ставит никакого препятствия для повседневной работы. «Чтобы призывать Его, на нужно ни особой подготовки к молитве, ни особого места…; ибо поистине Он присутствует повсюду, и невозможно, чтобы Его не было в нас, ибо с теми, кто ищет Его, Он соприкасается ближе, чем само сердце их… Будем же всецело уповать на то, что Бог благ и Я тем неблагодарным и грешникам, которые взываюв к Нему» (La Vie en Jésus–Christ, 1960, Chevetogne).
Методическая аскеза очищения у монахов или у мирян, пробуждение при внезапном зове беспредельном любви Божией к нам, все достигает своего апогея в таинстве слез, — внутреннем или явленном, — слез покаяния и удивления перед чудом, в которых плавится сердце каменное и рождается сердце во плоти, сердце живое, на котором запечатлеются «заповеди Христовы», заповеди блаженства. В этом «крещении слезном» Дух Святой начинает пробуждать в нас сознание благодати Крещения. «Источник слез после крещения больше самого крещения, — говорит святой Иоанн Лествичник, — хотя сии слова и кажутся несколько дерзкими». И еще: «кто облекся в блаженный, благодатный плач как в брачную одежду, тот познал духовный смех души (т. е. радость)» («Преподобного отца нашего Иоанна Игумена Синайской горы Лествица в русском переводе». М., 1892).
Эта аскеза покаяния в самой методической своей форме требует постоянного «трезвения» (nepsis) «бдительного хранения сердца». Отец Станилое в своем Введении к первому тому превосходного румынского издания Добротолюбия, вышедшего в 1948 году, хорошо определил это «хранение». Сознание, вооружившись именем Иисусовым, бодрствует на границе с бессознательным, с «бездной сердца», откуда возникают помыслы», первые побеги страстей. «Оно навыкает внимательно вглядываться в каждый из помыслов, даны непроизвольно изгнать его, если он зол, или очистить и облечь памятью, анамнезом Божией». Нужно наблюдать за «помыслами» и утром и вечером, дабы повергнуть их на усмотрение своего духовного отца, мс замыкаясь при этом в себялюбивом самоанализе. Таким образом сознание делается способным отказаться от «соединения» с «помыслом», парализовать рождение «страсти», более того, преобразовать в любовь к Богу психическую энергию в самом ее истоке. Понемногу состояние бодрствования и молитвы проникает и в самый сон; в этом смысле отцы восточной аскезы комментировали строку из «Песни Песней»: «Аз сплю, а сердце мое бдит». Душа становится способной отказаться от всего хитросплетения своих мечтаний, убегающих от Бога, в которых говорят страсти, как будто индивидуальные, но по сути безликие. «Нот истинное доказательство целомудрия, — пишет снятой Иоанн Лествичник, — остаться бесстрастным во сие перед сновидениями унизительными и побуждениями плоти». Сновидения, убегающие от Бога, постепенно изгоняемые, уступают место сновидениям, ниспосылаемым Богом, в то время как потребность во сне уменьшается с возрастанием интенсивности молитвы.
Для Кавасилы «хранение сердца» должно быть сопряжено с Кровью Евхаристии, т. е. постоянным и ревностным участием в таинстве. И старец Силуан Афонский говорит: «Кто хочет непрестанно молиться, должен быть мужественным и мудрым и во всем спрашивать духовного отца. И если духовник сам не проходил опытом молитву, то все равно спроси, и за твое смирение Господь помилует тебя и сохранит от всякой неправды» (Иером. Софроний «Старец Силуан», стр. 168). Смирение или сокрушение учит возвращению к единственному истоку: тайне Церкви.
Так, физическое желание, безличное и разрушительное в легкомысленной игре или в почти отчаянном самоутверждении распутника, обретает свою силу, становясь внутренним в личностном общении, прежде всего в общении с единственной личностью Христа, чей лик не искажен никакой страстью. «Да будет физическое вожделение образом твоего стремления к Богу», — пишет святой Исаак Лествичник в своей Лествице (30 степень, и чуть ниже: «Блажен, кто пылает такой же любовью к Богу, какой страстный влюбленный пылает к своей возлюбленной». «Видел я нечистые души, — пишет он в другом месте, — которые до неистовства пылали плотскою любовью, но потом обратились к покаянию, и, вкусивши вожделения, обратили вожделение свое ко Господу; и, миновавши вся> кий страх, ненасытною любовью прилепились к Богу (5 степень).
В сердце, составляющем, по святому Исааку, «цент! ральный орган внутренних чувств, чувство чувств; ибо оно есть корень их», обитает божественная энер> гия, сообщаемая нам в крещении. И потому главное заключается в том, чтобы освободить сознание от его иллюзорных приобретений, дабы, соединив его с сердцем, воссоздать в горниле благодати единство целостного человека, — «сердце–дух», «сердце разумеющее», истинное «место Божие» или «зерцало Божие». Поиск «сердечного места» — это также поиск самого себя в подлинности своего предназначения. И когда сердце воспламеняется, это говорит о начале нового странствования, в котором Бог то открывает Себя, то отступает, дабы человек, оставшись с одной только верой, и этих переходах по пустыне очистил в себе свою первую любовь. Ритм присутствия и отсутствия святой Иоанн Лествичник выражает, обратившись к иному образу — отеческого воспитания. «С самого начала, когда младенец начнет познавать отца своего, он весь бывает исполнен радости. Когда же отец с умыслом на время отходит и опять возвращается, тогда отрок исполняется и радости и печали; радости, потому что опять зрит вожделенного; а печали, потому что столь долгое время был лишен видения любезнейшей ему красоты» (7 степень). (Цит. по книге Преподобного отца нашего Иоанна Игумена Синайской горы Лестница, Москва 1892).
На этом этапе и в этом аспекте «духовного действия» и должен наступить черед технически отработанной молитвы Иисусовой, собирающей ум воедино и низводящей его в сердце. Этот метод, передаваемый из уст в уста (и остающийся таковым и поныне, приспособленный к условиям времени и отдельным людям) был разработан в XIII веке во времена духовного упадка, когда опытных учителей почти не было. Но возникнув и влившись в церковную жизнь, он привел ко всеобщему ее обновлению, породив, среди прочего, и подлинных духовных отцов. В этой связи мы хотели бы привести два текста. Первый из них принадлежит Никифору Монаху и взят из его Трактата о трезвении и хранении сердца:
«Известно, что дыхание, которым дышим, через легкие проводит воздух до сердца. Итак, сядь и собрав ум свой, вводи его сим путем дыхания внутрь, понудь его вместе с сим вдыхаемым воздухом низойти в самое сердце и держи его там, не давая ему свободы выйти, как бы ему не хотелось. Держа его там, не оставляй его праздным, но дай ему следующие священные слова: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя! И пусть он повторяет их день и ночь. Попекись навыкнуть сему внутрь пребыванию с означенною молитвою, и блюди, что ум твой нескоро выходил оттуда, ибо вначале он будет очень унывать от такого стеснительного заключения внутрь. Зато, когда навыкнет, ему там будет весело и радостно пребывать, и он! сам не захочет носиться по внешним вещам. Как человек, возвратившийся с чужой стороны в свой дом, сам себя не помнит от радости, увидев опять жену и детей: так ум, когда соединится с сердцем, исполняется неизреченной радости» (Цит. по книге «Откровенные рассказы странника»).
Другой текст — это отрывок из анонимного Метода, краткого трактата XIII века: «Сядь безмолвно и в тишине и одиночестве, преклони голову, закрой глаза, потише дыши, воображением смотри внутрь сердца. При дышании говори: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя» тихо устами или одним умом». «Старайся отгонять помыслы, имей спокойное терпение и чаще повторяй сие занятие» (Там же).
Эти и другие тексты читает по совету старца наш странник. И когда старец умирает, не оставляя, однако, своего духовного сына, которому теперь «во сне» он дает главные указания, странник отправляется а дорогу. И он рассказывает о своей практике молитвы и возникает ощущение поразительного подобия между ее началом в первые века, ее вторым рождением в XIII веке и этим свидетельством, датируемым второй половиной прошлого столетия:
«Итак, прежде всего я приступил к отысканию места сердечного… Закрыв глаза, смотрел умом, т.е воображением в сердце, желая представить себе, как оно есть в левой половине груди и внимательно слушал его биение. Так занимался я сперва по получасу, несколько раз в день; в начале ничего не примечал, кроме темноты; потом в скором времени начало представляться сердце и означаться движение в оном; далее я начал вводить и изводить Иисусову молитву вместе с дыханием в сердце, по наставлению святого Григория Синаита, Каллиста и Игнатия, то есть втягивая в себя воздух, с умственным смотрением в сердце, воображал и говорил: Господи Иисусе Христе, а с испущением из себя воздуха: помилуй мя. Сперва я сим занимался по часу и по два, потом чем дальше, тем чаще стал так упражняться и наконец почти целый день провождал в сем занятии. Когда нападала тягость, или леность или сомнение, я немедленно начинал читать в Добротолюбии те места, кои наставляют о сердечном делании, опять являлась охота и усердие к молитве. Недели через три начал чувствовать боль в сердце, потом некую приятнейшую теплоту в оном, отраду и спокойствие. Это возбуждало и заохочивало меня более и более с прилежностью упражняться в молитве, так что все мысли мои были сим заняты и я ощущал великую радость. С сего времени начал я чувствовать разные повременные ощущения в сердце и в уме. Иногда бывало, что как–то насладительно кипело в сердце, в нем такая легкость, свобода и утешение, что я весь изменялся и прелагался в восторг. Иногда чувствовал пламенную любовь к Иисусу Христу и ко всему созданию Божию. Иногда сами собою лились сладкие слезы благодарения Господу, милующему меня окаянного грешника. Иногда прежнее глупое понятие мое так уяснялось, что я легко понимал и размышлял о том, о чем прежде не мог и вздумать. Иногда сердечная сладость разливалась по всему остову моему и я умиленно чувствовал в себе всеохватывающее присутствие Божие. Иногда ощущал внутри себя величайшую радость от призывания имени Иисуса Христа н познавал, что значит сказанное им: царствие Божие внутрь вас есть».
Для Кавасилы, который дал свое истолкование «метода», с точки зрения таинств церковных, метода, пригодного для мирян, поиск «сердечного места» сопряжен с евхаристической духовной жизнью, обращенной к любви Христовой, евхаристическому «сердцу» Церкви и, стало быть, единственному истинному сердцу всякого человека. Слово Божие при своем воплощении стало нашим alter ego и самосознание наше проходит через Него благодаря чаше, где мы обмениваемся сердцами, так что «кровь Его преобразует то сердце, в которое она изливается, созидая в нем храм Божий прекраснее Соломонова».
Если, с другой стороны, молитва Иисусова остается как бы спонтанно соединенной с ритмом дыхания, духовные люди наших дней, (такие, как старец Силуан Афонский и его ученики) не рекомендуют «волюнтаристское» соединение его с ритмом сердца: нисхождение молитвы в сердце дается по благодати и как бы от избытка тому, кто молится «от всего сердца». Систематическое усилие может вызвать у нынешнего человека сердечные неполадки нервного происхождения и сделать его навсегда неспособным «ощущать свое сердце». Люди городской и промышленной цивилизации являются жертвами перенапряжения, равно как и поверхностного и неравномерного использования их настоящих сил, так что подготовка к молитве требует от них успокоения и равновесия их телесного существования. Традиционная аскеза была действенна при избытке жизненной энергии применительно к людям, чья жизнь, пусть более короткая, была более интенсивной, более жесткой по качеству. Сегодняшняя аскеза должна, во–первых, заново перестроить и успокоить жизнь. «В нынешних условиях при перегрузке и нервном износе, меняется восприимчивость человека. Медицина защищает и продлевает жизнь, но в то же время уменьшает сопротивляемость к страданиям и лишениям. Христианская аскеза — это только метод, служащий жизни, и она должна согласовать себя с новыми нуждами… Ныне человеку не нужны дополнительные страдания…, которые могут только раздавить его. Умерщвление станет освобождением от всякой потребности в допинге: скорости, шуме, возбуждающих средствах, всех видах алкоголя. Аскеза станет скорее… дисциплиной покоя и тишины, которым человек отдает себя периодически и регулярно, когда он обретает способность останавливаться для молитвы и созерцания, пусть даже в самом водовороте всех шумов мира… Пост станет отказом от излишнего, умением делиться им с бедняками, духовной уравновешенностью с улыбкой на устах». (Paul Evdokimov, «Les Ages dela Viespirituelle», Paris, 1964, p. 57).
Достигший нерушимого единства с самим собой, человек, ощущавший лишь прикосновение огня в своем сердце, приходит в конце концов к видению всем своим существом и глазами, преображенными Духом Святым, того, что Палама называл «нетварным светом». «Молитва… вначале изливает в сердце радостный огонь, а под конец рождает в нем благоуханное сияние» (Святой Григорий Синаит). «Благодать, как только овладевает она пастбищами сердца, господствует над всеми членами и помыслами» (святой Макарий Великий). Свет, который одновременно есть объект и средство познания Бога за пределами всякого познания, никоим образом не является безличным: он озаряет лицо Воскресшего. Лик Отца, и Дух Святой соединяет нас с Ними, почти сливаясь с этим светом. Свет преображения, свет пасхальный, свет, который, как говорит нам Григорий Палама, некоторые святые видели исходящим от евхаристической чаши подобен безбрежному океану. Поначалу человек испытывает лишь экстатические восхищения. Затем наступает умиротворенное приобщение, однако не за пределами времени, но в повседневном преображении всего, что окружает нас: людей и вещей, окутанных огромными пеленами света…
Такова стадия «спонтанной», т. е. непрерывной молитвы, слившейся с ударами сердца, позволяющей человеку предаваться своим занятиям, будучи всецело погруженным в состояние молитвы. «Когда Дух сотворит Свою обитель в человеке, то последний уже не может не молиться, ибо Дух не прекращает молитву в нем. Спит ли он, бодрствует, молитва не покидав его души. Ест ли он, пьет ли, охвачен ли сном, благоухание молитвы само собою исходит от его души. Ибо отныне не молится он в какие–то установленные часы, но постоянно, все время… Движения его очищенного ума становятся немыми голосами, что тайно поют хвалебную песню Незримому» (Святой Исаак Сириянин, ed. Wensinck, XXXY).
«За актом молитвы, — пишет о. Лев Жилле, — следует состояние молитвы. Имя Иисусово, приложение) к людям и вещам, которые мы видим или о которых мы думаем, становится ключом, размыкающим мир, средством тайного приношения, наложением печати Божией на все, что существует. Призывание имени Иисусова — это метод преображения мира». Оно наделяет «евхаристическим сознанием», способным различить какую–то прозрачность в глубине всех людей и вещей, некий осколок первозданности, куда оно хочет заронить свой свет. Чтобы не существовало именно это, мирское, в статическом смысле слова сознание, нужно изгнать из него и преобразить в нем все обмирщенное. Силою Имени огонь Евхаристии обладает сутью вещей, и Парусия исподволь созревает в них. Сознание «пробужденное», говорит святой Максим Исповедник, «различает премудрость Божию, незримо пребывающую в твари. Во Христе, собирающем в Себе и воссоздающем потенциально заново мир, ему открывается видение вещей в их «сущности, обращенной к Богу». Человек освященный, микрокосм и микротеос, становится посредником, который «сосредоточивает в себе духовные логосы всех вещей», но не для того, чтобы овладеть ими, а для того, «чтобы принести их Богу как жертву творения». «Все окружающее меня представлялось мне в восхитительном виде, — рассказывает странник, — древа, травы, птицы, земля, воздух, свет, все как будто говорило мне, что существует для человека, свидетельствует любовь Божию к человеку и все молится; все воспевает славу Богу. И я понял, что называется в Добротолюбии «видением словес твари» и увидел способ, по коему можно разговаривать с творениями Божиими». Не только райский способ существования твари открывается святому, новому Орфею, в котором, говорит Исаак Сириянин, дикие звери чуют запах Адама до его падения, по Адам становится теперь священником космической литургии. «Душа уходит в духовное созерцание природы как бы в храм или в пристанище покоя, она вступает туда со Словом, и вместе с нею входит и наш первосвященник, и под руководством его она приносит мир Богу, постигая его как на алтаре» (Святой Максим Исповедник, Тайноводство, 2).
Человек духовный видит «огонь вещей», во Христе он открывает мир как гигантскую «неопалимую купину», и это видение действенно. «Что такое сердце милующее? — спрашивает святой Исаак Сириянин. — Возгорание сердца у человека о всем творении, о птицах, о животных, о демонах и о всякой твари. При воспоминании о них и при воззрении на них, очи у человека источают слезы. От великой и сильной жалости, объемлющей сердце, и от великого терпения умиляется сердце его, и не может оно вынести, или слышать, или видеть какого–либо вреда, или малой печали, претерпеваемых тварию. А посему и о бессловесных и о врагах истины, и о делающих ему вред ежечасно со слезами приносит молитву, чтобы сохранились и были они помилованы; а также об естестве пресмыкающихся молится с великою жалостью, какая без меры возбуждается в сердце его до уподобления в сем Богу». (Творения иже во святых отца нашего Аввы Исаака Сириянина, Слова Подвижнические, 1893).
И высшей точкой здесь становится подлинная любовь к ближнему, к которой только это «состояние молитвы» и делает способным. Ибо ближнего можно познать лишь благодаря подлинному откровению. В своем очерке Из виденного и пережитого, опубликованном в России в 1917 году, архимандрит Спиридон, бывший миссионером в Сибири, передает нам слов одного «юродивого во Христе»: «Без молитвы все добродетели точно без почвы деревья… Христос сам молился больше всего на горах, на горных вершинах, где кроме Него одного никого не было. Христианин, друже, есть человек молитвы. Его отец, его мать, его жена, его дети, его жизнь есть один Христос. Ученик Христа должен жить только одним Христом. Когда он будет так любить Христа, тогда он обязательно будет любить и все творение Божие. Люди думают, что нужно прежде всего любить людей, а потом и Бога. Я и сам так делал, но все было бесполезно. Когда же начал любить Бога прежде, тогда я в этой любви нашел и своего ближнего, и в этой же любви к Богу всякий мой враг делается мне другом и человеком Божиим. Способ любви к Богу есть молитва». (Цит. по кн. «Христианское чтение», 1917).
А вот три основных текста о любви к ближнему как плоде молитвы, которые мы находим в Добротолюбии. Первый из них принадлежит Макарию Великому, второй — Евагрию Понтийскому (известному под именем Нила Синаита), третий — Исааку Сириянину.
«Тем, кто удостоился стать чадами Божиими и родиться свыше, в Духе Святом…, иной раз случается плакать и скорбеть о всем роде человеческом; они молятся за всего Адама, проливая слезы, воспламененные духовной любовью к человечеству. Иной раз дух их воспламеняется такой радостью и такой любовью, что если бы возможно, то они заключили бы всех людей в свое сердце, не отличая добрых от злых. Иной раз в смирении духа они так уничижают себя перед каждым человеком, что считают себя последними и наименьшими из всех».
«Блажен монах, который всякого человека считает как бы богом после Бога.
Блажен монах, который смотрит, как другие достигают спасения и идут вперед, как если бы это было с ним самим.
Тот монах, кто отделившись от всех, становится единым со всеми».
Пусть тебя гонят, тыне гони; Пусть тебя распинают, ты не распинай;
Пусть обижают, ты не обижай;
Пусть на тебя клевещут, ты не клевещи..
Веселись с веселящимся, и плачь с плачущим, ибо это — признак чистоты. С больными болезнуй; с грешными проливай слезы; с кающимися радуйся. Будь дружен со всеми людьми, а мыслию своею пребывай один».
Любовь к ближнему, указывают эти святые, должна быть конкретной. В VI веке Варсонофий и Иоанн, «два великих старца», наделенные даром различения духов, требовали у будущего Аввы Дорофея, слишком пристрастного, по их мнению, к одиночеству и безмолвию, чтобы он основал больницу и заботился о больных. В той же перспективе Мать Мария, погибшая в 1945 году в Равенсбрюке, создала настоящую аскезу человеческого соучастия и служения: труд и трезвение в плане телесном, отказ от навязывания своего психического склада другому, сопровождаемый усилием понять его, не судя его мировоззрение; наконец в духовном плане открытость, созданная молитвой Иисусовой «принять откровение образа Божия в брате нашем». И тогда «он увидит, как этот образ Божий затуманен, искажен, исковеркан злой силой. Он* увидит сердце человеческое, где диавол ведет непрестанную борьбу с Богом, и он захочет во имя образа Божьего, затемняемого диаволом, во имя пронзившей его сердце любви к этому образу Божиему, начать борьбу с диаволом, стать оружием Божиим в этом страшном и сжигающем деле. Он это сможет, если все его упование будет на Бога, а не на себя, он это сможет, если у него не будет ни одного самого утонченного, самого корыстного желания, если он, подобно Давиду, сложит с себя доспехи и только с именем Божиим кинется в бой с Голиафом» (Вторая заповедь).
Здесь «молитва Иисусова» изгоняет духов и приходит на помощь в трудных обстоятельствах, взывает к Богу и в особенности раскрывает ум к этим словам, коими Бог одаряет нас ради нашего ближнего, к тем «семенам жизни», которые проникают в наше сердце, чтобы встревожить его, пробудить, исцелить.
Тех, чей «дух–сердце» достиг окончательного очищения, призывание Имени ведет к таинственному познанию истоков и предназначений. Это познание обращается в видение путей Промысла как отдельного человека, так и целого народа и всего человечества. Благодаря дару, которого он не искал, Pneumatikos становится подлинным «духовным отцом».
Это различение «огня вещей», «иконы лика» опирается на непосредственное ощущение Бога в особой динамике, в которой внутреннее делание и общение с ближними пребывают в постоянном взаимодействии и согласии. Чем более человек наполняется нетварным светом, делающим из него бога по благодати «без начала и без конца», тем более обращается он с любовью, никогда не насыщаемой, к личностному истоку этого света.
Люди молитвы — это наставники земли.
«Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.» Наследуют уже сейчас, когда другие думают, что ею владеют, ибо они обращают обладание, которое убивает, в литургическое служение, которое животворит, и глубине людей и вещей они умеют различить мерцание этого света, чтобы дать ему просиять для вечности и хвалы.

Политика

Он
На встрече с ливанскими друзьями патриарх упомянул о своей симпатии к арабам, о своем знании ислама, приобретенном с детства. Слово «Иерусалим» мелькнуло в его речи, но он тотчас прервал себя: «Это политический вопрос, и здесь у меня нет иных слов, кроме сострадания и молитвы». Несколькими днями позднее, на вопрос американского грека относительно войны во Вьетнаме, он отказался от какой–либо позиции, кроме сострадательной и молитвенной.
Я
Таким образом вы отказываетесь от политической точки зрения?
Он
Да. Я не занимаюсь политикой. Политика меня не интересует. Пусть ею занимаются политики и дипломаты, ведь их предостаточно. Кроме того, православные живут в самых разных политических условиях. Одни живут на Западе, многие на Востоке. Другие–в странах третьего мира. Выражение политической позиции с моей стороны могло бы поставить в неудобное положение тех или иных. И она к тому же не соответствовала бы тому чисто духовному статусу, который я занимаю здесь в согласии с законами этой страны.
Я
Это язык, который почти недоступен для Запада где политика играет огромную роль в жизни христиан* «Отныне политика станет нашей религией», — сказал Фейербах. И кажется, для многих христиан это стало действительно так. Возникает много всякого рода шума, в храмах раздаются призывы к революции. И все это называется профетизмом.
Он
В этой области, как и в других Церковь должна напоминать о самой сути. Предстоятели Церквей перед лицом каких–то возмутительных ситуаций должны следовать за пророками, т. е. рискуя жизнью своей нести пророческое свидетельство. Однако я не думаю, что им следует находить политические решения в точном смысле слова. Это бесполезно, это не их роль. Православная Церковь никогда не стремилась к политической власти, это одно из искушений, отвергнутых Христом в пустыне. И Церковь должна поступать так, как Он, ибо «ученик не больше своего учителя». Это не помешало нашей Церкви освятить различные культуры, благословить и воодушевить жизнь целых народов, однако все это она творила благодаря воздействию литургии, излучению святости, благодаря самому своему присутствию, изменяющему сердца. И не забывайте, в ней жила непрерывная традиция исповедников и мучеников…
Я
…пострадавших от руки сначала языческих, а затем и еретических императоров. Затем «новомучеников» Мусульманской поры. И великого множества мучеников тоталитарных режимов XX века в России и в Сербии. Воистину ученик не больше учителя, и за подлинное пророчество заплачена дорогая цена.
Он
Ислам был терпим, и турки в особенности. С ними мы сосуществуем вот уже пять столетий, и ныне, благодаря Ататюрку, мы — полноправные граждане в светском государстве. Но мы постигли на собственном опыте, что значит понапрасну смешивать религию и политику. «Великая Идея» турецких греков, эта мечта о восстановлении византийской империи, оказалась для них фатальной. Ныне то же самое смешение происходит на Кипре, где политическая и религиозная власть сосредоточена в одних руках.
Нужно заявить совершенно определенно: византийская империя мертва. С давних времен истинная Византия духовна…
Слишком многих страданий стоило нам это смешение политического и религиозного, чтобы заводить все это снова в другой форме.
Я
Мне часто кажется, что молодые христиане, для которых христианство — это политика прежде всего, по сути своей ретрограды, несмотря на всю свою революционную фразеологию. Они хотели бы, чтобы Церковь оставалась властью земной, какой была раньше, они хотели бы жить во времена христианских империй. Но при замене тоталитаризма Бога на тоталитаризм Истории! Однако глубинное движение библейского откровения в том и состоит, чтобы сокрушить всякий тоталитаризм, противопоставив Царство Бо–жие и царство кесаря. Может быть, эти подростки (даже если они переживают кризис подросткового возраста в пятьдесят лет, как это нередко бывает в наши дни) никогда не страдали по–настоящему. Им не хватает опыта, столь знакомого христианам Востока: быть лояльными гражданами, если за ними признают права гражданства в обществе, где христиан, лишь попросту терпят… Это происходит в мире мусульманском или в мире коммунистическом.
Он
И тогда постигают то, что составляет самую суть. Л испытывают благодарность к власть имеющим за то, что они дают вам существовать.
Я
Именно это болваны на Западе называют раболепством православной Церкви. Они почти не страдали и хорошо торгуют страданиями других.
Он
Суть дела в вере. Это означает, что Церкви дана возможность существовать, преподавать таинства Христовы и возвещать Евангелие. В оттоманской империи турки сохранили нашу религиозную и гражданскую организацию, они уважали нашу веру, наши общины, наши семьи. И мы были лояльными оттоманскими гражданами, как ныне мы остаемся лояльными турецкими гражданами. В ответ на терпимость турок мы Установили с ними плодотворное сотрудничество. Греческие православные дипломаты спасли оттоманскую империю в конце прошлого века, в частности на Бер–линском конгрессе. Роль греков была огромной в экономической и научной жизни империи. Даже сегодня, Несмотря на трудности, вызванные кипрским вопросом, греческие врачи посещают многие турецкие семьи. Турки им доверяют. Впрочем, эти выражения не вполне точны; ведь мы все турецкие граждане. Нахо. дились греки из Греции, которые упрекали меня в «тур. кофильстве», но я не «туркофил», говорил им я, я — турок… Да, мы должны помнить о сути прежде всего.
Я
Меня поразило, когда я увидел в музее Топкапи Сарай греческих и армянских евангелистов рядом с мусульманскими рукописями. Малу–помалу эта страна учится воспринимать себя во всем своем многообразии…
Он
Как подтверждает опыт христиан в коммунистических странах, дело не в том, чтобы «заниматься политикой», но в том, чтобы быть лояльным к государству, целиком сохраняя верность Церкви.
Я
Однако лояльность по отношению к государству и верность Церкви противоречат друг другу, коль скоро государство требует от христианина, чтобы он изменил своей вере или растоптал ее?
Он
В таком случае выходом может быть исповедниче–ство и мученичество. Коль скоро речь идет о моей христианской совести, я отказываюсь повиноваться государству, но соглашаюсь с тем, что оно мое неповиновение.
Я
Христиане первых веков, которые отказывались исповедовать Цезаря «господом», т. е. богом, в то же время молились за него и смиренно просили его лишь примириться с их существованием, которое, по их словам, может быть лишь благом для него и для империи.
Он
Молитва Церкви охраняет мир. Мы должны быть признательны всякому государству, которое дает нам возможность мирно молиться. Мы как христиане не имеем никаких особых прав, об этом заранее уже возвестил Христос в Заповедях блаженства. Но с ясным сознанием и мирным духом мы должны пользоваться теми правами, которые признаются за нами как за гражданами. Так, например, в моральном плане я осуждаю позицию архиепископа Макариоса в кипрском вопросе. Но у меня нет никаких оснований выступать против него с церковным осуждением, как того требуют здесь студенты–националисты. И если турецкое правительство захочет меня принудить, я ограничусь тем, что напомню ему о его собственной конституции.
Я
Противостояние Царства Божия и царства кесаря вешает истории замкнуться на себе самой. Оно позволяет Духу оплодотворить ее, пусть даже кровью мучеников…
Он
Только благодаря крови мучеников, несмотря на тяжесть и мощь громадных коллективов, стало ным существование личности и свободы. Но если личность возвышается над историей, она также несет ответственность за нее.. Я повторяю, мы, люди Церкви, предстоятели Церквей, не должны вырабатывать хороших политических рецептов, мы должны напоминать христианам об их ответственности. Перед Богом они ответственны за всех людей. Они должна знать, что молитва и Евхаристия должны раскрыть себя и в социальной жизни, что человек, напитанный кровью Христовой, должен включиться, насколько позволяет ему общество, в созидание цивилизации.
Я
Церковь действует вдохновляя, но не управляя. Она остается как бы резервом жизни, без конца питаемым таинствами, молитвой «простаков», которых мир считает бесполезными или юродивыми. Однако без них цивилизация распадается.
Он
Но Церковь может по–настоящему озарить эту жизнь, лишь соединяясь с нею. Проблема судьбы человечества встает перед нами самым острым образом: гибель душ и тел угрожает нам. Мир не терпит роскоши христианских раздоров. Ему нужен ответ. И этим ответом может быть лишь проявление единого Христа в единой Церкви.
Можем ли мы остаться равнодушными ко Христу. страдающему в миллионах душ, которые кажутся мертвыми? ко Христу, поруганному в лице тех, кто наг, голоден, унижен?
Можем ли мы пребывать в скандальном раздеении, когда все — объединение планеты, покорение человеком всего сотворенного с помощью техники, наука, исследующая загадки материи и жизни — все ставит перед человеком проблему его судьбы и смысла его судьбы?
Но как можем мы свидетельствовать, когда сами разделены? Осмелимся ли говорить о любви, если любви не имеем? Это нам, предстоятелям Церквей, нам, прежде всего, нужно вместе выйти в мир и стать бедняками среди бедняков, стать странниками, как Христос, чтобы возвещать о том, что Бог существует, что Господь воскрес, что любовь может победить ненависть…
* * *
Я
Однако намечающееся единство христиан делается уже зримым, и вы много сделали для него и не раз брали в руки посох странника. Уже теперь, постоянно работая над этим объединением, которое может придать особый вес ее свидетельству, Церковь, не занимаясь политикой, призвана пробуждать людей к исполнению их обязанностей в том граде, который когда–нибудь станет всей планетой. Но как создавать их, этих людей?
Он
Прежде всего нужно, чтобы это были живые люди, а не болтуны. Живые люды, питаемые кровью Христовой, умиротворенные внутренне безмолвием и молитвой. И это воспитает в них способность к профетическому пониманию истории, в которую они вовлечены. И прежде всего к пониманию того, что наща эпоха есть эпоха человеческого единства. Войны, став мировыми, превратились в гражданские войны планеты. Быстрые средства сообщения дают нам возможность узнавать обо всем тотчас же, почти одновременно с тем, что происходит. И раньше в Индии был голод, но о нем не ведали. Ныне далекое становится для нас в физическом смысле близким. И нужно чтобы оно стало близким и в духовном смысле.
Я
Этим воспитанием планетарного единства вы занимаетесь каждый день. С бесчисленными посетителями, которых вы принимаете в эти летние месяцы, вы говорите на языке человеческого, «всечеловеческого» единства, как любят говорить православные. Все народы хороши, повторяете вы…
Он
Все народы хороши и все расы… Люблю это говорить.
Я
И то, что вы — гражданин мира, что вы принадлежите всем народам…
Он
Но остаюсь восточным человеком. (Он смеется) Вы видели, какой сыр мне нравится добавлять к пище — белый, твердый, немного вяжущий… Я принадлежу Востоку, туркам, грекам, но в то же время я — и гражданин мира, я чувствую себя французом с французами, немцем с немцами или же русским или же американцем. Каждому я люблю сказать несколько слов на его языке, даже если плохо его знаю… Дело не в том, чтобы все смешивать, но в том, чтобы все разделять. Родина — всегда мать, даже и тогда, когда она оказывается суровой к нам. Однако все народы должны найти место в человеческом единстве. Это давнее мое убеждение.
Я
Вы — свидетель той великой цивилизаторской работы, произведенной многонациональными государствами, что рухнули после первой мировой войны, именно в тот момент, увы, когда объединение Европы и земли могло бы принести им оправдание, обновление…
Он
Действительно, с детства, прошедшего еще в оттоманской империи, я близко соприкоснулся с братским общением народов. В моей родной деревне турки, греки, албанцы, христиане и мусульмане — все жили в добром согласии.
Тот же опыт я приобрел и в Монастире, но на этот Раз он был трагически углублен войной. Тогда я окончательно понял, что хороши все народы, если мы попытаемся уважать их и любить. Это страх делает их Жестокими.
Я
Слабость многонациональных государств заключать в том, что все они опирались на господство лишь какого–то одного народа, турецкого или австрийского. Они не сумели вовремя организовать себя на феде. ральной основе, до того как движение малых народов разрушило их.
Он
Здесь много преувеличений. Мы должны заново взглянуть на историю этих империй, должны их реабилитировать. До Первой мировой войны оттоманская империя двигалась к подлинному федерализму. Что касается Австрии, то на Придунайских землях она обеспечила процветание, порядок, реальную свободу, высокую культуру.
Эти империи исчезли. Однако при совершенно иных обстоятельствах аналогичный опыт разнообразия в единстве я вновь нашел в Соединенных Штатах. Наши греческие общины в этой стране, сохраняя всю свою самобытность, полностью внедрились в тамошнюю жизнь…
Я
Американцам потребовалось много времени, чтобы понять, что они уже не англосаксонская и протестантская нация, но микрокосм всего белого мира.
Он
Сегодня это уже свершившийся факт. Избрание Джона Кеннеди, католика, на пост президента как раз и выявило это новое сознание. Принятие Православия в качестве одной из «основных» религий — также важный симптом…
Я
Американцам остается разрешить проблему чернокожих. Это невозможно сделать теперь просто с помощью чистой интеграции, но лишь путем создания новой цивилизации, выросшей из многих рас и многих культур. Если Соединенным Штатам это удастся — но удастся ли? — они станут микрокосмом вселенной и одновременно осознают свою ответственность в отношении стран третьего мира.
Он
Но возникает вопрос, возможна ли столь глубокая трансформация — я не говорю только о Соединенных Штатах — без духовного обновления. Одной науки и техники недостаточно для того, чтобы возвести новую мировую цивилизацию. Цивилизация немыслима без духовной основы. Потому что без нее она будет лишь безысходной схваткой боязливого консерватизма, который может стать и удушающим, и разрушительной революции. Но в сердце человечества, стремящегося к единству, должна находиться неразделенная Церковь. Эта обновленная Церковь ничего не будет требовать, ничего навязывать. Христианские империи мертвы, теократии исчезли с лица земли. Влияние Церкви будет подобно закваске или сиянию света: она осветит изнутри сознание, свободу, любовь, она благословит братство народов по образу Троического Единства, в Воскресении она сумеет раскрыть окончательный смысл науки и техники…
Я
Таким было видение Достоевского в конце его жизни: братство народов во Христе…
Он
И уже теперь мы должны трудиться для этого братства, повсюду, где это возможно. Вот почему мне так нравятся такие страны, как Швейцария, Ливан или (он лукаво улыбается) такие, как Канада! И даже здесь я сделал все, что мог, чтобы христианские меньшинства могли вести мирную и лояльную жизнь среди этого народа и служить ему. К тому же, невозможно чтобы страна, какой бы она ни была, достигла полной этнической однородности. Для нее это даже нежелательно. Присутствие различных элементов вносит какой–то момент открытости, взаимодействия, полноты жизни.
Я
Ныне оба движения сосуществуют друг с другом, иногда плодотворно, иногда трагически. С одной стороны, в истории, ставшей всемирной, возникает планетарный человек. Но с другой стороны, каждый народ, может быть, ради того, чтобы избежать безликости индустриальной цивилизации, хочет отыскать свои самобытные национальные корни…
Он
Мы, христиане, должны найти свое место на перекрестке этих тенденций, чтобы привести их к гармонии… Церкви–сестры, народы–братья — вот, что должно быть нашим примером и нашей вестью.
Я
Может быть, это и есть особое призвание именно православных? С одной стороны, Православие освятило самые различные культуры, не делая ни одну из «их господствующей, с другой стороны, многие православные рассеяны сегодня по многим континентам…
Он
Все христиане причастны к этой задаче. Тем из православных, которые живут на Западе, присуще чувство исторической ответственности, которое нередко остается нам чуждым. Однако без нашего понимания духовной жизни также не обойтись. Оно может оказаться неожиданно плодоносным для этического и культурного динамизма наших католических и протестантских братьев…
Я
Достижение единства всего человеческого рода можно сопоставить с основной исихастской темой: достижение единства в самом человеке путем «нисхождения» ума в сердце. Только союз западного «разума» с восточным «сердцем», скрепленный огнем Духа Святого мог бы придать облику планетарного человека его подлинные очертания.
* * *
Он
Создать ответственных христиан — значит воспитывать в них потребность в правде — не правде, как идоле, но правде как любви. «Блаженны алчущие и жаждущие правды…»
Я
Главная правда состоит в том, чтобы внушить человеку, научить его понять, что «не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих». Что никакого толку не будет для него приобретать мир, если он потеряет душу свою. Однако эта душа, более ценная, чем весь мир, душа эта–в плену, и она ищет своего освобождения, но в то же время нуждается для своего тварного существования и в определенных земных условиях. Когда мы одеваем нагих, питаем голодных, находим кров для бездомных, мы делаем это для самого Христа.
Он
В этой связи мне вспоминается один отрывок. Это короткое вступление, с которого Гюго начинает свой роман Отверженные. Всего несколько строк, но как актуальны они сегодня. Сейчас я вам прочту:
«До той поры, покуда будет существовать социальное проклятие, опирающееся на закон и нравы, искусственно создающее ад в недрах нынешней цивилизации и роковым образом сбивающее человечество с его прекрасного пути, до той поры, покуда не будут разрешены три основные задачи нынешнего века: угнетение людей, ставших пролетариями, падение женщины из–за голода, детское истощение в ночной работе, — до тех пор перед обществом будет стоять опасность смертельного удушья в целом ряде социальных слоев; говоря другими словами и с точки зрения более обширных взглядов: пока на земле царят нищета и невежество, книги, подобные этой, не могут быть бесполезными».
Я
Гюго несет в себе лучшие черты той республиканской и социалистической французской традиции, которая вскормлена Евангелием и сознает себя связанной корнями с движениями евангельского пауперизма Средневековья и Возрождения. Скажем, с движением гусситов, которое на свой лад пробуждается в сегодняшней Чехословакии. Мне кажется, что в истории христианского мира, в особенности в России, обобществление материальных благ, каким оно было в первоначальной Иерусалимской Церкви, оставалось идеалом в среде бедняков, образцом, образцом не экономической системы, но добровольной победы над эгоизмом и жадностью, в которой присутствовали единодушие и любовь. Греческие Отцы, прежде всего Иоанн Златоуст, но также и Отцы латинские, как святой Амвросий, подчеркивали относительный характер частной собственности; истинная милостыня, говорили они, это радость дарения неимущим.
Он
Сегодня это стремление нужнее, чем когда–либо. Оно должно иметь планетарный размах. Регионы, обреченные на социальное удушье, если говорить языком Гюго, занимают ныне более половины земли. Позорная пропасть между обеспеченными и неимущими углубляется, и это ужасно. С одной стороны, несколько богатых стран, производящих — непонятно зачем–все больше и больше, стран, где целые состояния тратятся на рекламу, зовущую вас приобретать вещи, которые вам не нужны; с другой стороны, миллионы людей, доведенных нищетой до физической и нравственной деградации, целые цивилизации, низведенные до уровня пролетариев, «падение жещины из–за голода», «детское истощение в ночной работе»!
Я
Революционные идеологии, унаследованные от XIX века, оказались близорукими. Рабочие богатых стран стали буржуа для стран третьего мира. Техника получила невиданное развитие, не ведая никакой конечной цели, кроме себя самой. Проблема ставится на глобальном уровне, ибо духовная недоразвитость богатых обусловливает материальную недоразвитость бедняков.
Он
Вот почему внутреннее созидание человека имеет такое значение. Только сила духа может покорить технику, помочь нам найти решение двум проблемам, рожденным нашим временем: социальной проблеме в странах третьего мира и проблеме смысла жизни в процветающих странах. Не нужно противопоставлять внутреннюю жизнь и действенную любовь. Чем глубже внутренняя жизнь уходит своими корнями за пределы истории, тем более она оказывается способной породить в истории подлинное служение жизни.
Я
Важно, чтобы Церковь во всех областях культуры могла вызывать эту творческую любовь. Без ложной надежды на полный успех в истории — ибо такая надежда говорила бы о непонимании масштабов зла, — но следуя видению целостного человека, оживотворенного Духом, человека, нуждающегося как в хлебе, так и в дружбе и красоте, человека, взыскующего бесконечного. Не следует также противопоставлять смиренное и повседневное служение ближнему реформам и преобразованиям «структур»; «структуры», в конце концов, являются только домом, одеждой, трудом, хлебом, которые мы должны дать бесчисленным «ты» наших ближних ныне уже на планетарном уровне. Святой Иоанн Златоуст, восхвалявший «таинство бедняков», предполагал осуществить в Антиохии план социальной реорганизации, который мог бы спасти ее от нищеты…
Он
Предстоятель Церкви не должен быть ни сторонником, ни противником революции. Долг его даже при самых трагических обстоятельствах — подавать сигнал тревоги и будить совесть. Так и поступил папа в своей энциклике Populorum progressio, которую я считаю профетическим истолкованием нашей истории. Я публично выразил ему свое одобрение. Я телеграфировал ему о своей поддержке, когда он отправился в Южную Америку, которая столь остро нуждается в социальной справедливости.
Но, знаете ли, даже в Соединенных Штатах скрываются островки невероятной бедности. Я видел там семьи с десятью детьми, ютившиеся в настоящих хижинах. Проблема стран третьего мира начинается внутри самых богатых обществ. Все связано воедино.
Я
Что вы думаете о «богословиях революции» или «насилия», о которых сегодня столько говорят на Западе?
Он
Единственная революция, которая ведома Церкви — это метанойя, — равно необходимая как для церковной общины, так и для отдельного человека. Что касается великих исторических перемен, то пусть каждый берет на себя свою ответственность. Церкви нечего вмешиваться в это дело, ибо не ей принадлежит власть мира сего. Она ни революционна, ни контрреволюционна. Она есть Церковь любви. Она знает, что в длительной перспективе только любовь может изменить жизнь. И что нужно начинать с самого себя, а иначе революция превращается в благовидное прикрытие. И что тот, кто хочет быть первым, должен стать последним и слугой всех. Эти парадоксальные слова Христа судят не только предстоятелей Церквей, но и вождей града земного. Увы! Людьми часто руководят инфантильные существа, чья гордость или фанатизм лишь понапрасну умножают насилия и страдания.
Я
Во Франции говорили во время майского кризиса {1968 года}: если бы отцы действительно взяли на себя роль отцов, революция стала бы эволюцией. «Чтобы избежать революции, нужно захотеть свершить ее самому», — писал французский философ XVIII века.
Он
Постигнув откровение Отца, которое Христос принес на землю, мы должны еще и научиться жить этим откровением. Однако слишком многие христиане подобны старшему сыну из притчи.
* * *
«Духовный отец» — это вовсе не тот, кто учит, но тот, кто возрождает по образу Отца Небесного…
«Духовным отцом» становятся по избранию свыше, до харизме Духа Святого, по прямому научению Бодаю. Ни возраст, ни занимаемое положение не играют никакой роли. В святоотеческих Изречениях говорится: Авва Моисей сказал однажды брату Захарии: «Скажи мне, что я должен делать». Но тот бросился к ногам старца и сказал: «Это у меня ты вопрошаешь, отче?» Старец сказал: «Поверь мне, Захария, я видел Духа Святого, сходившего на тебя, и с той поры это я должен вопрошать тебя…»
Первое условие для того, чтобы стать «духовным отцом» — быть самому рлеилшйсох. Святой Симеон Новый Богослов говорит: «Тот, кто еще не рожден, не может рождать и духовных детей» и добавляет: «Чтобы давать Духа Святого, нужно Его иметь». Он ссылается на слова Господа: «Ибо не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас» (Мф. 10.20).
Предание себя воле духовного отца служит своего рода посвящением, началом постепенного стяжания мира Божия внутри себя… Речь идет здесь о самой главной черте духовного отцовства: единственный его смысл в том, чтобы вывести человека из рабства к свободе детей Божиих…
«Один отец, — говорит Авва Пимен, — учивший душу непосредственному общению с Богом, советовал: «Никогда не повелевай, будь всем примером, но не законодателем…». Опасение повредить целостную структуру человеческой личности влечет за собой полное самопожертвование у духовного отца. «Один молодой человек пришел к старцу с просьбой наставить его на путь совершенства, однако тот ничего не сказал ему. Юноша спросил его о причине его безмолвия: «Разве я выше тебя, чтобы тобой повелевать? — ответил ему старец, — я ничего не скажу. Делай, если можешь, то, что делаю я». С тех пор ученик во всем подражал старцу и постиг смысл безмолвия и свободного повиновения… Духовный отец никогда не созидает свое духовное чадо, он помогает родиться чаду Божию, взрослому и свободному». (Paul Evdokimov, Lа Paternité spirituelle, №58,1967, р. 100).
* * *
Он
В конце концов при всех исторических потрясениях для христиан важнее всего сохранить способность к различению и принятию обетовании жизни. Каким образом? Эту способность должна питать молитва, прежде всего молитва, а также деятельное участие в жизни и смиренная любовь. Христиане должны активно нести свои гражданские обязанности, если общество допускает их к общественной жизни; или же просто исповедовать свою веру и идти на мученичество, если государство преследует Церковь и христианство. Однако нужно уметь находить семена добра даже и в крови и в грязи и помогать им расти. Дабы соединить тем или иным образом распятого Христа истории и Христа прославленного, Христа евхаристической чаши…
Я
Посмотрите на французскую революцию: она противопоставила, и была отчасти в этом права, свободу и Церковь. Она захотела «дехристианизировать» францию во имя свободы. Однако Церковь сегодня все больше отождествляет свое дело с делом свободы. Впрочем, эти идеи свободы пришли к нам из Англии, где можно обнаружить их евангельские корни…
Он
И теперь, когда французы посещают меня, я прошу их, когда они освоятся, спеть со мной Марсельезу. Это песня свободы, и оттого мы любим ее. Но это и песня войны, и придет день, когда она будет вызывать улыбку у французов. Придет день, когда народы посмеются над своими гордыми агрессивными лозунгами, национальными гимнами… Слава… Какая слава? Смерть, страдания, беды человеческие…
* * *
Я
То, что постигло французскую Революцию, несомненно, постигнет и русскую. Создается впечатление, что марксизм в странах Восточной Европы перестал быть живой мыслью. Впрочем, он всегда черпал свой динамизм из источников более глубоких: в 1917 году из традиционного мессианизма русской души; во время Второй мировой войны — из почти мистической любви русских к своей земле и к своему народу, которому нацисты угрожали геноцидом. Ныне во всяком случае тамошняя официальная идеология служит лишь непробиваемым оправданием для новой буржуазии. Интеллектуалы пытаются как–то заявить о смысле человеческой личности и свободы духа. Даже нынешняя мода на марксистскую фразеологию, распро–странная среди многих христиан Запада и среди новых европейских и американских левых может означать и то, что марксизм сейчас находится в стадии ассимиляции и преодоления. Он ассимилируется в своем чисто научном аспекте, помогающем нам анализировать и рационализировать определенные стороны социальной жизни. Он преодолевается в той мере, в какой теперешний кризис носит чисто духовный характер, оспаривающий ту техницистскую антропологию, которую марксизм систематизирует.
Он
Но есть условие, к которому я неустанно возвращаюсь: Церкви должны объединиться, а христианство–обновить себя. Истинное преодоление, которое есть также и изгнание нечистых духов, достигается лишь молитвой. Незаметно для всех именно это происходит в России. Русские христиане победили тоталитаризм в своей стране. Они победили его своей верой, своей молитвой, страданиями исповедников и мучеников. Победили с помощью — как, мы узнаем лишь в будущем — того духовного и богословского пробуждения, которое происходило в России в XIX и в начале XX века. Исподволь их смирение, их любовь к своей стране, их молитвенное и деятельное подвижничество в советском обществе изнутри возобладает над темными идолопоклонническими сторонами коммунизма. Их победы пока не видно. На поверхности истории все еще действует множество тормозящих, тянущих вниз сил, тогда как в глубине перемена уже совершилась.
Я
Однако уже сейчас нельзя не заметить, что самые выдающиеся литературные произведения нашей эпохи приходят из России и напоены христианским духом. Я имею в виду Доктора Живаго Пастернака, некоторые мысли Синявского, в особенности же монументальное творчество Солженицына. В то время, как западная литература находит удовольствие в том, чтобы копаться в аде, лишенные всяких ухищрений голоса, которые доносятся оттуда, возвещают непостижимое воскресение.
Он
Это лишь первые проблески зари. Все, что было приобретено в бесконечном смирении и сокрытости любви, рано или поздно заявит о себе в полуденный час истории. Тогда все поймут, что русское христианство своим искупительным жертвоприношением не только защитило христиан Запада, но и оплодотворило историю кровью своих бесчисленных мучеников, повседневным терпением бесчисленных страдальцев. Тогда великий порыв к человеческому братству, лежавший у истоков русской революции, очищенный этим терпением и этой кровью ненависти и террора, соединившись со свободой духа, обретет свое подлинное место в духовной миссии России. России — или «Святой Руси».
* * *
Он
Христианство — это религия свободы. Христос, отвергнув превращение камней в хлебы, отказавшись сойти с Креста, пожелал окончательно утвердить нашу свободу. Свобода — это суть евангельской проповеди. Вера не только освобождает нас — от страха, от смерти, от властей и властителей мира сего — она сама является высшим актом свободы. Я иду ко Христу, потому что люблю Его. Ничто не налагает на меня никаких пут, кроме свидетельства Его любви. Но любовь не обязывает, она освобождает.
Вот почему вся жизнь Церкви должна была бы исходить из любви к свободе. Церковь не должна быть какой–то высокой инстанцией, которая разрешает или запрещает: она должна порождать свободных людей, способных свободно созидать свою жизнь в свете Духа Святого.
И свобода необходима повсюду. Присутствие христиан в граде мирском, пусть и лояльное, должно быть пронизано свидетельством, подкрепленным, если нужно и кровью — о том, что град сей — не Бог, что Бог Живой непосредственно, лично–стно связан с каждой душой человеческой. И тогда это присутствие несет в своей глубине и обновление истинной свободы духа.
Для людей нет ничего более ценного, чем свобода мысли и слова. Однако законно ею пользоваться можно лишь при уважении к другому, т. е. стремясь освободиться от своих собственных предрассудков, собственных своих страстей.
Я
Драма социалистической и анархической концепции свободы, концепции, столь распространенной ныне среди молодых западных революционеров, состоит в том, что они воображают, что все зло сводится только ко злу социальному, что подспудные инстинкты человека, его жизненная сила в основе своей добры, достаточно освободить их от всякого социального принуждения, дать им свободно раскрыться, и люди сразу станут братьями. Но мы, христиане, из многовекового духовного опыта хорошо знаем, что эти инстинкты, эта жизненная сила глубоко порочны, и нужна сила незримого, нужна аскеза, — вплоть до смерти и воскресения, — чтобы вернуть людей к истинной их природе, представляющей по сути динамику свободы, где жизненная сила, озаренная изнутри, непроизвольно становится порывом к Богу и любовью к ближнему. И потому проблема заключается не в том, чтобы устранить принуждение, но заменить принуждение рабства дисциплиной внутреннего преображения. Мы должны обогатить нашу цивилизацию опытом творческого преображения эроса. С этой точки зрения на монастыри можно смотреть как на лаборатории, столь же необходимые обществу, как лаборатории научных исследований или мастерские художников! Ибо постижение воскресения есть «искусство искусств и наука наук».
Он
Но эта наука никого не обязывает верить, она довольствуется лишь тем, что порождает примеры, открывает источник энергии. Мы, христиане, свободно налагаем на себя эту животворящую дисциплину. Мы знаем, что она освобождает подспудные наши силы и позволяет раскрыться в нас большей любви. Однако нам ничего не нужно налагать на других. И чтобы самим нам освободиться от нашей самодостаточности, нашего фарисейства, нам нужна критика.
В наше время критика становится все более безжалостной. Она уже ни перед чем не останавливается даже католики не щадят порой папу Римского. И это неплохо. Мы все нуждаемся в критике.
В этом и заключается функция прессы. Критикует она меня? Хорошо. Я восстаю только против лжи.
* * *
Он
Христианство неразрывно связано с освобождением женщины. Никогда Иисус не говорил ничего против женщины, и Господь облекся плотью в жене. С этой жены началось и воскресение мертвых. И потому в христианстве женщина — уже не функция, но личность.
Нужно освободить женщину, наделить ее полной ответственностью за себя. Всякий раз, когда освобождение женщины происходит в Африке или в Азии, каким бы при этом не был политический контекст, можно сказать, что тут действует евангельская закваска.
Хуже всего, когда женщина становится объектом, коим забавляется мужчина. Худший итог нищеты — проституция.
Я
Конечно, но не приводит ли освобождение к новому превращению женщины в объект, или по крайней мере к превращению ее в женщину для мужчины, как и мужчины — в объект для женщины в этой систематической эротизации, на ниве которой «буржуазное» и «революционное» так успешно соперничают на Западе? Многие из восточных делегатов в Упсале были неприятно удивлены двусмысленным, навязчивым, духовно разлагающим характером, который приняла сексуальность в шведской жизни… Там нет проституции, но дух проституции пронизывает все, говорили они.
Он
Что же, возможно, однако без свободы, не пройдя через опыт свободы, мы не воссоздадим ничего. По мысли Отцов, комментировавших Евангелие по наитию Духа, свобода и ответственность определяют человеческую личность. Мы должны внести в свободу не внешние ограничения, но положительное содержание. В данном случае, опыт подлинной любви. Все остальное будет сметено историей!
Я
В Библии сексуальная распущенность осуждается не с моральной точки зрения, но как бесовская пародия культа, как особого рода экстатическое состояние, пренебрегающее как личностью партнера, так и личностью Предвечного и Его верностью. И наоборот вся поэзия, все великолепие человеческой любви находит свое место в Песне Песней. Любовь становится целомудренной, когда она включается в тайну личности. Соловьев говорил, что человек испытывает жалость по отношению к тому, кто ниже его, преклоняется перед тем, кто выше его, и целомудрен в отношениях взаимного равенства. Целомудрие для него означает то, что мужчина или женщина в глубине своей хотят быть признаны как личность, как лицо. Целомудрие покрывает влекущую и безликую тайну пола, пробуждающую лишь инстинкт. Оно дает вырасти любви. И в настоящей любви, как в раю, душа облекает тело…
293
Целомудрие, большая и благородная любовь, истинная женственность возникнут из свободы и придадут смысл свободе, но лишь тогда, когда наконец поймут, что христианство — это не система инфантильных табу, но творческая любовь.
Уже теперь среди православных есть удивительные женщины. Даже здесь они вносят жизнь в наши приходы. И вспомните–ка о той роли, которую они сыграли и по сей день играют в России; когда смиренная вера и служение этих женщин сможет наконец выразить себя, они научат нас многому…
* * *
В августе 1968 года Стамбул стал местом встречи всякого рода «маргинальной» молодежи, прибывшей из Западной Европы и Северной Америки на «фестиваль мира», в последний момент запрещенный. Полиция вела себя снисходительно, еда была дешева, и многие из этих молодых людей не торопились уезжать. В Святой Софии, где всегда хватает места и веет свежестью, они располагались небольшими группами, сидя или лежа, и беззаботно болтали, мало обращая внимания на священное пространство, созданное как будто для собирания народа воедино и доступное сегодня лишь человеку одиночества и безмолвия.
«Мы оставили их на произвол судьбы, — сказал мне патриарх, с которым я поделился своими впечатлениями. — Мы бросили их! И вот они восстают на нас, и ничему не хотят от нас научиться. Они отвергают прошлое, которое, собственно, и не знают. Но нам не следует бояться их. У них в сущности здоровые запросы, пусть даже они не умеют их выразить. Эта молодежь безжалостно напоминает нам о нашей ответственности».
Я
Бунт их напоминает мне бунт подпольного человека у Достоевского. Это бунт непросветленной свободы, отвергающей насильственное счастье и отчаянно взыскующей полноты жизни. Взыскующей Бога и одновременно отвергающей Его.
Он
Потому что это Бог богословских систем, а не духовного опыта. Это Бог фарисеев, но не тайный Друг. Бог разделенных конфессий, но не Бог Церкви Христовой. Явите перед ними Церковь единую, которая станет общиной жизни. Будьте сами живыми. Мы еще будем говорить об этом.
* * *
Археологический музей неподалеку от святой Ирины: все многообразие отношений Востока и Запада представлено здесь, начиная от искусства Лидии, Финикии, Пальмиры до раннехристианского искусства, а затем и византийского синтеза. Сквозь века ощущается изумительное созревание индивида. Он рождается из юношеской красоты архаической Греции, из красы растительного мира, возникает прекрасное человеческое древо с цветком улыбки, которая пока еще есть лишь улыбка жизни, но не личности. Движение начинается от египетского лица, ушедшего в себя, обращенного вдаль, от вас к вечности, округлой и полной, недифференцированной. Начинается оно и с этой избыточной, поражающей жизненной мощи некоторых лиц древнего Ближнего Востока, таких, как этот колоссальный БЭС, сочетание Геракла и Гаргантюа, поднимающий льва и спокойно раздирающий его на части. Необычайно значимый этап в этой истории выявления человеческого лица — саркофаги Сидона, на которых можно видеть, как греческое лицо возникает из египетского образца. Рядом находятся другие лица, сохраняющие еще традиционный склад, и метаморфозу лица можно уловить здесь, словно мы находимся в лаборатории истории. Египетское лицо самодостаточно и замкнуто в себе, оно безмолвно как камень, с которым оно сливается. Греческое лицо отрывается от камня и обращается вовне, оно смотрит и говорит. Но от этого оно еще более мертво. Индивид рождается вместе со страхом смерти.
Он достигает своего триумфального развития в эллинистическом искусстве, становясь несколько тяжеловатым в римском обличье. Индивид отрывается от камня в древнем Египте, восходит на древо красоты юной Греции, открывает глаза, видит чувственный мир и бросается к нему. Чего он ищет здесь или, скорее, что находит?
С одной стороны, цивилизацию счастья, в которой существование все больше и больше отождествляет себя с цветением плоти и где даже лица начинают напоминать внутренности.
С другой стороны, перед ним открывается двусмысленная сакральность пола и текущего мгновения. Мы видим множество изображений андрогинов, этих юных существ с женской грудью и половыми органами мужчины. Зал Аттиса: Аттис, бесстыдный ангел, эфеб во фригийской шапочке, с крыльями ангелочка, облеченный в длинную и целомудренную тунику, с легкими очертаниями женской груди под ней, но к низу туника внезапно распахивается, открывая голый живот, а под ним встающий фаллос.
Впрочем, в соседнем зале царит благородство, целомудрие, gravitas древнего Рима. Однако эти качества укрываются в стоицизме, застывшем на грани отчаяния: «Anima Blandula, animula…».
Эта цивилизация была цивилизацией всемирной империи. О ней также можно сказать, что она была «одномерной», что без угрозы для себя, будучи вполне римской и греческой, она все в себя впитывала и даже такие восточные культы, как кровавое крещение Митры. Пройдемся по залам. Лицо индивида, едва родившегося, становится чревом или же распадается в текущем мгновении…
И внезапно, как шок, наступает пробуждение. Затерявшаяся в римской зале более поздняя статуя императора Аркадия, от которой осталась лишь голова. Лицо совершенно иное, наконец–то именно лицо в полном смысле слова. Это не эллинистический «чревный» индивид или какой–то служитель священной эротики. Не египтянин, погрузившийся в некую замкнутую полноту, как муха, утонувшая в меде. Нет, здесь мы видим личность, одновременно единственную и не разделенную, пронизанную светом, раскрывающим, но не растворяющим ее. Это тонкое лицо возвещает собой о приходе и о внедрении христианства. Без всяких революционных «ломок», если не говорить о рождении монашества, Дух победил «одномерное» общество и одарил человека лицом, через которое проступает лик Воскресшего.
Об этой великой битве, битве духовной — более суровой, чем человеческие сражения, по словам Рембо, — свидетельствует не без невольного юмора палестинская мозаика V или VI веков. Тема взята из классической греческой культуры: Орфей, усмиряющий хиш ных животных. Однако это христианская мозаика, о чем говорит не только дата, но и изображение двух святых в нимбах под основным изображением. Орфей здесь — несомненно образ Христа, ибо такое отождествление бытовало во времена катакомбной Церкви. Остальное, впрочем, не представляет особого интереса; я предпочитаю Христа в мавзолее Галла Плачида в Равенне: вот подлинный христианский Орфей, в своей юной красе Воскресшего. Интерес вызывают здесь сатир и кентавр, резвящиеся у ног музыканта. О них так и хочется сказать, что они вышли из знаменитых историй святого Иеронима. У них лица восточных монахов с длинными волосами, длинными бородами, огромными глазами. Волосы и борода растрепаны, оставлены в небрежении, как и все, что дается от природы, зато глаза их полны ненасытного огня, они как будто хмельны Богом, ибо человек освященный, по слову святого Макария, весь должен стать «одним глазом», чистым восприятием незримого. По всей очевидности, как и у Иеронима, этот сатир и кентавр — новообращенные христиане. Они хотят быть личностями, а не космическими энергиями.
В этой мозаике уже предчувствуется тот великий экзорцизм, проводимый с помощью безжалостной аскезы, коей подвергалась тогда душа мира. После этого ветхая освященная природа, как следует очищенная, даже обмирщенная, могла стать, покорным объектом нашей науки и техники. И нам осталось преобразить ее. Однако только Дух, изгоняя ли бесов, или озаряя нас, может изнутри бросить вызов «одномерной» цивилизации.

«Теология»

Я
О вас говорят, что вы враг богословов.
Он
Что вы хотите, я похож на своего покровителя, апологета Афинагора, кстати, не святого. Среди нас, говорил он язычникам, вы найдете немало невежд, людей ограниченных, неспособных доказать словами истину своего учения, однако стремящихся доказать ее своей жизнью. Может быть, за то, что он это говорил, Афинагор и не был канонизирован! Он писал также, что «теплота дыхания Божия» не минует ни одного человека…
Я
Ну и, наконец, эта история с Босфором?…
Он
Что за история с Босфором?
Я
Вы как будто сказали, что хотели бы утопить всех богословов в Босфоре…
Он
Никогда не говорил подобные вещи! Это легенда… Я лишь предложил собрать всех богословов на острове. И чтоб там было побольше шампанского и икры!
Я
Для того чтобы отделаться от них или дать им поработать в лучших условиях? Впрочем, у них нет обыкновения пить шампанское. Они почти не хмелеют увы! ни от шампанского…
Он
… ни от Духа Святого! Да вы, оказывается, злее меня. Но отвечу на ваш вопрос: прежде всего я хотел бы собрать их на острове, чтобы дать им немного отдышаться. Чтобы христиане разных исповеданий могли по–человечески запросто перезнакомиться между собой без того, чтобы им все время напоминали, что они–то правы, а другие нет, и потому им нужно крепче стоять на страже. Но теперь я думаю, что богословов следует собрать на острове, чтобы поговорить наконец по существу. Момент для этого созрел.
Я
Благодаря долгой работе экуменического движения, благодаря подлинному сближению с Римской Церковью, инициатором которого вы стали, теперь и вправду между христианами установилось глубокое доверие… Для вас, в сущности, дело богословов всегда вторично: оно выражает уже сложившуюся глобальную установку враждебности во враждебные времена, сближения, когда возвращается любовь?
Он
Именно так. Более всего отталкивает меня в богословии эта гордость от сознания своей правоты, которая из догмата, да и из Самого Бога создает оружие, которое обрушивается на головы других…
Я
За которым, впрочем, не замедлило явиться и оружие, более существенное. Тысячелетие религиозных войн породило современный атеизм.
Он
В конце концов богословие утвердилось на позиции наименее христианской: оно отказалось выйти к людям безоружным, приемлющим мир, подобно Богу, Который обезоружил Себя вплоть до крестной смерти, чтобы принять нас. Богослов — это человек, окопавшийся в обороне, осаждаемый страхом, который хочет, чтобы правота всегда была на его стороне, а не на чужой.
Я
Я знавал одного епископа, кстати, и замечательного ученого. Он спрятался за своей бородой, которая, кажется, у него еще гуще, если судить по иконам, чем у святого Григория Паламы. Из–за нее он взирает на своих православных и инославных братьев и нумерует их ереси. Мир его — это пандемониум ересей. Он видит их повсюду, за исключением, разумеется, самого себя…
Он
А я не вижу их нигде! Я вижу лишь истины, частичные, урезанные, оказавшиеся иной раз не на месте и притязающие на то, чтобы уловить и заключить в себе неисчерпаемую тайну…
Я
Но в таком случае, что такое для вас богословие? Не лучше ли вообще не говорить о нем?
Он
Им нужно жить! То есть говорить о нем так, как говорит Писание, как говорили Отцы.
Я
Что же оно такое, богословие?
Он
Подлинное богословие — это Христос. При встрече со Христом, в созерцании Его тайны — вот когда мы его обретаем. В Иисусе Бог открывает нам Свое имя. И это имя не философское понятие, оно есть слово, оно есть действие. Слово «Иисус» означает: Бог спасает, Бог освобождает, Бог отпускает на волю. И на этот жест бесконечной любви можно ответить лишь поклонением, которое имеет смиренную аналогию и в нашем отношении к ближнему. И как же Бог освобождает нас? Крестом! Ради нас Бог Сам пострадал на Кресте. Он, Бесконечный, Недоступный, до конца пережил разделение — «Элои! Элои! ламма савахфании…» — дабы любовь Его наполнила собою все, и ничто не могло отделить нас от Его любви.
Я
Отцы со страхом и трепетом говорили об этом парадоксе Бога страждущего, Носителя Жизни, умирающего на Кресте ради того, чтобы смерть победить смертью. По словам Николая Кавасилы, Бог воплотился для того, чтобы выйти из Своей бесстрастности и убедить человека в Своей любви — «любви безумной» (manikos eros), пострадав и умерев за него.
Он
И вот апостол Павел проповедует безумие Креста и восклицает: «Где мудрец? Где книжник? где сово–просник века сего? Не обратил ли Бог мудрость века сего в безумие? Ибо, когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих. Ибо и Иудеи требуют чудес, и Еллины ищут мудрости; а мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие, для самих же призванных, Иудеев и Еллинов, Христа, Божию силу и Бо–жию премудрость. Потому что немудрое Божие премудрее человек, и немощное Божие сильнее челове–ков»(1 Кор 1.20–25).
Вот настоящее богословие: проповедь Христа распятого — и воскресшего. Если я называю иногда нынешнего Папу Павлом II, то потому лишь, что хочу напомнить ему, что его миссия в том, чтобы современным языком вновь донести великое благовестив Апостола. Это и наша миссия, всех нас.
Я
Отцы IV века перед лицом рационализма Евномия, притязавшего на интеллектуальное познание самой сущности Божией, великие византийские богословы перед лицом довозрожденческого рационализма, не желавшие видеть в свете Преображения лишь мете0 рологический феномен, не переставали повторять и комментировать эти слова апостола Павла о «мудро сти века сего», обращенной в безумие. Так и русские религиозные философы XIX и XX веков усматривали в богословском рационализме основной источник западного нигилизма. Истинная мудрость, говорит святой Григорий Назианзин, которого Восток называет Григорием Богословом, ведет себя «по–апостольски а не по–аристотелевски». Литургия напоминает, что Апостолы были безграмотными людьми, просвещенными Духом, дабы они свидетельствовали о Христе воскресшем, ловцы рыбы «сделались ловцами чело–веков». Истинное богословие — это радость Пасхи. От века к веку богословие обновляется «мужами апостольскими», которые до конца впитывают в себя опыт Церкви и научаются видеть Христа Воскресшего, как видел Его Павел на пути в Дамаск, или Иоанн на Патмосе. Такими были святой Серафим Саровский в XIX веке, святой Нектарий Эгинский и старец Си–луан Афонский в наше время. На долю учителей Церкви выпадает лишь осмысление и оформление этого опыта; так, за святым Афанасием Александрийским угадываются египетские монахи, как за великими русскими мыслителями прошлого века — старцы Оптиной пустыни. Самые великие, такие, как Симеон Новый Богослов в Византии на пороге первого и второго тысячелетия, были ясновидцами, которые в интеллектуальной, но также и поэтической форме умели передать свои видения.
Он
Только Иоанна, апостола возлюбленного, Григория Назианзина и Симеона Нового Богослова Церковь почтила именем «богослов». Они не занимались озарениями, но жили тайной, чтобы затем дать воспеть ее своему разуму. Они были опьянены Духом… Как Иоанн умел говорить о жизни и свете, которые суть сам Бог, ставший нашей жизнью и нашим светом! И как в то же время он умел передать человечность Иисуса, Его конкретные жесты, Его человеческие привязанности, в которых сгущается свет и жизнь. Вот опять–таки подлинное богословие: знание и любовь неразделимы. Познание в пределе своем — это безмолвное созерцание, созерцание в Духе Святом сквозь призрачный лик Христов глубин Божиих — то, что Отцы именуют Theologia в собственном смысле.
Я
Они говорят, что Трисвятое, которое поется во время евхаристической литургии: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй мя» или «Свят, Свят, Свят Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы Твоея» — это и есть «богословие», которому научили нас Ангелы, дабы мы достойно восславили величие Пресвятой Троицы.
Он
Слово стало плотью, и мы не только можем воспринять Его слова, но и приемлем Его как пищу. И потому только Евхаристия дает нам постичь и воспеть божественное богословие. Разум богословский может быть лишь разумом евхаристическим.
«Тайна Воплощения Слова содержит в себе значение всех символов и всех загадок Писания, равно как и сокрытый смысл всего творения, чувственного и постижимого. Но тот, кому ведомы тайны Креста и Гроба, знает также сущностные причины всех вещей. Наконец тот, кто проникает еще далее и посвящается в тайну Воскресения, постигает ту цель, ради которой Бог изначально сотворил все вещи» (святой Максим Исповедник, Сотницы гностические, 1.66).
* * *
Я
Для Отцов образом богослова был Моисей, проникавший в божественный мрак и видевший «задняя Божия», скрываясь на скале. Эта скала для них была ничем иным, как человеческой природой Христа. Но у великих духовидцев и богословов Византии, в особенности у Паламы, возникает другой путеводный образ — образ Матери Божией. В Ней соединяются Ветхий Завет с Новым, и Царство Божие торжествует в ней, ибо как поется в тропаре Успения, «преставилася еси к Животу, Мати сущи Живота». Она сохраняет в «сердце Своем» и созерцает в тишине «все вещи» — все Откровение Божие, которое облеклось в Ней плотью. Она служит также и образом Предания, и в особенности образом той церковной традиции, что составляет тайный стержень всего церковного Предания, традиции «исихастов», «молчальников», также стремящихся к созерцанию «всех вещей» «в сердце своем». Одно из любимых изречений их гласит: «только тот богослов, кто обрел чистую молитву», кто стал молитвой всецело.
Он
Константинополь — город Матери Божией. Иконы Ее вы найдете во всех церквах, и сколько же из них особо чтимых! Вы видели образ, — византийскую мозаику, — который есть у нас на Фанаре, в церкви святого Георгия. Часто ночами я прихожу молиться перед ним. Это не молитва наедине, но омилия, беседа. То, что она, Матерь Божия, говорит мне, нельзя облечь в слова, повторять… Тайна нашего богословия в том, что мы находим убежище в ее «теплоте». Вспомните о бесчисленных именах, коими мы Ее наделяем — Надежда обидимых, Источник жизни, Радость всей твари — о чем говорят иконы, ибо каждая из них, как и каждое из Ее имен, это луч света, образ Ее присутствия…
Я
Бог неисчислим в Своих энергиях, и Всесвятая, первая человеческая личность целиком обоженая, неисчислима в способах Своего заступничества. «Всесвятая — Panhagia — это имя делает Ее таинственно сопричастной Духу Святому — Panhagion. Давшая Слову собственную плоть Свою, ныне как будто становится Матерью при Его духовном рождении в человеческих душах, просвещенных благодатью Духа Святого.
Он
Песнопения, обращенные к Матери Божией, могли бы заполнить тома. В Ней человечество приняло своего Создателя. В Ней Церковь ходатайствует за всех людей.
Я
Владимир Лосский сказал, что «да будет», произнесенное Ею, разрешило трагедию человеческой свободы. Может быть, то материнское милосердие, которое Она проявляет к самому падшему из людей, раскрывает как бы женственную сторону любви Божией. Я говорю символически: разве Библия не говорит почти в физических терминах о «милосердной утробе» Бога нашего?
* * *
Во всех древних церквах Константинополя образ Богородицы встречает нас почти у порога. В притворе Святой Софии Константин представляет Ее с омофором над городом, а Юстиниан над храмом. В приделе Карье Джами Она изображается под куполом, который высится над всяким входящим в храм: там Матерь Божия как бы служит путеводительницей к последним таинствам, изображенным на внутренней поверхности следующего купола в абсиде — Суда и Сошествия Христа в ад, символе «суда Суда», о котором говорит святой Максим. Если цвет Христа–Победителя — сверхъестественная белизна, то голубой цвет преобладает во внутренней стороне купола, на котором изображена Пресвятая Дева, и эта голубизна несет в себе ночную мягкость, когда зажигаются первые звезды, и последние птицы реют в ночи. Мария находится в центре; Она окружена сплетением цветов и ангелов, — как бы излучением Ее теплоты. Цветы переплетаются с ребрами свода. Ангелы в нишах с прекрасными и серьезными ликами облачены в туники, чей нежный цвет лишен претенциозности, а цвет крыльев слагается из различных оттенков голубизны. Все 308
вместе образует только что раскрывшийся цветок из голубого огня, который мягко окружает нас, ибо он уходит своими корнями в небо и обращает к нам свою чашу. Вспоминается мистический опыт, который описывает Евагрий: когда святой достигает вершины внутреннего Синая, который есть «место Божие», он видит его насыщенным излучением сапфира. Образ Моисея и образ Богородицы восполняют друг друга, ибо Она есть Синай истинный, трон Премудрости.
«Матерь Божия — это одновременно Премудрость и Красота, — сказал мне патриарх. — В ней сосредоточивается вся красота твари, чтобы причаститься красоте Божией».
* * *
Поэтому дух православного богословия — это дух не любомудрия, но добротолюбия, который взыскует красоты нового неба и новой земли, приходящих к нам в Духе Святом в момент служения литургии и раскрывающихся в ликах Пресвятой и всех святых.
В Святой Софии на возвышении, справа от центрального нефа восстановили мозаику, деисусного чина, т. е. заступничества Христа–Судии, Пресвятой Девы и Предтечи, Невесты и Друга Жениха. Ибо Судия открывает Себя как Жених души, которая грядет к Нему «со страхом Божиим и с верою», как говорит священник, когда он выходит к верующим с евхаристической чашей. Лик Иоанна Крестителя отмечен суровой аскезой. Лик Матери Божией светится миром и упованием. Но глаза Ее подобны глазам тех, кто пролил столько слез, что эти слезы стали слезами радости . «Не рыдай Мене, Мати, зрящи во гробе… восстану бо и прославлюся…» {Канон Утрени Великой субботы, песнь 9}. Мужественная аскеза стерла черты индивидуального «я» на лице Иоанна Крести теля. «Ему должно расти, а мне умаляться» (Ин 3.30) Богородица — это та, кто была «рас–творена» слезами и сотворена вновь Духом Святым.
Я
Таким образом падший разум, разделяющий и смешивающий, должен умереть в крещальной воде слез, дабы вновь ожить в недрах любящего разумения Христова. «Почему, — вопрошал святой Игнатий Антио–хийский, — не становимся мы мудрецами, принимая мудрость Божию, которая есть Иисус Христос» (Еф 17.2)?
Он
Почему? Я скажу вам: потому что мы захотели сделать богословие наукой точно также, как мы сделали из Церкви машину. Тогда как настоящее богословие требует преображения всего нашего существа, оно исходит из метанойи, чтобы достичь своего исполнения в любви!
Я
Отцы то и дело повторяли: «Богословие бездеятельное — это богословие бесовское» (святой Макарий; и действие, праксис, означает покаяние, молитву и деятельную любовь. «Говорить о Боге — великое дело, но еще лучше очищать себя для Бога» (Григорий Назиа–зин). Цель всегда заключается в «ощущении Бога», а не в умозрении о Нем, в том целостном познании, которое собирает человека в одно напряженное целое.
Он
Греческие Отцы жили своим богословием. Латинские Отцы также, в особенности блаженный Августин.
Я
Мне иногда кажется, что блаженный Августин относился к нему слишком страстно, слишком индивидуально, и что личность его наложила слишком тяжелый отпечаток на весь душевный строй западного христианства.
Он
Потому что это была громадная личность, которая после крушения западной культуры того времени, вызванного нашествиями варваров, осталась слишком одинокой. В конце концов в веках остается не столько тот или иной Отец с конкретными чертами его индивидуальности, сколько удивительное созвучие всех Отцов, собранных из разных мест и разных стран. Греки, египтяне, сирийцы, латиняне — какая это фантастическая симфония, лейтмотивом которой служит одно и то же грандиозное видение…
Я
«Бог сделался человеком, чтобы человек мог стать Богом»! (Григорий Назианзин).
Он
Вместо того, чтобы критиковать Августина, чем охотно занимаются православные, его следовало бы услышать в контексте этой симфонии, читать его вместе с греческими Отцами!
Я
Которых, как нам стало известно, он знал достаточно хорошо…
Он
Я скажу больше: святой Фома Аквинский еще не отделял богословия от глубины христианской жизни…
Я
Бесспорно, но нередко забывают о его мистической глубине, о его привязанности к Ареопагиту, и его lectio divina — столь традиционное размышление над Писанием. Тем не менее именно он, может быть, как раз из–за отсутствия восточного противоядия, более всех поддался этому искушению — построить богословие как некую науку. И томисты уступили этому искушению. Так распалось единство литургической жизни, жизни мистической и интеллектуальной. И богословие стало христианской оболочкой западной метафизики, которая, дабы установить подобие между понятным и божественным, начиная с Платона, противопоставляла чувственное постижимому. Однако истинная тайна возвышается как над постижимым, так и над чувственным, ибо она преображает и то и другое, тело и душу.
Он
Ах, эту механику духа — оставим–ка лучше ее инженерам! — ослабленный христианский Восток усвоил в конце концов в современную эпоху. И надо сказать, в самом убогом виде! С риском построить чисто полемическое богословие, которое заимствует у протестантов их антикатолические аргументы, а у католиков — аргументы антипротестантские.
Я
Отец Георгий Флоровский называл это «вавилонским пленением православного богословия». Но, по благодати Божией, богословие Отцов никогда не переставало питать нашу молитву, говорим ли мы о византийской литургии, созданной в патристический век и несущей в себе огромное богословское богатство, или о традиции «Добротолюбия» и «молитвы Иисусовой», для которой всякое подлинное богословие — это богословие мистическое… Затем наступило возрождение XIX и XX века, в особенности «неопатристиче–ский» синтез нашей эпохи.
Он
Это возрождение имеет огромный смысл, и я содействую ему, чем могу. Несколько лет назад я основал институт патристических исследований в Фессалониках, от которого я многого жду.
* * *
«Патриарший институт патристических исследований», основанный в 1966 году во Владатонском монастыре — древнем духовном центре Македонии, стоящем на террасах акрополя — возвышается над Фессалониками. Монастырь этот «ставропигиальный», т. е. неподвластный местному епископу и находящийся в непосредственной юрисдикции Константинополя. Во главе Института патриарх поставил молодого богослова Стилианоса Харкинакиса, получившего образование в Германии. Тесное сотрудничество установилось с богословским факультетом в Фессалониках, в частности с профессором Панайотисом Христу. Институт выпускает «Записки» раз в семестр с характерным названием Klironomia — «Наследие». Эти записки носят международный и межконфессиональный характер и включают в себя множество публикаций на западных языках. В двух письмах, опубликованных в первом выпуске, патриарх призывал к строгой научности и вместе с тем к живой открытости современной проблематике. В каждом выпуске публикуется также хроника богословского движения в греческом мире, продолжающая в этом отношении традицию журнала Apostolos Andreas, прекратившего свое существование в 1964 году.
Основание Института было как нельзя более своевременным. На протяжении уже двенадцати лет производилась большая работа по публикации патристических текстов, осуществляемых Apostoliki Diakonia (Диаконское служение), выпустившим уже тридцатую книгу. К этому времени было почти закончено издание «Греческой религиозной и моральной Энциклопедии», начавшееся в 1962 году, со множеством основательных статей, посвященных Отцам. И ныне это наследие древних, столь методически описанное греческими богословами, предстоит сделать творческим и плодотворным, соединив его с наиболее ценным из того, что дала русская религиозная мысль. Сделать плодотворным для времени духовного упадка и обетования, которое переживает нынешнее человечество. К этому свидетельству направлены и усилия наиболее молодых богословов. Среди них — Панайотис Неллас, специалист по Кавасиле, хорошо чувствующий великую мистическую традицию Православия; и Христос Яннарас, близко знакомый с русской философией, в том числе и той, что была создана в рассеянии. Он, помимо прочего, опубликовал исследование Отсутствие и непознаваемость Бога у Дионисия Ареопагита и Хайдеггера, где он показывает, как «апофатический», — т. е. негативный и антиномический — подступ к тайне может преобразовать современное невидение Бога в открытость Непознаваемому, которое познается только в Неведении.
Он
У Востока и Запада общие Отцы. Их устами выражает себя Церковь неразделенная. То общее, которое благодаря им есть у нас с христианами Запада, в особенности с католиками, это не только Писание, но определенный способ церковного богопознания, совершающегося в свете Евхаристии и святости. Нам нужно вновь отыскать как на Востоке, так и на Западе эту нить, соединяющую нас со святоотеческой традицией, дабы обрести ее обновленной.
Я
В этой перспективе нужно уделить большое место и духовной жизни Франции XVII столетия…
Он
На Востоке Отцом Церкви был, несомненно, святой Григорий Палама. Обновление паламизма в наще время — исключительно добрый знак. Паламизм выражает реализм христианской жизни, реальное преобразование всего человека в сиянии Духа…
Я
… всего человека, а через него и всей истории вселенной, ибо человек сопричастный не отделен ни от чего. Ибо что же такое тело как не личность, вписанная во всеобщую материю, дабы преобразовать ее либо в труп, либо в Евхаристию? У Паламы есть великолепное равновесие между смыслом личности и смыслом космоса, ибо через личность вся плоть земная призвана стать «плотью Божией»… Что касается различения в Боге недоступной сущности и энергий, с коими мы можем соединиться, то, может быть, это лучшее приближение к Богу Живому, к той жизни в Нем, которая никогда не может быть определена. Ибо это различение есть тождество: между Богом неприступным и Богом, открывающимся нам, нет никакой границы. «Бог целиком неприступен, — говорит Палама, — Бог целиком открывается нам». Он открывает Себя в безраздельном и ничем не ограниченном даре, открывает Себя бездонным, оставаясь всегда за пределами Своего откровения. Свет, реально преображающий святых, исходит изнутри личностного общения, он исходит от Лика воскресшего. И этот Лик становится наиболее близким и в то же время неизмеримым…
Он
Как и всякое лицо отныне.
Он
Истинное богословие не противопоставляет себя любви, оно выражает ее. Что такое догматы как не символы пережитого опыта любви? В христианстве в сущности есть лишь один догмат, ибо все остальные лишь развивают его, и этот догмат есть Христос–Бог, ставший человеком, дабы человек мог воспринять в Церкви Духа жизни.
А война из–за слов не нужна. Как не нужна и словесная война.
Слова нужно погрузить в любовь, которой они должны служить, в тайну Христа, тайну Церкви.
Нужно, чтобы в словах сталкивались не окаменевшие их оболочки, но сокрытые в них ядра святости.
Там, где слова сталкиваются, святые сумеют понять друг друга…
Я
Церковь неразделенная — и в этом отношении Православие сохранило ей верность — всегда противилась догматизации. Святой Иларий Пиктавийский сетовал на то, что должен «выставлять на волю случая человеческого языка те тайны, которые следовало бы заключить в безмолвное моление душ наших». И если ему приходилось делать это, то именно для того, чтобы уберечь доступ к тайне от рациональных, односторонних и редукционистских объяснений. Церковь Семи Соборов формулировала догматы лишь повинуясь необходимости, дабы избежать худшего. И земное человеческое постижение она должна была провести Через распятие путем отрицания и антиномии. Так, Например, Халкидонский догмат выражает единство божественного и человеческого во Христе с помощью целого ряда отрицательных наречий, расположеннных антиномическими парами.
Он
Это распятие ограниченного разума позволяет воспринять в Любви разум безграничный. Догмат охра–няет тайну, однако истинный его смысл — в изумлении перед любовью. Догмат Халкидона — это изумление пред тем, что Бог так возлюбил мир, что отдал Сына Своего Единородного для того, чтобы мир спасен был…
Я
Точно также двумя веками ранее в Никейский символ веры понадобилось ввести философский по виду термин homoousios, единосущный. Ибо, если придерживаться лишь библейского словаря, нельзя было бы избежать двусмысленностей, касавшихся божественной природы Христа, то есть реальности нашего спасения. Но назвать Сына homoousios, т. е. тождественным по сущности Отцу, не смешивая Их при этом, затем показать, что это тождество простирается и на Дух, — не значит философствовать, но утверждать Бога как источник всякой реальности, так и всякого мышления, как совпадение абсолютного единства и абсолютного разнообразия.
Он
Это означает, что Бог есть любовь. И это открывает нам, что такое любовь.
Я
Увы, многие из протестантских богословов, а ныне богословов католических, полагают, что догматы Семи Вселенских Соборов не имеют больше смысла для современного человека.
Он
Это почему?
Я
Потому что они вырастают из устаревшей греческой философии, в частности из статичной онтологии.
Он
Какая греческая философия? Греческая мысль, впрочем, как и латинская, не знала понятия личности. Латинская persona, греческая prosôpon, — это не личность, но маска, в лучшем случае индивид. И индивиды наслаиваются друг на друга, они, возможно, сохраняют какое–то подобие, но между ними нельзя представить истинного общения…
Я
Святой Григорий Нисский в своих небольших трактатах о Троице хорошо показывает, что по образу Тройческого Союза следует считать, что есть лишь один Человек и множество личностей. Единственный Человек, которому Христос уподобился в Теле Своем. И здесь святой Григорий не подразумевает подобия в философском смысле, но тождество в смысле Мистическом.
Он
Огромная работа была совершена Отцами и Соборами по выработке реалистического богословия личности и любви. Чтобы произвести ее, они должны были прибегать к философской терминологии своего времени, с чудесной свободой заимствуя как у Аристотеля, так и у Платона.
Я
И нередко у стоиков…
Он
И даже из понятий обыденной жизни: «ипостась», например, означает «подставку», но это слово получает новый смысл, смысл единственного и конкретного характера каждой личности… Они переплавили греческие слова в горниле библейского Откровения.
Я
Подобно этому, отнюдь не подчиняя Бога Живого общей науке о бытии, они выработали подлинную онтологию тайны.
Он
Любовь дарует существование всему!
Но если догматы Церкви остаются вечно живыми и актуальными в опыте Церкви, то вовсе не для того, чтобы мы повторяли их как мертвые формулы. Мы должны вновь ощутить их глубинный ток, тот заряд удивления и хвалы, чтобы выразить их на языке нашего времени. А иначе, вместо того, чтобы будить нас безмерностью любви Божией, они будут только усыплять наш разум ощущением ложной безопасности.
Я
Мы, к примеру, вычерчиваем геометрическую Троицу в каком–то дальнем, сосланном на небеса Боге. А в действительности наше реальное существование как раз и заключено в недрах Троической тайны. Всякое познание и всяческая любовь обретает в Ней свое завершение. Вне Ее нет ничего, кроме нигилизма: либо материалистического нигилизма Запада, располагающего людей на поверхности небытия, либо мистического нигилизма Индии, поглощающего их в Безличностном абсолюте… Отец — это Исток, Сын — Лицо, Дух — Сокровенное в нас. В Духе ничто и никто не находится вне меня. В Сыне другой открывает себя как лицо, и мир становится празднеством человеческих лиц. И это безмерное движение жизни и любви, которое дарует всему существование, как вы только что сказали, обретает в Отце свой исток и свое предназначение. Можно сказать и так: то, что есть бытие, а не ничто — говорит нам об Отце. Человек logikos (не просто «разумный», но постигающий и славословящий бытие) говорит нам о Логосе, пронизывающем и упорядочивающем все. То, что звезды и частицы атома следуют по своим орбитам, что цветок превращается в плод, и оба они «в лепоту облечеся», что мужчину и женщину влечет друг к другу, что все стремится к превращению и полноте — все это говорит нам о Дыхании, сообщающем жизнь, о Дыхании, Pneuma, Духе… Отец Сергий Булгаков говорит, что именно Дух Святой красит девические лица. Вот человек, который несмотря на свои крайности, умел донести голос Отцов до современного человека.
Он
Да, богословы и религиозные мыслители XIX и начала XX века явили для нас образец мышления, свободно следующего вдохновению Отцов, верного Преданию и благодаря этому поистине творческого. Русские в наше время сыграли роль, подобную византийским гуманистам, пришедшим на Запад после падения Константинополя. Гуманисты много сделали для подъема Ренессанса, этого открытия красоты мира и творческой мощи человека, коими отчасти пренебрегало Средневековье, обращенное исключительно к Богу. Русские религиозные мыслители, рассеянные по всему Западу после Революции, были носителями великого христианского возрождения, в котором Божественное и человеческое обретало свою полноту друг в друге, и все значение которого еще не до конца открылось нам.
Я
Изучение Отцов, вновь пробудившееся на Западе, явным образом многим обязано им. Во Франции один из основателей замечательной серии памятников «Sources chrétiennes» Жан Даньелу, не скрывает, что первым, кто обратил его внимание к греческим Отцам, был Николай Бердяев. Да и экклезиологическое обновление, возвещенное Вторым Ватиканским Собором, как и пробуждение интереса к богословию Духа Святого многим обязано учителям «неопатристики»: о. Георгию Флоровскому, Владимиру Лосскому, но прежде всего евхаристическому богословию о. Николая Афанасьева. Что же касается профетического свидетельства русских религиозных мыслителей, возвращавшего христианству его космическое начало, а современной культуре — стремление к «богочеловечеству» (то, что они называли по–гречески «теандризмом»), то оно еще далеко не принесло всех своих плодов. Однако нынешняя социальная открытость западного христианства, проявившаяся, в частности, в движении персонализма, носит на себе влияние Бердяева.
Он
Эти люди посеяли семена православной мысли в Западной Европе и в Америке, и при непосредственной встрече с Западом вдохнули в него новое дыхание. Я их очень люблю. Некоторых из них я знал лично: так я встречался с отцом Сергием Булгаковым, когда он приезжал в Соединенные Штаты. Я прочел немало его книг. Это был человек творческой веры, поразительного видения…
Я
Его «софиология» дает нам картину мира, пронизанного Премудростью Божией, она сообщает Церкви ее космический характер: Бог сотворил мир, чтобы воплотиться в нем, чтобы соделать его храмом Премудрости… И сколь знаменательно, что мы вспоминаем об отце Сергии в этом городе, в сердце которого стоит Святая София, храм Премудрости Божией, той Софии, в которой Булгаков видел все присутствие Божие… Конечно, мысль его не всегда ясна…
Он
Потому что он был живым человеком, и не боялся пускаться в неведомое на свой страх и риск, но он искал не в пустоте, а в полноте… Не бывает плодотворного поиска без крайностей, без уклонов. И нужно не осуждать, но уравновешивать видением более целостным, укрепляя завоеванные позиции. Такова роль Предания, и в Булгакове была поистине жива творческая память о нем…
Я
Предание — это Дух, Который покоится на Теле Христовом, чтобы развернуть в реальности тайну Воскресения.
Он
Русские религиозные философы умели идти на риск. Они примирили ощущение тайны со свободой, и этот путь открыт для будущего.
Я
Несомненно, что в избытке своего творчества они порой грешили против целостности великого православного Предания. Учителя неопатристики вновь нашли путеводную нить в мышлении Отцов и Паламы. К сожалению, обладая большей строгостью, чем те религиозные мыслители, с которыми они полемизировали, они не обладали их профетическим вдохновением…
Он
Вы только что определили одну из основных наших проблем: соединить строгость одних с профетическим даром других. Это нелегко. Однако некоторым это удается. Я имею в виду среди прочих Павла Евдокимова, с которым я встречался в Женеве прошлой осенью. Вот поистине впечатляющая личность. Этот человек излучает свет вокруг себя. И я горжусь им. Большая богословская работа ведется также в Греции и в Румынии. И кроме того, многое созревает и в самой России. Обновление русской религиозной мысли помогло и поможет тамошним христианам молитвой и любовью безмолвно преодолеть темные стороны коммунизма. Что касается опыта христиан в России, который, как вы мне говорили однажды, уже сумел себя выразить в литературе, то если бы он мог заговорить собственно в религиозной мысли, то это было бы великолепно…
Я
Религиозная философия, кажется, привлекает там немало интеллектуалов. Однако идеологическая монолитность режима едва ли содействует этому поиску…
Он
Нужно уметь доверять — и ждать. Я доверяю Русской Церкви.
Доверяю настолько, что греки критикуют меня и обвиняют в «русофильстве». Но дело не в русофильстве, дело в мучениках. Кровь стольких мучеников, пролившаяся в России в XX веке, потрясла меня. Она оплодотворила всю нашу Церковь, весь христианский
мир.
Я
У этих мучеников было нечто новое, то, чего, может быть, не найдешь в древних повествованиях: это их молитва о спасении своего палача. Об этом говорят многие свидетели и тексты.
Он
«Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят».
Я
В последние годы там распространяется удивительная молитва, где говорится о том, что нужно «утешить «утешителя». Это и есть молитва за палачей…
Он
Вот вам и совершенное богословие, когда свидетель и Тот, о Ком он свидетельствует, едины.
{Далее мы опускаем небольшую антологию из текстов русских мыслителей Сергия Булгакова (Свет Невечерний), Василия Розанова (Апокалипсис нашего времени), Владимира Соловьева (Смысл любви), Евгения Трубецкого (О смысле жизни), Павла Евдокимова (Этапы духовной жизни), поскольку все они, за исключением последнего, достаточно известны русскому читателю — Прим. переводчика}.

«Литургия»

Он
В Упсале много говорилось о богослужении {Речь идет об Ассамблее Всемирного Совета Церквей, состоявшейся в шведском городе Упсале в 1968 году}. Целая секция Ассамблеи занималась проблемой богослужения в секуляризованном обществе. Это вопрос, который очень меня занимает. Слишком много христиан делаются равнодушными к литургической жизни, или, что еще хуже, разочаровываются в ней. Однако именно в богослужении, конкретней в Евхаристии, Церковь обретает основу самого своего бытия, ибо именно в ней расцветает тайна Христова, приобщающая нас к Пресвятой Троице.
Я
Человек подлинный — это «человек литургический», черпающий в таинствах эту способность «о всем благодарить» (буквально: «творить Евхаристию во всех вещах»), как говорит Апостол.
Он
Дерево, которое первым, еще в феврале, расцветает в садах Фанара, преисполнено славы Божией. Океан, заключенный в человеческом взгляде, преисполнен славы Божией. Всех, будь то люди или вещи застигнутые в этой неописуемой открытости, мы посвящаем Отцу во Христе Его в евхаристическом приношении…
Я
«Твоя от Твоих, Тебе приносяще, о всех и за вся!» {Из Евхаристического Канона православной литургии св. Иоанна Златоуста}
Он
Мы приносим также наши труды и наши скорби, все страдания и творческие свершения человечества. И все это мы выносим к сиянию великого светила Божия, выставляем на тот трисолнечный свет, который исцеляет и умиряет. И огонь нисходит в чашу. Нисходит, чтобы затем осветить и все, что вокруг нас, и это излучение беспредельно…
Я
В заключении к своим Размышлениям о Божественной литургии Гоголь говорит, что если общество еще не разложилось окончательно, что если люди живут еще не одной ненавистью друг к другу, то тайная причина этому — совершение Евхаристии.
Он
Она сохраняет мир и уже ныне тайно озаряет его. Человек обретает в ней утраченное им сыновство, он черпает свою жизнь в жизни Христа, тайном Друге, разделяющем с ним хлеб нужды и вино празднества. И хлеб есть Его Тело, вино есть Кровь Его, и в этом единстве ничто более не отделяет нас ни от чего на свете и ни от кого.
Что может быть больше? Это пасхальная радость, радость преображения мира. И мы принимаем эту радость в общении со всеми нашими братьями, живыми и умершими, в общении со святыми и в теплоте Матери Божией.
И тогда ничто более не может внушить нам страх. Мы познали любовь, которую Бог питает к нам, и стали богами.
Все отныне обретает свой смысл.
Ты и еще раз ты, ты имеешь смысл.
Ты не умрешь.
Те, кого ты любишь, даже если считаешь их умершими, не умрут.
То, что прекрасно и живо, до последней травинки, до этого ускользающего мгновения, когда всеми своими жилами ты ощущаешь полноту существования, все останется живым, живым навсегда.
Даже страдание, даже смерть имеет смысл, ибо они становятся путями жизни.
Все живо уже теперь.
Потому, что Христос воскрес.
Есть место в этом мире, где уже не царствует разделение, где есть только любовь, великая любовь и великая радость.
И место это, Святая Чаша, Святой Грааль, в сердце Церкви. И благодаря Церкви — в твоем сердце.
Вот, что следовало бы нам сказать, вот каким должно быть богослужение.
Я
Разве оно не таково?
Он
Нет, не таково. Или скорее, более не таково.
Я
Однако на праздник Преображения я почувствовал, что церковь, в которой я находился, пронизана молитвой и радостью. Это была большая современная церковь в самом центре нового города. Роспись ее была, скорее, посредственной. Но в ней ощущалась прежде всего эта радостная непосредственность пребывания в доме Отчем. Несколько дружеских реплик поначалу, когда утреня шла к концу. Посередине храма, где постепенно становилось все более людно, маленькая девочка лет трех или около того играла, почти пританцовывая в ритме хора. По мере того, как литургия близилась к совершению таинства, более горячей становилась молитва людей. Многие пели вместе с хором, в особенности Кирие елейсон на ектеньях и тропари праздника. Совершение Евхаристии поразило меня в момент Великого Входа и в особенности в момент освящения Святых Даров: древние молитвенные жесты, руки, протянутые к земле, как бы опущенные, ладони, обращенные вперед, приносящие дар…
Он
Да, в дни праздников ощущается особый накал. Но чаще всего богослужение напоминает представлени–есомнамбул перед уснувшей публикой. Но дело не может продолжаться таким образом, когда на службе люди застывают в неподвижных позах за своими скамьями, время от времени механически осеняя себя крестным знамением. Ни эти крещения в одиночку, ставшие просто семейными праздниками, ни эти светские венчания. Вы ведь сами, несмотря на всю вашу снисходительность, обратили внимание на вырождение сакрального искусства. Подумайте–ка о том, какой должна была бы быть литургия в Святой Софии…
Я
… когда посланцы великого киевского князя Владимира не знали, где они находятся, на небе или на земле, говоря, что нигде в мире нельзя было найти подобной красоты!
Он
Ныне нет богослужений в Святой Софии, и все же это безмолвное пространство приобщает нас к своей полноте.
* * *
С моря Святая София представляется запечатанной как некий секрет. Духовный взгляд легко убирает эти минареты, которые упрямо пытаются указать на далекого Бога в то время, как безукоризненно очерченная пята свода купола служит лишь как будто внешней оболочкой некоего сокрытого в ней присутствия. Вблизи мы убеждаемся, что не ошиблись: Святая София как бы прячется, скрывает свой объем и никогда не открывается с фасада. Она слишком велика, чтобы глаз мог охватить ее целиком как какой–нибудь собор. Кривые линии арок и куполов не согласуются с тяжелыми контрфорсами, которые сами в свою очередь как бы увязают в массивных нижних укреплениях. Но то, что скрывается вовне, здесь как бы не хочет существовать для самого себя, даже не стремится к достойному равновесию внутреннего и внешнего, которое осуществляется в стольких благородных византийских или романских храмах. «Внешнее», как трепетно и настойчиво подсказывает вам сердце, хочет быть чуть ли не принудительным выражением «внутреннего», оно целиком обращено в сокровенную глубину.
С южной стороны этой горы из серого камня открывается какой–то вестибюль. В глубине, на внутренней паперти, в полумраке перед нами вырисовываются очертания мозаики: Младенец в солнечном сиянии на синем фоне материнского покрывала. И в памяти всплывает рождественский тропарь, созданный Романом Сладкопевцем в то время, когда заканчивалась постройка храма:
Дева днесь
Пресущественного рождает,
И земля вертеп
Неприступному приносит;
Ангели с пастырьми славословят,
Волсви же со звездою путешествуют;
Нас бо ради родился Отроча младо,
Превечный Бог.
Премудрость Божия, которой была посвящена эта церковь — ибо София и означает Премудрость — она и есть тот «Отроча младо», что почти с мукой как будто собирает в себе весь свет мира. Премудрость Божия, безумие Бога Живого.
В той мере, в какой внешнее ускользает от нас, внезапно открывается внутреннее. Оно просто распахивается перед нами. Не какой–то дальний план выступает здесь из сумерек, но мир преображенный. Круг купола, подобный благословению, нисходящему с небес, соединяется с земным пространством нефа и мягко освещает его плавно струящимся светом полукуполов и парусов свода. Огромность и легкость, свет и полнота присутствуют здесь одновременно. Кажется, что главным материалом, с которым работали архитекторы, был свет. Свет вливается здесь потоками через гигантские, разграфленные в клетку проемы — их особенно много в западной стене — через тянущуюся вереницу сводчатых окон, и своды парят на солнце.
Не все здесь однако построено «по нисходящей». Горизонтальная ось, переносящая упор на человеческое начало, которая так сильно доминирует в храмах Западной Европы, здесь четко выделена абсидой и с одной, и с другой стороны — прямыми стенами с колоннадой. Однако купол владычествует над всем остальным. Когда вглядываешься в него, собираешься и концентрируешься одновременно, и как будто внутреннее небо сердца простирает свой шатер над нами. Словно высота опрокидывается в глубину.
Мы не знаем имен византийских живописцев и создателей мозаик. Они сопричастны безымянности Духа, ибо Бог весь — это Дух. Как и Он, они как бы стерлись в прозрачности ликов. Дух есть zoopoion, податель жизни, они же — zoographoi те, кто своим искусством умеет эту жизнь воспроизвести.
Однако имена архитекторов Святой Софии известны: это Анфимий Тралльский и Исидор Милетский. Впрочем, они были не столько архитекторами, сколько инженерами или техниками, и в цивилизации, по сути, куда более «мирской», чем обычно думают, были известны именно в этом своем качестве. Анфимий, например, прославился своими опытами по сжатию пара, а Исидор дополнил Евклида. Призванные к воплощению noetos'а чисел и лиц в aithétos'е стен и куполов, дабы чувственное и интеллигибельное служили бы символами друг друга, они создали вместе храм Премудрости. Они были инженерами Премудрости, а Премудрость для византийцев VI века означала Логос, Слово, ставшее плотью.
Святая София — это наиболее богатое выражение той великой богословской работы, которая происходила в то же время на V Вселенском Соборе, собравшемся в Константинополе. Нужно было выразить на языке архитектуры то, что несла в себе эта встреча во Христе Бога и человека. И содержанием этой встречи был свет, свет обожения плоти. Такова благодать Духа Святого. Дух упраздняет все внешнее, это пленение падшим миром. И Сам Он составляет сокровенное начало всего, что существует, Жизнь жизни. Соединенные «нераздельно и неслиянно», как говорит Халкидонский Собор, небо купола и земля храма, напоенные светом, как бы проникают друг в друга. Анфимий Тралльский и Исидор Милетский, эти инженеры богочеловечества, сделали Святую Софию неким фильтром, улавливающим и «возвращающим» свет, отождествляя его со светом Фаворским так, что он перестает уже быть внешним для нас.
Только что я прогуливался по площади Янычаров перед Святой Ириной, этой древней церковью, которая носит имя Мира Божия и которую турки окружили бронзовыми пушками. Запах древнего камня и платанов, смешанный с морским ветром, навеял на меня память о Лангедоке, об Эг–Морте. Он пробудил во мне мое былое отчаянье подростка, бродившего когда–то под тем же ослепительным светом Средиземноморья, но не умевшего ощутить его в глубине своего существа, во глубине бытия… Мне нужно было дождаться и принять этого Младенца, излучающего золотой свет и окутанного безмолвием, дабы безумием Своим Он привел меня в этот храм премудрости, где свет перестает быть недостижимой возлюбленной. Купол опоясывает надпись, сохранившаяся до наших дней: «Бог есть свет неба и земли».
Святая София — давно не церковь. Бывшая некогда мечетью, теперь она стала музеем. Странным музеем. 334
столь пространным, что он кажется всегда пустым, и даже пустынным для одинокого посетителя. Здесь больше нет алтаря, и мусульмане попытались «переориентировать» абсиду, построив в ней своего рода платформу из темного камня, обратив ее больше на юг, к Мекке. Однако эти изменения не имеют решающего значения или, может быть, они по–своему раскрывают новый смысл, новое упование. И мы видим, что Святая София не сосредоточена в алтаре, что она не являет собой, подобно длинным западным нефам, вытянутого подступа, пути к некоему очагу, где сосредоточено присутствие Божие. Святая София являет собой это присутствие всей совокупностью своего пространства, насыщенного светом. Пространство это не столько сакраментально, как в других церквах, сколько «апокалиптично», оно — символ нового Иерусалима, где не будет больше ни алтаря, ни солнца, потому что Бог будет всем во всем. Суровая очистительная работа ислама преобразила этот храм Христа пришедшего в храм Христа грядущего, грядущего во славе Духа Святого.
Рождество — первый приход — имеет смысл лишь в перспективе второго.
Пасха — синтез того и другого.
Именно здесь, должно быть, впервые прозвучал гимн, созданный Юстинианом, императором–богословом, воздвигшим этот храм, гимн, который всегда поется в православных церквах в начале «литургии оглашенных»:
Единородный Сыне и Слове Божий,
Бессмертен сый,
и изволивый спасения нашего ради
воплотитися от Святыя Богородицы и Приснодевы Марии…
Христе Боже, смертию смерть поправый…
Спаси нас!
В Святой Софии каждый час расцвечен особым пучком лучей, который, вливаясь то через одно, то через другое окно, пробуждает на мозаичных изображениях какой–нибудь лик. Среди них над вторыми трибунами я узнал святого Иоанна Златоуста по его огромному умному лбу и по взгляду, излучающему твердость и доброту. Этот патриарх со страстной горячностью и риском для жизни защищал правду и совесть перед мирской властью. Когда вспыхнул мятеж против вчерашнего фаворита, от тирании которого он сам немало потерпел, и когда тот, спасаясь от толпы, схватил руками алтарь, святой Иоанн сумел утихомирить страсти, напомнив толпе о блуднице, обнимавшей ноги Спасителя. Этот антиохиец с чисто семитским реализмом принял всерьез двадцать пятую главу Евангелия от Матфея, утверждая, что Евхаристия имеет смысл лишь тогда, когда она находит свое продолжение в «таинстве бедняка». Сегодня он, конечно бы, сказал, что таинство бедняка немного стоит без таинства Бога воплощенного, распятого и воскресшего. Ибо если Бог не стал человеком в истории, если Христос не воскрес на самом деле, то история пуста, то она — идол, который не спасет нас от небытия. И Святой Иоанн Златоуст и поныне остается тем, кто проповедовал в этом городе слово и по сей день как нельзя более живое — о непостижимом Боге…
Солнце заходит. Свет, подобно огненному потоку, проникает через огромный проем в западной стене, заливая абсиду и отчасти смягчаясь под куполом словно под небом, опрокинутым над нами, дабы утолить нашу жажду по нему. И «западный» свет становится на «восточной» раковине славой Воскресения. Закат превращается в восход «дня незакатного», «солнца правды», Младенца на руках Матери, как изображает Их мозаика абсиды. «Пришедше на запад солнца, — говорит древний гимн, сложенный в честь Христа, — видевше свет вечерний, поем Отца, Сына и Святого Духа Бога…».
Земля, испещренная красками, вся тварь, окутанная «светом радости» и как бы незаметно вернувшаяся в рай, в этой игре мрамора и порфира вокруг храма кажется голубой растительностью на золотом фоне, который создают лепные украшения кафедр. Современник строительства Павел Молчальник в своем Описании Святой Софии, говорит, что византийцы видели в этом мраморе и порфире изображение всей красоты земной: «Тот, кто обращал свой взор к этой яркой зелени мрамора, казалось, видел реки Фессалии, усеянные по берегам цветами, виноградные лозы со свежими усиками…, в другом же месте глубокая умиротворенная синева напоминала о летнем море… На капителях — словно локоны золотых волос… Порфир усеян звездами… Молоко льется на черную мякоть. Васильки вспыхивают на снежных сугробах».
Драгоценные камни давно исчезли, как и большинство ликов. Однако полихромный мрамор, расположенный широкими кладками, каждая плитка, находящаяся в живой симметрии с другой, иногда перемежающаяся с порфиром — все символизирует Новый Иерусалим, нисходящий с неба и украшенный драгоценными камнями. В естественном своем состоянии драгоценный камень соединяет величайшую плотность с величайшей прозрачностью. Это сама тяжесть, обращенная в свет. Драгоценный камень в природе — то Же, что и глаз человеческий в теле. И подобно тому, говорит святой Макарий, как человек должен целиком обратиться во взгляд, так и Логос в природе делает ее сочленением прозрачностей, в которых материализуется свет или материя освещается изнутри. И такой кажется Святая София по вечерам, когда свет пробуждает мрамор и порфир. Тогда от неподвижного кружения купола до тяжелой кладки — все переливается в Свет, и все переливается в Жизнь; ибо Византия, как бы по слову святого Иоанна, сочетает в себе Свет и Жизнь.
Над Фанаром, когда минуешь греческий лицей, ткань города словно расплетается. Улицы становятся дорогами. Ложбины заполняются огородами. А затем, словно возрожденный большой улицей, которая спускается с высокого холма, город возникает вновь. Я встречаю мечеть, устроенную в древней церкви–Девы Pammacaristos — Всеблаженной, которая после взятия Константинополя турками была резиденцией патриарха. Боковая часовня стала христианским музеем. Роспись осталась нетронутой в абсиде и в куполе. Здесь ощущаешь, какими должны были быть эти алтари, целиком облеченные в мозаику. В глубоком куполе, приподнятом тамбуром, изображен Пантократор или Вседержитель, как бы заключающий все бытие в этой круглой чаше и наделяющий его полнотой. Византийские Пантократоры классического периода дышат для меня чем–то ветхозаветным: здесь Сын слишком смешивается с Отцом, далеким и грозным, и этот Христос–император видится мне скорее опорой теократического порядка, нежели распятым Супругом Церкви… Однако в XIV веке (храм Всеблаженной датируется 1315 годом), когда империя рушится, и в Византии усиливается жизнь духа, Пантократор выражает уже не здешнюю власть с ее принуждением, но сокровенный свет жертвенной любви. В этой часовне лицо его отличается мужественной мягкостью, бесконечным благородством и двенадцать патриархов, изображенных на закраинах купола, возвещают о таинственном единстве Мужа скорбей и Царя славы. И более сокровенным образом они свидетельствуют о вечной человечности Божией…
И здесь проясняется смысл купола: небо, обращенное к нам и отданное нам — вот лицо Вседержителя.
В этом полудеревенском пригороде, где полно отбросов, хищные птицы кружатся и кричат над церковью. Мне вспоминаются странные слова Спасителя: «Где будет труп, там соберутся и орлы». Здесь бродят туристы, и некоторые из них, то ли сознательно, то ли нет, становится паломниками. Другие же, подобно этим птицам, делаются стервятниками. Их спешащий куда–то взгляд только хватает и тащит к себе, а фотографическая их «добыча» лишь выражает их неспособность к созерцанию. Здесь, впрочем, они не подымают головы ко Христу на куполе. Конечно, к концу Средних веков купола уже не имеют царственного размаха Святой Софии. Купол как будто прячется в той высоте, на которую он вознесен. Пантократор не нависает над вами: чтобы его увидеть, в него нужно вглядываться.
Сегодня купол Святой Софии исписан лишь мусульманскими надписями. Однако его несут ангелы. Ангел повсюду присутствует в византийском искусстве, как и в Писании. Его присутствие говорит о вечности в истории, люди и вещи выносятся им в Открытое, как говорит Рильке, напомнивший Западу, где всякий ангелизм в искусстве сделался лицемерным выражением сексуальности, что «всякий ангел грозен». Огромное крыло — это материя, которая делается более легкой на ветру и свете — Soma pneumatikos. Ангелы — это служители Дыхания и Света, они проносят их сквозь тело Христово, как через «прозрачный факел». Ангелы — живые личности, но также и духовные миры, которые отражаются в устройстве кристаллов и звезд, в музыке и огне, в математической организации материи и общества, подобной танцу, подобной войску — во всякой небиологической структуре. Миры духовные, но отнюдь не нематериальные, отмечает Ареопагит, материя их прозрачна, и эта минимальная замутненность позволяет им украшать свет как радугу, придавать ему цвет и звук. Во Христе, нашем великом Первосвященнике, литургия земная соединяется с литургией ангельской, с их танцем вокруг Безмолвия. Единственная литургия, которая все еще совершается в Святой Софии, это литургия ангелов, и поскольку купол лишен Имени и Лика, то эта литургия становится литургией последнего ожидания, это безмолвие неба, о котором говорит Апокалипсис.
Ангелы Святой Софии: четыре огромных ангела на парусах свода купола — это шестикрылые серафимы. Ареопагит вслед за Библией говорит, что у них огненная природа, и этот огонь возносит души к их божественной форме. Крылья их символизируют «чудесный взлет» к «таинствам Теархии».
В Святой Софии это лишь крылья. Лик заменен огромным золотым кабошоном, целиком абстрактным.
Это крылья из темноватого тусклого золота, где вспыхивают внезапно зеленые или синие перья. Археологи говорят, что Святая София была расписана зеленым и золотым. Ныне лишь крылья ангелов сохранили два этих цвета. Темная позолота — это корень огня. Зеленое или голубое погружают в воды тварного. Громады волн, облаков, неслышный рокот «вод великих» прозрачного океана, плавящегося перед Троном Агнца.
Он
Всеправославный собор должен провести широкие богослужебные реформы, которые следует готовить уже сейчас. Литургия станет действием, в котором все будут участвовать, она станет той драмой смерти и любви, которая должна захватить всех. (Не без юмора). Я думаю о Парсифале, о Борисе Годунове. Когда я был архиепископом в Америке, я видел постановку Бориса Годунова: с каким же величием выходил патриарх, чтобы говорить с Борисом! Мне казалось, что это настоящий патриарх, не артист. Но будем серьезнее. Вы видели Христа Воскресшего в Карье Джами… Представьте себе, что эта сильная и возвышенная — и в то же время литургическая — живопись раскрывает себя во всем богослужении. Вот, что нам нужно.
* * *
В приделе Карье Джами, когда вступаешь под купол, посвященный Пресвятой Деве, ангел внезапно и резко водружает над вами небо как палатку. Он срывает покров времени, где изображены знаки Зодиака: «Времени больше не будет». Перед нами — картина Страшного Суда. Адам и Ева пребывают в молитве у пустого трона — трона неумолимой справедливости. Но вот в абсиде — как откровение сокрытого — то, что Максим Исповедник назвал «судом суда»: Христос нисходит во ад как молния, разбивает врата преисподней, освобождает из гробов растерянных Адама и Еву, освобождает из гроба все человечество. Он весь олицетворение победы, выраженной в жесте. Одна нога под разбитыми вратами ада и жалкими их побрякушками вот–вот раздавит дьявола, «разделителя». Другая — вот–вот подымется и вступит в световое пространство; однако здесь Он сам есть тот воздух, который вносит струю свежести, свет, который освобождает. Он хватает Адама и Еву не рукой, но пригоршней и выкидывает их из гробов. Византийское искусство систематически прибегало к асимметрии в симметрии, дабы симметрия была бы не мертвой геометрией, но пульсацией жизни. Асимметрия здесь несет в себе крайнее выражение полноты жизни. В символическом центре мертвых и осужденных слава, которая соединяет, заменяет тяжесть, которая разделяет: «Все исполнено света, небо, земля и самый ад». Однако асимметрия разрешается в лице, царственном и нежном, суверенно недвижимом и освобождающем вихре.
* * *
Я
Сеферис писал, что в этом жесте Христа, властно вырывающем из гроба мужчину и женщину, заключен весь эллинизм.
Он
В нем заключено все христианство. И вот именно священную драму должно актуализировать богослужение, дабы мы ощутили, что нас вырывают из гроба и бросают в полноту жизни, в полноту света.
Я
Однако эту драму нельзя ставить как пьесу перед удобно устроившимися зрителями. Когда изучаешь историю литургии, нередко возникает впечатление, что она, будучи вначале общим делом, делом народа, что означает и само слово «литургия», стала в констан–тиновскую эпоху своего рода спектаклем, разыгрываемым духовенством перед мирянами.
Он
Все должны соучаствовать в ней, быть внутренне потрясенными ею. Я возвращаюсь к своему примеру с театром, который не так уж плох, если мы вспомним о том, что сами истоки театра литургичны. К тому же я грек: я люблю великие античные трагедии, в особенности Медею и Ифигению. Когда видишь эти трагедии на сцене, испытываешь потрясение и на какой–то момент, даже преображение. Чувствуешь священное таким, как оно есть, как оно ослепляет тебя, как thambos. Поверьте мне, большинство наших верующих не испытывает ничего подобного в церкви, даже в малейшей степени. Все вместе они не испытывают восхищения перед священным, какое, помните, испытывал Петр на горе Фаворской перед преображенным Христом: Господи, kalon estin, хорошо, чудесно нам быть здесь! В наших церквах, увы, чаще всего царит индивидуальная набожность или что–то механическое… И при этом единственная драма, для которой все остальные служат лишь отражением, это драма жизни, страдания, смерти, любви, которая сильнее смерти, эта драма разворачивается в церкви, когда Дух являет нам Пасху Господа нашего. Все заключено здесь, все — во Христе, Альфе и Омеге, Распятом и Вседержителе, Агнце, закланном до создания мира и Его «втором, страшном и славном пришествии», о котором вспоминает священник — ибо в Господе Церковь вспоминает о будущем — возвращаясь и к Рождеству, и к проповеди Христа, и в особенности к этим трем изумительным дням, когда Бог принял страдание и смерть в теле Своем, когда был уничтожен ад, когда мы были воскрешены. Отныне пасхальная радость царит среди нас, и она питает нас в евхаристической чаше. Вы понимаете, что я говорю о порыве, о расцвете, и что я вспоминаю эти музыкальные драмы XIX века, которые хотели вернуться к целостному искусству, где красота поэзии соединяется с красотой музыки.
Я
Поразительно, что в православных храмах музыке не дано никакой самостоятельной жизни, что только языку здесь дается возможность пробуждать все наши чувства, соединенные в каком–то порыве целостного познания. В церкви Святого Георгия византийский распев показался мне замечательным, более интенсивным, более проникновенным, чем григорианское пение, но подобно ему отказывающимся от пафоса, возвышающим душу, снимающим всякий восторг, который мог бы упиваться самим собой. Здесь взлет души всегда соединяется с мольбой, здесь слезы покаяния смешиваются со слезами радости, «скорбной радости», как говорят аскеты.
Он
Мы попытались кое–что обновить в этой области. Однако нам нужно вернуться к целостному искусству, примиряющему все творческие силы нашего времени, искусству, которое всем и во всей полноте их существа позволило бы соучаствовать в пасхальной радости, обновляющейся каждым воскресным днем… Собор должен помочь созданию исследовательских центров, изучающих литургию, музыку, архитектуру, священную живопись. Дело не в том, чтобы уходить в археологию и эрудицию, а в том, чтобы вернуться к живому Преданию, приобщив к этой задаче больших художников, напоив ее вдохновением людей, способных соединить созерцание и творчество, людей, столь укорененных в вере, что в избытке своем она переливается в красоту.
Я
А народ?
Он
Он должен обрести свое место, дабы он мог полностью понимать богослужение и соучаствовать в нем. Собор должен разрешить проблему ныне устаревших литургических языков и по–новому осмыслить роль священника, хора и народа.
Я
И, как мне кажется, позволить народу слышать и скреплять своим аминь Евхаристический канон и в особенности эпиклезис. Молитвы эти, созданные для общественного, т. е. диалогического звучания, были сокрыты в константиновскую эпоху, когда испугались, как бы их не осквернила толпа, вступавшая в церковь без истинного приобщения к ней. Но сегодня, когда Церковь и мир оказались вновь разделенными, порой трагически, верующие должны вновь обрести свое
достоинство полноправных участников литургии…
Он
Вы совершенно правы, и собор должен беспрепятственно вернуться в этом отношении к подлинному Преданию. Литургические исследовательские центры выясняют генезис и смысл наших богослужений, разросшихся в монастырях. Их, однако, не следует сокращать как попало, ибо самое существенное необходимо сохранить. Наши литургические тексты заключают в себе безмерное литургическое богатство; зрелая мысль и созерцание соединяются в них с красотою символов и библейских «образов». Для начала представим их понятными, выявив в них их первоначальный замысел — я говорю здесь прежде всего о литургии, чья полнота легко может поразить нас, захватить красотой, заставляющей трепетать сердце. Затем мы могли бы начать и творить заново, ибо каждая эпоха, каждый народ должен сложить свое собственное славословие.
* * *
Он
Обновление богослужения должно идти рука об руку и с обновлением проповеди. Не благочестивой проповеди, не слов, которых все ждут, чтобы их не слушать, не Церкви, превращенной в синагогу, множащей перечень правил, т. е. разрешений и запретов, но проповеди евангельской, вести об евангельском перевороте ценностей моральных и… благочестивых, вести о Боге, ставшем нашим другом, дабы доверие победило в нас смятение, дабы мы хоть немного стали способны к подлинной любви…
Что касается крещения, то его торжественно нужно совершать в кругу церковного собрания. Это не какая–то семейная церемония, но рождение человека, для вечности.
Я
В древней Церкви посвящение в христианство происходило в пасхальную ночь. Иногда я говорю себе, что если бы мы захотели вернуть крещению его смысл — того опыта смерти–воскресения во Христе, того «озарения», которое восстанавливает в нас образ Божий–мы не должны были бы крестить маленьких детей… Мне было больше тридцати, когда я принял крещение в православной Церкви, и опыт того потрясения живет во мне до сих пор… Я знаю, что значит не быть крещеным и жить лишь в мире трех измерений, и я знаю, что значит быть крещеным и ощущать, как в тебе открывается новая глубина, то новое измерение души, в котором она наконец может дышать. Кризис, который опустошает ныне христианскую мысль, представляется мне скорее неловкой реакцией на богословский инфантилизм, в котором замкнулось большинство тех, кто был крещен в раннем детстве.
Он
Я охотно верю, что те, кто проходит через обращение во взрослом возрасте, принадлежат сегодня к наиболее сознательным свидетелям христианства. Но можно также — и даже должно — обратиться и тогда, когда тебя крестили в детстве. Благодать крещения действует в нас подобно закваске. И в особенности в православной Церкви, где мы сохранили древнюю практику, не разделяющую крещения, миропомазания и Евхаристии. Дети вырастают в конкретном присутствии Христа, жизнь и любовь предшествуют у них сознанию, которое они пробуждают и питают. Для обращенного же, наоборот, сознание рождается от отсутствия любви, от недостатка воздуха вне истинной жизни… Оба пути необходимы. Однако крещение ребенка, неотделимое от причастия, требует соучастия родителей в жизни общины. Ибо вера общины как бы возмещает сравнительную бессознательность ребенка. Самое лучшее, что имеешь, как не разделить этого со своими детьми? Они сами и с самого раннего возраста хотят, чтобы с ними поделились этим богатством. Отказать им в этом, значит навязать им пустую свободу, абстракцию свободы. Наоборот, в причастии они получают жизнь вечную, т. е. само наполнение свободы; и этой возможности свободного выбора они не смогут однажды избежать, и с бесконечным уважением нам следует вести их к нему… А пока как же радостно видеть, как эти малыши приходят или как их приносят к причастию. Ибо Господь сказал: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне».
Я
Проблема в конечном счете состоит не столько в крещении, сколько в сознательно и сободно выбранной позиции после неизбежных кризисов отрочества. Именно в этой перспективе следует представлять христианство — не как морализм с хорошими намерениями — даже если слишком узкую индивидуалистическую мораль заменить сегодня социальной и революционной! — но как жизнь одновременно открытую и требовательную. Это не категорический императив, но откровение того, чем мы должны быть. Быть в полноте, быть в вечности — aei eu einai, как великолепно сказал Максим Исповедник, так хорошо знавший краткие греческие пословицы!
Он
Поэтому мы и должны подчеркивать истинный смысл метанойи и таинства покаяния… Метанойя–это великий поворот сознания, который направляет его не на себя, но на Бога и ближнего…
Я
И тем самым осуществляется «я» истинное, подлинно личностное, т. е. сопричастное другому.
Он
Метанойя не унижает, т. е. не позорит нас, она нас освобождает, снимает тяжесть с души, она собирает и животворит нас. Она открывает в нас доступ к истинной нашей природе, к беспредельной жизни в Духе Святом. Вот почему таинство покаяния обладает таким величием: мы убоги, но вместо того, чтобы гордо замкнуться в своем убожестве, либо его отрицая, либо им похваляясь, мы все приносим Христу, врачу душ и телес наших. Священник присутствует при нашем покаянии для того, чтобы засвидетельствовать о прощении Божием, чтобы даровать его нам, чтобы осеменить новую жизнь в земле сердца, а не на поверхности, не только в плане «добрых намерений», где заботы и богатства мира сего задушат его как тернии. А иначе бес, как говорит Евангелие, найдя дом выметенным, но пустым, уйдет, чтобы привести семь бесов еще более злых… Духовник должен открыть доступ свету к самому центру личности. Тогда, начиная с этих «пастбищ сердца», как говорят наши учителя духовной жизни, он охватит собою все наше существование. И постепенно человек станет изменяться, не напрягая свои ничтожные силы, но давая в себе созреть жизни Христовой.
Браку тоже следует вернуть все его церковное значение. Каждая супружеская пара должна понять, что она первая пара — Адам и Ева — но в новом Адаме, окончательно соединенном с человечеством. Тогда человеческая любовь не будет уже потерянным раем с его пронзительной ностальгией, но раем обретенным, любовью, которая уже преображает мир. Любовь жертвенна: экстаз Адама, позволяющий Богу сотворить жену, Христос возвращает нам на кресте, когда новая Ева, Церковь, истекает вместе с водой и кровью из Его пронзенного ребра. Любовь побеждает, ибо она существует объективно, помимо мужчины и женщины, она глубже, чем все перипетии их судьбы; она есть их начало, их исток и их цель, и в ней заключается тайна Христа и Церкви, которая должна стать источником, из которого будут черпать свою любовь мужчина и женщина, дабы обновилось чудо Каны Галилейской. Святой Иоанн Златоуст видел в союзе мужчины и женщины отражение тринитарного единства, а в семейном очаге — малую церковь жизни и любви. Тогда дитя появляется на свет как избыток этой любви. Таинство брака — это не только таинство Каны Галилейской, таинство воды повседневной жизни, превращенной в вино радости, оно есть также таинство плеромы {Т.е., полноты} человечества. Вы — корни одного и того же ствола, говорю я обычно новобрачным, и этот ствол породит множество ветвей, цветов и плодов. Древо Иессеево на вершине своего роста породило Спасителя. Древо каждой христианской семьи возрастет до этой плеромы избранников, о которой Отцы говорят, что когда она будет достигнута, Христос вернется в славе Своей.
* * *
Я
Не требует ли обновление богослужения также и обновления иконы, иконографического искусства в самом широком смысле?
Он
Конечно: икона составляет неотъемлемую часть литургии. Мы не можем представить церкви без икон. Эти серьезные и светлые лики, эти образы, через достигнутое в них подобие Божие, встречают нас любовью, влекут нас к молитве, к источнику заложенного в них света, т. е. к Лику Спасителя, иконе икон. «Видевший Меня видел Отца», — говорит Он. Потому что Бог дал узреть Себя во плоти, Он спас меня благодаря материи, и отныне материя может выразить присутствие Бога, ставшего человеком, и обоженых людей. Икона — это истинное богословие. Потому что Бог–это красота, прежде всего красота.
Я
«Красота совершенная именуется Царством», — говорит Максим Исповедник.
Он
Кто такой святой, как не человек поистине прекрасный, но обладающий не банальной и эфемерной красотой молодости, а единственной и вечной красотой, выросшей из сердца, если оно стало верным зеркалом Воскресшего. Икона должна быть подобна своему первообразу, и это подобие выявляет в себе присутствие освященной личности, которая не знает более удаления — но она не есть портрет плотского человека, живущего на этой земле, где никогда не достигается совершенная святость, где причастность Воскресшему означает всегда и причастность Мужу скорбей. Икона открывается к Царству Божию: она представляет человека окончательно воскресшим, во всем великолепии его духовного тела, общения святых, преображения мира.
Я
Вчера в нефе Карье Джами снимали фильм. Актеры были в средневековых костюмах. Между двумя сценами они отдыхали в притворе, курили, болтали, растянувшись на случайных подстилках. Это были молодые люды, молодые женщины, причем по–настоящему красивые. Однако в этом месте, перед этими фресками, перед Христом, который изображен в абсиде сходящим как молния, эта красота казалась тусклой и как бы личиночной. Да, они были как личинки, набухшие кровью и семенем перед этим миром озаренных тел, ставших бабочками, раскрывших все свои возможности, скажу больше, все свои телесные возможности, рядом с которым вся живость, вся веселость этих актеров казалась лишь слабым наброском или карикатурой. И там я понял павловское различие между тем. что он называет sarx — существование, обращенное к смерти, и soma — тело, предназначенное к воскресению. Выше, на этих фресках, лики оживотворяли тела, это были тела, ставшие ликами. А внизу, мне казалось, происходило как раз обратное: здесь плоть, безличностная игра плоти и крови затопила и как бы исказила эти лица…
Он
Иконография всегда начинается с головы, и лик всегда сосредоточен во взгляде… Однако двойственность, о которой вы говорите, представляется мне чрезмерной. Если бы вы могли видеть лицо одного из этих актеров в минуту покоя или доверия, или просто в глубоком сне, вы поняли бы, что оно есть — и никогда не переставало быть — обетованием иконы.
У меня нередко возникает страх, что ныне наше иконографическое искусство среди художников и теоретиков, иной раз совершенно незаурядных, которые обновляют его и освобождают от пиетизма и медовости затянувшегося декаданса, не стало бы в силу реакции несколько застывшим, несколько иератичным, несколько подражательным по отношению к великим достижениям прошлого. С иконой дело обстоит также, как и с мышлением Отцов. Оставаясь всецело верным Преданию и основным канонам священного искусства, нужно осмелиться творить. А иначе мы не превзойдем благочестивой археологии. Основной поток жизни Предания должен принять в себя поиски нашего времени, осветить жизнь во всех ее аспектах… Как это делало не раз византийское искусство, в особенности в эпоху Палеологов. Вы говорили о Карье Джами. Там столько свежести, столько фантазии и человечности в мозаике обоих притворов!
* * *
Карье Джами — это церковь Спасителя chôra, т. е. «полей», находится внутри крепостных стен, но на окраине города. Первый притвор придает слову chôra неожиданное значение, по византийской склонности к символу, в данном случае к игре символических слов, напоминающей индийскую nirukta. На внутреннем тимпане входа, на большом мозаичном изображении Пресвятой Девы — надпись: hê chôro tou achôritou — пространство того, кто превосходит всякое пространство. Напротив, на тимпане второго притвора мозаичное изображение Христа с надписью: hê chôra tôn zôntôn — земля живых! Этот Христос оставляет поначалу впечатление массивности. Но вскоре нам передается ощущение собранной силы, силы счастливой: этот Воскресший юн и белокур.
Мозаики обоих этих притворов поражают тем, как все стороны жизни переливаются в эту сверкающую силу. В переднем притворе множество сцен, изображающих евангельские притчи. В центральном куполе сцена брака в Кане Галилейской сразу же овладевает вашим вниманием. На переднем плане художником изображены амфоры совершенного чуда, и вогнутость свода словно увеличивает их. Их совершенство сродни древнегреческому искусству. Ощущаешь их свежесть и глубину, как будто касаешься глины, ставшей более плотной и вибрирующей от обжига, глины, таящей в себе совершившееся чудо.
Византийская мозаика — это шедевр оптической науки, она облагораживает не только зрение, но и осязание. Различные наклоны, приданные кубам, тонкая кривизна при изображении плоских поверхностей, запечатленная на теплом фоне, все сделано так, как–будто художник работает не над тем, что он видит, но над тем, что должно открыться взгляду верующего. Итальянский Ренессанс распахнет из живописи окно наружу: это рariete de verto де Леонарда, fenestra apertra Альберти. Византийская мозаика или фреска, напротив, открывается пространству, расположенному перед ним, это функциональная часть священной архитектуры и литургии, которая служится здесь. Если она есть «открытое окно», она открывается бесконечности Царства, бесконечности, обозначенной обратной перспективой, и целиком причастной к совершающемуся здесь богослужению.
На других сводах того же купола — возвращение блудного сына — сильно поврежденная фреска; здесь виден только служитель, закалывающий упитанного тельца — и два умножения хлебов. На одном из них — дети, играющие поодаль от толпы, и их группка, поглощенная игрой занимает вогнутое пространство перед амфорами Каны. Далее мы видим бегство в Египет, Иосиф несет божественного Младенца на плечах… Не упущено и трагическое: вот реалистическое, динамическое «избиение младенцев», занимающее большое место на правой стороне. Но рядом: Христос исцеляющий… Есть здесь и дьявол, но дьявол не пугающий; в сцене «искушения в пустыне», он изображен хрупким юношей, одетым по–античному, стоящим в профиль — при этом профиль здесь служит выражением полнейшего равнодушия, отказа от общения; здесь нет ни я, ни ты, но лишь он, и только это. Искуситель сведен к черной схеме, почти нитевидной, и его большие ангельские крылья также черны.
Роспись внутреннего притвора, где изображено детство Марии, дышит преображенной человечностью. Дитя делает первые шаги при помощи служанки, одетой по–античному; ее покрывало раздувается целой аркой над головой словно это убор танцовщицы. Иоаким и Анна окружают свою маленькую дочь, и мы видим как передана теплота: дитя приклоняет голову к голове отца, и легко касается лица матери, между тем родительские руки мягко обнимают ее. Чуть далее — и еще дальше во времени — встреча Иоакима и Анны; она — с лицом, полузакрытым лицом мужчины, к которому она прижимается, как будто находит защиту в открытых руках Иоакима. Надпись не говорит: встреча Иоакима и Анны, но: «зачатие Марии»… Не непорочное зачатие, но вполне человеческое в благородстве и серьезности настоящей любви, целомудренного эроса.
Таким образом игры детства, танец молодости, любовь мужчины и женщины, родительская ласка, дружба, пиршественный стол, вино, цветы — все изображено на «земле живых».
Бердяев говорил, что Средние Века возвеличивали скорее божественное начало в ущерб человеческому, затем Ренессанс и гуманизм возвеличивали человеческое в ущерб божественному, так что человеческое, оторванное от неба, истощает себя и распадается в современном мышлении и искусстве. На перекрестке этих движений он прославлял, однако, в раннем итальянском ренессансе, целиком пронизанном францисканским духом, какой–то слабый набросок богочело–веческого искусства. Что бы он сказал, если бы увидел Карье Джами? Ренессанс Палеологов — это ренессанс преображенный, в котором божественное и человеческое соединяются «нераздельно и неслиянно».
Может быть, христианское возрождение, о котором мечтает патриарх, сделает литургию двигателем человеческой культуры: чтобы наука, техника и искусство, соединенные пасхальной верой, подготовили воскресение мертвых и преображение мира во Христе, «земле живых».

Часть третья. ДЕЙСТВИЯ

Rома — Аmor: Ананке {Необходимость}

Он
При нашей первой встрече патриарх сказал: «Обо мне говорить не стоит, это ни к чему. Говорить нужно о соединении Церквей. Соединение — это воля Божия, неодолимое требование христианского народа, это единственное средство свидетельствовать о своей вере перед Христом в наше время начинающегося объединения всей земли. Церковное единство в наше время — это ананке, неотвратимая судьба. Павел VI знает это. Архиепископ Кентерберийский знает это. Я не ухожу от всех трудностей и проблем. Но все изменится, если посмотреть на это в свете и перспективе единения…
Я
В ваших посланиях вы никогда не отделяли этой перспективы и от освящающего действия Церкви в истории.
Он
К этому зовет и Первосвященническая молитва Господа, которую столь часто цитировали зачинатели экуменизма: «да будут все едино: как Ты, Отче, но Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в нас едино, да уверует мир, что Ты послал Меня» (Ин 17.21). Мы разделили Христа, сохранив чашу, но утратив дух евангельский, и этот дух стал закваской истории, но за пределами Церкви, и нередко он обращается против нее…
Я
Поэтому многие христиане в наши дни полагают, что экуменизм превзойден — это уже пройденный этап, и достаточно лишь в истории служить этой евангельской закваской, быть человеком среди людей.
Он
Это одна сторона дела. Но если видеть только ее значит утратить саму реальность христианства, пасхальную радость, силу воскресения, которую мы принимаем в таинствах Церкви…
Я
… В общем то, что Отцы называли словом, которое часто шокирует Запад: «обожение»: «Бог сделался человеком, чтобы человек мог стать Богом».
Он
В этом грандиозном утверждении нет ничего шокирующего: во Христе мы принимаем Духа усыновления, что становится самой нашей жизнью. Человек поистине человечен лишь в Боге. Вот почему тщетна мысль, что мы обретем Христа лишь в одном служении людям. Нужно черпать жизнь в евхаристической чаше и одновременно нести в мир любовь к ближнему. Это значит, как я часто вам говорил: примирить Церковь и христианство.
Однако это примирение требует единства христиан. Разделение закрывает доступ к Богу. Вспомните упреки Павла Коринфянам: «Я разумею то, что у нас говорят: я Павлов; а я Аполосов; я Кифин; а я Христов. Разве разделился Христос? Разве Павел распялся за нас? или во имя Павла вы крестились?» (1 Кор 1.12–13). Церковь, раздробленная на конфессии, не может наделять и оплодотворять историю христианскими ценностями, которые сами в конце концов иссякают, если остаются отсеченными от чаши жизни…
Я
Это сознание разделения как трагедии и греха, это паломничество к соединению всех у единой чаши — может быть, одна из основных характерных черт XX века. История, которая, как будто, набирает скорость, должна была обрушиться на головы христиан, разделенных и враждующих, они должны были вновь стать малым стадом в объединяющемся мире, должен был возникнуть «массовый» атеизм, псевдорелигии, народы должны были пройти через смерч для того, чтобы христиане вновь ощутили себя братьями, несущими общую ответственность за духовную судьбу человечества.
Он
Все мы тем или иным путем прошли через горький опыт разделения. Когда я стал дьяконом, православные уже веками пребывали на положении меньшинства в мусульманской империи. И что делали христиане западных конфессий? Они пытались воспользоваться этой ситуацией в целях своего прозелитизма…
Я
Митрополит Колонийский говорил мне, что во времена его молодости в Константинополе, когда он сталкивался с католическим священником, тот отворачивался от него с явной враждебностью.
Он
Подобные вещи часто случались и со мной во врем моего пребывания в Соединенных Штатах. Однако этой стране никогда не было однородного христианского населения, тесно соседствующего с другим. Но когда я встречал, скажем, в одном купе в поезде католического священника или епископа, он вел себя та как будто бы меня не было. Как все изменилось с те пор!
Да, в Оттоманской империи, затем в Соединенных Штатах разделение ощущалось мной как тяжелое презрение, висевшее над нами, православными. И это презрение загнало нас в оборонительную позиции также отвечающую презрением на свой лад. Однако существует и особая благодать страдания, причиняемого нашими братьями, и от нас зависит, чтобы о была и для них благодатью. Не столько индивидуальный опыт, сколько наблюдение над современным миром привело меня к мысли о настоятельной необходимости соединения, о том, что единство — это ананке предназначение, рок. Меня, как вы знаете, все интересует: человеческие радости и человеческие открытия, но также и человеческие тревоги. Я не стараюсь быть человеком среди людей, я являюсь таковым…
Я
Но вы — и пастырь, служитель алтаря, человек молитвы.
Он
Человек молитвы? Может быть, не знаю. Во всяком случае следует знать, о ком молишься… Между тем я принимаю многих посетителей, читаю газеты, получаю много писем.
Я
Будь я непочтителен…
Он
Будьте непочтительны! Вы живете здесь, в моем монастыре. Вы должны мне повиноваться: будьте непочтительны!
Я
Тогда я сказал бы, что в вашем отношении к людям есть какой–то момент гурманства. Достаточно посмотреть, как вы распечатываете почту… Или наблюдаете за людьми, что прогуливаются вечерами по главной улице Перы… Здесь, впрочем, не чувствуется никакого гурманства, но кажется, что вы благословляете их.
Он
Не знаю. Знаю только, что я не церковник, замкнувшийся в церковной среде. Я люблю людей, я слежу за историей. Поверьте мне: прежде у людей не было такой потребности в понимании смысла жизни. Все меняется с сумасшедшей скоростью, и заставляет человека задуматься: почему? зачем? Сегодняшний человек голодает: в странах третьего мира ему не хватает хлеба, но повсюду ему не хватает любви и смысла жизни. Миру угрожает исчезновение — и не только в атомной войне, но ив бессмыслице, скуке, безнадежности. И он не найдет ответа ни в наркотиках, ни в эротизме, ни в политических религиях, которые потерпели крах именно там, где как будто одержали верх. Есть лишь один ответ: Единый Христос, явленный Единой Церковью. И этого явления Христа нельзя более ждать. Дух не терпит роскоши христианских разделений, роскоши боязливых или гордых расчетов, ни к чему не обязывающих рассуждений, где чувствуют себя столь привольно… Мы должны ответить. И ответить мы можем только все вместе.
Я
Знаки времени — увещевания Духа. Они неразделимы.
Он
Нужно быть просто христианином, вот и все! Быть христианином — и прежде всего среди христиан! Мы стоим перед судом. Нас судит духовная нищета наших современников, но также и Крест Сына Божия, на Который Его возвела любовь. Попытаемся ли и мы обезоружить себя по образу Его или же останемся удовлетворенными добродетелями наших отцов и нашим полемическим богословием? За последние двадцать лет экуменическое движение, Второй Ватиканский Собор, Всеправославные Конференции, встречи предстоятелей Церквей обнажили перед глазами всех кровоточащую язву разделения. Отныне становится уже невозможным, чтобы поместная Церковь, предстоятель или иерарх, христианский мыслитель, сознающий свою ответственность учителя, не понимал необходимости соединения, не думал и не действовал бы в этом направлении…
Я
Соединение — это долг, но видите ли вы его как историческую возможность или как чудо, которое произойдет в конце времен?
Он
Соединение будет чудом, но чудом, свершившимся в истории. Впрочем, начиная со дня Пятидесятницы, мы пребываем в конце времен…
Каждую ночь, как вы знаете, иногда в полночь, иногда в четыре утра, я выхожу в сад и вхожу в притвор церкви. Я зажигаю две свечи перед иконой Богородицы и молюсь о единстве. Когда оно произойдет? Когда Христа спросили о конце мира, Он исповедал свое человеческое неведение; лишь Отец, сказал Он, знает времена и сроки. И с соединением Церквей обстоит точно так же. Будущее в руках Божиих. Воля Божия покоится в вечности. Она внедряется во время, когда время созревает, и раскрывает себя для нее. Наша задача — содействовать созреванию времени. Столько вещей произошло, которые казались невозможными!… встреча в Иерусалиме, папа в Константинополе, мое паломничество в Рим… Единство настанет. И будет чудом. Новым чудом в истории… Когда? Мы знать не можем. Но мы должны готовиться крему. Ибо чудо подобно Богу — оно неотвратимо.
* * *
Он
Ныне любовь нисходит на лицо Церкви и преображает его. Ветер дружбы проносится не где–то над нашими головами, но в наших сердцах. Христиане всех конфессий приезжают повидаться со мной. И они уже живут чудом единства. Только что была группа немцев, протестантов и католиков. Мы вместе читали Отче наш
Я
Однако остается много проблем. Конечно, развал закрытых христианских обществ, православное рассеяние на Западе, близкое соседство христиан различных конфессий в молодых странах понемногу устранили преграды, связанные с историей, с культурой, психологией времени и места. Все мы возвращаем к «единому на потребу». Но когда снимаются поверхностные напластования, разве не обнажаются реальные проблемы, касающиеся как структуры Церкви, так и смысла христианской жизни…
Он
Я не отрицаю этих различий, я говорю лишь, что нужно рассматривать в ином ключе. Ключ лежит: психологической или скорее духовной проблеме. Со беседования между богословами велись веками, и привели они только к взаимному ужесточению позиций.
У меня есть целая библиотека на эту тему. Почему это произошло? Потому что людьми руководили чувства вызова или страха, воля защитить себя или покорить другого. Богословие не было бескорыстным служением тайне, оно становилось оружием. Сам Бог стал оружием!
Я
Несомненно, диалог между христианским Западом и христианским Востоком никогда не был дружеским и бескорыстным, или вернее, не был до конца XIX века. В Лионе в 1274 году, как и во Флоренции в 1438 году, Запад явным образом хотел использовать политические невзгоды Византии, чтобы навязать свои условия. Византийцы отвечали хитростью или же, как святой Марк Эфесский во Флоренции, мужественным и резким исповеданием своей традиции, но без всякой попытки действительно понять проблемы своих партнеров. И все же вплоть до самого конца Средних веков и на Западе и на Востоке все еще жило ощущение принадлежности к единой Церкви., и сохранялась надежда достигнуть взаимного признания этой принадлежности путем обсуждения самых существенных вопросов в рамках подлинного вселенского собора. Однако с началом современной эпохи христианский Запад, пользуясь своим политическим! и культурным превосходством, переходит в наступление. Католики стремятся аннексировать куски православного мира — такова была фатальная политика униатства. Протестанты со своей стороны, начиная с XVII века, пытаются наложить руку на сам вселенский патриархат; в этом отношении всем памятна безнадежная история такого большого и запутавшегося человека, каким был патриарх Кирилл Лукарис, история, приведшая его к столкновению с Церковью. Православие заразилось тогда страхом, перешло к самозащите. В XIX веке, когда Пий IX и Лев XIII обращались к Востоку, то лишь для того, чтобы призвать его к подчинению, ко всеобщему униатству. Православные ответы от 1848 и 1894 годов выдержаны в том же духе: они обвиняют, выставляют свой список ересей. Впрочем, и на самом Западе, как мы знаем, богословская мысль могла быть глубоко деформирована многовековой полемикой между Реформацией и Контрреформацией…
Он
Потому–то мы и должны изменить метод. Повторяю, я не отворачиваюсь от трудностей. Но пытаюсь преобразить духовный климат. Восстановление любви дает нам возможность ставить проблему совершенно в ином свете. Истину, которая близка нам — ибо она охраняет и выявляет собою безмерность жизни во Христе — мы должны выразить не для того, чтобы ударить ею по другому и заставить его признать себя побежденным, но для того, чтобы разделить ее с ним. Мы должны выражать ее ради нее самой, ради ее красоты, ибо она должна быть торжеством, на которое мы приглашаем наших братьев. И точно так же мы должны быть готовы выслушать другого. Для христиан истина не противостоит ни жизни, ни любви, она выражает их полноту. Подлинное богословие передает опыт духа. Но слова, слова, к сожалению, сталкиваются друг с другом. Нам прежде всего нужно освободиться от дурного прошлого, от всякого вида политической, этнической, культурной или иной ненависти, с Христом ничего общего не имеющей. Затем мы должны окунуться в глубину жизни Церкви, в тот опыт Воскресения, коему должны служить наши сло–366
на. Слова эти следует взвешивать на весах жизни, смерти, Воскресения. И сопоставлять их с опытом, который должен через них сказаться.
Те, кто обвиняют меня в том, что я жертвую Православием во имя слепого наваждения любви, имеют весьма скудное представление об истине. Они превращают ее в систему, обладая которой, они чувствуют себя в безопасности. Однако истина, открытая риску творческой жизни, это живое прославление Бога Живого. Богом не обладают, это Он обладает нами, это Он наполняет нас Своим присутствием в меру нашего смирения и нашей любви. Славить можно лишь любовью Божией, славить можно лишь даря и разделяя, и если нужно, жертвуя собой, подобно Господу, который ради нашего спасения принес Себя в жертву и принял за нас смерть, смерть на Кресте.
Я готов идти дальше: те, кто упрекает меня в том, что я жертвую истиной ради любви, не верят в саму истину. Они замыкают ее, запирают ее в темницу, как неверную жену. Я же говорю, что истина — это истина, и за нее не нужно бояться: отдадим ее, разделим ее, явим в ней полноту, примем все, что напоено жизнью и любовью в опыте наших братьев. Если мы пребудем в этом стоянии за истину, она сама явит свою очевидность, сама изнутри, исходя из общей тайны Церкви, поможет преодолеть наши недостатки и ограничения. Раскроем сердца: «Не о себе только каждый заботься, но каждый и о других» (Фил 2.41). У нас есть надежный критерий — жизнь во Христе. Перед лицом частичного выражения истины, спросим себя, в какой мере оно выражает жизнь во Христе, в какой мере, наоборот, оно рискует ее скомпрометировать… И будем вести наш диалог в любви, чтобы дать сказаться в нем сиянию истины Христовой…
Я
В общем, единство нужно не осуществлять, а показывать?
Он
Именно так. И я вкладываю в это слово весь его смысл, хотя обычно говорю скорее о союзе. Единство–это не человеческая реальность, но реальность богочеловеческая, его сущность пребывает в Боге. Это само единство Воскресшего, Тело Которого–Церковь. Это единство самой Троицы, образом которого служит Церковь. Христос молился о том, чтобы мы соучаствовали в любви, которая уподобляет Его Отцу. Эта молитва — «да будет все едино, как Мы едины» — преодолевая время, влечет нас к тринитарной любви. В Теле Христовом и в Его молитве сохраняется нерушимое единство Церкви, и мы знаем, что врата адовы не одолеют ее.
Я
По сути, когда мы говорим о многих Церквах — многих не в географическом, но в конфессиональном смысле — мы злоупотребляем языком. Или скорее остаемся на поверхности истории. В согласии с волей и любовью Божией, присутствием и молитвой Христа, может существовать лишь одна Церковь.
Он
Церковь и существует лишь одна. Вот это и следует понять христианскому народу в его различных исторических конфессиях. И от всех трудных моментов в ней вовсе не нужно бежать, нужно видеть их внутри этой Церкви. В конце концов, разнообразие, даже и несогласие, и весьма значительное, существовало и среди самих апостолов и не прекратилось и в последующие века. Но эти различные, иной раз, по человеческому разумению, даже противоречивые трактовки неисчерпаемой истины, пребывали внутри единой Церкви, и свет разделенной по–братски Евхаристии в конце концов все освещал и примирял собою. Затем наступил период, когда это разнообразие вызвало — или оправдало — расчленение Церкви на различные конфессии. Пожелали достичь единства ценой единообразия, тогда как плюрализм, в том числе и плюрализм богословский, процветал в древней Церкви. Разрыв в общении сделал различия непреодолимыми. Они были систематизированы, иной раз, увы, даже и догматизированы… Но ныне мы вступаем в третий период в истории Церкви, период любви, взаимного уважения, примирения, пока Господь не пожелает соединить нас у Его чаши, в причастии святейшему Его Телу и Крови.. И тогда благодаря великим усилиям любви и великим трудам наши различия не будут уже стоять на пути к общению, но будут, напротив, взывать к нему. Наши различные подходы к истине станут не исключать, но взаимно дополнять друг друга, как это было в первые века… Близится час, когда в сложном нашем наследии любовь похоронит то, что отжило, и освободит то, что живо, что ищет сближения. Тогда само разделение окажется промыслительным, ибо оно породило такое цветущее богатство поисков и находок, привело к более тонкому и более трепетному осознанию тайны…
Я
Ваши слова о разнообразии в единстве в апостольскую эпоху падают мне прямо в сердце… Ныне некоторые протестантские богословы, как скажем Кэземан, выпячивают видимую неоднородность Нового Завета в подтверждение своего тезиса, что единство Церкви никогда не существовало. Мне кажется, что вы говорите нечто едва ли не противоположное: разнообразие было исключительным, но оно сохрани лось внутри Церкви. Экзегеза не освобождает нас от обязанности заново созидать христианское единство. Именно тайна Церкви, как вы сказали, средоточие которой лежит в Евхаристии, позволяет разнообразию быть плодотворным. И потому весьма важно, чтобы христиане на пути к своему единству как можно полнее черпали из тысячелетнего опыта неразделенной Церкви. Мы понимаем сегодня, что единство невозможно обосновать только на Библии. На первый план вышли проблемы интерпретации и герменевтики. Однако подлинно насыщающее, подлинно освящающее толкование Писания может дать только Дух через жизнь самой Церкви, через ее опыт, ее святость. Экзегеза научила нас тому, что Писание — это не только откровение, но и церковное усвоение его, и конечно же, свидетельство апостолов, но свидетельство, озаренное Пятидесятницей внутри первых христианских общин. В Церкви как жилище постоянно обновляемой Пятидесятницы Иисус истории и Христос веры совпадают, потому что вера есть такое познание смысла истории, которое Дух открывает Церкви, такое познание тайны Иисуса, где соединяются время и вечность. Если большое число христиан будет сообща владеть не только Библией, но и разделять духовный опыт постижения Библии в неразделенной Церкви, это станет важным моментом на нашем пути к единству.
Он
Постепенно повсюду, в особенности в Церкви Римской, но также и среди англикан и протестантов, оставшихся верными первоначальному замыслу реформаторов, уже ощущается ностальгия по возвращению к неразделенной Церкви, Церкви апостолов, мучеников, Отцов и Семи Вселенских Соборов. Папа Римский и архиепископ Кентерберийский согласны в том, что в наше время следует вернуться к живому Преданию первого тысячелетия…
* * *
Я
На этом пути к единству какую роль надлежит сыграть Православию?
Он
Православие, если оно будет питаться своим великим преданием, станет смиренным и верным свидетелем неразделенной Церкви. Православные Церкви, собранные и связанные взаимным уважением, явят христианскому миру пример и концепцию братства и свободного общения между Церквами–сестрами, объединенными одними таинствами и одной верой. Что касается православной веры, сосредоточенной всецело на литургическом прославлении и святости, она внесет в экуменический диалог тот критерий духовного опыта, который должен помочь освободить от их ограничений частичные истины, дабы примирить их в высшей полноте… Однако мы, православные, достойны ли мы своего Православия? Если оставить в стороне шаги самого последнего времени, какой пример подавали наши Церкви, объединенные в вере и чаше, но ставшие чужими друг другу, иной раз соперничающими? А великое наше предание, предание Отцов, Паламы, Добротолюбия, остается ли оно в нас творческим и живым? Если мы довольствуемся тем, что повторяем некие формулы, ужесточая их против наших христианских собратьев, наше наследие становится мертвым. Соучастие, смирение, примирение делают нас в подлинном смысле православными, православными не для нас самих, что было бы лишь еще одним утверждением исторической конфессии, но ради союза со всеми, бескорыстными свидетелями не разделенной Церкви…
Я
Православие и вправду, если освободится ют всех видов этнического или конфессионального партикуляризма, может при встрече Церквей внести ту глубину, которую оно еще далеко не осознает в себе. Ем не ведомы разделения, поразившие историю христианского Запада: разделение власти и свободы, священства и мирян, личности и общины, богословия и мистики, Писания и Предания, сакраментального реализма и пророчества. Впрочем, его «апофатический» подход к тайне, его ощущение целостности человек и мира, бесконечные возможности, которые оно открывает перед нами в перспективе «обожения», всё это может быть бесценным свидетельством о сегодняшнем Христе. Великие расколы западного христианства, а шире — западной души, произошли при отсутствии или, может быть, из–за отсутствия Православия. Кто знает, не сумеет ли намечающееся единство между христианским Западом и Востоком преодолеть их? Точно так же, может быть, станет возможным преодоление разрыва, который пока только увеличивается, между теми, кто растворяет христианство в революции, и теми, кто, отвернувшись от мира, живет лишь во всецелом сосредоточении на тайне, ставя себя под угрозу внутреннего раскола. Христианский Восток и христианский Запад должны снова встретиться и узнать друг друга, дабы явить тайну, которая только и может озарить жизнь!
Но если Православие может помочь Западу преодолеть его разрывы, оно само нуждается в нем для того, чтобы освободиться от собственных исторических грехов, сделать свою мысль динамичной, сознательно и смиренно свидетельствовать о неразделенной Церкви. Профетическая глубина Православия пробуждается при встрече с Западом…
Он
Вот почему рассеяние наших дней несет в себе какой–то шанс для Православия. При непосредственном дружеском контакте с другими исповеданиями оно может сделаться одним из тех мест, где Церковь неразделенная начинает осознавать самое себя. Мы же, члены древних Восточных Церквей, должны вместить и в сердце и в разум всю совокупность православных общин любой расы, любого народа и языка, рассеянных по всему миру. Ибо они отстаивают себя в единстве веры в смысле «единого на потребу», дабы принести Христу новое свидетельство, которое послужит примирению всех христиан.
Я
Не вы ли говорили однажды, что XX век будет веком Православия?
Он
Да, но лишь в той мере, в какой Православие перешагнет через свои исторические ограничения рад» христианского единства. XX век будет веком обнов ленного христ