«Открой очи мои, и увижу чудеса закона Твоего.
Странник я на земле; не скрывай от меня заповедей Твоих»

(Псалтирь 118:18-19)

Повести и рассказы

Отец Николай Агафонов — один из наиболее известных православных священников-писателей, лауреат литературных премий. В его рассказах нет прямых назиданий, но его герои, безусловно, запомнятся читателю: ведь это люди, которые вселяют веру в добро, в любовь и в Бога. Автор точно передает дух ХХ века (гибельных 30-х годов, подаривших надежду 80-х, бурных 90-х) и нынешнего сложного XXI века.

Книга предоставлена издательством «Никея», бумажную версию вы можете приобрести на сайте издательства http://nikeabooks.ru/

cover

Священник Николай Агафонов

Повести и рассказы

Рекомендовано к публикации Издательским советом Русской Православной Церкви ИС12-218-1567, ИС10-11-0939



Предисловие

Священники, занимающиеся литературным творчеством, были всегда. Наше время – не исключение. К таким «авторам в сане» относится и отец Николай Агафонов. В своих произведениях он с любовью вглядывается в жизнь Церкви, но и приходскую повседневность рисует как наполненную мистической красотой.

Родился Николай Агафонов в уральском селе Усьва в 1955 году. Школа, армия – и вот он студент Московской духовной семинарии, куда поступил в 1976 году. В 1977 году стал диаконом, в 1979 – священником. 1992 год – окончание Ленинградской духовной академии и должность ректора Саратовской духовной семинарии, которую начинает с нуля под руководством архиепископа Пимена (Хмелевского). В 1995–1996 священник Николай Агафонов служил в храме Казанской иконы Божией Матери в с. Вязовка Татищевского района Саратовской области. Затем – в Пензенской области, в Волгограде и Кузнецке.

В настоящее время отец Николай служит в Самарской епархии (настоятель храма во имя Св. Жен Мироносиц г. Самары) и является преподавателем основного богословия Самарской Духовной семинарии.

Вероятно, напрямую из такой «простой» биографии происходит и простой, прозрачный (кому-то даже может показаться наивным) язык о. Николая Агафонова (кстати, члена Союза писателей России). Его повествования лишены «мучительных» поисков философской истины, пути героев ясны. Исповедники и мученики за веру, просто люди, связавшие свою жизнь с Церковью, не пытаются обосновать свой выбор.

Вероятно, это и подсказывает автору книги выбор сюжетов. Герой повести «Красное крещение» Степан, погруженный в патриархальный, православный уклад дореволюционной России, не может принять отречения от Христа, которого требует от него революционное время. Его судьба сливается с судьбами тех, кто остался верен истине, вере, Богу, так же как сливается воедино кровь убитых красноармейцами монахов: «Вскоре звон прекратился так же внезапно, как и начался. Послышался удар упавшего тела. Монахи обернулись и увидели сброшенного с колокольни звонаря Иеронима. Кровь, вытекающая из его разбитой головы, струйкой потекла по ложбинкам каменных плит и, встретившись с ручейком крови, текущей от убитого настоятеля, соединилась, и образовалась лужица, которая на глазах Степана ширилась и росла».

Простота исповедания веры предполагает, что о Боге может свидетельствовать не только православный и даже не только христианин. В повести «Свет золотой луны» о Боге свидетельствует мусульманин, чеченец, воюющий против федеральных войск. Впрочем, воюет потому, что после гибели жены у него не осталось интереса к этой жизни. О войне же рассуждает: «Порой мне кажется, что люди воюют потому, что не могут по-настоящему любить. Тот, кто любит по-настоящему, уже не может ненавидеть других людей. Ты думаешь, я пошел воевать, чтобы за жену и детей мстить? Кому мстить? Всему русскому народу мстить? Но ведь моя жена тоже русская. Значит, ей мстить, той, которую любишь больше жизни». Именно любовь и вера, как ее источник заставляют чеченского боевика помогать бежать из плена русским. В своей вере иноверец поступает согласно евангельскому принципу «вера без дел мертва».

Впрочем, для православных спутников мусульманина в повести отведено также значительное место. Солдат Сергей отказывается принять ислам и отречься от Христа ради спасения жизни, Патриев, бывший детдомовец, жертвует собой, а Гаврилов открывает для себя молитву.

Есть в этой книге и рассказы-зарисовки церковноприходской жизни. Вот два архиерея, однокашники и друзья, исповедуются друг другу в малодушии по отношению к третьему другу, священнику, судьбу которого могли облегчить, но не сделали этого. Тут и специфичный архиерейский юмор. Один из владык, работающий в ОВЦС, прощаясь, говорит: «… Ты ни разу не видел танец эфиопских епископов под барабан? – Нет, – ответил озадаченный отец Николай. – Счастливый ты человек, хотя, впрочем, зрелище это прелюбопытное».

Мистический опыт приходской жизни зафиксирован в рассказе «Юродивый».

Что пользы человеку от веры? Зачем церковная жизнь? Ответ дается в рассказе. Герой рассказа «Чаю воскресения мертвых», печник Николай Иванович, так отвечает на эти вопросы: «Где только я не был.

Везде, кажись, был и все испытал. А понял одно: с Богом человеку завсегда хорошо жить. Любые беды с Ним не страшны…»

Главное, чем пленяют рассказы о. Николая, – своей искренностью и живым, непосредственным восприятием окружающего мира. Только человек, любящий и ценящий жизнь, способен увидеть ее краски и запечатлеть их в слове.



Дмитрий Дайбов

Повести

Красное крещение

Киноповесть

1

С высоты птичьего полета открываются живописные окрестности небольшого мужского монастыря. Беленые стены монастырской ограды среди зелени полей и перелесков не портят картины природы, а лишь подчеркивают, как гармонично вписано создание рук человеческих в мироздание Божие. Лучи раннего утреннего солнца уже поблескивают на золоченых куполах величественного собора. Небольшой, чистый, вымощенный камнем дворик между собором и братским корпусом пуст. Лишь возле монастырской калитки, на лавочке, сидит привратник – монах Тихон. Кажется, дремлет, но это обманчивое впечатление. Если присмотреться внимательно, можно заметить, как его старческая костлявая рука медленно перебирает четки, а губы под пышными седыми усами едва шевелятся, беззвучно произнося слова молитвы.

Неожиданно тишину утра нарушает грохот артиллерийского орудия. Старец вздрагивает и, открыв глаза, с недоумением смотрит в небо. По бескрайней лазури безмятежно плывут редкие пушистые облака. Все спокойно, и Тихон вновь прикрывает глаза, и рука, было застывшая, вновь привычным движением пальцев начинает неспешно перебирать четки.

2

В березовом перелеске на краю поля красные кавалеристы держат под уздцы запряженных лошадей. Лица их встревожены. Они напряженно всматриваются сквозь редкие стволы деревьев, потом поглядывают на своего командира, Артема Крутова, который спокойно покуривает, беспечно поглядывая на птаху, примостившуюся на ветке березы.

Раздается громкое «ура». Птица вспорхнула с ветки и улетела. Крутов проводил ее взглядом и чему-то улыбнулся. Справа от перелеска поднимаются цепи красноармейцев и устремляются вперед с винтовками наперевес.

Кавалеристы нервно переминаются с ноги на ногу и кидают вопросительные взгляды на Крутова: мол, не пора ли нам? Но тот продолжает спокойно покуривать папиросу.

На другом конце поля перед орудийным расчетом полевой пушки стоит прапорщик и кричит:

– Осколочным заряжай!

Выстрел из пушки изрядно проредил ряды красных, но не остановил. Застрочил пулемет. Красные залегли. Тут в атаку поднялись белые.

Крутов, отбросив папиросу, поднес к глазам бинокль и усмехнулся. Отложив бинокль, он повернулся к своим красноармейцам и весело подмигнул. Лицо его словно преобразилось, в нем уже нет былой безмятежности, а в глазах заискрился бесенок азарта.

– Ну что, хлопцы, застоялись? По коням! Зададим перцу белой сволочи!

Ловко вставив ногу в стремя, он легко вскакивает в седло. Красноармейцы проделывают то же самое почти одновременно с командиром. Рука Крутова ложится на эфес сабли, и в тишине леса раздается зловещий звук вытягиваемого из ножен клинка.

«Ввжжик», – пропела сабля Крутова, и эту песню металла подхватывает более сотни сабель.

– За мной! – дико орет Крутов и, вонзив шпоры в коня, выскакивает из леса, увлекая за собой бойцов.

Красная кавалерия, аллюром рассыпаясь по полю, устремилась на белую пехоту. Но тут Крутов краем глаза заметил выскочившую из-за оврага кавалерию белых. Не сбавляя бег коня, он повел поводья влево, и красноармейцы устремились за ним. Конница красных, выгибаясь в громадную дугу, проводит сложный маневр и на полном скаку врезается в кавалерийский эскадрон белых. Началась кровавая сеча.

Взрывы, выстрелы, ругань и стоны раненых уносятся в бездонное, казалось, невозмутимо-равнодушное небо…

3

Негромкое, но торжественное пение мужского монашеского хора наполняло душу спокойствием и умиротворением. Степан, семнадцатилетний юноша в подряснике послушника, стоял на клиросе среди монахов, поглядывая то в ноты, то на регента, и старательно тянул свою теноровую партию.

На амвон вышел настоятель монастыря архимандрит Таврион. Опираясь на посох, он внимательным глубоким взглядом с грустью обвел притихшую братию. Теперь, при полной тишине, в храм глухо, но все же доносятся раскаты выстрелов. Выдержав паузу, он начал свою проповедь:

– Братья мои, здесь, в храме, приносится мирная, бескровная жертва Христова, а за стенами обители льется кровь человеческая в братоубийственной войне.

Глаза настоятеля, посуровев, сверкнули гневом, и он продолжил:

– Ныне сбываются пророческие слова Писания: «Предаст же брат брата на смерть, и отец сына; и восстанут дети на родителей, и умертвят их»[1].

Степан с умилением смотрел на отца Тавриона и вспоминал тот день, когда он впервые прибыл в монастырь с родителями.

4

Вот они все сидят за полукруглым столом в покоях настоятеля. Отец Таврион в простом подряснике и черной скуфейке[2]. Он сам почти ничего не ест, а старается потчевать гостей, мягко подтрунивая над ними. По правую руку от него сидит отец Степана – поручик Николай Трофимович Корнеев. Он в полевой офицерской форме и тоже старается шутить, поддерживая отца Тавриона. Мама Степана —

Анна Семеновна – вынужденно улыбается шуткам отца Тавриона какой-то вымученной улыбкой. Иногда ее большие карие глаза, полные любви и нежности, останавливаются на сыне, и тогда их заполняет печаль. Степан в гимназическом кителе сидит напротив отца Тавриона и беспечно кушает жареного судака, прислушиваясь к разговору старших.

– Так что же это получается, Николай Трофимович, с одной войны пришли и на другую идете? Не устали воевать-то? – с ноткой иронии спрашивает Корнеева отец Таврион.

– Устал, отец Таврион, конечно, устал, – тяжело вздохнув, отвечает Корнеев. – Да и в стороне оставаться, когда отечество супостатами терзается, не могу.

– Правильно изволили выразиться, Николай Трофимович. Супостаты они, коли руку на святое подняли, – одобрительно кивает головой отец Таврион, а затем поворачивается к Анне Семеновне:

– Ну а ты, сестренка, почему на войну собралась? Женское ли это дело? На кого же Степку оставишь? Ему родительский присмотр нужен.

Анна Семеновна ласково треплет сына по голове:

– Он у нас уже самостоятельный, – и переводит взгляд на отца Тавриона. – Не обессудь, отче, хотим тебя просить приютить племянника. Нам с Николаем будет спокойно, да и он о монастыре всегда мечтал. А что до меня, так я прошла курсы сестер милосердия…

Таврион внимательно посмотрел на Степана. Тот, засмущавшись, опустил взор.

– Вижу, что отрок сей нашего рода, иноческого, – сказал задумчиво отец Таврион и тут же добавил, обращаясь к Анне Семеновне: – Ты, сестра, за сына не беспокойся, при деле будет и под моим личным присмотром.

5

Очнувшись от воспоминаний, Степан прошептал: – Господи, спаси моих родителей, воина Николая и Анну.

Отец Таврион меж тем продолжал:

– За грехи и отступления от веры Господь попустил диаволу увлечь народ ложными обещаниями райской жизни на земле. Но там, где царствует грех, не может быть райского блаженства. Человек, отказавшийся от Бога, лишь умножит свои скорби. Молитесь, братия, ибо близок час испытания нашего. И помните, что только претерпевший до конца будет спасен[3]. Аминь.

6

Раздался стук в монастырские ворота, и привратник Тихон не торопясь заковылял к калитке. Приоткрыв небольшое окошечко, он выглянул, чтобы посмотреть, кто стучится. Но тут же, охнув, с поспешностью стал открывать калитку. В монастырь буквально ввалились два раненых офицера. Совсем юный корнет был ранен в руку, но другой, здоровой, рукой поддерживал поручика с перевязанной головой, который еле держался на ногах.

– Помогите ради Христа, нас преследуют красные, – умоляющим голосом обратился к привратнику корнет.

В это время из храма вышел отец Таврион с братией монастыря. Тихон торопливо заковылял к настоятелю и, подойдя, зашептал ему что-то на ухо. Голова раненого поручика безвольно свисала вниз, так что лица его не было видно. Степан присматривался к офицеру, и волнение его возрастало. В какой-то момент ему показалось, что это его отец. Не выдержав, он с криком побежал навстречу раненому поручику:

– Отец!

Поручик с усилием поднял голову и с недоумением посмотрел на подбегающего к нему Степана. Увидев лицо офицера, юноша в растерянности остановился. Поручик, поняв, что мальчик просто обознался, ободряюще улыбнулся Степану.

Слушая привратника, отец Таврион с тревогой и состраданием глядел на офицеров. В это время в ворота монастыря громко забарабанили.

– Отворяй ворота, живо! А не то разнесем все к чертовой матери.

– Отец келарь, – обратился настоятель к одному из монахов, – быстро уведите и спрячьте раненых. – Затем, повернувшись к привратнику, распорядился: – Иди, Тихон, отворяй, да не спеши.

7

В распахнутых воротах обители показались красные кавалеристы во главе с Крутовым. За ними строем шагал отряд латышских стрелков. Отец Таврион молча взирал на них. Крутов направил коня прямо на настоятеля, видимо, решив устрашить монаха. Но тот даже не шелохнулся. Крутов осадил коня прямо перед отцом Таврионом и с интересом разглядывал монаха. Потом молча объехал его кругом и весело прокричал, не обращаясь ни к кому конкретно:

– Ну, святые угоднички Божьи, признавайтесь, куда золотопогонников подевали? А? Что молчите?

В это время в монастырь вкатилась бричка, запряженная парой лошадок. На бричке в небрежной позе развалился комиссар полка Коган Илья Соломонович. Бричка остановилась, комиссар не торопясь вынул носовой платок и так же не торопясь протер пенсне, а затем уж сошел с брички и направился в сторону Крутова и монахов.

– Ну ты, с палкой, – обратился Крутов уже конкретно к отцу Тавриону, опирающемуся на свой посох и в упор смотрящему на него. – Чего насупился, как мышь на крупу? Прошло ваше время народ пугать карой небесной. Теперь мы вас пугать станем карой земной, а это куда уж поконкретнее будет. – И рассмеялся, довольный собой, поглядел на Когана: мол, вот я какой, полюбуйся, товарищ комиссар.

Глаза отца Тавриона засверкали гневом, но он, опустив взгляд, едва сдерживая себя, с достоинством, четко разделяя слова, произнес:

– Что вам от нас угодно? Потрудитесь объяснить, по какому праву вы врываетесь в обитель Божью?

Крутов в деланом изумлении поднял брови, повернулся к своим бойцам и подмигнул. Те засмеялись, один лишь Коган сохранял молчаливую брезгливость:

– Запомни, монах, – смеясь, сказал Крутов, – права мы ни у кого не спрашивали и не будем спрашивать: ни у Бога, ни у черта. – Потом, сразу посерьезнев, добавил: – А вот с тебя, черноризец, я спрошу: где ты офицериков укрыл? Да не вздумай отпираться, я сам видел, как они в сторону вашего монастыря шли.

Отец Таврион поднял строгий взгляд на Крутова и спокойно ответил:

– А я никого не видел. Извольте сейчас же покинуть нашу обитель.

Крутов уже собирался ответить на эти дерзновенные слова настоятеля, но тут неожиданно вмешался комиссар:

– Мне кажется, товарищ Крутов, у его высокопреподобия что-то со зрением случилось. Но мы это зрение ему поправим.

– А ведь ты прав, товарищ Коган, если человек не видит врагов революции, то он либо слеп, либо сам такой же враг. Я, вашу мать ети, – вдруг заорал Крутов, – весь монастырь наизнанку выверну, а золотопогонников найду.

При этих словах он соскочил с лошади и выхватил из кобуры маузер.

– Петров, Афанасьев, Собакин, обыщите храм. А вы трое со мной. Монахов охранять, чтоб ни один с места не тронулся. Если найдем офицеров, всю монашескую контру к стенке поставим.

И Крутов быстрым шагом направился к братскому корпусу. Комиссар продолжал брезгливо разглядывать настоятеля.

– Значит, не видели? Зубов! – позвал он своего возницу, вихлястого, развязного парня, явно уголовной наружности.

Когда Зубов приблизился, Коган склонился к его уху и что-то шепнул. Тот, глумливо ухмыльнувшись, кивнул Когану:

– Сейчас, товарищ комиссар, я ему мигом зенки вправлю.

Он вытащил из кармана складной нож и, поигрывая им, подошел к отцу Тавриону. Настоятель, не дрогнув, смотрел прямо в лицо Зубову. Того несколько смутил прямолинейный взгляд монаха.

– Чего, контра, зенки вылупил, – прошипел он и, обойдя архимандрита, стал позади него.

Зубов моргнул двум латышам, и те подошли к нему.

– Держите этого гада за руки, да покрепче.

Настоятель пытался отдернуть руки, но стрелки, вырвав у него посох и отбросив его в сторону, крепко взяли отца Тавриона с двух сторон за руки выше локтей. Зубов подсечкой уронил настоятеля на колени и схватился одной рукой за подбородок. При этом клобук архимандрита съехал набок, а затем и совсем упал на землю. Зубов, запрокинув голову монаха лицом кверху, быстрым движением проткнул ему один глаз ножом. Отец Таврион, дико вскрикнув, вырвал руку у латыша, схватившись за глаз.

– А-а-а… – застонал отец Таврион, мотая головой из стороны в сторону, – что же вы творите, ироды окаянные?

Монахи охнули при виде такой жестокости и подались вперед. Но латышские стрелки с винтовками наперевес оттеснили их к стене корпуса и взяли в плотное оцепление. Степан закричал, но стоящий с ним рядом монах Гавриил обхватил его рот рукой и прижал к себе. Из широко открытых глаз Степана полились слезы на руку Гавриила.

– Тише, Степка, тише, – зашептал монах. – Сейчас и до нас, парень, очередь дойдет. Молись.

Но молиться Степан не мог, в глазах его застыл безмолвный ужас.

– Ну, вот теперь, монах, отвечай: видел офицеров? – задал свой вопрос Коган.

– Нет, изверги, нет, я никого не видел. Не видел, супостаты.

– А ты, Зубов, недолечил человека, – ухмыльнулся Коган, – видишь, он говорит, что не видел.

– Да как же так, не видел? Ведь врет сволочь и не краснеет, – ухмыльнулся Зубов и снова достал нож. – Сейчас, товарищ Коган, мы это подправим.

При этих словах красноармейцы снова крепко схватили настоятеля за руки.

Келарь монастыря отец Пахомий закричал:

– Что же вы творите, проклятые! Креста на вас нет!

Он попытался прорвать оцепление солдат, но его тут же сбили с ног прикладом винтовки и, несколько раз ударив, снова водворили в толпу монахов. Зубов между тем подошел к отцу Тавриону и проколол ему второй глаз. Красноармейцы отпустили руки ослепленного отца Тавриона. Из пустых глазниц настоятеля текли кровавые слезы. Он воздел руки к небу и возопил:

– Вижу, теперь вижу, – кричит он.

Все, в том числе и монахи, в ужасе и удивлении переглянулись между собой.

– Наконец-то прозрел, – довольно ухмыляется Коган, – я же говорил, что зрение можно подправить.

Так что вы там видите? Поделитесь с нами, святой отец.

– О! Чудо! – не обращая внимания на сарказм комиссара, воскликнул отец Таврион. – Вижу небо отверстое и Господа со Ангелы и всеми святыми! Благодарю Тебя, Господи, за то, что, лишив земного зрения, открыл духовные очи видеть славу…

Договорить отец Таврион не успел. Лицо комиссара перекосилось, и он, выхватив из кобуры револьвер, выстрелил в настоятеля. Архимандрит, вздрогнув всем телом, упал лицом на мощенную камнем монастырскую площадь. В это время вернулся Крутов. Взглянув на убитого архимандрита, покачал головой. Неожиданно раздался звон колокола. Монахи истово закрестились. Степан видел, как возле убитого отца Тавриона по белым камням растекается алая кровь. Его начал бить озноб.

– Прекратить звон сейчас же, – буквально завопил Коган.

Двое бойцов метнулись в сторону раскрытых церковных дверей. Вскоре звон прекратился так же внезапно, как и начался. Послышался удар упавшего тела. Монахи обернулись и увидели сброшенного с колокольни звонаря Иеронима. Кровь, вытекающая из его разбитой головы, струйкой потекла по ложбинкам каменных плит и, встретившись с ручейком крови, текущей от убитого настоятеля, соединилась, и образовалась лужица, которая на глазах Степана ширилась и росла. Все перед его глазами стало красным. Степан стал заваливаться на бок. Монах Гавриил бил его слегка по щекам и шептал:

– Степка, очнись. Очнись, ради Христа.

Степан открыл глаза и бессмысленно посмотрел на Гавриила.

В это время из-за угла собора вышли, прихрамывая и поддерживая друг друга, раненые офицеры. Они остановились и обессиленно прислонились к стене собора. Поручик, с усилием подняв голову, тяжелым взглядом обвел красноармейцев и, остановившись на Крутове, хриплым голосом проговорил:

– Хватит издеваться над безоружными монахами, мы вам нужны, вот нас и берите.

8

Пока все смотрели на выходивших офицеров, монах Гавриил быстро нагнулся к Степану и прошептал:

– Вот тебе ключ от подвала, беги из монастыря, спасайся.

Он указал ему на маленькое окошко – отдушину, ведущую в полуподвал братского корпуса, возле которого они стояли. Степан в нерешительности тряс отрицательно головой.

– Да лезь ты, кому говорят, пока не поздно, – с раздражением шептал монах.

Степан испуганно глянул на окошко, затем на отца Гавриила.

– Беги, Степка, – умоляюще зашептал Гавриил, подталкивая Степана к окошку.

Нагнувшись, Степан просунул голову в окно и полез. Монахи столпились поплотней у окошка, чтобы прикрыть бегство Степана от красноармейцев. Едва Степан успел протиснуться в окошко и свалиться на пол подвала, как красноармейцы повели монахов в глубь монастырского двора.

Степан некоторое время лежал на полу, прислушиваясь. Из монастырского двора прозвучал одиночный выстрел, и Степан подскочил с пола и стал быстро пробираться между бочками и ящиками к двери. Трясущимися руками он долго не мог попасть ключом в скважину замка. Наконец дверь удалось открыть. Но едва он выбрался по лестнице из подвала в коридор, как услышал голоса красноармейцев, входящих в братский корпус. Степан скинул ботинки и, взяв их в руки, на цыпочках быстро побежал по коридору к своей келье. Его продолжало трясти, словно в лихорадке. В келье он снял подрясник и переоделся в гимназический китель. Затем стал складывать вещи в мешок и тут услышал громкий смех и звук шагов в коридоре. Он быстро снял висящий на гвозде у кровати бинокль, сунул его в мешок и, нырнув под свою кровать, притаился. От удара ногой дверь в его келью распахнулась, и вошли двое красноармейцев. Прямо перед собой Степан увидел ноги в армейских обмотках, и на его лице выступил пот. В его голове звучала только одна фраза: «Господи, помоги!»

– Тут нечем поживиться, – сказал один красноармеец, и ноги в обмотках направились к выходу.

Степан вылез из-под кровати. Перекрестившись на иконы, подошел к двери, прислушался, а затем, приоткрыв ее, выглянул в коридор. Убедившись, что поблизости никого нет, он вышел.

Из монастыря Степан вышел через небольшую потайную калитку в стене. Здесь начинался монастырский огород, а за ним лес. Пригнувшись, Степан побежал между огородных грядок к лесу. На краю леса он с размаху упал на траву и дал волю слезам. Некоторое время его плечи содрогались в беззвучном плаче, затем он встал, вытер тыльной стороной ладони слезы, в последний раз оглянулся на монастырь и побежал в глубь леса.

Степан бежал по лесу, а в его сознании звучало печальное монашеское песнопение. Оно становилось все торжественнее и торжественнее. Степан шел по лесной дороге, лес закончился, и перед ним был крутой пригорок, он вскарабкался по нему и увидел перед собой поле, а вдали реку. Он перешел поле и долго сидел на берегу реки, а песнопение монастырского хора все продолжало звучать в его душе.

Он не видел, как расстреливали офицеров прямо у стены собора. Не видел, как гнали монахов в поле и заставляли копать для себя братскую могилу.

Степан ничего этого не видел, но догадывался об ужасах, творимых в монастыре, и ему казалось, что над полем и лесом звучат торжественные погребальные стихиры:

 

Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть,

И вижу во гробех лежащую,

По образу Божию созданную нашу красоту.

Безобразну и безславну, не имущую вида.

О, чудесе! Что сие еже о нас бысть таинство?

Како предахомся тлению?

Како сопрягохомся смерти?..

 

9

Степан пробирается вдоль рядов шумной и людной городской рыночной площади. Вид его довольно жалок. Ноги босы. Гимназический китель, на котором остались всего две медные пуговицы, надет прямо на голое тело. Одна брючина порвана внизу почти до колена. Взгляд его голодных глаз невольно останавливается на продуктах, разложенных на прилавках. Степан сглатывает слюну и, прижимая к груди вещевой мешок, продолжает пробираться среди людской толчеи.

Один из торговцев, остановив Степана и ощупав его вещмешок, спросил:

– Что там у тебя, вроде бинокль? Давай менять на картошку.

Степан резко дернулся, отстраняясь от навязчивого торговца:

– Это я не могу менять, об отце память.

– Да ведь вижу, что жрать хочешь, – ухмыльнулся торгаш, – какая тут память, голод не тетка.

Степан, покачав отрицательно головой, прошел быстро вдоль рядов к деревянному забору и устало присел возле него, облокотившись спиною о штакетник. Он раскрыл свой вещевой мешок, достал бинокль, посмотрел на него. Затем прикрыл глаза, вспоминая отца с матерью.

10

В гостиной накрыт праздничный стол с именинным пирогом. Вся семья Корнеевых в сборе. Папа с мамой радостно улыбаются, глядя на сына, и поднимают бокалы с шампанским. Какие они красивые, его родители! Мама в светло-розовом платье, а папа в офицерском мундире с погонами поручика.

– Поздравляем тебя, сынок, с днем твоего Ангела. Вот тебе мой подарок, – при этих словах отец достает бинокль и подает его Степану, – я его с фронта привез, трофейный немецкий, четырнадцатикратного приближения. Будет тебе памятью об отце.

Степан с восхищением глядит на бинокль, а родители поют ему «Многая лета…..».

11

– Это чего у тебя? – услышал вдруг Степан вопрос над самым ухом.

Он быстро открыл глаза и с тревогой оглянулся.

Рядом с ним у забора сидел белобрысый парень в рваной тельняшке, в белых, замызганных грязью брюках, так что их белый цвет лишь угадывался. На Степана смотрели с наглой усмешкой светлые, почти белесые глаза. Парень был примерно одного возраста со Степаном, только чуть ниже ростом и коренастей.

– Чего это у тебя? – повторил он свой вопрос и, вынув из кармана штанин краюху хлеба, стал есть.

Степан сглотнул слюну и, отвернувшись, ответил:

– Это бинокль, от отца.

– Понятно, – равнодушно произнес парень, отламывая от своей краюхи кусок и толкая в плечо Степана. – На, ешь.

– Спасибо, я не голоден, – ответил Степан, не поворачиваясь к парню и снова сглатывая слюну.

– Да ты че, – удивился тот, – из интеллигентных, что ли? Ешь, пока дают.

Степан как бы нехотя взял хлеб и тут же, откусив большой кусок, стал быстро жевать. Поперхнувшись, он закашлялся.

– Ешь, не бойся, не отниму.

– Я и не боюсь, – обиженно и с вызовом сказал Степан, проглотив почти не жуя последний кусок.

Парень уже тоже доел свой кусок и протянул руку к биноклю:

– Дай посмотреть, да ты не бойся, не возьму.

– А я и не боюсь, – опять с вызовом ответил Степан и подал бинокль.

Парень взял бинокль, повертел его в руках. Потом посмотрел в него на базарные прилавки и засмеялся, пытаясь рукой дотянуться до продуктов, которые теперь, ему казалось, лежат прямо перед ним.

– Полезная штука, – сказал он, а потом вдруг неожиданно вскочил на ноги и припустился бежать что есть мочи от Степана с его биноклем.

Степан тут же подскочил, как ужаленный, и, даже позабыв свой вещмешок, бросился вдогонку.

12

Парень ловко перескочил через забор и, добежав до переулка, свернул в него. Степан не отставал. Наконец он сообразил, что парень бежит прямо к складам на пристани, и побежал за ним по параллельному переулку, стараясь сократить дорогу. К складам они подбежали почти одновременно. Но тут парень кинулся к высокой деревянной ограде и, отодвинув доску, юркнул в щель. Степан нырнул за ним следом и очутился в замкнутом дворе между сараями. Он оторопел от увиденного. Воришка уже никуда не бежал, а стоял с наглой ухмылкой посреди такой же шпаны, как и он сам. Ребят было человек десять. Всем лет по восемь – двенадцать. Парень, укравший бинокль, был старше их всех, если не считать еще одного здорового парня лет восемнадцати. Он сидел на большой бочке, как на троне, и тоже с интересом рассматривал Степана. В отличие от других беспризорников, одетых в рваные лохмотья, этот парень одет получше и почище. Беспризорники тут же обступили Степана кольцом. Он от растерянности остановился и молчал. Все тоже стояли молча и смотрели на него. Степан понял, что он попался и так просто ему отсюда не уйти. Но все же, глянув исподлобья на парня, укравшего у него бинокль, твердо сказал:

– Отдай, это не твой.

– Что с воза упало, то пропало, – смеясь в лицо Степану, ответил тот.

И все беспризорники захохотали.

Не смеялся только парень, восседавший на бочке. Он продолжал с интересом разглядывать Степана.

– Сивый, – обратился он к белобрысому парню, – чего этот чужак от тебя хочет?

Сивый еще по дороге успел куда-то сунуть бинокль и теперь, невинно расставив руки, с той же наглостью, как и прежде, сказал:

– Не знаю, Брынза, чего он пристал к честному человеку.

– Не к честному, а к вору, – в запальчивости выкрикнул Степан.

Его слова снова вызвали у беспризорной братии гомерический хохот.

– Ты кто? – обратился Брынза к Степану.

– Он у меня бинокль украл, – не отвечая на вопрос главаря, упрямо мотнув головой, сказал Степан.

– Да мы тут все крадем, – ухмыльнувшись, развел руками Брынза, и беспризорники опять загоготали.

– Это бинокль, память об отце. Он на войне, – потупив голову, но твердым голосом произнес Степан.

– Ах, гнида, – закричал белобрысый, – я тебя сразу раскусил. С красными твой отец воюет. Офицер небось. У тебя же это на лбу написано, ты же контра.

– Ша, Сивый, – властно выставил вперед руку Брынза, – у нас здесь нет ни белых, ни красных, иди, тащи бинокль. Решать будем.

Степан облегченно вздохнул, считая, что дело его уже решено. Но он ошибся. Когда Сивый, быстро сбегав, принес бинокль и передал Брынзе, тот, повертев его в руках, спросил Степана:

– Об отце, говоришь, память? Хочешь вернуть свою вещичку?

– Да, – с готовностью ответил тот.

– Тогда дай Сивому за нее выкуп и забирай.

– Какой выкуп? – растерялся Степан. – Это и так моя вещь.

– Была ваша, стала наша, – ехидно сказал Сивый и, подразнивая Степана, стал ходить вокруг него, кривляясь и напевая:

 

Цыпленок жареный,

Цыпленок пареный

Пошел на речку погулять.

Его поймали, арестовали,

Велели паспорт показать.

Паспорта нету,

Гони монету,

Монеты нет,

Садись в тюрьму.

Тюрьма закрыта

Доской забита…

 

– У меня нет выкупа, – сказал, нахмурившись, Степан.

– Тогда просто отыми у него, – спокойно предложил Брынза, глядя в бинокль и направляя его на Степана.

– Как это? – не понял Степан.

Но Сивый при словах Брынзы тут же подскочил к Степану и ударом кулака сбил его с ног.

– А вот так, аристократ вонючий.

Степан, быстро вскочив на ноги, принял боксерскую стойку: выставив перед лицом кулаки тыльными сторонами к противнику, стал пружинисто подпрыгивать на ногах, вспомнив, как его учили английскому боксу.

Это так рассмешило Сивого, что он перестал драться, а, схватившись за живот, истерично захохотал.

– Вы гляньте, братцы, только гляньте, что аристократик вонючий вытворяет. Он со страху в штаны наложил и трясется.

Беспризорники тоже хохотали.

– Хвать ржать, придурки, – рявкнул Брынза, – это англицкий способ драться, бокс называется, я в цирке видел. А вы, балбесы, хоть раз в цирке бывали?

Все примолкли. Сивый, глумливо кривляясь, подошел ближе к Степану и, замахнувшись, ударил, но Степан, легко отскочив, уклонился от удара, быстро перешел в контрнаступление и ударил Сивого кулаком в нос. Тот схватился рукой за нос, а когда отнял руку и увидел, что она в крови, прошипел:

– Ну, белая кость, держись, я тебе твою голубую кровь пущу. Будешь знать, как нашу, пролетарскую, проливать.

При этих словах Сивый, резко упав на спину, молниеносно двумя ногами подсек ноги Степана.

Тот упал. Сивый кинулся к забору и, выдрав штакетник, подбежал к поднимающемуся Степану и ударил его палкой по рукам, которыми тот опирался о землю, пытаясь подняться. Руки Степана подкосились, он снова упал. Тогда Сивый ударил его палкой по спине. От этого удара штакетина переломилась пополам. Ногой Сивый успел еще пнуть Степана в лицо. Степан поднялся с трудом, его шатало из стороны в сторону, но он вновь принял боксерскую стойку. Сивый, поигрывая обломком штакетины, со злорадной ухмылкой смотрел на подходившего к нему Степана, у которого из разбитой губы струилась кровь.

– Гляньте-ка, у этого аристократика кровь все же красная.

– Это нечестно, – еле ворочая разбитыми губами, сказал Степан.

– Это тебе не дуэль, тут правил нет.

– Отдай бинокль, – снова проговорил Степан, исподлобья глядя на Сивого.

– Держи карман шире, ты заставь меня отдать.

Тут Степан неожиданно с диким криком кинулся головой в грудь противника. Сивый упал. Степан прыгнул на него, но тот успел выставить вперед ступню ноги, и Степан, налетев на ногу животом, перелетел через Сивого. Сивый ловко на спине развернулся к Степану, поднял ноги и ударил пятками в живот Степана. Степан согнулся от боли, но успел перехватить одну ногу Сивого и яростно вцепился в нее зубами.

– Ай, ай-ай-ай, – завопил Сивый, – отпусти! Больно, больно, гад.

Но Степан и не думал отпускать, а еще сильнее сомкнул зубы.

– Ненормальный, – заорал что было сил Сивый, – забирай свой бинокль.

Степан отпустил ногу Сивого, встал и, отплевывая кровь, подошел к Брынзе. Сивый, сидя на земле и схватившись за окровавленную ногу, причитал:

– Ой, мамочки, ой, родненькие, вот подлюга, как кусается.

– Ну ты, Аристократ, даешь, – сказал Брынза, не то одобрительно, не то осуждающе покачивая головой и отдавая бинокль Степану.

Степан взял бинокль, подойдя к Сивому, примирительно сказал:

– Вы уж простите меня, как-то так получилось, я не хотел.

Сивый уже успел обмотать рану какой-то тряпкой. Он вдруг улыбнулся и, поморщившись, встал, протягивая Степану руку:

– Да чего там. Я сам не ожидал. Молодец, Аристократ, не хлюпик. Уважаю. А кто старое помянет, тому глаз вон.

– Я сам от себя этого не ожидал, – сказал Степан, в смущении пожимая руку Сивому.

13

Беспризорники спали в большом сарае, кто где устроился. Кто в большой бочке, кто на постеленной соломе, кто на каком-нибудь рванье. Брынза спал в самодельном гамаке из рыбацких сетей. Степан в углу сарая прямо на досках, подложив под голову узелок и накрывшись дырявым мешком. Лучи раннего утреннего солнца начали проникать в щели сарая и небольшие оконца. Беспризорники стали вставать, позевывая и почесываясь, беззлобно переругиваясь между собой. Степана разбудил Сивый.

– Ну ты, Аристократ, и спать горазд. Кто же за тебя работать будет?

– Что, где? – спросил Степан, спросонья протирая глаза и недоуменно оглядываясь кругом.

– Работать, говорю, пора, – ухмыльнулся Сивый.

– Работать? Я готов. Что делать? – спросил Степан, окончательно приходя в себя.

– Воровать пойдем, что еще делать, – хохотнул Сивый.

– Как воровать? – не понял Степан.

– Как все воруют, – похлопал его по плечу Сивый.

– Нет, воровать я не буду.

– Как это не будешь? – возмутился Сивый. – Жрать ворованное всегда готов, а воровать не будешь?!

– Да я не умею, – оправдывался Степан.

– Это не беда, научим. Пойдем на рынок, с утра, в суматохе всегда сподручней.

– А нельзя ли какую другую работу?

– Слушай, Аристократ, у нас тут закон суровый. Даром тебя кормить никто не будет.

14

Над городским женским монастырем в честь Иверской иконы Божией Матери разносится колокольный звон, призывая к утренней службе. По базарной площади спешат две женщины, они несут тяжелую корзину, взявшись вдвоем за ее ручки. Сзади идут Степан и Сивый. Сивый подмигивает Степану и, обогнав женщин, поворачивается к ним:

– Здравствуйте, гражданки, давайте я вам помогу ради праздника.

Женщины останавливаются и окидывают Сивого недоверчивым взглядом:

– Спасибо, – говорит одна из них, – но мы уж сами как-нибудь. А ты ступай своей дорогой.

– Да нет, давайте все же помогу, – говорит настойчиво Сивый и берется за ручку корзины.

Женщина испуганно дергает корзину к себе, а Сивый тянет к себе. В это время к ним подбегает Степан. Он теперь уже не тот растерянный и наивный юноша. Взгляд его нагло-уверенный и насмешливый.

– Ты чего к дамам пристаешь, а ну иди отсюда, вор, я тебя знаю.

Женщины теперь уже растерянно смотрят на Степана, но они рады такой заступе.

– Иди, откуда пришел, – продолжает грозным голосом Степан, обращаясь к Сивому, – как тебе только не совестно к святым людям приставать.

Сивый, как будто испугавшись, отпускает ручку корзины и отступает на шаг.

– Иди, иди и не останавливайся, – продолжает свою грозную речь Степан и берет сам корзину.

– Спасибо, молодой человек, – лепечут женщины, безропотно передавая корзину Степану.

– Мерси, мадам, – говорит Степан, раскланивается и вдруг, сорвавшись с места, пускается наутек.

Женщины охают в растерянности, но тут же, опомнившись, кричат:

– Держи, держи вора!

У одного из прилавков стоят две монахини – молодая и пожилая. Пожилая рассматривает предлагаемый продавцом товар, а молодая оглядывается по сторонам. Незаметно выпростав из-под рясы баранку, откусывает и жует, одновременно наблюдая за убегающими Степаном и Сивым. Когда Степан пробегает мимо нее, она ловко из-под рясы выставляет свою ножку в черном высоком ботинке, и Степан, споткнувшись о ногу монахини, летит вперед носом. Он падает, из корзины высыпаются яблоки. Монахиня, подставившая ногу, испуганно крестится, но в то же время, заметив подкатившееся к ней яблоко, носком ботинка подвигает его к себе, а затем, оглянувшись, нагибается и, подняв, прячет в складках рясы. На Степана накидываются торговцы и начинают его избивать. Монахиня смотрит уже с сочувствием и сожалением на Степана, что не мешает ей, отерев яблоко о рукав рясы, с хрустом откусив, есть. Вторая, пожилая монахиня Феодора, казначея монастыря, кидается защищать Степана от разъяренных торговцев.

15

Настоятельница женского монастыря игуменья Евфросиния сидела за письменным столом в своих приемных покоях и перебирала бумаги, делая на них пометки. За дверью раздался осторожный стук и женский голос робко произнес:

– Господи Иисусе Христе, помилуй нас.

– Аминь, – не отрываясь от бумаг, ответила игуменья.[4]

Дверь приоткрылась, и в нее проскользнула монахиня Феодора. Подойдя к столу настоятельницы, она остановилась в ожидании. Матушка игуменья, так и не подняв головы на вошедшую, продолжая читать бумаги, спросила:

– Ну что, сестра Феодора, подрядчикам деньги передала?

– Ох, матушка Евфросиния, да какие сейчас деньги, они уже ничего не стоят нынче. Бригадир просит хлебом расплачиваться.

Игуменья отложила в сторону бумаги и подняла усталый взгляд на Феодору.

– Где же нам его взять? Полмешка осталось, да я его на просфоры берегу. Отдадим, а на чем тогда службу совершать?

– Да я, матушка, к вам с радостной вестью! Господь призрел на наше сиротство. Отец Петр из Покровки после жатвы озимых, как и обещал, прислал тридцать мешков, у них нынче урожай хороший.

– Ну порадовала ты меня, мать моя, иди договаривайся, пусть подрядчики продолжают крышу перекрывать. Иди, и Бог тебя благословит.

Сказав это, матушка игуменья подошла к Феодоре и перекрестила ее. Та поцеловала ей руку, но не уходила. Евфросиния снова было углубилась в бумаги, давая этим понять, что разговор окончен, но, увидев, что та не уходит, подняла на нее вопросительный взгляд:

– Ну, что еще у тебя?

– Племянник отца Тавриона, настоятеля Новоспасского монастыря, где безбожники всех поубивали. Здесь он, у нас. Скитался мальчишка долго, натерпелся, так что и к ворам попал. Приютить бы его надо.

– Царство Небесное мученикам Христовым, – вставая и крестясь на образа, сказала матушка игуменья, – приведи его сюда.

16

Феодора ввела в кабинет настоятельницы Степана с подтеками и синяками на лице. Степан троекратно перекрестился на образа и подошел к игуменье под благословение. Игуменья осенила Степана крестным знамением и, когда он наклонился к ее руке, поцеловала его в голову.

– Бедный ты мой мальчик, как же ты все это перенес там, в монастыре?

Степан, потупив голову, тихо сказал:

– Я очень испугался вначале. Убежал, а потом жалел, что не остался с ними.

– Эх, горемычный ты мой, все смерти боятся.

– Мне уже семнадцать.

– Ну и что? Да какая разница, милый, все под Богом ходим. Феодора, – обратилась она к казначее, – пристрой паренька к бригаде плотников, пусть трудится во славу Божью, да кормите его. Вон какой, в чем душа только держится.

17

Владимир Ильич Ленин из окна своего рабочего кабинета задумчиво смотрел на шагающих строем по кремлевской площади красноармейцев. Потом энергично повернулся к ожидавшей его машинистке.

– Ну-с, сударыня, на чем мы с вами остановились?

Сухощавая мадам лет тридцати пяти, в черной кожаной куртке и темной косынке, повязанной узлом назад, до этого вопросительно смотревшая на Ильича, глянула на бумагу, вставленную в пишущую машинку, и прочитала:

– …разбить неприятеля наголову и обеспечить за собой необходимые для нас позиции на много десятилетий.

– Вот именно, на много, – встрепенулся Ленин.

Он стал шагать взад и вперед по красной ковровой дорожке и диктовать дальше:

– … Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы должны провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией, не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления.

После этой фразы Ленин остановился возле стола, взял стакан с чаем в серебряном подстаканнике, отхлебнул, зажмурился от удовольствия и вновь продолжил свое хождение по дорожке.

– Если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществить их самым решительным образом и в самый короткий срок.

Ленин снова остановился, задумался и, энергично взмахнув рукой, продолжил:

– И чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше.

Он снова подошел к окну и, глядя на марширующих красноармейцев, в задумчивости негромко проговорил:

– Да-с, судари мои, чем больше, тем лучше…

18

Бригада плотников перелицовывает деревянную крышу монастырского корпуса. Степан привязывает несколько досок к веревке, спускающейся с лебедки, укрепленной на крыше, и кричит:

– Поднимай.

Доски медленно ползут вверх. Подвязанные посередине, они начинают вращаться, а Степан отворачивается и смотрит на проходящих мимо молодых послушниц, которые, скромно потупив глаза, все же изредка бросают взгляды в сторону Степана. Степан приветливо слегка кланяется им, и, пока он распрямляется, крутящаяся связка досок слегка ударяет его по затылку. Монахини прыскают и, зажав рты руками, ускоряют шаг.

19

Вся бригада кровельщиков обедает. Их обслуживают монахини. Пожилая монахиня подходит с кувшином молока и наливает Степану в кружку.

Степка с благодарностью смотрит на монахиню.

– Спаси Господи, матушка.

– Кушай, Степушка, сестра Корнелия специально для тебя ходила в Самойловку. У них молоко особенное.

20

Хлынул дождь. Настоящий летний ливень. Бригада, в которой работает Степан, прячется под навесом. Степка видит, как монахини пытаются спасти из-под дождя одежду, развешанную на заднем дворе монастыря, он бежит к ним на помощь. Тащит тяжелую корзину с бельем, но поскальзывается и падает в грязь. Молодые монахини смеются, помогают ему подняться и вместе тащат дальше корзину.

21

Степка идет утром на работу вместе с бригадой, его окликает послушница и, подбежав, вручает постиранную рубашку.

22

В губкоме[5] идет экстренное заседание. Обсуждается директива ВЦИК[6] об изъятии церковных ценностей. Выступает Иван Исаевич Садовский, первый секретарь губкома. Слушают его внимательно, понимая всю значимость данного вопроса для укрепления власти большевиков в молодой советской республике. Иван Исаевич – старый большевик-ленинец. Годы подполья, ссылки и тюрем закалили характер этого несгибаемого революционера. Говорит он жестко, короткими фразами, словно гвозди заколачивает:

– Товарищи! Мы собрались, чтобы обсудить директиву ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Партия требует от нас решительных действий. В идеологии Церковь – наш главный враг. Сейчас, когда в стране разруха, а в Поволжье голод, мы должны воспользоваться этой благоприятной для нас ситуацией в борьбе с попами и монахами. Их надо уничтожать под корень. Раз и навсегда. Беспощадно истребить всех во имя мировой революции. Изъятие ценностей непременно вызовет сопротивление церковников. Этим обстоятельством и требует незамедлительно воспользоваться Владимир Ильич. Другой возможности у нас с вами, товарищи, может и не быть. Какие будут предложения? – Он сурово обвел глазами всех присутствующих и добавил: – Товарищи, прошу говорить коротко и только по существу вопроса.

Слово взял член губкома Петр Евдокимович Свирников:

– Товарищи, хочу проинформировать вас, что настоятельница женского монастыря игуменья Евфросиния уже приходила к нам с предложением помочь. В воскресенье в монастыре при всем народе отслужат молебен и она сама снимет драгоценный оклад с Иверской иконы Божьей Матери и передаст голодающим, а народу объяснит, что икона и без оклада остается такой же чудотворной.

После этого выступления поднялся невообразимый шум, многие повскакали с мест. Раздались крики:

– Вот ведь, стерва, что удумала: поднять авторитет Церкви за счет помощи голодающим!

– Товарищи, да это же идеологический террор со стороны церковников!

– Прекратить шум, – рявкает Садовский, – заседание губкома продолжается. Слово имеет член Губчека товарищ Коган.

Коган встал, расправил портупею и, оглядев все собрание взглядом, полным превосходства, начал свою речь:

– Товарищи! Никакого идеологического террора церковников мы не потерпим. На любой террор мы ответим беспощадным красным террором. В данной ситуации, я считаю, нам нужно нанести упреждающий удар. В воскресенье мы войдем в монастырский собор прямо во время службы и начнем изъятие церковных ценностей. Если будет оказано сопротивление, тем лучше. За саботаж декретам советской власти мы арестуем игуменью как организатора контрреволюционного мятежа, а затем проведем изъятие.

23

Над монастырем протяжно и гулко разносится звон главного соборного колокола, призывая православных на воскресную литургию. По монастырскому двору, тяжко ступая и морщась при каждом шаге, идет игуменья Евфросиния, опираясь на свой настоятельский посох. Рядом с ней, но из уважения на полшага позади, вышагивает монахиня Феодора.

– Я сегодня, сестра Феодора, уснуть никак не могла всю ночь, – жалуется духовной сестре настоятельница.

– Что же, матушка, опять небось суставы ломило? – участливо вопрошает та.

– Да Бог с ними, с суставами, – со вздохом машет рукой мать Евфросиния, – о другом душа болит. Сама же знаешь, что сейчас творится. Монастыри закрывают, монахов разгоняют, а то еще хуже – убивают или в тюрьмы отправляют. Вот и думаю: нас-то что ждет?

– Да Бог с тобой, матушка, – всплеснула в страхе руками Феодора.

– То-то и оно, какой уж тут сон. Ворочалась, ворочалась, а потом решила: уж коли сна нет, так хоть помолюсь. Читаю молитвы и надеждой себя утешаю: Бог милостив, может, и минует сия чаша нашу обитель.

Матушка игуменья приостановилась и перекрестилась на купола собора, Феодора перекрестилась следом за настоятельницей. Игуменья повернулась к ней и почти шепотом проговорила:

– А под утро задремала да вижу сон, будто Ангелы Божьи с небес спускаются, а в руках венцы держат. Стала я Ангелов считать. Подходит ко мне убиенный отец Таврион и говорит: «Не трудись, матушка, напрасно, все уже давно подсчитано. Здесь ровно сорок четыре венца». Проснулась и поняла, не минует сия чаша нашу обитель, ждет мученический венец всех.

– Свят, свят, свят, – закрестилась Феодора, в страхе глядя на игуменью, – так почему же сорок четыре, у нас же в монастыре вместе с вами сорок пять? Может, вам отец Таврион про сорок пять говорил?

– Нет, сестра Феодора, именно сорок четыре.

– Значит, кто-то из сестер избегнет венца мученического, – тут же вставила свое слово казначея.

В это время начался праздничный трезвон всех колоколов, и игуменья заспешила к собору.

24

На великом входе[7] во время пения Херувимской[8]матушка игуменья заплакала. Хор сегодня пел особенно умилительно. Звонкие девичьи голоса уносились под своды огромного собора и ниспадали оттуда на стоящих в храме людей благотворными искрами, зажигающими сердца молитвой и покаянием. Когда хор запел: «Яко да Царя всех подымем»[9], у входа в собор послышался какой-то неясный шум. Матушка игуменья прислушалась, потом обратилась к рядом стоящей монахине Феодоре:

– Узнай, сестра, что там происходит.

Феодора ушла, но вскоре вернулась бледная и дрожащим голосом поведала:

– Матушка настоятельница, там какие-то люди с оружием пытаются войти в собор, говорят, что будут изымать церковные ценности, а наши прихожане-мужики их не пускают, вот и шумят. Что благословите, матушка, делать?

– Ты слышала, мать Феодора, что провозглашал архидиакон перед Херувимскою песнью? Неверные должны покинуть храм.

– Но они, матушка, по-моему, настроены решительно и не захотят выходить, – испуганно возразила Феодора.

– Я тоже настроена решительно: не захотят добром, благословляю вышибить вон, а двери – на запор до конца литургии.

Матушка игуменья распрямилась, глаза ее гневно блеснули.

25

В притворе собора происходила давка. Со стороны входа в храм через толпу прихожан пытались пробраться представители комиссии по изъятию церковных ценностей. Мужики-прихожане напирали на них, пытаясь вытеснить незваных гостей. Впереди членов комиссии толкался подвыпивший матрос в бескозырке набекрень. Он больше всех кричал и суетился. Видя, что его усилия не приносят результата, он вынул из кармана револьвер и начал размахивать им над головой.

Феодора, заметив пистолет, активно заработала локтями, предпринимая отчаянную попытку пробраться к матросу. Наконец ей это удалось.

– Ты что это, ирод окаянный, с оружием в храм Божий лезешь?

– Именем революции, разойдись! – кричал матрос, не обращая внимания на Феодору, и, видя, что его угрозы мало чему помогают, выстрелил из револьвера в потолок храма. Прихожане и члены комиссии шарахнулись в стороны от матроса, а монахиня, наоборот, с отчаянной решимостью кинулась к нему и вцепилась в его руку. Матрос, не ожидавший от монахини такой прыти, выронил револьвер. Но другой рукой он сшиб с головы Феодоры монашеский клобук. Феодора, отпустив матроса, нагнулась, чтобы поднять клобук. Матрос, вдохновленный этой маленькой победой, стянул с головы монахини еще и апостольник[10]. Феодора растерянно схватилась за голову руками. Ее растрепанные волосы рассыпались по плечам. Матрос, довольный, громко засмеялся. Монахиня, держась руками за простоволосую голову, вначале охала от стыда. Услышав смех матроса, повернулась к нему с гневным выражением лица. Тот продолжал смеяться. Феодора запустила руку под полу своей рясы, достала большую медную монастырскую печать и что есть силы ударила ею матроса по лицу. Матрос упал. Толпа мужиков, вдохновленная этим подвигом матушки казначеи, дружно навалилась на членов комиссии и выдавила их из собора. Створки тяжелых дверей медленно, но уверенно стали сближаться между собой. Наконец они закрылись, и тут же задвинулся тяжелый железный засов. В храме сразу водворилась тишина, нарушаемая лишь благостным пением хора.

26

На паперти собора члены комиссии губкома ожидают окончания службы. Кто-то сидит со скучающим видом. Кто-то разговаривает между собой. Два красноармейца, опершись на свои винтовки, курят в стороне самокрутки. Суетится один только матрос, под глазом у него красуется синяк. Он подходит то к одному, то к другому члену комиссии:

– Чего мы тут ждем, принести динамиту и взорвать дверь.

– Зачем это? – лениво отвечает ему член комиссии. – Служба закончится, сами выйдут.

– Чего нам ждать конца службы, – остервенело кидается матрос к другому члену комиссии.

– Чего ты нас напрягаешь, – зло отвечает тот, – вот подъедет ВЧК[11] и пусть разбирается.

Но матрос не унимается:

– Какого хрена мы тогда здесь? Эй, солдатики, а ну, подойди сюда. Давай, стучите в дверь прикладами, чтоб этим святошам тошно стало.

Красноармейцы стали нехотя стучать прикладами в двери собора. В это время на открытом легковом автомобиле подъехал Коган. Не выходя из автомобиля, он мрачно посмотрел на солдат, отвернулся и подозвал к себе одного из членов комиссии. В это время заскрипел засов и двери собора стали открываться. В дверном проеме стояли монахини, а впереди сама игуменья. Постукивая посохом, она вышла на паперть собора и властно посмотрела на членов комиссии. Те, невольно заробев, расступились. Евфросиния стала спускаться по ступеням паперти. Внизу ее с наглой ухмылкой поджидал Коган. Игуменья, спустившись, остановилась перед Коганом, который перегородил ей дорогу.

– Решением губкома, – громко, так, чтоб все слышали, произнес Коган, – за саботаж декретам советской власти и открытое вооруженное сопротивление ваш монастырь закрывается. Все его имущество передается в руки законной власти рабочих и крестьян. Зачинщиков сопротивления приказано арестовать.

Настоятельница спокойно выслушала Когана и сказала:

– Наше оружие – молитва и крест. А зачинщица этого, как вы изволили выразиться, «вооруженного сопротивления», я одна, а больше никто не виноват.

– Мы сами разберемся, кто виноват, – криво улыбнулся Коган и, повернувшись к солдатам, приказал: – Арестовать ее и в машину.

Матушка игуменья повернулась к сестрам и поклонилась им в пояс:

– Простите меня, сестры, за то, что была строга с вами. Бдите и молитесь, Бог даст, скоро увидимся.

Послышались всхлипы и причитания монахинь. Монахиня Феодора решительно вышла из толпы и тоже поклонилась сестрам:

– Простите и меня, я с матушкой игуменьей пойду.

Красноармейцы вопросительно глядят на Когана.

– Ее, ее непременно надо арестовать, товарищ Коган, – закричал, подскакивая к Феодоре, матросик, – эта стерва всеми руководила, когда нас выталкивали из собора. Между прочим, мне самолично чем-то тяжелым двинула, чуть не убила. – При этих словах он указал на свой синяк.

Коган ухмыльнулся, глядя на подбитый глаз матроса, и распорядился:

– Эту тоже под арест.

Красноармейцы повели монахинь к машине. Игуменья повернулась к Феодоре и вполголоса спросила:

– Чем это ты, мать Феодора, бедолагу двинула?

– Да так, что под рукой было, – смущаясь, ответила Феодора.

– Что же у тебя под рукой было? – продолжала интересоваться игуменья, садясь в автомобиль.

– Наша монастырская печать, матушка, – ответила Феодора, – она же ох какая здоровая да тяжелая.

Настоятельница засмеялась:

– Значит, припечатала антихристу?

– Сподобилась, мать игуменья, – улыбнулась ей в ответ Феодора.

Конвоиры с недоумением переглянулись, видя, что монахини улыбаются.

27

Коган, постучавшись, вошел в кабинет секретаря губкома. Садовский встал и, выйдя из-за стола, крепко пожал ему руку.

– Проходи, товарищ Коган, садись, есть к тебе вопросы. Я доложил в ЦИК[12], что работа по изъятию церковных ценностей прошла гладко. Но Владимир Ильич недоволен результатами. В ЦИКе считают, что мало ликвидировано контрреволюционного церковного элемента. Монастырь закрыли, а где монахини?

Коган устало присел к столу и, сняв кожаную фуражку, пригладил волосы рукой.

– В монастыре, товарищ Садовский, было сорок пять монахинь. Настоятельница и казначея арестованы, сидят у нас в подвале ЧК[13], мы их допрашиваем. Все остальные монахини разошлись на жительство в город по квартирам.

– По квартирам, говоришь? А вот теперь подумай, товарищ Коган, что эти оставшиеся сорок три монахини делают в миру? Я, например, ни на минуту не сомневаюсь, что они ведут контрреволюционную пропаганду среди несознательного населения.

– Думаю, ты прав, товарищ Садовский, – опустив голову, сказал Коган. – Хотя мы пытаемся держать этот вопрос под контролем, но разве за всеми уследишь?

– Это верно, не уследишь. А ты еще подумай о том, товарищ Коган, чтобы их вообще в городе не было.

– Есть у меня мыслишка, как без особых хлопот уладить все это дело, – оживился Коган, ближе придвигаясь к столу, – могу поделиться.

– Нет, нет, товарищ Коган, не надо, – брезгливо поморщившись, замахал руками Садовский, – партия и так тебе доверяет. Действуй самостоятельно, а потом расскажешь. Считай это заданием партии, а уж каким методом ты его выполнишь – это не имеет значения.

28

Две монахини шли с базарной площади вдоль монастырской стены. Позади них, понурив голову, плелся Степан с большой корзиной в руках. Поравнявшись с монастырскими воротами, монахини повернулись к ним и осенили себя крестным знамением с поклоном. Когда они разогнулись от поклона, то с удивлением воззрились на нишу, где раньше висела икона Иверской Божьей Матери. Там теперь красовался красный плакат.

– «КТО НЕ РАБОТАЕТ – ТОТ НЕ ЕСТ!» – прочитала надпись на плакате монахиня, что была помоложе.

– Охальники, – проворчала пожилая монахиня, – это же слова святого апостола Павла[14].

– Может, они и Бога признают? – робко сказала молодая монахиня.

– Признают, жди, – сердито сказала пожилая и повернулась, чтобы идти.

Степан, взявшись было за корзину, как бы нехотя заметил монахиням:

– Там, на воротах, вроде какой-то листок бумаги.

– А ну-ка, Степка, побеги посмотри, чего там, – попросила одна из сестер.

Степан подбежал к воротам, прочитал листок и, обернувшись к монахиням, радостно замахал им рукой, приглашая подойти. Сестры заспешили к Степану.

– Матушки, тут объявление, о том, что монастырь вновь открывают.

– Матерь Божия, – запричитали сестры, – читай, Степушка, читай вслух.

– «Сегодня в девятнадцать часов в трапезной монастыря состоится собрание всех монахинь, желающих открыть монастырь».

– Ой, батюшки, счастье-то какое, – всплеснула руками молодая монахиня, – прямо не верится.

– Никак Царица Небесная чудеса творит, – благоговейно перекрестилась пожилая монахиня, – раз уж здесь написано, так оно и есть. Пойдем предупредим остальных. Ты беги, Степка, к матери Иоанне и Сусанне, а затем обойди Пелагию, Зою и Игнатию, ты знаешь, где они живут. А уж там тебе и другие адреса дадут. Надо всех успеть предупредить.

И монахини, еще раз перекрестившись и обнявшись на радостях, разошлись в разные стороны.

29

В трапезной монастыря на составленных рядами скамьях сидели радостные и взволнованные монахини. Коган вошел бодрой походкой.

– Здравствуйте, гражданки монахини.

– Здравствуйте, – вразнобой отвечали сестры, вставая для приветствия навстречу Когану.

– Садитесь, садитесь, гражданки монахини. Все ли вы здесь собрались?

– Все, кроме матушки настоятельницы и сестры Феодоры, да еще послушница Валентина уехала к своим, в деревню, – ответила за всех регент хора монахиня Иоанна.

– Думаю, что с вашей настоятельницей и гражданкой Феодорой вы вскоре встретитесь, – обнадежил монахинь Коган.

Сестры обрадовано загомонили. А Коган подождал, когда наступит тишина, и продолжил:

– Советская власть решила вернуть вам монастырь, но вы также должны нам помочь.

– Чем помочь? Чем? – забеспокоились сестры.

– Успокойтесь, гражданки, это в ваших силах. Нужно выехать в одно село и поработать в поле на уборке урожая. Сами понимаете: гражданская война, работников на полях не хватает. Ну, словом, все ли вы согласны?

– Согласны. Конечно, согласны, – наперебой радостно восклицали монахини. – А как же не согласиться. Нам лишь бы монастырь вернуть да снова Богу служить.

– Ну, вот и хорошо, – сказал, довольно потирая руки, Коган, – скоро прибудут подводы, и мы с вами поедем на пристань, а там – на барже по реке к селу. Прошу никому не расходиться. Можете здесь сидеть и молиться себе на здоровье.

Коган вышел из трапезной, за которой стояло двое красноармейцев с винтовками.

– Никого не выпускать до моего прихода, – приказал он и быстро зашагал к выходу.

Из-за дверей трапезной было слышно дружное и слаженное пение монахинь: «Царица моя Преблагая, надежда моя Богородице…»

30

Подводы с монахинями подъехали прямо на пристань, когда город погрузился в сумерки. Возле причала стояла старая деревянная баржа и буксирный катер. Монахини по трапу стали переходить на баржу. Двое красноармейцев, Зубов с Брюхановым, направляли сестер к откинутому на палубе большому люку. Монахини спускались по широкой и пологой лестнице прямо в трюм баржи. Брюханов освещал им путь фонариком.

В то время как монахини погружались в баржу, к пристани подбежал Степан. Красноармеец с винтовкой наперевес перегородил ему дорогу:

– Стой! Куда идешь? Не положено.

Степан отошел в сторонку и спрятался за ящики. Он достал бинокль и навел его на баржу. Увидев Когана и Зубова, вздрогнул и чуть не уронил бинокль.

Когда все сестры спустились в трюм, Зубов подвесил фонарик на крюк к потолку трюма и быстро вылез наверх. Как только он оказался на палубе, крышку люка сразу же опустили. Зубов сверху навесил на люк большой амбарный замок и, закрыв его, отдал ключ Когану.

– Герметичность баржи проверили? – спрашивает Коган у Зубова.

– Какую еще герметичность? – удивленно переспросил тот. – А, понятно, – тут же он хлопнул себя по лбу, – все в полном ажуре.

Коган махнул рулевому-мотористу. Тот завел мотор катера и, стронув баржу с места, потащил ее вниз по течению.

31

Как только катер начал буксировать баржу от причала, Степан побежал к берегу, где стояла лодка. Он вытащил из-под пирса спрятанные весла, отвязал лодку, оттолкнул от берега, запрыгивая в нее на ходу. Быстро вставив в уключины весла, Степан направил лодку в сторону удалявшегося катера.

32

В трюме баржи царил полумрак, так как фонарик был не в силах осветить все огромное пространство баржи. Сестры, сбившись в кучку, испуганно оглядывались кругом. В носовой части баржи на соломе они заметили двух женщин. Одна из них сидела, прижавшись к борту баржи, а другая лежала возле нее, постанывая.

– Кто вы? – в страхе полушепотом спросила одна из монахинь.

– Я ваша игуменья, сестры мои, – ответила сидевшая женщина.

Монахини с радостными криками кинулись к матушке настоятельнице.

– Тише, тише, сестры, мать Феодора умирает.

Услышав такое прискорбное известие, монахини заплакали.

– Сестры мои, не время сейчас плакать, а время молиться.

Повинуясь властному голосу игуменьи, сестры умолкли. Вдруг одна из монахинь вскрикнула, а за ней еще несколько сестер.

– Вода, здесь проходит вода.

– И здесь, и здесь вода, мы все потонем!

– Матушка игуменья, что делать? Нам страшно.

– Молитва прогонит страх, не бойтесь, с нами Христос, – как можно ласковей произнесла игуменья, – сестра Иоанна, задавай тон, пропоем псалом «На реках Вавилонских»[15]. Под сводами темного трюма раздалось благостное и жалостливое песнопение: «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом…..».

Песнопение преобразило сестер. И хотя по их лицам продолжали струиться слезы, это уже были слезы молитвенного умиления, а не страха.

33

Буксир, ритмично чавкая мотором, проследовал вдоль товарной пристани, и вскоре огни города скрылись за поворотом русла реки. Коган курил на палубе папиросу, вглядываясь в темноту заросшего кустарником берега. За штурвалом стоял тот самый матрос, что особо отличился при изъятии церковных ценностей. Синяк у него уже прошел, и он был исполнен гордости за оказанное ему доверие. Покосившись на Когана, матрос обратился к нему:

– А угостите-ка, товарищ комиссар, папиросочкой.

Не глядя на матроса, Коган достал портсигар и, щелкнув крышкой, протянул его. Матрос ловко подцепил папироску, на мгновение замешкался и подхватил вторую.

– Благодарствую за табачок.

Комиссар, ничего не отвечая, молча захлопнул крышку портсигара, сунул его в карман, продолжая в задумчивости смотреть на берег. Матрос, попыхивая папироской, самодовольно поглядывал на Когана, как бы говоря: «Что бы вы без меня все делали?»

На палубе самой баржи сидели двое красноармейцев, Брюханов и Зубов, прислушиваясь к песнопению, доносящемуся из трюма.

– Чего они распелись? – недовольно проворчал Зубов.

– Пусть попоют напоследок, – сказал, зевая во весь рот, Брюханов.

Матрос убавил обороты двигателя и, повернувшись к Когану, почему-то шепотом, как будто их мог кто-нибудь услышать, сказал:

– Здесь, товарищ Коган, место хорошее – и глубокое, и тихое.

– Здесь так здесь, – тоже почему-то шепотом ответил Коган, напряженно вглядываясь в темноту берега.

– Эй, на барже, – крикнул матрос красноармейцам, – бросай якоря и отдай концы буксира, сейчас возьмем вас на борт.

Красноармейцы скинули два якоря с палубы и отцепили буксирный трос. Катер, освободившись от груза, легко и свободно развернулся и подошел к борту баржи. Красноармейцы перебрались с баржи на буксир, и катер направился вверх по течению обратно в город.

34

Вода в трюме баржи поднималась все выше и выше. Монахини стояли уже по колено в воде.

– Давайте, сестры, пропоем панихиду, – произнесла каким-то отрешенным от всего земного голосом игуменья Евфросиния.

– По ком, матушка, будем петь панихиду? – спросила дрожащим голосом сестра Иоанна.

– По нам, дорогие мои сестры, по нам, – как будто в спокойной задумчивости произнесла настоятельница. И уже ласково, повернувшись к сестрам, сказала: – Не бойтесь, сестры мои, не бойтесь, мои дорогие невесты Христовы. Мы с вами идем к нашему Жениху, а Он идет к нам в полуночи[16], чтоб увести нас туда, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная[17].

Водную гладь реки прочертила яркая лунная дорожка, проходя недалеко от одиноко стоящей посреди русла баржи. Степан что было сил греб веслами, направляя к ней лодку. А над водной гладью звучали печальные стихиры панихиды: «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть…»[18]

Все выше и выше поднималась вода в трюме баржи. Все отчаяннее и отчаяннее греб веслами Степан. Все звонче и звонче звучали голоса монахинь: «…восплачите о мне братие и друзи, сродницы и знаемии: вчерашний бо день беседовах с вами, и внезапу найде на мя страшный час смертный, но приидите вси любящие мя, и целуйте мя последним целованием.»[19]

35

Брезжил ранний рассвет. Степан видел, как баржа, затопленная уже наполовину, вдруг начала медленно крениться на один бок. Ясно, что ему не успеть, но Степан из последних отчаянных сил продолжает грести. С баржи до него доносятся слова песнопения: «Со святыми упокой, Христе, души раб твоих…» Степан поднимает молитвенный взор к небу. «Боже Всемилостивый! Помоги, дай мне их спасти. Ну что Тебе стоит, Господи».

На небе собираются тучи, и начинает накрапывать дождик. Баржа все быстрее уходит под воду. Над водою разносится пение: «Вечная память, вечная память, вечная память…». Степан отчаянно бьет веслами по воде. Пения уже не слышно, баржа ушла под воду. Степан подплывает к тому месту, где еще недавно стояла баржа, и некоторое время тупо смотрит на воду, которая вздымается большими пузырями. Затем скидывает с себя куртку, берет со дна лодки железный штырь и ныряет в воду. Он плывет под водой к затонувшей барже и пытается руками сорвать замок. Затем поддевает его железным штырем. Замок не поддается, и Степан в отчаянии бьет по замку и плывет назад. Вынырнув из воды, жадно вдыхает воздух и вновь с отчаянной решимостью ныряет. Снова безрезультатная попытка. Он выныривает, и в это время русло реки на мгновение освещается молнией и раскат грома сотрясает небо и землю. И наступает великая тишина, через минуту сменяющаяся равномерным шумом дождя.

Природа плачет, плачет и Степан, направляя свою лодку к берегу. Выбравшись на сушу, он карабкается на крутой берег. Скользит по мокрой глине. Так и не осилив подъема, в отчаянии бросается ничком на глинистый берег. Ему вспоминаются добрые лица монахинь и послушниц, и его пальцы судорожно сжимаются в кулаки, загребая в ладони размываемую ливнем илистую грязь. Он подтягивает ноги к животу, становится на колени и воздевает кулаки с жидкой грязью к небу. Затем размазывает глину по лицу. Он поднимает глаза к небу, и струи дождя, смешиваясь со слезами, омывают перекошенное страданием лицо юноши.

36

Утренний лес, умытый грозой, был наполнен веселым щебетом птиц. Степан сидел на берегу, уронив голову на руки. Казалось, что он дремлет. Но вот он поднял голову и увидел радугу, перекинутую через реку, словно огромный разноцветный мост. Степан стал на колени и прошептал: «Прости меня, Господи, дай же быть с Тобою до конца и не поколебаться в тот час, когда Ты мне пошлешь испытание моей веры». Он встал, осмотрелся кругом, увидев лесные цветы, сорвал их и пошел к своей лодке.

Подплыв к тому месту, где была затоплена баржа, Степан положил на воду цветы, перекрестился и, взяв в руки весла, в глубокой задумчивости стал равномерно и ритмично грести, направляя лодку против течения. В душе его зазвучало торжественное покаянное песнопение. А на воде сиротливо покачивались лесные цветы.

37

Во двор Иверского монастыря въехал автомобиль. Из него вышел Коган и бодрой походкой направился к одному из зданий.

В бывшем кабинете игуменьи сидел Крутов. На столе стояла бутылка с водкой, и соленые огурцы, и помидоры в глиняной миске. Он играл на гармони и пел унылую песню:

 

Ах, барин, барин, скоро святки,

А ей не быть уже моей.

Богатый выбрал, да постылый,

Ей не видать отрадных дней…

 

Зашел Коган, увидев эту картину, укоризненно покачал головой:

– Что же ты, товарищ Крутов, какой пример своим бойцам показываешь?

– Я в бою пример показываю, – и он потянулся к бутылке, – врагов революции били и будем бить, а выпить русскому человеку иногда очень нужно. – Он плеснул себе в стакан, выпил и безнадежно махнул рукой. – Впрочем, тебе, Илья Соломонович, этого не понять.

– Некоторые вещи, товарищ Крутов, мне действительно трудно понять, но давай перейдем к делу. Завтра рано утром выступаем, так что готовь отряд.

– Ну наконец-то! – обрадованно воскликнул Крутов. – А то я уж начал опасаться, что гражданскую войну без нас закончат.

– На наш век, товарищ Крутов, буржуев хватит, – усмехнулся Коган, – в России с ними покончим, за мировую революцию пойдем воевать. А пока нам необходимо выполнить директиву губкома и провести продразверстку в селе Покровка. Сам понимаешь, что на голодный желудок не повоюешь.

– Скажи ты мне по старой дружбе, дорогой Илья Соломонович, – с видимым недовольством и иронией обратился Крутов к комиссару, – какой же такой умник догадался на боевом скакуне землю пахать? У нас на Дону для пахоты быков запрягали, а резвых скакунов для ратного дела берегли. Что, кроме меня, некого посылать?

– Ну чего ты опять в трубу лезешь. Решение принималось коллегией губкома, а не единолично. Думаешь, мне охота с мужичьем возиться. Между прочим, в Тамбовской губернии крестьяне весь отряд продразверстки перебили. Да уже не один такой случай. Так что сам думай, не на прогулку идем, считай, что это тоже война.

38

В храме села Покровка заканчивалось крещенское богослужение, когда в городе начал свои сборы отряд продразверстки.

Коган вынул револьвер, и, провернув барабан, убедился, что все патроны на месте, снова сунул его в кобуру.

В это время Степан, облаченный в стихарь, вынес из алтаря запрестольный крест[20] и подал его одному из прихожан.

Крутов, полюбовавшись своей саблей и попробовав большим пальцем ее остроту, самодовольно вложил опять в ножны.

Степан вынес из алтаря запрестольный образ Божией Матери и передал его другому мужику.

Брюханов примкнул штык-нож к винтовке и повесил ее за плечо.

Один из мужиков в храме подошел, вынул из гнезда древко хоругви[21] и с благоговением встал с нею перед солеей[22], ожидая начала крестного хода.

В это же время Зубов, поиграв в руке ножом, сложил его и сунул в карман шинели.

Второй прихожанин прошел и, взяв другую хоругвь, встал в паре рядом с первым.

– По коням! – скомандовал Крутов и, вставив ногу в стремя, вскочил на своего коня.

Отец Петр вышел на амвон и осенил прихожан крестом.

– Ну, с Богом, православные, на Иордань[23]. – И сразу же затянул: – «Глас Господень на водах вопиет…»[24]

Хор подхватил песнопение, и вся процессия двинулась из храма к выходу.

Из распахнутых ворот разоренного женского монастыря выехал отряд продразверстки во главе с Крутовым. Он восседал на высоком кавалерийском коне. На голове его красовалась перевязанная красной лентой каракулевая шапка, лихо заломленная на затылок. Щегольской овчинный полушубок был препоясан кожаной портупеей. На правом боку болталась увесистая деревянная кобура с маузером, на левом – сабля. Красноармейцы в буденовках и шинелях, с винтовками за плечами, хмуро ехали на санях, ежась от мороза. На передних санях развалился сам Коган. Из-под пенсне, посаженного на крупный с горбинкой нос, поблескивал настороженный взгляд темно-серых, слегка выпуклых глаз. Закутанный в долгополый тулуп, комиссар напоминал нахохлившуюся хищную птицу.

Двери Покровского храма распахнулись, и из них вышел крестный ход. Мужики несли запрестольные образа[25] и хоругви. За хором шел отец Петр, широко улыбаясь. На нем сверкала нарядная белая риза. В руках он держал напрестольный крест[26] и Евангелие. Рядом с ним шел Степан, одетый в белый стихарь, нес кадило и требник[27]. За батюшкой шел весь народ, бабы – с ведрами и бидонами.

39

Отец Петр встал коленями на половичок, постланный у самого края проруби, вырубленной во льду в виде креста. Вода уже успела затянуться тонкой корочкой льда. Священник погрузил в прорубь большой медный напрестольный крест, проломив им корочку льда, и запел тропарь[28] Крещения. Хор сразу подхватил пение тропаря. Один из мужиков бережно вынул из-за пазухи белого голубя и подбросил его вверх.

Голубь закружился над речкой. Народ, задрав головы, с восторгом наблюдал за полетом птицы.

40

Степан зачерпнул из проруби крещенскую воду небольшой медной водосвятной чашей. Взял кропило[29] отец Петр, щедро окропил народ крещенской водой, и крестный ход направился в село. Бабы, весело поругиваясь и толкая друг друга, начали черпать ведрами и бидонами воду из проруби. Невдалеке, ниже по течению, еще одна прорубь, для купания. Около этой проруби толпился и стар и мал. Смех, шутки, радостные крики. Люди по очереди окунались в прорубь. Перед тем как окунуться – крестились. Выходя из воды, накидывали полушубки и выпивали по чарке. Степан тоже был среди купающихся.

41

В просторной горнице в доме отца Петра его жена, матушка Авдотья, вместе с солдатской вдовой Нюркой Востроглазовой делали последние приготовления к праздничной трапезе. Нюрка хлопотала у печи, вытаскивая оттуда пироги, ставила их на стол. Матушка Авдотья накрывала стол разносолами, когда в сенях послышался шум и схлопывание полушубков от снега. Дверь в избу распахнулась, и появился отец Петр с мужиками: Никифором, Кондратом и Савватием, все запорошенные снегом. Отец Петр скинул на лавку полушубок и тут же, запев тропарь Крещению, пошел кропить всю избу крещенской водой. Затем благословил трапезу, и все, рассевшись возле стола, принялись за еду. В это время пришел Степан, перекрестился на образа и присел на скамью у края стола.

– Никак вижу, Степка, ты тоже в прорубь окунался? А ведь хвораешь, и туда же, в холодную воду лезешь, – сердито покосился на него отец Петр.

– Так потому и лезу, батюшка, что хвораю, – улыбнулся Степан, – в Иордане-то святом и надеюсь вылечиться.

– Блажен ты, коли так веруешь, – уже примирительно сказал отец Петр.

Вначале все молча вкушали пищу, но после двухтрех здравиц[30] завели оживленную беседу. Никифор мрачно молвил:

– Слышал я, у красных их главный, Лениным вроде кличут, объявил продразверстку, так она у них называется.

– Что это такое? – заинтересовались мужики.

– «Прод» – означает продукты, ну, знамо дело, что самый главный продукт – это хлеб, вот они его и будут «разверстывать», в городах-то жрать нечего.

– Что значит «разверстывать»? – взволновались мужики, нутром чувствуя в этом слове уже что-то угрожающее.

– Означает это, что весь хлебушек у мужиков отнимать будут.

– А если я, к примеру, не захочу отдавать? – горячился Савватий. – У самого семеро по лавкам – чем кормить буду? Семенным хлебом, что ли? А чем тогда весной сеять?

– Да тебя и не спросят, хочешь или не хочешь, семенной заберут, все подчистую, – тяжко вздохнул Никифор. – Против рожна не попрешь, они с оружием.

– Спрятать хлеб, – понизив голос, предложил Кондрат.

– Потому и «разверстка», что развернут твои половицы, залезут в погреба, вскопают амбары, а найдут припрятанное – и расстреляют, у них за этим дело не станет.

– Сегодня-то вряд ли они приедут – праздник, а завтра надо все же спрятать хлеб, – убежденно возразил Савватий.

– Это для нас праздник, а для них, супостатов, праздник – это когда можно пограбить да поозоровать над православным людом. Но сегодня, думаю, вряд ли, вон метель какая играет, – подытожил Никифор встревоживший мужиков разговор.

Тихо сидевшая до этого матушка Авдотья всхлипнула и жалобно проговорила:

– От них, иродов безбожных, всего можно ожидать, говорят, что в первую очередь монахов да священников убивают, а куда я с девятью детишками мал мала меньше? – матушка снова всхлипнула.

– Да вы посмотрите только на нее, уже живьем хоронит, – осерчал отец Петр. – Ну что ты выдумываешь, я в их революцию, что ли, лезу? Службу правлю по уставу – вот и всех делов. Они же тоже, чай, люди неглупые.

– Ой, батюшка, не скажи, – вступила в разговор просфорница[31], солдатская вдова Нюрка Востроглазова. – Давеча странница одна у меня ночевала да такую страсть рассказала, что не приведи Господи.

Все сидевшие за столом повернулись к ней послушать, что за страсть такая. Ободренная таким вниманием, Нюрка продолжала:

– В соседней губернии, в Царицынском уезде, есть село названием Цаца. Конница красных туда скачет, батюшке и говорят: «Беги, отче, не ровен час до беды». А он отвечает: «Стар я от врагов Божьих бегать, да и власы главы моей седой все изочтены Господом[32]. Если будет Его святая воля, пострадаю».

– И что? – чуть не шепотом спросил Савватий.

– Да что еще, – как бы удивилась вопросу Нюрка, – зарубили батюшку, ироды окаянные, сабелькой зарубили, вот.

– Страшная кончина, – сокрушенно вздохнул отец Петр и перекрестился. – Не приведи Господи.

Степка, тоже перекрестившись, прошептал:

– Блаженная кончина, – и, задумавшись, загрустил, вспоминая свое детство.

42

Шестилетний Степа сидит рядом с мамой на диване в просторной и уютной гостиной. Мама читает Степке жития святых мучеников. Невдалеке от них в большом глубоком кресле отец просматривает газету.

– …И тогда привели их и поставили перед царем… – читает мама, а Степка с замиранием сердца слушает ее, боясь пропустить хоть одно слово, – и царь, – продолжает мама, – спросил их: «Неужели вы даже перед страхом смерти не хотите принести жертвы нашим богам?» Отвечали святые мученики царю: «Те, которых ты называешь богами, вовсе не боги; мы же верим только Господу нашему Иисусу Христу и Ему Единому поклоняемся». Рассердился нечестивый царь и велел предать их лютой смерти.

– Мама, – шепчет ей Степа, – а давай тоже пойдем к царю и скажем ему, что мы христиане, пусть мучает.

– Глупенький ты мой, – смеется мама, – наш император сам христианин и царствует на страх врагам Божьим. Мученики были давно, сейчас их нет.

– Вот как, – разочарованно протягивает Степка, – это не очень интересно, так жить.

– Ну что ты, Степа, – говорит ласково мама, – и сейчас можно совершать подвиги во имя Христа. Например, как преподобные отцы. Давай я тебе почитаю про старца Серафима, как к нему приходил медведь, а он его кормил.

43

Очнувшись от своих воспоминаний, Степан встал из-за стола, помолился на образа и подошел к отцу Петру под благословение.

– Благослови, батюшка, пойти в алтарь прибраться.

– Иди, Степка, да к службе все подготовь. Завтра Собор Иоанна Предтечи[33].

Когда Степан вышел, отец Петр, вздохнув, сказал:

– Понятливый юноша, на святках девятнадцать исполнилось, а уж натерпелся всего, не дай Бог никому.

44

Мохнатые высокие ели нависали над зимней дорогой тяжелыми от снега лапами. По этой лесной просеке довольно скоро двигался санный поезд продотряда.

Крутов поравнялся с санями комиссара и весело крикнул:

– Ну, Илья Соломонович, терпи, уже недалеко осталось. Вон за тем холмом село. Как прибудем, надо праздничек отметить: здесь хорошую бражку гонят, а с утречка соберем хлебушек – и домой.

– Пока ты, товарищ Крутов, праздники поповские будешь отмечать, эти скоты до утра весь хлеб попрячут, ищи потом, – сердито сказал Коган и, помолчав, добавил: – Надо проявить революционную бдительность, контра не дремлет.

– Да какие они контра? – засмеялся Крутов. – Мужики простые, пару раз с маузера пальну – весь хлеб соберу.

– В этом видна, товарищ Крутов, твоя политическая близорукость, – брезгливо сказал Коган, исподлобья глядя на Крутова, – эти, как ты изволил выразиться, простые мужики – прежде всего собственники, с ними коммунизма не построишь.

– А без них в построенном коммунизме с голоду сдохнешь, – громко загоготал Крутов.

– Думай, что говоришь, товарищ Крутов, – обиделся Коган, – с такими разговорами тебе с партией не по пути.

– Да я так, Илья Соломонович, холодно, вот и выпить хочется, а с контрой разберемся, у нас не забалуешь. Ты мне задачу означь, и будет все как надо, комар носу не подточит, – уже примирительно сказал Крутов.

– Я тебе говорил, товарищ Крутов, наш главный козырь – внезапность, – все еще раздраженный на Крутова за его смех, поучал Коган, не замечая ироничного взгляда Крутова. – Разбейте бойцов на группы по три человека к каждым саням, как въезжаем в село, сразу по амбарам – забирайте все подряд, пока они не успели опомниться.

– А по сколько им на рот оставлять? – поинтересовался Крутов.

– Ничего не оставлять, – сердито буркнул Коган, – у них все равно где-нибудь запас припрятан, не такие уж они простые, как вы думаете. А пролетариат, между прочим – движущая сила революции, – голодает, вот о чем надо думать.

45

Степан поднялся на колокольню, с которой открывалась прекрасная сельская панорама. Он взял в руки бинокль, погладил ладонью его черный корпус, поднес к глазам и стал наводить резкость. Рука его дрогнула, когда в окуляре бинокля замаячили остроконечные буденовки всадников.

– Продразверстка! – прошептал в волнении Степан и заметался по колокольне, не зная, что предпринять.

Вначале он ринулся было бежать вниз предупредить, но потом остановился, задумавшись. Поднял глаза к колоколам. Поколебавшись немного, Степан взялся за веревку языка самого большого колокола и перекрестился.

46

Отряд продразверстки уже выезжал из леса, когда вдали послышались удары колокола.

– Набатом бьет, – заметил, прислушиваясь, Крутов, – это не к службе, что-то у них стряслось, пожар, может?

– Да нет, думаю, это ваши «простые мужики» о нашем приближении предупреждают, контра, – зло сказал Коган, – только как они нас издали увидели? Распорядитесь, товарищ Крутов, ускорить продвижение.

47

Степан, увидев с колокольни, как народ сбегается к церкви, перестал звонить и сам устремился вниз. Выбежав из дверей храма, он нос к носу столкнулся с отцом Петром, бежавшим с мужиками к церкви.

– Ты что, Степка, – кричит задыхающийся от быстрого бега отец Петр, – белены объелся?

– Там красные едут, на конях с повозками. Продразверстка. Я сам в бинокль видел.

Сельчане, окружив отца Петра и Степана, выслушали и стали галдеть.

– Тише вы, – прикрикнул на них Никифор, затем, потеребив бороду, как бы что-то обдумывая, решительно сказал: – Значит, так, мужики, хлеб – в сани, сколько успеете, – и дуйте за кривую балку к лесу, там схороним до времени.

48

Стон и плач стояли над селом. Красноармейцы врывались на крестьянские дворы. И вскоре выводили оттуда мужиков, под страхом оружия несущих мешки с хлебом. Бабы с истошными воплями выбегали следом с детишками: «Да что же вы творите! Мы же с голоду подохнем! Ироды окаянные!» В сторонке стоял Коган, в мрачном расположении духа наблюдая эту картину.

– Звонаря посадили под замок? – обратился он к одному из солдат.

– Так точно, – живо отвечал тот, – сидит, и поп вместе с ним.

В это время к Когану подлетел на взмыленном коне Крутов и весело крикнул:

– Ну, Илья Соломонович, вот теперь гуляем и отдыхаем.

– Да ты что, товарищ Крутов, издеваешься, под ревтрибунал[34] захотел?! Сорвано задание партии: хлеба наскребли только на одни сани.

– А ты не горячись, товарищ Коган, раньше времени. Договорить не дал. Нашел я весь хлеб, за оврагом он. Надо звонарю спасибо сказать, своим звоном он помог хлеб в одном месте собрать, – задорно захохотал Крутов.

– Кому спасибо сказать – разберемся, а сейчас вели хлеб привезти – и под охрану. Как это тебе так быстро удалось? – уже примирительным тоном закончил Коган.

– Товарищ маузер помог, – с самодовольством похлопал Крутов по своей кобуре, – кое-кому сунул его под нос, и дело в шляпе.

49

В просторной крестьянской горнице за столом, уставленным закусками, сидят Крутов и Коган. Комиссар молча ест курицу. Крутов полупрезрительно поглядывает на него и наливает себе из четверти полстакана самогона. Опрокинув в рот стопку, похрустев огурчиком, он равнодушно спрашивает:

– Попа с монашенком отпустим или в расход?

Коган тщательно обсосал куриную косточку и, отбросив ее в глиняную миску, не спеша вытер руки полотенцем.

– Этот случай нам на руку, – задумчиво, как бы не обращаясь ни к кому, произнес он вполголоса, – надо темные крестьянские массы от религиозного дурмана освобождать. Прикажи-ка привести попа, будем разъяснительную работу проводить, – сказал он, обращаясь уже конкретно к Крутову.

– Кравчук, – крикнул тот, не сходя с места, – веди сюда попа.

Дверь в избу приоткрылась, и заглянула вихрастая голова красноармейца:

– Щас, товарищ командир, тилько хвалыночку погодьте[35], приведу, гада.

50

В избу вталкивают отца Петра. Тот крестится на угол с образами и вопросительно глядит на Крутова. Коган, прищурив глаза, презрительно разглядывает священника. Петр снова крестится и переводит взгляд на Когана.

– Мы вас не молиться сюда позвали, – с ехидством замечает Коган, – а сообщить вам, что саботажников декрета советской власти о продразверстке мы расстреливаем на месте без суда и следствия.

– Господи, – испуганно сказал Петр, – да разве я саботажник? Степка – он по молодости, по глупости, а так никто и не помышлял против. Мы только Божью службу правим, ни во что не вмешиваемся.

– Оправдания нам ни к чему, – отваливаясь к стене, небрежно произнес Коган, – вы можете спасти себя только конкретным делом.

– Готов, готов искупить вину, – действительно с большой готовностью воскликнул Петр и растерянно улыбнулся.

– Вот-вот, искупите. Мы соберем сход, и вы и ваш молодой помощник пред всем народом откажетесь от веры в Бога и признаетесь людям в преднамеренном обмане, который вы совершали под нажимом царизма. Ну а теперь, мол, когда советская власть дала всем свободу, вы не намерены дальше обманывать народ. Словом, что-то в этом роде.

– Да как же так? Это невозможно, это немыслимо. – Отец Петр повернулся к Крутову, как бы ища у него поддержки и осуждения немыслимой просьбы.

– Вот вы идите и помыслите, через полчаса дадите ответ, – спокойно сказал комиссар.

А Крутов пьяно расхохотался:

– Иди, поп, да думай быстрей! А то тебя комиссар шлепнет, и твою попадью, и вообще всех в расход.

При этих словах Коган неодобрительно посмотрел на Крутова и поморщился.

– Помилуйте, а их-то за что? – испуганно воскликнул отец Петр.

– Как это за что? А как ваших пособников, – наклоняясь вперед над столом, негромко, но отчетливо произнес Коган, глядя прямо в глаза Петру.

Тот с ужасом поглядел в колючие глаза комиссара и упавшим голосом произнес:

– Я согласен.

– А ваш юный помощник? – не унимался Коган.

– А, Степка. Он послушный, как я благословлю, так и будет.

51

В просторном дровянике сарая у поленницы дров стоял Степан и молился. Вскоре открылась дверь и в нее втолкнули отца Петра. Степан оглянулся на него с вопросительным взглядом. Но отец Петр, ошарашенный и подавленный случившимся, даже не посмотрел на Степана, молча прошел, сел на большой чурбан и обхватил голову руками. Степан какое-то время смотрел на отца Петра, а потом отвернулся и вновь начал молиться.

«Господи, – думал отец Петр, – что же мне делать? Ведь Ты же сам говорил: кто отречется от Меня перед людьми, от того и Я отрекусь перед Отцом

Моим Небесным[36]. Но как же тогда апостол Петр? Ведь он тоже трижды отрекся от Тебя, а затем раскаялся. А если я, как уедут эти супостаты, покаюсь перед Тобою и народом? Что тогда? Ведь Ты милостивый, Ты простишь меня? А то как же я матушку одну с детишками оставлю? А ведь могут и их тоже… того. Нет, нет, я не имею права распоряжаться их жизнями. Да, вот именно не имею. Ты слышишь, Господи, вопль моей души? Нет, Ты не слышишь. Или я не слышу Тебя?»

В это время дверь в сарай открылась и, заглянув в нее, красноармеец Кравчук крикнул:

– А ну, контра, выходи оба.

52

Возле большой избы с высоким крыльцом толпился народ.

– Товарищи крестьяне! – громко вещал с крыльца избы Коган. – Сегодня вы протянули руку помощи голодающему пролетариату, а завтра пролетариат протянет руку трудовому крестьянству. Этот союз рабочих и крестьян не разрушить никаким проискам империализма, который опирается в своей борьбе со светлым будущим на невежество и религиозные предрассудки народных масс. Но советская власть намерена решительно покончить с религиозным дурманом, этим родом сивухи, отравляющим сознание трудящихся и закрывающим им дорогу к светлому царству коммунизма.

В это время Кравчук подвел к крыльцу отца Петра и Степана. Их тоже поставили на крыльцо позади комиссара. Коган, указывая на отца Петра, продолжал:

– Вот и ваш священник Петр Трегубов – человек свободомыслящий, и потому более не желающий жить в разладе со своим разумом и совестью. А совесть и разум подсказывают ему, что Бога нет, а есть лишь эксплуататоры епископы во главе с главным контрреволюционером – патриархом Тихоном. Об этом он сейчас вам и сам скажет.

Мужики слушали оратора понурив головы, но, услышав фразу, что «Бога нет», встрепенулись и с недоумением воззрились на оратора, а затем с интересом перевели взгляд на священника. Петр, подталкиваемый Коганом, выступил вперед и, не поднимая глаз, негромко проговорил:

– Простите меня, братья и сестры, Бога нет, и я больше не могу вас обманывать. – Потом он вдруг, подняв глаза, надрывно прокричал: – Не могу, вы понимаете, не могу.

Ропот возмущения прокатился по толпе. Вперед, отстраняя Петра, снова вышел Коган.

– Вы должны понять, товарищи, как трудно это признание досталось Петру Аркадьевичу, бывшему вашему священнику. Он мне сам признавался, что думал об этом уже давно, но не знал, как вы к этому отнесетесь.

– А чего там не знать, – крикнул кто-то из толпы, – так же, как и к Иуде!

Коган сделал вид, что не расслышал выкрика, и продолжил:

– Вот и молодой церковнослужитель Степан думает так же. И это закономерно, товарищи: им, молодым, жить при коммунизме, где нет места церковному ханжеству и религиозному невежеству.

При этих словах он подтолкнул побледневшего Степана вперед.

– Ну, молодой человек, скажите народу слово.

Отец Петр, как бы очнувшись, понял, что он не подготовил Степана, потому, подойдя к нему сбоку, шепнул:

– Степка, отрекайся, а то расстреляют. Ты еще молодой, потом на исповеди покаешься, я дам разрешительную.

Степан повернулся к нему. На Петра смотрели ясные и удивленные глаза. Но тут же удивление во взгляде Степана сменили скорбь и немой укор.

– Вы уже, Петр Аркадьевич, ничего не сможете мне дать, а вот Господь может дать венец нетленный, разве я могу отказаться от такого бесценного дара?

Повернувшись к народу, Степан посмотрел на притихшую толпу крестьян. А затем твердым и спокойным голосом сказал, осеняя себя крестным знамением:

– Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос, Сын Бога Живаго, пришедый в мир грешныя спасти, от них же первый есмь аз…[37]

Лицо Когана при этих словах болезненно перекосилось, точно так же, как тогда, в монастыре, после слов исповедания отца Тавриона, и он, переходя на визг, закричал:

– Саботаж! Митинг закончен, расходитесь! – и для убедительности, выхватив из кармана револьвер, выстрелил два раза в воздух.

53

Взбешенный Коган вошел в горницу и, подойдя к столу, налил полстакана самогонки. Тяжело вздохнув и злобно посмотрев на иконы, висевшие в углу избы, залпом выпил и, поморщившись, обессиленно сел к столу.

– Ого! – удивленно воскликнул Крутов. – Ты, Илья Соломонович, так и пить научишься по-нашему.

– Молчать! – вскричал в бешенстве Коган.

– Но-но, – с угрозой в голосе проговорил Крутов, – мы не в царской армии, а ты не унтер-офицер. Хочешь, я шлепну этого сопляка, чтоб другим неповадно было? А оскорблять себя не позволю.

– Прости, погорячился, – примирительно сказал Коган. – А шлепать пока никого не надо. Теперь как раз нельзя из него мученика за веру делать. Надо бы сломить его упрямство, заставить гаденыша отречься. Это главная идеологическая задача на данный момент.

– А чего тут голову ломать?! В прорубь этого кутенка пару раз обмакнуть, поостынет кровь молодая, горячая – и залопочет. Не то что от Бога – от всех святых откажется.

– Хорошая мысль, товарищ Крутов, – обрадовался Коган. – Так говоришь, сегодня у них праздник Крещения? Хм, хорошая мысль, – повторил он как бы для себя. – У них свое Крещение, а мы устроим наше, красное крещение. Возьми, Крутов, двух красноармейцев понадежней, забирайте щенка – и на реку.

– Ну уж нет, в бою никому не уступлю, – усмехнулся Крутов, – а с юнцами да попами воевать – это не для меня.

– Да ты, товарищ Крутов, не понимаешь всей важности идеологической борьбы.

– Не понимаю, – признался тот с ухмылкой, – потому комиссар не я, а ты, товарищ Коган.

54

Петр зашел в избу с видом побитой собаки и, пройдя по горнице, сел у стола на свое место в красном углу. Он ощущал странную опустошенность, как будто в душе его образовалась холодная темная пропасть без дна.

Матушка подошла и молча поставила перед ним хлеб и миску со щами. Он как-то жалостливо, словно ища поддержки, глянул на нее, но супруга сразу отвернулась и, подойдя к печи, стала сердито греметь котелками. Дети тоже не поднимали на него глаз. Младшие забрались на полати[38], старшие сидели на лавке, уткнувшись в книгу. Четырехлетний Ванятка ринулся было к отцу, но тринадцатилетняя Анютка перехватила его за руку и, испуганно оглянувшись на отца, увела малыша в другую комнату.

Отцу Петру до отчаяния стало тоскливо и неуютно в доме. Захотелось разорвать это молчание, пусть через скандал. Он вдруг осознал, что затаенно ждал от матушки упреков и укоров, – тогда бы он смог оправдаться и все бы разъяснилось, его бы поняли, пожалели и простили, если не сейчас, то немного погодя. Но матушка молчала, а сам отец Петр не находил сил, чтобы заговорить первым, он словно онемел в своем отчаянии и горе. Наконец молчание стало невыносимо громким, оно стучало, словно огромный молот по сознанию и сердцу.

Отец Петр поерзал на лавке, словно ему было неудобно сидеть, а затем встал, вышел из-за стола и бухнулся на колени перед женой:

– Простите меня, Христа ради…

Матушка обернулась к нему, ее взгляд, затуманенный слезами, выражал не гнев, не упрек, а лишь немой вопрос: «Как нам жить дальше?»

Увидев эти глаза, отец Петр почувствовал, что не может находиться в бездействии, надо куда-то бежать, что-то делать. И еще не зная, куда бежать и что делать, он решительно накинул полушубок и выбежал из дома.

55

Ноги понесли Петра прямо через огороды к реке, туда, где сегодня до ранней зорьки он совершал Великое освящение воды. Дойдя до камышовых зарослей, Петр не стал их обходить, а пошел напрямую, ломая сухой камыш и утопая в глубоком снегу. Но, не дойдя до речки, вдруг сел прямо на снег и затосковал, причитая:

– Господи, почто Ты меня оставил? Ты ведь вся веси, Ты веси, яко люблю Тя?[39] – славянский язык Евангелия ему представлялся единственно возможным для выражения своих поверженных чувств.

Крупные слезы текли из глаз Петра и терялись бесследно в густой, темной с проседью бороде. Наконец он встал и стал пробираться к реке. Выйдя из камыша, он остановился, стал присматриваться и прислушиваться. Яркий месяц и крупные январские звезды освещали мягким голубым светом серебристую гладь замерзшей реки. Вырубленный крест уже успел затянуться тонким ледком, припорошенным снегом, только в его основании зияла темная прорубь около метра в диаметре. Около проруби копошились люди. Петр пригляделся и увидел двух красноармейцев в длинных шинелях, держащих голого человека со связанными руками, а рядом на принесенной коряге сидел еще один, в овчинном тулупе, и попыхивал папироской. Человек в тулупе махнул рукой, и двое красноармейцев стали за веревки опускать голого человека, в котором Петр узнал Степку.

– Ах ты! – вырвался у Петра возглас удивления и ужаса.

56

Около проруби на принесенной с берега коряге сидел Коган. Он зябко кутался в тулуп. Перед ним стоял раздетый Степан со связанными руками. С головы юноши стекала вода. По бокам, поддерживая его, стояли Брюханов и Зубов. Коган махнул рукой, и красноармейцы вновь стали медленно на веревках опускать Степана в прорубь. Подержав немного в воде, они, снова вытащив, поставили Степана перед Коганом.

– Ну, будешь отрекаться сейчас или тебе еще не хватает аргументов? Так вот они, – и Коган указал рукой на прорубь.

Степана трясла мелкая дрожь. Но он, кое-как совладав с собой, отрицательно замотал головой.

– Да что мы с ним возимся? Товарищ комиссар, – нудно-просительным голосом заскулил Зубов. – Под лед его на корм рыбам, и всех делов.

– Нельзя под лед, Зубов, нельзя, – Коган поднял указательный палец вверх, – людей надо перевоспитывать, иногда и такими методами.

– Да хрен перевоспитаешь этих фанатиков, только мерзнем тут из-за них, – зло проговорил Брюханов и заорал на Степана: – Ты че, гад ползучий, контра, издеваешься над нами?! – при этих словах он с размаху ударил Степана в лицо кулаком, у того пошла кровь из носа.

– Господи, – негромко сказал Степан, – прости им, не ведают, что творят[40].

– Чего? Чего он там лопочет? Не слышу, – наклонил к Степану ухо Зубов.

– Это он у тебя прощения просит, – засмеялся Коган, – за то, что издевается над тобой. Так что ты уж, Зубов, прости его, пожалуйста.

57

Холодная пропасть в душе отца Петра при виде Степана стала заполняться горячей жалостью к страдальцу.

Хотелось бежать к нему, что-то делать, как-то помочь. Но что он может против троих вооруженных людей? Безысходное отчаянье заполнило сердце отца Петра.

Петр обхватил голову руками и тихо заскулил, словно пес бездомный, а потом нечеловеческий крик, скорее похожий на вой, вырвался у него из груди, унося к небу великую скорбь за Степана, за матушку и детей, за себя и за всех гонимых страдальцев земли русской. Этот вой был настолько ужасен, что вряд ли какой дикий зверь мог бы выразить голосом столько печали и отчаянья.

Мучители вздрогнули и в замешательстве повернулись к берегу, Коган выхватил револьвер, Брюханов передернул затвор винтовки. Вслед за воем раздался вопль:

– Ироды проклятые, отпустите его, отпустите безвинную душу.

Тут красноармейцы разглядели возле камышей отца Петра.

– Фу, гадина, как напугал, – облегченно вздохнул Зубов и тут же зло заорал: – Ну погоди, поповская рожа, – и устремился к Петру.

Брюханов, схватив винтовку, побежал в обход, стараясь отрезать Петру путь к отступлению. Отец Петр побежал на лед, но, поскользнувшись, упал, тут же вскочил и кинулся сначала вправо и чуть не наткнулся на Зубова, развернулся влево – а там Брюханов. Тогда отец Петр заметался, как затравленный зверь, это рассмешило преследователей. Зубов весело закричал:

– Ату его!

И, покатываясь со смеху, они остановились. Зубов выхватил нож и, поигрывая им, стал медленно надвигаться на отца Петра. Тот стоял в оцепенении.

– Сейчас мы тебя, товарищ попик, покромсаем на мелкие кусочки и пошлем их твоей попадье на поминки.

Отцу Петру вдруг пришла неожиданно отчаянная мысль. Он резко развернулся и что есть силы рванул ко второй проруби, о которой преследователи ничего не подозревали, она уже затянулась корочкой льда и была присыпана снежком.

Не ожидая такой прыти от батюшки, Зубов с Брюхановым недоуменно переглянулись и бросились следом. Тонкий лед с хрустом проломился под отцом Петром, и уже в следующее мгновение Зубов оказался рядом с ним в темной холодной воде. Брюханов сумел погасить скорость движения, воткнув штык в лед, но, упав на лед, его тело по инерции продолжало скользить до самого края проруби. Зубов, вынырнув из воды с выпученными от страха глазами, схватился за край проруби и заверещал что было сил:

– Тону, тону, спасите! Брюханов, руку, дай руку, Бога ради!

Брюханов протянул руку, Зубов судорожно схватился за нее сначала одной рукой, а потом другой, выше запястья. Тот, поднатужившись, стал уже было вытягивать Зубова, но подплывший сзади Петр ухватился за него. Такого груза Брюханов вытянуть не мог, но и освободиться от намертво вцепившегося в его руку Зубова тоже не мог и, отчаянно ругаясь, стал сползать в прорубь, в следующую минуту оказавшись в ледяной воде. Неизвестно, чем бы это все закончилось, не подоспей вовремя пришедший на реку Крутов. Он подобрал валявшуюся винтовку и, взявшись рукой за ствол, ударил прикладом в лицо отца Петра. Тот, отцепившись от Зубова, ушел под воду.

В следующую минуту Крутов вытянул красноармейцев на лед. Из-под воды снова показался отец Петр.

– Господи, Ты веси, Ты вся веси, яко люблю Тя, – с придыханием выкрикнул он.

– Вот ведь какая гадина живучая, – озлился Зубов и, схватив винтовку, попытался ударить отца Петра, целясь прикладом в голову, но попал вскользь, по плечу.

Отец Петр подплыл к противоположному краю проруби, ухватившись за лед, поднапрягся, пытаясь вскарабкаться, непрестанно повторяя:

– Ты веси, яко люблю Тя…

В это время подошедший к проруби комиссар выстрелил в спину уже почти выбравшемуся отцу Петру из револьвера.

Петр, вздрогнув, стал медленно сползать в воду, поворачиваясь лицом к мучителям. Глаза его выражали какое-то детское удивление. Он вдруг широко улыбнулся и проговорил:

– Но яко разбойника помяни мя…[41]

Дальше он уже сказать ничего не мог, так с широко открытыми глазами и стал погружаться медленно в воду. Коган как-то лихорадочно сделал три выстрела вслед уходящему под воду отцу Петру, вгоняя в прорубь пулю за пулей. Вода в проруби стала еще темнее от крови.

– И впрямь красное крещение, – пробормотал Крутов. Сплюнув на снег, он скомандовал красноармейцам: – Чего стоите, вон отсюда.

Красноармейцы сразу же, подхватив винтовки, побежали к селу.

Крутов подошел к лежащему на снегу Степану. Вынул нож и перерезал веревки, стягивающие руки юноши. Потом поднял его, снял с себя полушубок и накинул на плечи Степана.

– Давай, парнишка, обопрись на меня, пойдем домой.

Поддерживая Степана, Крутов побрел с ним в сторону села.

– Это что такое, – с возмущением воскликнул Коган, – ты, товарищ Крутов, ответишь перед ревтрибуналом за пособничество контре.

– Сам ты контра поганая, да и гусь свинье не товарищ, – не оборачиваясь, бросил презрительно Крутов.

– Что, что ты сказал? – завопил Коган, выхватывая револьвер.

Крутов, не обращая внимания на его крики, шел дальше, поддерживая валившегося с ног Степана.

Коган побледнел от злости и навел револьвер на удаляющегося Крутова. Рука его дрожала.

– Именем революции, – прошептал он и спустил курок.

Раздался выстрел. Крутов, вздрогнув, стал медленно оседать на снег. Выпущенный им Степка обессиленно упал рядом. Падая на снег, Крутов прошептал:

– Вот гнида, в спину.

Он перевернулся на бок, дотянулся до кобуры и с усилием вытащил маузер. Комиссар, увидев, как Крутов вытаскивает маузер, попытался снова в него выстрелить. Но патронов в барабане уже не было, и револьвер лишь бесполезно щелкал. Крутов криво улыбнулся и навел маузер на комиссара. Тот, в страхе оглядываясь на Крутова, побежал.

– От пули не убежишь, – прошептал Крутов. Но в его глазах стал появляться туман, и он уже плохо видел комиссара. Крутов загреб в свободную руку снег и протер им глаза. Открыв глаза, он поймал Когана на мушку и выстрелил. Комиссар по инерции сделал еще несколько шагов в сторону проруби, но уже на подкосившихся ногах и упал на самом ее краю. Струйка крови потекла по льду от головы Когана и стала стекать в холодную темную воду. Крутов, увидев, как упал комиссар, ухмыльнулся и прошептал:

– Значит, Бог есть.

Голова его безжизненно упала на снег.

58

В доме отца Петра на кровати лежал Степан. Все тело его горело от жара. Матушка Авдотья то и дело меняла на его лбу холодные компрессы.

Степан открыл глаза и, присмотревшись, увидел, что у дверей стоят его родители: мать в белой одежде сестры милосердия, отец в белом парадном мундире поручика с Георгиевскими крестами. Рядом с ними отец Таврион во всем монашеском, но клобук и ряса белые, игуменья Евфросиния и монахиня Феодора, тоже в белом. Все они молча улыбаются ему. Степан радостно улыбнулся им в ответ и протянул руку.

– Что ты хочешь, Степа? – спросила матушка, видя протянутую руку больного.

Степан шепотом пытается что-то сказать матушке. Она склонила к нему ухо и расслышала его шепот:

– Что же, матушка, вы их в дом не приглашаете?

– Кого тут приглашать, Степа? – спросила матушка так же шепотом, озираясь кругом и никого не видя.

– Так вот же они, стоят у дверей: мои папа и мама, отец Таврион, матушка Евфросинья.

Авдотья в недоумении вновь оглянулась на двери, но никого там не увидела.

– Бедный мальчик, – со вздохом всхлипывает матушка, – он бредит.

– Я не брежу, матушка, я просто их вижу. Как же вы их не видите?

Степан вновь глядит на своих родных и замечает вместе с ними отца Петра, тоже в белой рясе, который приветливо машет ему рукой.

– Вот и отец Петр с ними, – радостно шепчет Степан, – значит, Господь его простил.

Степан видит, как из-за отца Петра протискивается Крутов в белой каракулевой шапке и белой бурке. Он озорно подмигивает Степану. Степан подмигивает ему в ответ и шепчет:

– Милостив Господь, не то что мы, грешники, – и поворачивается к Авдотье. – Они зовут меня, матушка. Помогите мне подняться, я пойду с ними.

Он еще раз улыбнулся и, облегченно вздохнув, прошептал:

– Я пошел, матушка, до свидания.

– Прощай, Степушка, – тихо сказала матушка, закрывая большие, навеки застывшие голубые глаза Степана.

Свет золотой луны

В аул их привезли на рассвете. Сняли с головы мешки и вытолкали из машины. Гаврилов жадно глотал чистый воздух высокогорья. Пока несколько часов тряслись в машине, он чуть не задохнулся в этом невыносимо пыльном мешке. Оглядевшись, увидел, что стоят они возле небольшого двухэтажного каменного дома, прилепившегося к скале. Скала круто уходила вверх, метра через три-четыре переходя в террасу, на которой тоже располагался дом, вернее, обмазанная глиной небольшая сакля[42] с плоской крышей. Пленникам приказали сесть на землю. Гаврилов замешкался и тут же получил болезненный удар в плечо прикладом автомата. Он оглядел своих товарищей по несчастью. Их было трое: один совсем молоденький солдатик и двое парней, с которыми он прибыл в Чечню на восстановление нефтеперерабатывающего завода. Михаил Патриев и Илья Коваль – слесари-наладчики, а он, Анатолий Гаврилов, – инженер фильтрационных систем. С солдатом они даже толком не успели познакомиться, так как того подсадили к ним в машину уже на выезде из Грозного. Вид у Коваля был плачевный: кровоподтек на всю правую скулу и полностью заплывший глаз. Досталось бедняге, когда уже на выезде из Грозного попробовал сбежать. Чеченец, нагнавший его, сбил с ног и стал яростно пинать, норовя попасть своим тяжелым армейским ботинком по голове. Так бы и забил парня, если бы другие сопровождавшие не оттащили разъяренного соплеменника.

– Держись, Илья, – попытался подбодрить его Гаврилов, пока они тряслись в кузове крытого грузовика.

– Господи, – простонал Коваль, – зачем я только согласился ехать в эту несчастную командировку на Кавказ! Да лучше бы грузчиком на ликеро-водочный. Нет ведь: погнался за длинным рублем!

Гаврилов подумал: «А у меня и выбора не было. Фирма послала как специалиста, попробуй откажись, увольнять не будут, а просто не продлят контракта. Они теперь хитро делают: контракт только на год. И никакие тебе профсоюзы не помогут. Обещали охрану надежную. Какая тут, в Грозном, охрана поможет. Поди разберись, кто бандит, а кто не бандит. Все с оружием ходят. Да и милиция чеченская вся из бывших боевиков». Нет, конечно, выбор у человека всегда есть, мог бы и не ехать. Жена с дочкой уговаривали. Соглашались даже на его увольнение с престижной и высокооплачиваемой работы, лишь бы муж и отец был жив и здоров. Просто он, как и Коваль, позарился на хороший заработок. В советское время двести сорок рублей получал, и хватало. На курорт в Крым каждый год ездили по профсоюзным путевкам. А теперь чем больше зарабатываешь, тем больше не хватает. Машину новую надо, компьютер дочери надо, в Испанию на курорт съездить надо. Все надо, надо, а конца и края этому «надо» нет. А вот теперь конец есть. Здесь, в далеком, Богом забытом ауле, здесь и конец. Не будет за них фирма распинаться, выкуп выплачивать. Гаврилов вдруг вспомнил отрезанные головы пяти британцев, показанные по телевидению, и содрогнулся. Господи, спаси и сохрани! «Вот я уже и молиться начал, – поймал он себя на мысли, – а дома, сколько жена ни просила, так в церковь и не пошел. И венчаться отказался. Теперь-то она, узнав о моем похищении, наверняка сразу в церковь побежала». От мысли, что за него молятся, Гаврилову как-то стало спокойней на душе. «Господи, если Ты есть там, на небесах, взгляни на нас, горемык несчастных, и помоги нам».

Чеченцы стояли в стороне, о чем-то переговариваясь между собой. Во двор вошли еще несколько боевиков, с головы до ног обвешанных оружием. Они громко смеялись, здоровались, обнимая друг друга. Вскоре один из них отделился от компании, не торопясь, вразвалочку подошел и стал внимательно разглядывать пленных. Выглядел он лет на сорок пять – пятьдесят, среднего роста, коренастый, с густой черной бородой. Из-под лохматых бровей недобро поблескивали темные глаза. От такого взгляда пленникам стало не по себе. Оглядев внимательно каждого, он уже было пошел к дому, но вдруг в задумчивости остановился, а затем вернулся и, указав стволом автомата в сторону Гаврилова, прохрипел:

– Фамилия?

– Чья, моя? – не сразу сообразил тот.

– Ну, не моя же, – рассмеялся чеченец.

– Гаврилов.

– Толик, значит? – обрадованно воскликнул чеченец, и его глаза потеряли тот холодно-зловещий блеск, что еще недавно вселял в души пленников смятение и страх. Теперь они светились неподдельной радостью и теплом.

– Да, Анатолий, – совсем растерялся Гаврилов.

– Ну, здорово, Толик. Не узнаешь? Джанаралиев я.

– Хамзат! – удивился Гаврилов, резко вскочив с земли.

Чеченцы, до этого с любопытством наблюдавшие всю сцену, вскинули автоматы. Хамзат что-то крикнул им по-чеченски, и те успокоились.

– Значит, не узнал меня? – прохрипел Хамзат, протягивая Гаврилову руку. – А я тебя узнал, только вначале сомневался.

– Да как же узнаешь в таком аксакале[43] того юного джигита, каким ты был двадцать пять лет назад? – шутил враз повеселевший Гаврилов. – Ты не представляешь, как я рад, Хамзат. Ведь ты нам теперь поможешь, правда?

– Не все так просто, Толик, как ты думаешь. Но что в моих силах, постараюсь для тебя сделать. Я ведь твой должник. Как это у вас, русских, говорят: долг платежом красен?

Джанаралиев подошел к чеченцам и стал что-то им говорить. Разговаривали они на своем языке, но было заметно, что разговор идет на повышенных тонах. Затем Джанаралиев вновь подошел к Гаврилову и, отведя его в сторону, сказал:

– Пока ни до чего толком договориться с ними не сумел. А деньги на вас большие стоят. Я не из их тейпа[44], здесь на правах гостя. Сумел убедить не сажать тебя в яму. Скажем так: поручился за тебя головой. Со мной поживешь в доме, а дальше видно будет.

– А мои товарищи?

– Ты пока о себе думай. Ничего с ними не случится, посидят в яме. Как выкуп пришлют, их отпустят.

– А если не пришлют?

– Тогда пришлют их головы, – весело подмигнул Гаврилову Джанаралиев, и видя, как у того вытянулось лицо, тут же добавил: – Да пошутил я, пойдем за мной, хватит бесполезные разговоры вести.

– Ну и шуточки у тебя, Хамзат! – возмутился Гаврилов.

По дороге он размышлял: «Вот ведь как удивительно складывается судьба. Не думал, не гадал – встретить армейского друга через четверть века, да еще при таких обстоятельствах».

* * *

Уже на втором курсе нефтяного института Гаврилов завалил сессию. После отчисления долго раздумывать не стал, сам пришел в военкомат. Правда, с армией ему не повезло, угодил в часть, где старший призыв был в основном с Кавказа: чеченцы, дагестанцы, ингуши. Держались эти ребята между собой дружно. Таким их отношениям можно было только позавидовать. Русские – те каждый сам по себе. А эти, хоть по численности и уступали русским, но благодаря круговой поруке их даже «деды» не трогали. А уж как кавказцы сами «дедами» стали, издевательствам и унижениям от них не было конца. Досталось призыву Гаврилова по полной программе. Ненавидели их все, а выступить против – кишка тонка. Гаврилов парень был крепкий, до армии борьбой занимался, кандидат в мастера спорта. Стал отпор кавказцам давать, за что был не раз жестоко бит. Хоть ты чемпионом будь, а когда на тебя всем скопом навалятся человек десять, никакие приемы не помогут. Как говорят, против лома нет приема. После одной такой разборки две недели в госпитале провалялся. Но вышел – и опять за свое. Потом удивлялся: как только жив еще остался? И все же его противление не прошло даром: зауважали его чеченцы и больше не донимали. Незадолго до демобилизации кавказцев прибыл молодой призыв, который сразу же попал под их жестокий прессинг. Джанаралиев пришел служить к ним в роту именно с этим призывом. Земляки сразу его признали, и тот, пользуясь их покровительством, жил припеваючи. Ребята про себя злорадствовали: «Ну, погоди, чернозадый, уйдут на дембель твои братья, тогда ты за все их дела ответишь, мало тебе не покажется». Джанаралиев догадывался о своей участи и с тоской ждал, когда останется один на один с разобиженными на всех его земляков солдатами. Чеченцы, уходя на дембель, всячески угрожали: «Если кто хоть пальцем тронет Хамзата, ему крышка, прирежем, как паршивую овцу». Но ребята, слушая эти угрозы, только молча ухмылялись и ждали.

Вот наконец-то дождались. Пришло время, когда призыв Гаврилова по всем армейским неписаным законам стал «дедами». Послали гонцов в соседнюю деревню купить самогонки. После вечерней поверки и команды отбоя, когда в казарме не осталось офицеров, всем скопом зашли в «ленинскую комнату». Называлась она так потому, что все ее стены были увешаны разными агитационными плакатами, а на тумбочке у передней стены стоял небольшой гипсовый бюст Ленина. По субботам в этой комнате замполит роты обычно проводил политинформацию. Поскольку здесь стояли столы, то в свободное время солдаты здесь писали домой письма, клеили дембельские альбомы или читали газеты. Плакаты и бюст Ленина никому не мешали делать свои дела, а дел у солдата в его свободное время всегда найдется немало.

В этой комнате и стали отмечать свое «дедовство». Посидели, пошумели, выпили всю самогонку. С непривычки хмель ударил в голову, и потянуло на «подвиги». Ефрейтор Сечинюк выбежал из «ленинской комнаты» в казарму и завопил истошным голосом:

– А ну, салаги, подъем! Выходи, стройся для принятия присяги!

За ним, гогоча, вывалили другие «деды». Тех из молодых солдат, кто замешкался в постели, пинками подгоняли на построение. Перед строем мало что соображавших со сна солдат прохаживался с важным видом ефрейтор и поучал:

– Слушайте меня, своего дедушку, внимательно. Сейчас будете выходить из строя по одному для принятия присяги. Равняйсь! Смирно! Анисимов, два шага вперед. Повторяй за мной: «Я, салага, бритый гусь, обязуюсь и клянусь: сало, масло не рубать, старикам все отдавать».

Каждый из молодых солдат повторял эту шутовскую присягу и под хохот «дедов» становился снова в строй. Дошла очередь до Джанаралиева. Чеченец покраснел от досады и возмущения, но все же вышел вперед.

– Слушай, Сечинюк, для мусульманина твоя присяга не годится, – закричал, давясь от смеха, один из «дедов».

– Это почему же? – озадачился ефрейтор.

– Соображай головой, это для вас, хохлов, сало – национальный деликатес, а им не положено. Так что он и без твоей присяги тебе сало с радостью отдаст.

Раздался дружный смех. Сечинюк не растерялся:

– Советская армия религиозных предрассудков не признает. А чтобы служба этому абреку не казалась медом, мы его вначале приучим сало есть, а потом уже к присяге приведем.

И он кинулся к своей тумбочке, из которой под общий хохот сослуживцев достал шмат соленого сала.

– Неужели не жалко сало отдавать? – смеялись солдаты. – У тебя же снега зимой не выпросишь.

– Ради укрепления дружбы народов и интернационального единства, – продолжал куражиться Сечинюк, – мне ничего не жалко. На, жри и помни мою доброту.

При этих словах он сунул сало прямо под нос Джанаралиеву. Тот ударил его по руке, так, что сало отлетело под чью-то кровать. Сам же Джанаралиев тут же отскочил от ефрейтора и выхватил из кармана большой кухонный нож. «Деды» шарахнулись от него в разные стороны, но потом поснимали с себя ремни и, размахивая тяжелыми медными пряжками, стали медленно окружать чеченца. Джанаралиев, затравленно озираясь, хрипел:

– Мамой клянусь, зарежу, кто первый подойдет, а затем и сам себя убью, но сало есть не буду.

Гаврилова в этот день в казарме не было. Он дежурил на КПП. У них со вторым дежурным закончилось курево, и Гаврилов решил, пока ночью никто не видит, сбегать в казарму за сигаретами. Здесь он и застал эту картину.

– Что происходит? – спросил, подходя, Гаврилов.

Гаврилова уважали, считая его самым пострадавшим от кавказцев, потому приходу его обрадовались.

– Да вот, Толян, хотим этого чурку сало приучить есть, а он упрямится. Может, ты его уговоришь?

При этих словах ему подали шмат сала, который перед этим достали из-под кровати.

– Да вы что, ребята, совсем озверели? – закричал возмущенный Гаврилов.

– Ты чего это, братан, против своих идешь? Или забыл, как они над тобой издевались?

– Я ничего не забыл. Сейчас вы тут все дружно собрались, как один. Ремнями машете. А где вы были, когда я с чеченцами махался? Если бы тогда, как сейчас, мы бы все вместе держались, то никто бы над нами не издевался. Что молчите? Ну, тогда запомните хорошенько: кто Хамзата тронет, будет иметь дело со мной лично. Обидел его – считай, что меня обидел.

Благодарный Хамзат после этого случая привязался к Гаврилову, как к родному брату. Когда Гаврилов по демобилизации уходил домой, расстроенный предстоящим расставанием Джанаралиев уговаривал:

– Дай мне слово, Толик, что приедешь ко мне в Чечню. Самым дорогим гостем будешь. У нас знаешь как красиво в горах! Я тебя обязательно на охоту поведу.

Гаврилов, естественно, клятвенно заверил Хамзата, что приедет, но на гражданке все завертелось, закружилось: институт, женитьба, дети. Когда через несколько лет вспомнил об армейском друге, то обнаружил, что потерял адрес. Так и не удалось побывать в гостях у Джанаралиева.

Все это и припоминал Гаврилов, идя следом за Хамзатом по тропинке, ведущей на верхнюю террасу.

* * *

Хамзат привел Гаврилова в саклю. Задняя стена сакли была скалой, на которой висел ковер. Они сели обедать. Изголодавшийся в пути Гаврилов с жадностью накинулся на вареную баранину и лепешки с овечьим сыром. Потом пили чай и разговаривали.

– Что, друг Хамзат, воюешь?

– Да, воюю. Я, между прочим, заметь, за свою землю воюю, завещанную мне моими предками. А вот за что твои собратья воюют, не знаю. Может, ты мне ответишь?

– Так ведь никто же этой земли у тебя не отнимает, жили бы себе спокойно, как все.

– А может, мы не хотим, как все. Хотим жить по своим вековым законам, вот за это и воюем.

– Брось ты, Хамзат. По каким тогда законам меня, человека сугубо гражданского, захватили в плен? Тем более что я пришел восстанавливать завод для твоего народа.

– Ну, предположим, тем, кто тебя захватил, до этого завода нет никакого дела. Когда завод заработает, они с него ничего иметь не будут. Зато с вас можно иметь реальные деньги. Истинный джигит, как коршун, слетает с гор, чтобы схватить добычу, и опять – в свое гнездо.

– И ты считаешь эти законы справедливыми?

– А что в них несправедливого? Мы дети гор, дети природы. Разве может кто-нибудь назвать законы природы несправедливыми? Можно ли обвинять волка за то, что он нападает на овцу? Что с ним прикажешь делать? Отпилить ему клыки, вставить в зубном кабинете вместо резцов протезы в виде коренных зубов, чтобы он траву мог жевать? Отвечай: станет волк есть траву? Нет, никогда не станет. Волка только можно уничтожить. Но будет ли лучше без волков? Уже пробовали, стали болеть животные. Волки – санитары леса. Проблема не в нас, чеченцах, а в вас, русских. Болеет не Чечня, больна Россия. Если война в Чечне не станет для вас уроком, то Россия просто исчезнет с лица земли.

– Ну, хорошо, Хамзат, допустим, Россия исчезнет, но кому станет от этого лучше – вам, чеченцам? На смену России явится кто-нибудь другой, например Америка.

– Будем и с ними воевать. Хотя с вами привычней, вы вроде как свои.

– Вот именно свои, и вы же не волки, а люди.

– Люди порою хуже волков бывают. Во всяком случае, все люди делятся на волков и овец.

– Хамзат, а веришь ли ты сам в то, что говоришь?

Хамзат замолчал, в задумчивости пережевывая лепешку.

– Жизнь меня заставляет в это поверить, – устало сказал он и опять замолчал, словно чего-то недоговаривая.

Гаврилов посмотрел на него в упор:

– Хамзат, я же знаю, что ты не тот человек, которого можно заставить. Жизнь заставляет, а сам-то ты что думаешь?

– Ты хочешь, чтобы я думал по-другому? Чтобы у меня вдруг стали другие представления о жизни? Но в моих жилах течет кровь моего народа, который думал так веками. Как я могу думать по-другому? Сам-то ты как думаешь? Во что ты веришь?

– Я, Хамзат, верю в хорошие человеческие отношения, верю в дружбу.

– Ну, ты прямо как истинный горец заговорил. Тогда не будем больше рассуждать, чьи законы самые справедливые. Просто поверь мне, что ради нашей с тобой дружбы я сделаю все, чтобы ты вернулся домой.

– И все же, почему ты стал боевиком?

– Так получилось, Толик. Я ведь учитель истории, а когда в мой дом угодила бомба, для меня началась другая история. Теперь все русские мне кровники[45].

– Выходит, и я твой кровник?

– Слава Аллаху, ты не пришел сюда воевать, а то бы тоже стал моим кровником. Ладно, хватит на сегодня философии, надо подумать, как тебя освободить. Как ты считаешь, ваша фирма даст за вас выкуп?

– В этом я сильно сомневаюсь.

– Дело в том, Толик, что так просто мне тебя не отдадут. Вас, пока везли из Грозного, уже два раза перекупили. Деньги затрачены, и никто их терять не хочет. Они вроде идут мне навстречу, согласились тебя отдать, если я возмещу семье убыток в пятьдесят тысяч долларов. У меня с собой этих денег нет. Завтра я пойду к себе, через три дня принесу деньги и заберу тебя отсюда.

– А мои товарищи?

– Ну, я не Березовский, чтобы всех выкупать.

– Без ребят я не пойду, – покачал головой Гаврилов.

– Да ты не строй из себя героя, так я тебе ничем не смогу помочь.

На следующий день с утра Хамзат все же ушел к себе за деньгами, а Гаврилов оставался в его комнате. За ним приглядывали двое парней Хамзата.

На второй день Гаврилова позвали в нижний дом. Чеченцы встретили его приветливо и сказали, что переговоры с фирмой принесли уже кое-какие результаты и скоро он сможет оказаться на свободе, а сейчас с ним будет говорить его шеф. Гаврилов разволновался, услышав в трубке голос управляющего:

– Михаил Самуилович, как я рад, что вы позвонили! Простите, что я сомневался в вашей помощи.

– В нас, Анатолий Сергеевич, никогда не надо сомневаться, мы ценных специалистов в беде не оставим. А теперь слушайте меня и не перебивайте. Переговоры о вашем освобождении оказались трудными и очень затратными. Но теперь, когда у нас срочный крупный заказ в Ираке на установку оборудования для нефтеперерабатывающего завода, нам срочно нужен специалист вашего профиля. Так что считайте, вам повезло. Возвращайтесь быстрее. Я уверен, что своей работой вы покроете расходы фирмы. Патриеву и Ковалю скажите… – наступила пауза, – а вообще-то лучше ничего не говорите.

– Так я не понял вас, Михаил Самуилович: вы только меня одного вызволяете? А как же ребята?

– Не берите в голову ничего лишнего и радуйтесь, что удалось так дешево отделаться.

– Что же, по-вашему, Коваль с Патриевым лишние? Нет, так дело не пойдет, Михаил Самуилович, если я вам нужен, то выкупайте меня вместе с ребятами.

– Да вы что, ненормальный человек? Вас спасают, а вы вместо благодарности еще и начинаете торговаться. Запомните, Анатолий Сергеевич, хорошенько: незаменимых людей нет. Потому последний раз предлагаю помощь.

– Запомните и вы, Михаил Самуилович, я подлецом еще никогда не был и вас прошу меня в них не записывать.

В трубке раздались гудки. Когда Гаврилов повернулся к чеченцам, те смотрели на него, бешено вращая глазами. До их сознания наконец-то дошло, что денежки за пленника, которые они считали уже своими, уплывают.

– Ты что же это, русская свинья, крадешь у нас двести пятьдесят тысяч долларов и думаешь, что это так тебе даром сойдет? – зашипел чеченец, сощурив злые глаза на Гаврилова. – Приведите-ка мне одного из его кунаков[46], – распорядился он, – я покажу, как с нами шутки шутить.

Через несколько минут приволокли Коваля со связанными руками. В нем теперь трудно было признать того веселого и беспечного балагура-весельчака, каким его знали друзья и сослуживцы. Всегда желанный на любом дружеском застолье, покоритель женских сердец и острослов, Коваль имел вид настолько жалкий и растерянный, что сердце Гаврилова невольно сжалось от боли за своего товарища.

Коваль щурился от яркого света с непривычки после темной ямы. А когда разглядел Гаврилова, то в глазах его засветилась надежда. В это время к нему подошел сзади чеченец, схватил Коваля рукой за волосы и, запрокинув голову, быстро перерезал огромным ножом его горло. Все произошло так молниеносно, что Гаврилову это показалось неправдоподобным и он словно оцепенел. Но когда боевик, ловко орудуя ножом, отделил голову от тела и швырнул ее к ногам Гаврилова, тот, дико закричав, бросился на чеченца. Его сбили с ног и начали пинать. Вскоре Гаврилов потерял сознание. Очнулся он уже в вонючей, обмазанной глиной яме. Рядом сидели Патриев и солдат.

– Здорово тебя, Сергеевич, отделали, а Илюха где? – спросил Патриев.

– Нет больше Илюхи, Миша! Нет! Это звери, а не люди. Ты понимаешь – звери? – на этих словах Гаврилов разрыдался, уронив голову на плечо товарищу.

* * *

К вечеру следующего дня прибыл Хамзат. Гаврилова вытащили из ямы и привели к нему. Тот, сочувственно посмотрев на Гаврилова, вздохнул:

– Эх, Толик, Толик. На пару дней тебя нельзя оставить. Можешь не рассказывать, все знаю. Плохи наши дела. Теперь у них накрылись верные четверть миллиона баксов, и они подняли цену. В компенсацию за твоего убитого друга они с меня потребовали еще пятьдесят тысяч, да за тебя сто. На меньшее никак не идут, – сокрушенно вздохнул Хамзат. – Да и все равно деньги теперь не помогут. Ведь, как я понял, без своего товарища ты не согласишься уйти.

– Да, Хамзат, ты правильно все понял, – мрачно ответил Гаврилов.

– Хорошо, будем что-нибудь соображать.

Гаврилова снова отвели в яму, где его встретил с расспросами Патриев. Солдат уже спал, болезненно вздрагивая во сне. «Совсем еще безусый мальчишка. Зачем таких сюда присылают?» – подумал с досадой Гаврилов, вспомнив о своем семнадцатилетнем племяннике.

Гаврилов уже было стал дремать, когда услышал какую-то возню наверху. Открыв глаза, он стал прислушиваться, толкнув при этом Михаила. Люк над их головами сдвинулся в сторону, открыв кусочек звездного неба. Затем небо заслонила тень и раздался приглушенный голос Хамзата:

– Толик, я спускаю лестницу, давай выбирайся со своим другом, только осторожней, не шумите.

Гаврилов растолкал солдата.

– Давай, служивый, без шума, потихоньку наверх.

– Зачем наверх? – не понял тот спросонья.

– Убегать будем. Понял?

– Понял. А если поймают?

– Ты об этом меньше думай, а исполняй приказ старшего по званию, я, между прочим, сержант запаса.

Твердость в голосе Гаврилова сразу придала солдату решимости.

– Есть, товарищ сержант, – прошептал он повеселевшим голосом и полез наверх.

– Ты что, Толик, совсем охренел, – возмутился Хамзат, – зачем еще этого с собой тащишь?

– Считай, Хамзат, что он мой сын. А сыновей не бросают.

– Может, ты всю Российскую армию усыновишь? – проворчал Хамзат, когда они уже выбрались наверх.

С Хамзатом был один из его боевиков. Все вместе, стараясь не шуметь, двинулись через двор к тропинке, ведущей на верхнюю террасу. Здесь они забрались на плоскую крышу сакли, и Хамзат тихонько свистнул. Со скалы кто-то спустил им веревочную лестницу, и они стали забираться по ней наверх. Потом пошли по горным тропинкам все выше и выше.

– За ночь нам надо успеть добраться до моей пещерки, – озабоченно предупредил Хамзат, – там отсидимся, пока нас будут искать.

Шли всю ночь по каким-то узким горным тропинкам, одному Хамзату известным. Изрядно вымотались, но под утро стало легче, так как дорога пошла под уклон. Вскоре путники подошли к отвесной скале, дальше идти было некуда. Хамзат нырнул в заросли большого куста орешника и вынес оттуда моток веревки. Привязав веревку, Хамзат сказал что-то по-чеченски своим помощникам и стал спускаться вниз. За ним по очереди спустились солдат, Гаврилов и Патриев. Они оказались на небольшом скалистом выступе. Оставшиеся чеченцы подняли веревку назад. Хамзат осторожно провел беглецов по узкому карнизу в расщелину, образующую небольшую пещерку.

– Здесь пересидим три дня, – сказал он, – потом я вас отведу поближе к одному блокпосту, а там сами знаете, что делать.

– А эти двое? – спросил Гаврилов.

– Это мои племянники, надежные люди. Хотя они очень недовольны, что я с вами вожусь, но деваться им некуда. У нас старших в роду почитают. Как погиб их отец, я теперь им вместо него. Они нам сейчас наверху нужны. Здесь, в горах, они как у себя дома. Следы запутают, а через три дня придут, скинут нам веревку.

Хамзат открыл консервы с говяжьей тушенкой. Путники поели и, запив из бурдюка ключевой водой, прилегли на расстеленные в пещерке шкуры. После тревожной ночи и трудного перехода все сразу провалились в глубокий сон. Хамзат какое-то время лежал с закрытыми глазами, слушая мерное дыхание русских, сам он долго не мог уснуть. Наконец сонная дремота начала убаюкивать его тревожные думы.

Неожиданно в пещерном проеме возникла женская фигура. Сердце Хамзата задрожало в сладостном трепете. Он, еще не разглядев лица женщины, сразу признал в ней свою любимую жену. «Наташа, – произнес он шепотом, чтобы не разбудить спящих, – ты как здесь оказалась? Я ведь думал, что ты погибла. Какое же это счастье, что ты, любимая моя, жива! Погоди, я сейчас выйду к тебе, пусть люди спят». Хамзат попытался приподняться от земли, но свинцовая тяжесть словно сковала все его тело. Жена сама подошла к нему и, присев рядом, осторожно провела рукой по его волосам, а затем, нагнувшись, нежно поцеловала в губы.

Хамзат очнулся от сна. Губы, как это ни странно, сохраняли вкус поцелуя жены. Горечь от того, что это было всего лишь сновидением, больно сжала его сердце. Ему стало нестерпимо душно. Он осторожно, чтобы не разбудить спящих, выбрался из пещеры.

Усевшись на краю скалы, он посмотрел на вершину противоположной горы, из-за которой вскоре должна была показаться луна. Хамзата терзали тревожные мысли: «Что я делаю? Видел бы мой отец, он бы уж точно не одобрил».

* * *

Хамзат родился в далеком степном Казахстане. Из тех младенческих воспоминаний у него только и осталось, что бескрайняя степь с пожухлой от солнца травой и пыльные дороги. Когда Хамзат вместе с родителями возвращался на Кавказ, ему было уже одиннадцать лет. Отец прямо на земле перед своим полуразрушенным домом разложил коврик, снял сапоги и встал на колени для молитвы. Хамзат видел, как по суровому лицу отца текут слезы. Совершив намаз, отец сказал, обращаясь к Хамзату:

– Я плачу от радости. Это земля, где я родился, где родились мои родители и мои деды и прадеды. Эта земля полита их кровью, и потому она для нас священна. Я был не старше твоего возраста, когда неверные изгнали нас с родных мест, но они не смогли изгнать из наших сердец любовь к своей родине. И теперь Аллах вернул нам землю наших предков. Я хочу, чтобы ты вырос достойным сыном своего народа и чтобы ты любил эту землю и свято хранил наши обычаи.

Вернувшись после армии, Хамзат недолго оставался в родительском доме, а поехал поступать в институт, на исторический факультет, в далекий город Куйбышев. Историю в школе, где учился Хамзат, преподавал родной брат его отца. Он-то и привил мальчику любовь к этому предмету. Когда дядя Расул приходил к ним домой в гости, он рассказывал племяннику о давно прошедших событиях так интересно, что картины истории оживали для Хамзата, и он готов был слушать своего дядю с утра до вечера. Отец был недоволен выбором сына своей будущей профессии. «Разве это мужское дело – преподавать в школе?» – ворчал он. Но дядя Расул уговорил отца отпустить Хамзата учиться в Куйбышев, объяснив брату, что главное – это получить высшее образование, а с ним можно в начальство выбиться.

В институт Хамзат не прошел по конкурсу. Но возвращаться домой не стал, а устроился работать слесарем-сборщиком на тольяттинский автомобильный завод. Ему понравилось жить в этом молодом и красивом городе. Поселили его в благоустроенном заводском общежитии. Да и зарплата позволяла не тянуть деньги с родителей. Вот и решил Хамзат домой не возвращаться, а посвятить этот год подготовке к экзаменам в институт. Но когда наступил следующий год, Хамзат так привык к этим местам, что не захотел расставаться с тольяттинской жизнью, тем более что на автозаводе он повстречал свою любовь. Хамзат решил поступить на заочное отделение, чтобы остаться жить в Тольятти. Девушку звали Наташа. Работала она в красильном цехе автозавода. Внимание Хамзата Наташа привлекла тем, что резко отличалась от прочих заводских девчонок, которые, по его мнению, были слишком развязны. Наташа же напоминала ему чеченских девушек, всегда скромных и сдержанных. Дружба, начавшаяся с простых походов в кино, на танцы и гуляний под луной, вскоре переросла в искреннюю и глубокую взаимную любовь. Подруги по общежитию предупреждали Наташу: «Смотри, Наталья, веры этим кавказцам нет. Своего добьются, а сами в кусты, и поминай как звали. А то еще и обрюхатят, и будешь тогда никому не нужной матерью-одиночкой. С нашими девками они только гуляют, а женятся на своих». «Нет, Хамзат у меня не такой, – возражала не без гордости Наташка, – у нас с ним ничего такого нет». «Да ну, – удивлялись девчонки, – не может быть. Он тебе что, жениться предлагал?» – «Нет, жениться пока не предлагал, а то, что любит, говорил».

У Хамзата с Наталией действительно были целомудренные отношения. Но подвернулся момент, и Хамзата подвела его молодая горячая кровь, не сумел воздержаться. Слабое сопротивление Натальи он легко сломил обещанием жениться. Хамзат был по своей натуре человеком слова, да и любил он Наталью по-настоящему. Вскоре он взял отпуск и отправился домой испрашивать разрешение родителей на женитьбу. Отец, узнав, что сын собирается жениться на русской, заявил жене жестко и категорично, словно отрезал: «Никогда сын мой не женится на русской. Никогда, так ему и передай. Сам я даже не хочу с ним на эту тему разговаривать».

Когда Хамзат стал пытаться уговорить отца, тот не выдержал и накричал на сына:

– Я тебе не позволю порочить наш славный род Джанаралиевых. Хочешь жениться, хоть завтра сосватаю тебе любую чеченскую девушку, но только не на русской.

– Почему, отец, я не могу жениться по любви? Чем русские хуже чеченок?

– А ты там, в России, разве не видел, чем они хуже?

– Отец, поверь мне, моя Наталия – очень хорошая, скромная девушка.

– Скромная, – воскликнул отец, гневно сверкая глазами. – А ну поклянись мне могилами предков, что ты со своей скромной еще не переспал. А я посмотрю тебе прямо в глаза.

Хамзат потупил взор в землю, а отец не унимался:

– Говори, раз тебя отец спрашивает.

– Спал, – признался Хамзат, – но я сам в этом виноват.

– Виноват, говоришь, – еще больше вспылил отец, – мужчина, он и есть на то мужчина, какой с него спрос. Но чеченская девушка ни за что бы не стала этого делать, и ты это хорошо знаешь. Вот что я тебе скажу: назад в Тольятти ты не поедешь. Дашь телеграмму, что заболел, справку я тебе сделаю, а потом по собственному желанию уволишься с завода. Это мое последнее слово.

Хамзат не посмел ослушаться отцовской воли. Он жил в родительском доме, чувствуя, как тоска все больше и больше сжимает его сердце. С отцом они почти не разговаривали. Мать с жалостью поглядывала на сына, который спал с лица и ходил словно в воду опущенный.

– Сынок, сядь, поешь, – уговаривала она. – Нельзя себя так изводить, смотреть мне на тебя больно.

Отец нарочно не желал замечать состояния сына, а на все опасения жены говорил:

– Ничего с ним не случится, переболеет и все забудет.

Но мать это не могло успокоить. Как-то раз, когда отца не было дома, она подсела к сыну и заговорила с ним:

– Сын мой, послушай свою мать, что я тебе расскажу, и, может быть, ты не будешь обижаться на своего отца. Когда была война с немцами, у нас здесь, в Чечне, разное было. Многие чеченцы тогда ушли в горы бороться с советской властью на стороне немцев, но не все. Некоторые чеченцы воевали на фронтах и стали героями. Таким был твой дед Мурат Джанаралиев. Он уже в сорок втором вернулся с фронта без ноги. Его поставили председателем колхоза. Когда Ахмед Карзаев пришел с гор с вооруженным отрядом, чтобы увести колхозных коров, твой дед поднял колхозников на защиту их добра. Тогда отбились. Дед твой был ранен, но выжил.

Со своими бандитами мы справились, а вот с чужими ничего поделать не смогли. Да и что можно сделать с целой армией. Русские въехали в аул на грузовиках, а солдаты цепью окружили все селение, так что не убежишь. Стали нас сгонять в машины, чтобы навсегда увезти с родины. Выгоняли из дому, кто в чем был. Если успевали взять с собою хоть что-нибудь, это уже было счастье. Дед твой отказывался сесть в машину и требовал связаться с начальством в Грозном. Он не хотел верить в такую несправедливость. Но его даже не стали слушать, а грубо толкнули к машине. Он, не удержавшись на протезе, упал. Бурка открылась, и все увидели боевые награды на его военной гимнастерке. Солдаты смутились и больше не трогали деда, но подошел офицер и сказал: «Прости, брат, но у нас приказ, а ты сам человек военный, знаешь, что приказы не обсуждаются, а выполняются». «Не называй меня братом, если пришел в мой дом сотворить зло. Лучше бы я остался там, на поле сражения, – с горечью воскликнул твой дед, – чем видеть сейчас все это». В Казахстан нас везли в товарных вагонах, как скот, целый месяц. Многие так и не доехали, умерли по дороге. Твой дед скончался на глазах у твоего отца. Теперь подумай, сын, как твой отец должен относиться к русским после того, что он пережил.

– Я могу понять отца, – отвечал потрясенный рассказом Хамзат, – но кто поймет меня? Мое сердце осталось там, в России. Там моя любимая, которую я мечтал назвать своей женой. Какое отношение имеет моя Наташа к тем солдатам, которые выгоняли вас со своей земли?

– Она дочь этих солдат, – ответила мать. – Но даже не это главное. Чеченец не должен брать себе жену другой веры и другого народа. Иначе придет время – и чеченцев не будет на земле.

Подошло время экзаменационной сессии в институте. Отец хотя и с неохотой, но все же, по настоянию брата, отпустил Хамзата сдавать экзамены. В Тольятти Хамзат ехал с противоречивыми чувствами. Ему надо было честно сказать Наташе, что свадьбы их никогда не будет, но это было сверх его сил. В сердце жила надежда, что произойдет чудо и родители согласятся на его брак. «Но может быть, уже поздно? – с замиранием сердца думал Хамзат. – Может быть, у Наташи уже кто-то другой. Может быть, она не захочет видеть меня совсем. Ведь прошло много времени».

Дверь открыла Наташина подруга Ирина. Увидев Джанаралиева, она удивленно воскликнула: «Хамзат?» А потом, сразу посуровев, холодно спросила: «Что вам здесь нужно?»

– Ирина, мне нужно видеть Наташу.

Ирина демонстративно подбоченилась:

– Нагулялся, голубчик? А теперь снова к Наташке потянуло? Захочет ли она тебя видеть? Вот в чем вопрос. Совести у вас, мужиков, нет. Вот что я тебе, Хамзатик, скажу: иди своей дорогой и не смущай сердце девушки. Мне больно было на нее глядеть все это время.

Хамзат стоял, смиренно потупив взор. Когда он поднял взгляд на Ирину, в его глазах было столько страдания, раскаяния и муки, что она, сразу смягчившись, сказала:

– В роддоме твоя Наташка.

– Как в роддоме? – растерялся Хамзат.

– Обыкновенно, как и все женщины. Не сегодня так завтра родит.

– От кого? – упавшим голосом спросил Хамзат.

– Ну ты, Хамзат, даешь, – возмутилась не на шутку Ирина, – тебя здесь не было почти восемь месяцев. А девять месяцев назад Наташка только с тобой была, так что тебе лучше знать от кого. Да и после твоего отъезда она ни с кем не гуляла. Все тебя, дура, ждала. Уж как я ее уговаривала аборт сделать, а она ни в какую.

Хамзата это известие потрясло до глубины души. Теперь он не сомневался, как поступить.

– Одевайся, Иринка, едем к Наташке. Ребенок должен родиться в нормальной семье, с папой и мамой.

В роддом Хамзат явился с огромным букетом цветов и новым платьем для Наташи. С собой он привел работницу загса. Наташка расплакалась. Но Иринка увела ее в другую комнату, и вскоре они появились вдвоем. Наташа стояла с раскрасневшимися от слез глазами, в новом платье, поддерживая живот руками. Она не знала, куда спрятать от стеснения свой счастливый взгляд. Наташа простила сразу, не столько поняв, сколько почувствовав, как ее Хамзату было трудно сделать этот шаг. Свидетелями на росписи выступили Ирина и врач-гинеколог, дежуривший в родовом отделении. Наташка так разволновалась, что у нее во время росписи начались схватки и ее тут же увели в родовую палату. А пока работница загса выписывала свидетельство, Наташа родила Хамзату сына. Иринка шутила: «Надо прямо сейчас, не сходя с места, выписать малышу свидетельство о рождении».

Хамзат уже пятый год жил с Наташей в Тольятти и работал на ВАЗе. Наташа ждала уже второго ребенка. От завода им дали квартиру-малосемей-ку. Как и ожидал Хамзат, нарушение отцовской воли привело его к полному разрыву со всей семьей и всем родом. Создав одну семью, он потерял другую.

Этот разрыв он переживал очень болезненно. Жена, видя страдания мужа, страдала вместе с ним. Но не знала, как помочь любимому супругу. После рождения второго сына она вдруг собрала детей и объявила мужу, что хочет съездить к своей матери показать внуков. «Погоди, – уговаривал Хамзат, – вот получу отпуск, и поедем вместе». Но Наташа все же упросила отпустить ее пока одну на несколько дней, но поехала не к матери, а в Чечню, к родителям Хамзата.

Подойдя к добротно сложенному кирпичному дому, Наташа робко постучала в дверь. Дверь открылась, перед ней стояла пожилая, небольшого роста чеченка. Она вопросительно поглядела на Наташу, держащую на руках спеленатого младенца, а затем перевела взгляд на старшего сына, озорно выглядывавшего из-за материной юбки. Взгляд ее сразу стал испуганным.

– Что с моим сыном? – спросила чеченка, хватаясь за сердце.

– Успокойтесь, с вашим сыном все нормально, так же как и с вашими внуками, – отвечала, улыбнувшись как можно приветливее, Наташа.

– Как его зовут? – кивнула головой чеченка в сторону старшего сына.

– Как и его деда – Мурат. А младший в честь отца – Хамзат, – поправляя заботливо конверт на малыше, ответила Наташа.

– Что же мы стоим на пороге дома, – вдруг спохватилась чеченка, – проходите, проходите, пожалуйста. Пойдем, Мурат, – обратилась она уже к мальчику.

Тот вопросительно посмотрел на свою маму.

– Это, Муратик, твоя родная бабушка, иди к ней.

Мурат доверчиво протянул ручонку к чеченке, а та вдруг упала перед ним на колени, заплакала и стала целовать внука. Мурат в смущении пробовал увернуться от неожиданных ласк.

Мать Хамзата провела гостей в комнату и накормила обедом. Потом долго обо всем выспрашивала. Наташа все рассказала без утайки – и о том, как страдает Хамзат от разрыва с семьей, и как она решилась поехать сюда.

– Ты правильно сделала, дочка. Мой муж тоже очень страдает о потере сына, но он никогда бы по своей гордости не пошел первым на примирение. Теперь он лежит в районной больнице: ему сделали операцию на почках. Врачи говорят, что осталось ему немного. Сейчас мы поедем к нему с внуками. На все воля Аллаха, я уверена, он будет рад.

Мурат лежал после операции полностью обессиленный и какой-то опустошенный изнутри. Утешительные речи врачей о том, что он поправится, не могли его обмануть. Он понимал: пришло его время последовать за своим отцом и дедом туда, откуда никто не возвращается. Он поглядывал на дверь в ожидании, что вот-вот придет его жена. Вскоре дверь открылась и на пороге появился мальчик. «Да это же мой Хамзат, – с удивлением подумал Мурат, – как же он вновь превратился в пятилетнего ребенка?»

– Это твой внук, а зовут его, как и тебя – Мурат, – сказала, улыбаясь, жена, входя следом и подталкивая мальчика к постели больного.

Мальчик посмотрел в глаза своего деда и уловил в них что-то очень родное. Потому он смело подошел и, взяв Мурата за руку, сказал, как его подучила бабушка:

– Здравствуй, дед, как ты себя чувствуешь?

Сказал он это по-чеченски, так как с младенчества был обучен отцом родному языку. Из старческих глаз Мурата ручьем потекли слезы.

– Здравствуй, мой внук Мурат, я теперь чувствую себя очень хорошо.

– Выздоравливай, дедушка, быстрей, – снова сказал по-чеченски мальчик, – и мы с тобой будем играть.

– Где твой отец? – спросил Мурат, поглаживая внука по голове.

– Я с мамой и младшим братиком Хамзатом, а папа скоро приедет, так сказала мама.

– А где твоя мама? – снова спросил Мурат.

– Она там, за дверью, – ответил внук, – просто она боится тебя и не входит.

– А ты не боишься? – спросил дед.

– Нет, – ответил гордо Мурат, – папа мне сказал, что настоящий мужчина ничего не должен бояться.

– О! Да ты, я гляжу, настоящим джигитом растешь, иди, зови маму.

Внук кинулся к двери палаты с криком:

– Мама, мама, идем скорее, дедушка совсем не страшный!

Когда Хамзат получил телеграмму от жены из Чечни, то был удивлен и взволнован. Телеграмма гласила: «Приезжай скорей домой, папа болеет, тебя все ждут с нетерпением. Целую и крепко обнимаю, твоя Наташа и дети». Хамзат прилетел как на крыльях. Вопреки прогнозам врачей, отец Хамзата прожил еще целых три года, проведя их в счастливом общении с внуками и сыном. Сноху он полюбил, как родную дочь, и очень гордился ею перед всей родней за ее ум и скромность.

* * *

Гаврилов проснулся, когда вечерние сумерки уже накрыли ущелье. Патриев и Серега, так звали солдата, еще спали. Хамзата рядом не было. Гаврилов осторожно, чтобы не потревожить спящих, выполз из пещеры. На краю скалы, свесив ноги в ущелье, сидел Хамзат и смотрел в небо. Гаврилов, подобравшись поближе, молча сел рядом. Хамзат даже не повернул в его сторону головы. На небе уже появлялись первые, пока еще скромно светившие звезды. Но чем темнее становилась ночь, тем ярче разгорались звезды, а к ним добавлялись другие. Небо напомнило Гаврилову огромную сцену, на которую постепенно выходят все новые и новые танцовщицы-звезды и сразу же подключаются к общему хороводу. Но вот вдруг все расступаются, и на сцену выплывает главная исполнительница. Гаврилов с восхищением наблюдал, как из-за склона горы медленно выплывала огромная луна. Друзья сидели рядом, зачарованные луной, и молчали. Восторг переполнял Гаврилова. У него вдруг возникли в памяти давно забытые строки стихов, которые он тут же начал вполголоса декламировать:

 

Не так ли полная луна

Встает из темных чащ?

И, околдованный луной,

Окованный тобой,

Я буду счастлив тишиной,

И мраком, и судьбой.

Так зверь безрадостных лесов,

Почуявший весну,

Внимает шороху часов,

И смотрит на луну,

И тихо крадется в овраг

Будить ночные сны,

И согласует легкий шаг

С движением луны.

Как он, и я хочу молчать,

Тоскуя и любя,

С тревогой древнею встречать

Мою луну – тебя.

 

– Хорошие стихи, – сказал после минутного молчания Хамзат. – Кто написал? Лермонтов?

– Нет, Хамзат, это Гумилев.

– Тоже хороший писатель, про хазар писал. Здесь они недалеко жили, вначале в районе Терека, а затем в низовьях Волги. Тоже все с Россией воевали, а потом куда-то исчезли.

– Нечего было с Россией воевать, – буркнул Гаврилов, – но про хазар писал сын этого поэта – Лев Гумилев. А его отца, поэта Николая Гумилева, расстреляли большевики.

– Вот так и все у вас, русских: если хороший человек, или расстреляете, или повесите, а потом жалуетесь на дураков и дороги. Может, вам пора начать дураков расстреливать, а дороги строить?

– Дураков учить надо, а вот некоторых умников, вроде нашего управляющего Михаила Самуиловича, уж если не расстреливать, то в тюрьму я бы с удовольствием отправил.

– Удивляюсь я на вас, какой вы недружный народ. Потому-то и всякие «Самуиловичи» с вами что хотят, то и делают. А главная ваша беда, по моему твердому убеждению, что вы веру своих отцов потеряли. Я тебе как учитель истории скажу: народ без веры обречен на вымирание. Как вы любите говорить: свято место пусто не бывает. Это правда. Население в стране всегда будет, а народ вымрет. Вот ты, к примеру, в какой семье рос? Сколько вас, детей, у матери было?

– Нас двое было. Я и сестра.

– А у тебя самого сколько детей?

– Одна дочь. В институте учится.

– Тебе сорок семь, как и мне. Больше детей у тебя уже наверняка не будет. А нас в семье шестеро братьев и четыре сестры. Да у меня самого семеро детей. Жена вот только с двумя младшими в бомбежке погибли, – тяжко вздохнул Хамзат, – а пятеро в России живут. У двоих старших уже по трое. Младшие женятся, уверен, детей будет тоже много. Теперь сам подсчитай: кто будет населять Россию через два-три поколения? Была бы у вас вера, вы бы тогда исполняли заповедь: плодитесь и размножайтесь. Поэтому-то я и убежден, что народ без веры обречен на вымирание.

Гаврилов задумчиво смотрел на звезды и в душе соглашался с Хамзатом, хотя вслух ничего не говорил.

* * *

На третий день раздался условный свист и через некоторое время спустилась веревка. Беглецы выбрались на скалу. Хамзат коротко переговорил с племянниками. При этом от Гаврилова не ускользнула озабоченная тревога на лицах чеченцев. Подойдя к Гаврилову, Хамзат пояснил, что по Панкийскому ущелью со стороны Грузии идет большой отряд Аббаса и встреча с ними может обернуться новым пленением.

– Аббас, как сейчас выражаются, полный беспредельщик, – объяснял Хамзат, – он араб и мало считается с местными обычаями. Его идея – великий халифат от Казани до Египта и Алжира. Мы для него просто дикари, живущие в горах, которых можно использовать в своих целях. Если он узнает, что я помог вам бежать, особенно вот с этим, – кивнул он в сторону солдата, – тогда и мне хана. Куда мы с вами направляемся, теперь путь закрыт, назад тоже, можем наткнуться на тех, от кого сбежали. Делать ничего не остается, нам самим нужно пробираться по Панкийскому. Там есть пограничный гарнизон федералов, к нему мы должны выйти. Главное – не наткнуться на Аббаса. Слава Аллаху, эту местность я хорошо знаю. В молодости здесь на горного барана охотился.

Очень этот зверь осторожен. Чтобы к нему подобраться на выстрел, нужно идти так, чтобы ни один камешек не шелохнулся. Вот так и нам с вами сейчас надо идти.

Племянники Хамзата ушли вперед разведывать местность. После полудня беглецы остановились на отдых. Вскоре вернулись встревоженные чеченцы и рассказали, что видели отряд Аббаса, который направляется в их сторону. Хамзат, получив это известие, сразу же поднял всех с привала и повел глубже в горы, чтобы избежать встречи с арабом. А племянников выслал вперед на разведку. Но Аббас в это время, сам потревоженный прохождением моторизованных подразделений Российской армии, направился в горы, в ту же сторону, что и беглецы.

Встреча произошла совсем неожиданно. Гаврилов вдруг с удивлением увидел, как к ним направляется негр с ручным пулеметом на плече. Негр, завидев Хамзата, улыбнулся своей белозубой улыбкой и прокричал:

– Аллах акбар!

Хамзат не растерялся, а тоже, приветливо улыбаясь, пошел навстречу негру. Проходя мимо Гаврилова, он успел шепнуть:

– В случае чего – вы мои пленники. Понятно?

– Из какого ты, брат, отряда? – спросил негр по-русски. Видимо, этот язык ему легче было выучить, чем чеченский.

– Да я сам по себе охочусь.

– Это твоя добыча? – указал негр рукою на Гаврилова и его спутников.

– Да, это мои.

– Сейчас, Хамзат, нельзя самому по себе, – сказал, выходя из-за деревьев, низкорослый и совсем лысый чеченец. – Наша священная борьба требует объединения всех мусульманских сил.

– А, это ты, Аслан, жив еще? А по телеящику говорили, что тебя под Аргуном убили.

– Разве ты не знаешь, Хамзат, что эти лживые собаки никогда правды не скажут.

В это время со стороны леса вышли еще несколько боевиков. Аслан, кивнув в сторону русских, поинтересовался:

– Что собираешься с этими делать?

– Что и все, выкуп получить.

– Какой тебе выкуп, дорогой Хамзат, они же твою жену и двух дочерей убили, а ты с ними нянькаешься. Резать надо этих вонючих гяуров[47], вот что должен делать истинный воин Аллаха.

– Резать большого ума не надо, – возразил Хамзат, – а вот получить деньги и на них закупить оружие для борьбы за свободу Чечни – более достойное занятие для воина ислама.

– Эх, Хамзат, хоть ты и учителем был, а все равно отсталый человек. Оружия у нас достаточно. Слава Аллаху, наши братья по вере снабжают нас всем необходимым для священной войны с неверными.

Боевики все прибывали и прибывали, заполняя поляну. Кто-то вскрывал консервы и тут же поедал их. Кто-то чистил и смазывал свое оружие. Кто-то дремал, привалившись к дереву. По всему было видно, что отряд Аббаса собирается расположиться здесь на привал.

– Ну ладно, Аслан, – сказал Хамзат, – будет воля Аллаха, увидимся, а сейчас мне пора идти.

– Постой, Хамзат. Куда ты спешишь? В ущелье целый батальон гяуров. Пусть пройдут, тогда будем думать, как дальше действовать. Да, еще я не представил тебя нашему командиру, уверен, что Аббас захочет с тобою поговорить.

Делать ничего не оставалось. Потому Хамзат вместе со своими путниками расположился возле небольшой сосенки под бдительным надзором подручных Аслана. Вскоре из леса в окружении вооруженных до зубов арабов вышел сам Аббас. Две черные маслины его глаз уставились на Хамзата, да так и буравили горца, пока ему что-то на ухо нашептывал Аслан. Наконец Аббас, широко улыбаясь, шагнул навстречу Хамзату:

– Аллах акбар! Приветствую своего брата по оружию, – сказал он по-арабски, и его тут же перевел другой молодой араб. – Я уже слыхал о тебе, Хамзат. В одиночку мало что можно сделать, так что присоединяйся ко мне, не пожалеешь. Мы сейчас готовим большой рейд по соседней республике, чтобы напомнить Москве: борьба еще не закончена, она только в самом разгаре.

Вдруг, отстранив переводчика, Аббас заговорил хотя с акцентом, но на чисто русском языке.

– Надо, чтобы эти неверные ощутили на себе гнев Аллаха. Помнишь, Хамзат, что говорится в пятнадцатой суре[48]?

В свои студенческие годы, обучаясь в Москве в университете имени Патриса Лумумбы, Аббас охотно играл в любительском студенческом театре. Мечтал даже стать артистом кино, но потом понял, что на войне можно зарабатывать деньги не меньше, чем в киностудии. Честолюбивая привычка покрасоваться перед публикой в театральной позе в нем осталась на всю жизнь. Вот и теперь, грозно вращая глазами в сторону Гаврилова и его товарищей, он начал с чувством декламировать:

– И на восходе солнца охватил их гул, и мы вверх дном перевернули их селенья и пролили на них дождь камней из обожженной глины. И пролили на них смертельный дождь, и был ужасен этот дождь для тех, кто был увещаем и не внял. Вот что мы скоро сделаем с неверными.

– Благодарю тебя, Аббас, за честь, оказанную мне, – хмуро сказал Хамзат, выслушав араба, – я тоже много слышал о тебе. Но сейчас я должен довершить начатое дело: доставить этих пленников и получить за них выкуп. Потом уже у меня будет время подумать над твоим предложением.

– У тебя не будет времени, Хамзат, – улыбнулся Аббас, зловеще скаля белые ровные зубы. – Зачем истинному последователю пророка Мухаммеда много думать? Сейчас не думать надо, а сражаться за наше священное дело. А пленников твоих я сам у тебя выкуплю. Сколько ты хочешь за них, говори?

Аббас достал из кармана толстую пачку стодолларовых купюр и стал ими поигрывать в руке. При этом он сощурил один глаз, продолжая посмеиваться:

– Ты не думай, Хамзат, деньги настоящие.

– Нет, Аббас, я не работорговец, обещал вернуть за выкуп, значит, сдержу слово.

– Кому ты обещал? Ты же не правоверному мусульманину обещал. Гяурам обещать можно что хочешь, а выполнять обещание совсем не обязательно, в этом никакого греха нет.

Аббас бросил короткую команду по-арабски своим телохранителям, и двое из них подошли к Хамзату.

– Ты у меня гость, тебя никто не тронет, но тебе придется побыть с нами, чтобы у тебя было время подумать. Отдай, Хамзат, пока свое оружие моим людям, я никому не доверяю, кроме самого Аллаха и его пророка Мухаммеда. – При этих словах Аббаса все арабы дружно рассмеялись.

Аббас сел на траву, сложив ноги на восточный манер, и велел подвести к нему солдата.

– Тебя как звать? – приветливо обратился к нему Аббас.

– Сергей, – дрожащим от волнения голосом ответил солдат.

– Хочешь жить, Сергей? – спросил его Аббас.

– Конечно, хочу, – ответил Сергей, пытаясь изобразить на своем лице что-то наподобие улыбки.

– Аллах может подарить тебе жизнь, если ты примешь истинную веру.

– Какую, мусульманскую? – уточнил Сергей.

– А разве есть другая истинная вера? – поднял в деланом удивлении брови Аббас.

– Но я же христианин, мне нельзя принимать другую веру.

– Тебе надо знать, что твой Христос всего лишь пророк, а не Бог. Потому что нет Бога кроме Аллаха и Магомет пророк Его. Если ты примешь нашу веру и обрежешься, будешь нам как брат и сможешь воевать с неверными.

– Со своими воевать? – удивился Сергей.

Араб рассмеялся:

– Когда ты станешь правоверным мусульманином, они тебе уже не будут своими.

– Нет, я не могу, – потупился Сергей.

Аббас перестал улыбаться, встал и, подойдя к Сергею, потянул ворот его гимнастерки. Верхняя пуговица отлетела, и на груди солдата засверкал серебряный крестик. Лицо араба передернулось и сморщилось, как от зубной боли.

– Если тебе действительно хочется жить, подумай над моим предложением. Срок даю до завтрашнего утра. А потом… – И он при этом выразительно чиркнул по своему горлу ладонью.

Сергей сел на землю рядом с Гавриловым и Патриевым. Бледный и взволнованный, он все же, выдавив из себя что-то наподобие улыбки, спросил:

– Как вы думаете, они меня убьют?

– Да, по-моему, нам всем здесь крышка, – сказал Патриев, оглядываясь на сидевшего в стороне Хамзата. – Кстати, куда подевались его племянники?

Хамзат сидел, хмуро глядя в одну точку, казалось, сосредоточенно что-то обдумывая.

– Может, тебе, Сергей, действительно сделать вид, что ты веру их принимаешь. Чтобы время потянуть. А там видно будет, – предложил Гаврилов.

– Так нельзя, Анатолий Сергеевич.

– Что нельзя? – не понял тот. – Я же тебе не предлагаю по-настоящему мусульманином заделаться. А так, только для вида.

– И для вида нельзя, – упрямо замотал головой Сергей, – даже для вида нельзя от Христа отказываться.

Сергей нащупал рукой свой нательный крестик и с тоской подумал: «Не помогли, отец Валерий, твои молитвы. Ох, не помогли. Что же мне делать?» Он огляделся кругом, будто ища ответа и поддержки. Затем взял в руки свой крестик и начал его разглядывать. Христос, изображенный на кресте, раскинул руки так, как будто не Его распяли враги, а Он Сам, раскинув руки, приглашал к Себе в объятия всех желающих следовать за Ним в Царство Небесное. Сергей задумчиво повернул крестик обратной стороной и прочел выгравированную на серебре надпись: «Спаси и сохрани». Его губы едва слышно произнесли эти слова, и он вдруг осознал до глубины души, что сейчас ему нужно молиться самому. Его молитва – то единственное, что станет ему и помощью, и поддержкой в эти страшные минуты.

* * *

В детстве, проведенном в небольшом тихом поселке городского типа со странным названием Вязники, Сергей ни о Боге, ни о Церкви ничего толком не знал. Знал, конечно, что где-то есть храмы и есть верующие люди, но все это, казалось ему, не имеет к реальной жизни никакого отношения. Когда уже учился в десятом классе, вдруг выяснилось, что к ним в поселок прибыл священник открывать православный приход. Это событие было сенсацией для жителей Вязников. В первое время об этом судачили на разные лады. Когда же Марья Гавриловна Семихина, одна из организаторов прихода, пошла по народу с кружкой, то все давали на храм охотно, кто десяточку, а кто и пятьдесят рублей. После сборов выяснилось, что добровольных пожертвований все равно на строительство храма не хватит, и все как-то поостыли. Больше никто не жертвовал. Любопытство поселковых жителей продолжал вызывать приехавший к ним молодой священник. Сергею тоже было интересно увидеть настоящего священника. Когда увидел, то его ждало разочарование. Это был молодой парень лет двадцати пяти, ходил он в джинсовой куртке и кроссовках. На священника он никак не походил, даже несмотря на небольшую бороду, растущую почему-то только под подбородком. В лучшем случае его можно было принять за музыканта из какой-нибудь рок-группы. Власти района передали священнику под устройство храма бывший поселковый кинотеатр: фильмы давно не крутили, он который год пустовал. Кинофильмы, в основном американские, демонстрировали в районном ДК. Кинотеатр, между прочим, как выяснилось потом, располагался в здании бывшей церкви, которую закрыли еще в двадцатые годы. Кресты и купола снесли. Алтарную часть переоборудовали под кинобудку. Крышу тоже перестроили. То, что осталось после перестройки, так мало напоминало собою православный храм, что через два-три поколения память о храме у жителей Вязников совсем выветрилась. Многие думали, что это просто какое-то старинное здание, где после революции разместили кинотеатр.

Сергей с ребятами издалека наблюдали, как священник походил вокруг здания кинотеатра, а потом вошел внутрь. Когда вечером возвращались с танцев из ДК, то заметили, что в кинотеатре горит свет.

– Что же там поп делает? – поинтересовался Генка Самойлов.

– Наверное, молится, – предположил Санька Насонов.

– А чего гадать, пойдем посмотрим, – предложил Рафик Абдулов.

– Иди, если тебе надо, а мы здесь подождем, – предложили ему ребята.

Рафик пошел и вскоре вернулся.

– Ну, чего там увидел? – стали расспрашивать ребята.

– Да ничего особого, – пожал плечами Рафик, – захожу я в кинозал, а этот священник сцену ломает.

– Как ломает? Зачем ломает? – заинтересовались ребята.

– Вот и я его спрашиваю: «А зачем вы сцену ломаете?» Он говорит: «Разберу сцену и из этих досок что-то сделаю…» А что он сделает, я так и не понял. Слова какие-то мудреные: то ли кастас какой-то, то ли еще чего. Словом, что-то для службы Богу. Я ему говорю: «А почему вам никто не помогает?» А он мне отвечает: «Вот ты мне и помоги. Тогда если кто еще придет, то уже таких вопросов задавать не будет, а сам станет помогать». Я ему говорю: «Мне нельзя, я мусульманин, а храм у вас христианский». Он меня спрашивает: «А ты намаз пять раз в сутки совершаешь?» Я удивился: «Какой такой намаз?» А он опять смеется: «Какой же ты мусульманин, если не знаешь, что такое намаз. Ты еще пока ни то ни се. Так что можешь смело за работу приниматься». Я говорю: «Да мне некогда». А потом вижу, у него гвоздодер маленький, таким разве поработаешь. Там гвоздищи на сто пятьдесят, не меньше. Я ему и предложил принести из дому большой, удобный гвоздодер. Он обрадовался. «Вот спасибо тебе, – говорит, – неси быстрей, а я за тебя пока помолюсь. Как тебя зовут?» Я говорю: «Зовут меня Рафик, но как же вы за меня молиться будете, если я ни то ни се». «А это уже мое дело, – говорит он, – как я буду за тебя молиться». «Помолитесь лучше, говорю я ему, чтобы у меня отец не пил». Сказал и пошел к вам. Теперь надо идти за гвоздодером, раз обещал.

– Пойдем все вместе, – сказали ребята, – поможем попу, все равно делать-то нечего.

Так и стал Сергей со своими друзьями ходить к отцу Валерию, так звали батюшку, и помогать ему восстанавливать храм. Сделали вместе из досок сцены иконостас, престол и жертвенник[49]. Затем отец Валерий привез иконы и начал совершать службы. На первую службу ребят пригласил. Те постояли немного, переминаясь с ноги на ногу, да так и ушли, не дождавшись конца службы. Больно утомительно и неинтересно им показалось на службе стоять.

Сергей вышел из храма вместе с друзьями, но на следующий день пришел утром в храм и отстоял всю службу. Почему он так сделал, сам себе объяснить не мог, потянуло просто, и все. После окончания службы все молящиеся стали подходить к отцу Валерию и целовать крест, который он держал в руке. Сергей постеснялся подходить вместе со всеми ко кресту и уже собирался уходить из храма, но тут отец Валерий сам подошел к нему прямо в облачении:

– Привет, Сергей, рад тебя видеть. А ребята где?

– Да кто где. Сегодня же воскресенье. Наверное, на школьный стадион пошли мячик погонять.

– А чего же ты с ними не пошел? – спросил отец Валерий, испытующе посмотрев на Сергея.

– Да чего там интересного. Каждый день одно и то же. А тут у вас все необычно. Служба идет вроде на русском языке, и в то же время не очень понятно, но красиво.

– Ну что же, Сергей, – вдруг широко улыбнулся отец Валерий, – еще раз убеждаюсь в истине слов Господних: «Много званых, да мало избранных»[50]. Хочешь, я тебя научу читать на церковнославянском?

– Меня-то навряд ли, – замялся Серей, – я в школе по немецкому больше тройки никогда не имел.

– Немецкий не наш язык; а славянский – он родной, на котором наши с тобой предки говорили.

Так и стал Сергей к отцу Валерию ходить. Вначале на дому у священника учился читать по-славянски. Ему это очень понравилось. Вскоре стал ходить помогать батюшке за службой. Кадило разжигал, со свечой выходил. А как научился хорошо по-славянски читать, то его отец Валерий поставил в хор, на клирос чтецом.



После окончания школы Сергей учиться никуда не поступил. Троек было много в аттестате. Мать ему сказала:

– Раз не учишься, то иди куда-нибудь работать, а то на свою зарплату я тебя, такого бугая, не собираюсь тянуть. И от армии мне тебя нечем отмазать.

Сергей пожал плечами:

– Да я и не собирался от армии косить. Вон Колька Парфенов отслужил в морфлоте и вернулся, жив-здоров. Не всех же в Чечню направляют.

– А если в Чечню попадешь? – вдруг всполошилась мать. – Что тогда?

– А что тогда? Буду воевать.

– Господи! – всплеснула руками мать. – Тоже мне вояка выискался. А если убьют?

– Не всех же убивают. Кто-то и возвращается, – сказал Серега, но уже не совсем уверенно.

Работать его взял к себе при храме отец Валерий. Здесь Сергей и за сторожа ночного, и за чтеца. Да и вообще правой рукой отца Валерия стал. Когда подошло время Сергею идти в армию, отец Валерий отслужил молебен и сказал ему напутственное слово:

– Иди, Сергей, и служи Родине честно. Помни, наша православная вера налагает на нас особую ответственность быть преданным своему отечеству даже до смерти. Но помни еще и о том, что мы будем за тебя молиться, чтобы Господь сохранил тебя от всякой напасти и вернул домой в здравии. – При этих словах отец Валерий расстегнул ворот рясы и снял свой нательный серебряный крестик. – Давай, Сергей, снимай свой, мы с тобой поменяемся. Я с этим крестиком сам в армии служил. Теперь я твой крестик буду носить, а ты мой, чтобы все время помнил, что тут за тебя молятся.

* * *

На лесной лагерь ваххабитов[51] спустилась ночная мгла. То тут, то там слышались приглушенные голоса. Костров боевики не жгли, соблюдая маскировку лагеря. Ужин готовили на портативных газовых плитках. Запахло жареным мясом. Патриев, с наслаждением втянув в себя соблазнительные запахи, сказал, обращаясь к Хамзату:

– Пожрать-то хотя бы нам дадут? Или это только у христианских народов такой обычай – кормить перед казнью?

Хамзат поднял свой тяжелый взгляд на Патриева и долго пристально смотрел на него. Потом спросил приглушенным голосом:

– Стрелять умеешь?

Патриев, обидевшись почему-то на этот вопрос, ответил с издевкой:

– А ты мне дай «калаш»[52], тогда увидишь. Покрошу здесь всех в капусту. Хоть перед смертью душу отведу.

– Получишь «калаш», но всех подряд не надо. Надо с умом.

Гаврилов вопросительно посмотрел на Хамзата.

– Племянники сигнал подали, – ответил тот на вопросительный взгляд друга, – надо быть готовыми. Ты бери вон того, справа от тебя, я на себя возьму вон того араба. А ты, – обратился он к Патриеву, – постарайся подвинуться поближе к тому, что анашу потягивает. Начинаем сразу по моему сигналу.

Он посмотрел в сторону Сергея; тот, не слыша никого, полностью ушел в молитву. Хамзат сразу это понял и не стал прерывать Сергея. Но Гаврилов, перехватив взгляд Хамзата, тронул Сергея за плечо:

– Сергей, ты чего в нирвану ушел. Давай возвращайся на грешную землю.

* * *

Пленники сидели в напряжении, наблюдая за Хамзатом, когда тот подаст знак. Хамзат внешне был спокоен. Наконец чуткое ухо чеченца среди птичьих криков леса уловило условный сигнал. Хамзат достал сигарету и знаком показал арабу, что хочет прикурить. Тот, подойдя к нему, чиркнул зажигалкой, но уже в следующее мгновение рухнул на землю с перерезанным горлом. Патриев с Гавриловым тут же кинулись в сторону боевиков. Неожиданность нападения всегда дает некоторое преимущество. Им удалось сбить боевиков с ног. Но те сдаваться не собирались. Сбитый Патриевым боевик упал рядом с горячим чайником и, облитый кипятком, отчаянно завопил, переполошив весь лагерь. Из кустов раздались выстрелы по бегущим к ним боевикам. Гаврилов продолжал бороть – ся со своим противником, который, обхватив одной рукой за шею Гаврилова, другой пытался дотянуться до пистолета. Гаврилов, изловчившись, вцепился в руку зубами и сумел освободиться от смертельных объятий. Он отпрянул от боевика, чтобы бежать, но тот успел выстрелить из пистолета, и левую руку Гаврилова обожгла острая боль. Продолжая бежать, он схватился за руку и почувствовал мокрый рукав куртки. Зажимая рану рукой, он бежал в сторону, указанную Хамзатом. Его догнал Патриев, у которого в руках был автомат, отнятый у чеченца.

– Держись, Толик, – крикнул он и, развернувшись, выпустил из автомата длинную очередь в преследователей.

Сергей вначале растерялся, но потом тоже кинулся вслед за всеми. Дорогу ему перегородил Аслан и нанес оглушающий удар прикладом автомата по голове. Сергей на некоторое время потерял сознание. Аслан, довольный своим удачным нападением, хищно оглянулся по сторонам, ища следующую жертву. В это время автомат у него был выбит из рук большой сучковатой палкой почти в толщину руки. Следующий удар пришелся бы ему по голове, если бы он вовремя не увернулся. И удар палки угодил ему в плечо, переломав ключицу. Но вместе с ключицей переломалась и палка.

– Предатель! – взвыл диким голосом Аслан, с ненавистью глядя на Хамзата, стоящего с обломком палки в руке.

Левая рука Аслана висела плетью, но правой он молниеносно выхватил из напоясного чехла нож и метнул его в Хамзата. Нож угодил в низ живота и вошел почти по рукоятку. Хамзат застонал от боли, схватившись обеими руками за рукоятку ножа. Но когда Аслан с победным рыком кинулся на него, Хамзат, скрипя зубами, выдернул из своего тела нож. Аслан упал к ногам Хамзата, пронзенный собственным ножом прямо в сердце. В это время очнулся от удара Сергей.

– Бежим, – прохрипел ему Хамзат. Он подобрал валявшийся автомат и, прихрамывая, устремился вслед за своими. Сергей последовал за ним. Их отход прикрывали короткими очередями из автоматов двое племянников Хамзата и Патриев. Гаврилов отстреливался из пистолета.

Все вместе они стали отступать в заросли. Но в это время был ранен один из племянников Хамзата. Передвигаться он не мог, и его тащил Сергей с другим чеченцем.

– Дела наши, как говорят русские, кранты, – сказал с иронией в голосе Хамзат. – Здесь узкое место. Удобно их задержать, пока другие будут отходить. Надо кому-то остаться для прикрытия остальных.

– Я останусь, – сразу же сказал Гаврилов.

Но ему тут же возразил Сергей:

– Вы хоть сержант, но все-таки в запасе, а мое дело воинское.

– Хватит тут благородных играть, – оборвал их Патриев, – Толика жена с детьми дома ждет, тебя, служивый, мать, а у меня никого, детдомовский, я и останусь. И он тут же решительно залег и стал стрелять в подползавших преследователей.

Гаврилов потрепал его по плечу:

– Прощай, Михаил, и прости, брат.

– Давай, Толик, чеши быстрей да свечку за меня поставь, как вернешься…

* * *

Они уже успели отойти довольно-таки далеко, а звуки перестрелки все продолжались.

– Давай, держись, Мишка, держись, брат. Задай им, гадам, перца.

Раздались два гранатных взрыва, и выстрелы смолкли.

– Вот и все, – задумчиво сказал Гаврилов, теперь наша очередь.

– Не хорони себя раньше времени. Пещерка моя уже рядом.

Показался знакомый склон. Сперва спустили Сергея, чтобы он принял раненого чеченца, которого спустили привязанного на веревках. Затем Гаврилова и Джанаралиева. Хамзат, прежде чем спуститься, сказал что-то племяннику. Тот поднял веревки и спрятал их. Замел за собой следы и, юркнув в кусты, скрылся ему одному ведомыми тропами. Притаившиеся в пещере беглецы вскоре услышали шум погони. Над их пещерою о чем-то кричали боевики на арабском и чеченском языках. Хамзат улыбался, превозмогая боль в паху.

– Не поймут, – шепнул он Гаврилову, – куда мы подевались. Тут им нас не найти. Главное, чтобы Хусейн привел вовремя помощь.

Когда голоса смолкли, беглецы стали промывать раны и разрывать рубахи для бинтов.

Вечером, когда Сергей уже спал сном беззаботной юности, друзья сидели на краю ущелья и тихо переговаривались, освещаемые спокойным светом луны.

– Тебе повезло, Толик, у тебя рана навылет и кость не задета.

– А у тебя? – с беспокойством посматривая на бледного Хамзата, спросил Гаврилов.

– А мне, по всей видимости, каюк, – как-то спокойно ответил Хамзат, – видишь, кровь уже не идет, скоро начнется воспаление. Нам с Муратом не дождаться помощи, – посмотрел он с сожалением на племянника.

– Ну что ты, Хамзат, говоришь? Как ты можешь не надеяться? Ведь надежда умирает последней.

– Надеюсь, конечно, как и всякий живой человек. Просто я знаю эти раны. Да честно тебе признаюсь, мне как-то скучно на земле без моей Наташи. Отняла у меня эта проклятая война самое дорогое. Порой мне кажется, что люди воюют потому, что не могут по-настоящему любить. Тот, кто любит по-настоящему, уже не может ненавидеть других людей. Ты думаешь, я пошел воевать, чтобы за жену и детей мстить? Кому мстить? Всему русскому народу мстить? Но ведь моя жена тоже русская. Значит, ей мстить, той, которую любишь больше жизни. Я, наверное, неправильный чеченец. Отец мой, наверное, понимал, что жениться на русской – значит самому в себе что-то чеченское утратить. Да разве я виноват, что меня сразила любовь. Разве мой отец виноват, что полюбил своих внуков, родившихся от русской снохи. Никто пред силою любви не виноват. На войну пошел я просто потому, что жить уже не хотел.

* * *

Весь следующий день Хамзат лежал в пещере. Он скрипел зубами, старался превозмочь боль, но по его перекошенному бледному лицу было видно, что это дается ему с большим трудом. К вечеру у Хамзата поднялась высокая температура, он часто впадал в забытье. Гаврилов всю ночь неотступно сидел рядом, меняя компрессы с водой, пытаясь хоть этим как-то облегчить страдания друга. Среди ночи Хамзат вдруг очнулся и обвел блуждающим взглядом пещеру.

– Толик, – прошептал он, – ты не видел Наташу, она сейчас сюда заходила?

– Нет, Хамзат, мой друг, это тебе показалось.

Хамзат внимательно посмотрел на своего друга и слабо улыбнулся.

– Ну да, конечно, показалось. Спасибо, Толик. В молодости я здесь на горного барана охотился. Я очень любил это место. Отсюда луна кажется ближе.

Хамзат снова впал в забытье. Очнулся уже к следующему вечеру.

– Теперь я себя хорошо чувствую, – сказал он как-то неестественно бодрым голосом.

– Вот видишь, на поправку пошел, а собирался умирать, – обрадовался Гаврилов.

– Это всегда так. Видно, перед смертью Аллах силы посылает. Помоги мне выбраться наружу.

Когда они сели на своем привычном месте, свесив ноги в пропасть, Хамзат отклонился назад, упершись спиною на скалу, и устало прикрыл глаза. Так долго сидели в полном молчании. Гаврилов уже стал беспокоиться, не впал ли его друг в забытье. Но тот словно отгадал его мысль, пошевелился и заговорил:

– Ты знаешь, Толик, когда стоишь на самом пороге смерти, начинаешь по-другому смотреть на многие вещи. Я вот о чем думаю: неужели люди никогда не устанут от войны и крови? Ведь человеку на самом деле так мало нужно для счастья. Дом, семья, небольшая отара овец, а чего еще надо? Все остальное от жадности. И у нас в Чечне жадность, и вас в России жадность всех обуяла. Это с Запада пришла к нам такая неуемная жадность к обогащению. – Какое-то время он помолчал. – Ты знаешь, Толик, если мне суждено попасть в рай, то от одного «блаженства» я уж точно откажусь.

– От какого же? – полюбопытствовал Гаврилов.

– От ласк этих вечно ненасытных девственниц – гурий, положенных каждому правоверному в раю.

– Это почему же? – еще больше удивился Гаврилов.

– Я жену свою сильно любил. Да и сейчас, хотя нет ее со мною рядом, все равно люблю. Что же я, в раю ей изменять буду? Может быть, я ее вновь встречу. Как ты думаешь?

– Не знаю, – совсем растерялся Гавриилов.

– И я не знаю, я просто надеюсь. Пусть Аллах простит мне не совсем правоверные мысли, но там, на небе, наверное, нет перегородок, разделяющих любимых людей.

– Я не знаю, есть ли там что-нибудь вообще, – признался Гаврилов.

– Есть, – с убеждением в голосе сказал Хамзат, – неужели ты думаешь, что мы с тобой умнее всех наших предков, которые верили, что есть.

Взошла луна, и друзья, замолчав, вновь зачарованно смотрели на небесное светило.

– Помнишь, ты мне читал красивое стихотворение про луну?

– Гумилева, помню.

– А я, когда был молодой, тоже сочинил стишок, – признался Хамзат, – вот в этих местах, когда на охоту ходил.

– Никогда бы не подумал, что ты еще и поэт, – удивился Гаврилов.

– Да какой я поэт, так, один только стишок сочинил, и все. Я его даже никому, кроме жены, не читал, стеснялся. Думал, смеяться будут. А теперь вижу, что я его про себя, оказывается, сочинил. Хочешь, прочту?

– О чем ты спрашиваешь, Хамзат, конечно, хочу.

Хамзат пошевелился, чтобы сесть поудобнее, и поморщился от боли. Он потупил взор, как бы припоминая, а потом, подняв голову, посмотрел на Гаврилова и как-то виновато, по-детски улыбнувшись в бороду, сказал:

– Только ты не смейся надо мной, я же не поэт.

– Да я, Хамзат, и строчки не смогу сочинить, так что давай, мне хочется услышать твое стихотворение.

– Ну ладно, раз хочется, тогда можно, – сказал как-то неуверенно Хамзат и тихим голосом начал декламировать:

 

Свет золотой луны

Падал на склоны скал.

Под звуки небесной зурны[53]

Здесь умирал аксакал.

 

 

Кровь запеклась на камнях,

Словно черное горе вдовы.

А в застывших навеки глазах

Свет золотой луны.

 

Вновь надолго воцарилось молчание между друзьями.

– А ты знаешь, Хамзат, очень даже неплохо. Мне понравилось.

– Наташе тоже понравилось, я ей в день свадьбы его прочитал.

Хамзат почувствовал, что все внутри у него горит, а нарастающая боль стала пульсировать в висках. Вдруг он с удивлением заметил, что луна стала приближаться к нему. Когда она подошла совсем близко, Хамзат разглядел, что это вовсе не луна, а его любимая жена. Наташа смотрела на него, и лицо ее озаряла радостная улыбка. «Чему она радуется?» – подумал в недоумении Хамзат. Но тут он почувствовал, как боль стала уходить, и его тоже охватила радость. Боль ушла совсем. Больше не было боли, и было очень легко на душе, потому что Наташа была рядом. Хамзат молчал, он боялся, что если заговорит, то Наташа может исчезнуть. Жена протянула ему руку. Он взял ее, и Наташа потянула его к себе. На удивление, Хамзат вдруг без всяких усилий встал. Не выпуская руку жены, он спросил:

– Ты возьмешь меня с собой?

Она молча кивнула ему, и они оба вдруг, легко отделившись от земли, устремились ввысь…



– Тебе надо было не на исторический, а на литературный факультет поступать, – прерывая затянувшееся молчание, сказал Гаврилов.

Ему никто не ответил. Он повернулся к другу. Мягкий свет луны освещал улыбку на застывшем лице Хамзата и отражался нежно-золотистым блеском в его широко открытых глазах.

Рассказы

Друзья

Архиепископ Палладий сидел в своем любимом кресле, углубившись в чтение толстого литературного журнала. Вечерние часы по вторникам и четвергам он неизменно отдавал чтению современной прозы, считая, что архиерей[54] обязан быть в курсе всех литературных новинок. Взглянув в угол на напольные часы, снял очки и, отбросив журнал, с раздражением подумал: «Чего это сын киргизского народа полез в христианскую тему? Какое-то наивное подражание Булгакову… Да и главный герой, семинарист Авель, какой-то неправдоподобный. Хотя бы съездил в семинарию, посмотрел. Наверное, мусульманину тоже становится смешно, когда приходится читать писателя-христианина, пытающегося наивно импровизировать на тему магометанства».

Его размышления прервал телефонный звонок. Владыка поднял трубку и важно произнес:

– Я вас слушаю.

– А я вот говорю и кушаю, – раздалось в трубке, и следом послышался смех.

Владыка, растерявшись вначале от такой наглости, услышав смех, сразу признал своего друга и однокашника по семинарии митрополита Мелитона и, расплывшись в улыбке, в том же тоне отвечал:

– Приятного аппетита, владыко, но будь осторожен, так подавиться недолго.

– Не дождетесь, не дождетесь, – рассмеялся митрополит.

– Ну, не тяни резину, говори: с хорошим аль с плохим звонишь?

– А это с какой стороны посмотреть: для меня – так с хорошим, а тебе – одни хлопоты.

– Чего это? – забеспокоился Палладий.

– Да вот в отпуск у Святейшего[55] отпросился, еду к тебе в гости.

– О преславное чудесе![56] Мелитоша, дорогой, наконец-то ты вспомнил своего друга.

– Не юродствуй, брат, мы с тобой каждый год в Москве видимся.

– На то она и Москва, а к себе в гости заманить тебя никак не удавалось, а уж как белый клобук[57] получил – совсем занятым стал, ну да, видать, Господь услышал молитву мою.

Владыка лично поехал на вокзал встречать дорогого гостя. Митрополит вышел из вагона не в архиерейском облачении, а в длинном летнем плаще, лакированных черных ботинках и сером берете, так как визит его был неофициальным. Но шлейф запаха розового масла и дорогих благовоний стелился за ним, как невидимая архиерейская мантия. Палладий тоже был в цивильном. Они крепко обнялись и расцеловались. Архиерейский водитель Александр Павлович, взяв один из двух здоровенных чемоданов у келейника[58] митрополита, устремился вперед к машине, келейник кинулся вслед за ним. Вокзал был полон народу, но архиереи, не обращая ни на кого внимания, неторопливо шли с такой важностью и уверенностью, как будто они шествовали по своему собору к кафедре. И люди, чувствуя исходящую от этих двух импозантных бородачей власть, безропотно уступали дорогу.

Обед, начавшийся в архиерейских покоях, плавно перешел в ужин.

– А теперь, владыко, отведай вот это блюдо, рецепт его ты не найдешь ни в одной поваренной книге.

– Сжалься надо мной, – взмолился митрополит. – Неужто решил меня прикончить таким способом? Все очень вкусно, просто нет слов, и ты знаешь, я никогда не страдал отсутствием аппетита, но, увы, это сверх моих сил.

– Тогда пойдем, владыко, в беседку пить чай.

Круглый стол в беседке весь был уставлен сладостями и фруктами. Но оба архиерея не притронулись к десерту и, попивая душистый чай с мятой, завели оживленную беседу на тему: «А ты помнишь?»

– А ты помнишь, – восклицал один, – профессора такого-то?

– А как же! – отвечал другой. – Умнейший был преподаватель, Царство ему Небесное, таких уж сейчас профессоров нет. А ты помнишь архимандрита Варсонофия?

– А как же! Великий был старец. Помню, как-то подошел он ко мне и говорит…

Темный сад окутала ночная тьма, легкий ветерок разогнал сгустившийся над клумбой цветочный запах, который достиг беседки. Владыка вдохнул полной грудью прохладу вечера и произнес:

– Благодать у тебя, Палладий. Вели-ка ты постелить мне в саду.

– Ну что ты, владыко, еще какая муха или комар укусит тебя, а мне потом отвечать перед Синодом[59]. Пойдем, брат, наверх, там тоже прохладно и свежо. Утром после завтрака едем в лес за грибами.

Рано утром митрополит проснулся от громких голосов во дворе. Взглянув в окно, увидел, как Палладий лично отдает распоряжения во дворе своему водителю Александру Павловичу, чтобы тот ничего не забыл. Увидев Мелитона, крикнул:

– Доброе утро, владыко, через полчаса завтрак.

Когда собрались, Палладий, посмотрев на ботиночки митрополита, изрек:

– Для леса обувка не подойдет. Тащи, Александр Павлович, мои старые боты. Поедем в лес не на «Волге», а вот на этом вездеходе, – указал владыка на стоящий во дворе темно-зеленый «уазик». – Военные списали, а я у них купил, специально, чтобы на рыбалку и по грибы ездить. Машина – зверь, никакого бездорожья не боится.

Когда свернули с дороги в лес, по стеклам машины захлестали упругие ветви деревьев.

– Нет, ты только гляди, – хвалился владыка, – ей все нипочем.

Заметив, что Александр Павлович собирается объезжать здоровую лужу, митрополит съехидничал:

– А вот и почем.

– Езжай, Павлович, прямо! – взревел уязвленный Палладий.

Водитель покорно поехал в лужу, «уазик» заехал почти по брюхо в грязь и забуксовал.

– Что теперь прикажете делать? – кисло улыбнулся митрополит.

– Прикажу включить блокировку и пониженную передачу, – пряча свое волнение и неуверенность в нарочито пафосном тоне, произнес Палладий.

Водитель переключил два рычажка, и машина, зарычав сердито, поползла по грязи, все увереннее набирая ход.

– Действительно, машина – зверь, – восхитился митрополит.

– То-то, владыко, – торжествовал Палладий.

Выехав на солнечную поляну, окруженную с одной стороны елями, с другой – березами, остановились.

– Вот там, в ельничке, маслят пособираем, а в березовый за белым пойдем.

Маслят действительно набрали за час по полной корзине. А вот белых архиепископ только штук пять нашел, да с полкорзинки подберезовиков и подосиновиков. Митрополит и вовсе три гриба отыскал.

– Да, – сокрушался Палладий, – кто-то здесь до нас потрудился. В прошлом году, веришь ли, владыко, пять полных корзин на этом месте взял. Пойдем обедать, а после обеда еще в одно место проедем.

На поляне бессменный водитель, он же старший иподиакон[60] архиепископа Александр Павлович, уже накрыл обед на раскладном столике, приставив к нему два походных раскладных креслица. Из термоса разлил суп с фрикадельками из осетрины, на второе – судак, запеченный в яйце.

Владыка Палладий достал маленькую походную фляжку из нержавейки и разлил в пластмассовые кружечки душистый коньяк.

– Ну, владыко митрополит, благослови нашу походную трапезу.

Митрополит повернулся на восток, прочел молитву и благословил стол.

– Что-то так хорошо здесь, может, не поедем больше никуда? – предложил он.

– Сделаем три кущи[61]: мне, тебе и Александру Павловичу – и будем здесь жить, – засмеялся Палладий. – Вчера в саду рвался остаться, сегодня в лесу. Из тебя не синодал[62], а анахорет[63]-пустынник неплохой получился бы.

– Такое житие надо было от юности выбирать, а сейчас мы с тобой только в архиереи годимся. Из нас, наверное, и путных настоятелей не выйдет.

– Твоя правда, владыко, никуда мы больше не годимся, – поддакнул Палладий, выпивая коньячок.

После обеда, попив кофейку, владыки прогуливались по поляне, пока Александр Павлович убирал посуду и раскладную мебель в багажник. Затем все сели в зверь-машину и поехали по лесной просеке в глубь леса. Побродили по лесу полчаса и, ничего не обнаружив, решили возвращаться домой.

Вдруг владыка Палладий неожиданно спросил водителя:

– Слушай, Александр Павлович, а что за этими холмами, мы ни разу туда не ездили?

– Там, владыко, прекрасная дубовая роща.

– Все, едем туда, – распорядился архиерей.

Прямо перед ними был высокий холм. Круто вверх на него уходила дорога, но было сразу заметно, что по ней мало кто ездил. Измерив глазом дорогу, Александр Павлович предложил:

– Давайте, владыко, в объезд, тут километров пятнадцать – двадцать будет, подъем затяжной и очень крутой, здесь можем не вытянуть, двигатель поизносился, слабоватый.

– Ну вот тебе и хваленая машина, – стал подтрунивать митрополит.

– Благословляю напрямую, – решительно сказал уязвленный архиепископ Палладий.

– Как благословите, владыко, – покорно вздохнул Александр Павлович.

«Уазик» взревел и понесся в гору, но с каждой минутой уверенный ход его становился все тише. Александр Павлович переключился на первую скорость, до спасительной вершины оставалось метров пятьдесят, когда на дорогу вышло стадо баранов. Автомобиль, дернувшись, заглох и остановился, покатившись назад. Александр Павлович нажал до отказа на педаль тормоза, но автомобиль продолжал катиться назад, набирая скорость. Водитель дернул ручник и резко вывернул влево. Автомобиль, качнувшись вправо, все же устоял и остановился поперек дороги. Александр Павлович, выскочив из машины, заглянул под днище и сразу понял: тормозной шланг лопнул.

Стали спускаться, двигатель ревел как раненый зверь, машину трясло, она неслась вниз с ускорением. Уже в конце спуска как-то мягко покатилась по накатанной колее.

– Все, владыко, кажется, приехали, – печально сказал Александр Павлович.

Архиереи прогуливались около машины, пока Александр Павлович, лежа под ней, что-то подкручивал. Наконец он вылез из-под машины и с сокрушением сказал:

– Ну так и есть, как я предполагал: рассыпался диск сцепления; сами мы, владыко, ехать не сможем, только на буксире. Если вы благословите, то я схожу в ближайшую деревню и приведу подмогу.

Архиепископ растерянно развел руками, а митрополит расхохотался:

– Ну, как там Александр Сергеевич Пушкин говаривал: «Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной»? Взял бы себе новую «ниву» и сейчас бы беды не знал, а хвастал: военная, ничего не боится. Да ее потому военные и списали, что она ничего не боится, а на ней-то страшно уже ездить.

Перестав смеяться, спросил Александра Павловича:

– Где тут ближайшая деревня?

– По дороге в ту сторону, километра три-четыре, Благодатовка будет, я быстро схожу.

– Нет, брат, ты оставайся здесь, а мы с твоим архиереем тряхнем стариной, прогуляемся, погода хорошая, а прогулка на пользу пойдет, а то весь мир только из окна персонального автомобиля видим, так и ходить разучимся.

Владыка Палладий как-то вяло согласился.

– Ну, раз желаешь, пойдем.

И два архиерея, надев подрясники и подпоясав их поясками, не торопясь зашагали в указанном направлении. С одной стороны дороги колосилась пшеница, а на другой, холмистой, росли трава да полевые цветы. Давно перевалило за полдень, солнце не сильно припекало, легкий ветерок обдувал путников, а тихий шелест травы и стрекотание кузнечиков услаждали слух. Некоторое время шли молча, каждый погруженный в свои мысли. Потом вдруг митрополит рассмеялся:

– Ты знаешь, я вспомнил, как студентами я, ты и Колька Терентьев угнали ректорский «ЗИМ» покататься, а он в дороге сломался, вот уж бледный у нас был вид! Все, думаю, вещи домой собирать надо, выгонят как пить дать.

– Так и выгнали бы, если б не Николай, он же всю вину на себя взял.

– Это, конечно, благородно, но я его не просил об этом, он сам захотел. Кстати, где он сейчас, ты ничего о нем не знаешь?

– Как же не знаю?! Он в моей епархии служит, и по стечению обстоятельств мы сейчас прямо к нему шагаем, в деревню Благодатовку.

Митрополит резко остановился:

– Да не может быть!

– Почему же не может, если так и есть.

– Да-а, неисповедимы пути Господни, ну, значит, так Богу угодно. – И, как-то помрачнев, митрополит решительно зашагал дальше.

– Что с тобой, ты вроде как не рад предстоящей встрече с другом? Мы же, как три мушкетера, были неразлучными друзьями в семинарии.

– Были, так вот судьба разлучила, – печально сказал митрополит.

– Ну что ж, а теперь радуйся, что опять соединяет.

Митрополит ничего не ответил, лишь как-то засопел и ускорил шаг, так что Палладий, едва поспевая за ним, взмолился:

– Куда ты так припустил? Мы не студенты, давно за шестой десяток перевалило, я так задохнусь.

Митрополит замедлил шаг. Вдруг остановившись, он схватился за левый бок, повернул к Палладию побледневшее лицо, произнес почти шепотом:

– Ваня, мне чего-то нехорошо, и голова кружится.

Палладия давно уже никто не называл его мирским именем и, услышав его, он вдруг увидел не грозного митрополита, постоянного члена Синода, а своего близкого и теперь такого родного друга – Мишку Короткова. Слезы покатились из его глаз и, подхватывая падающего митрополита, он воскликнул:

– Миша, друг, что с тобой, милый, я сейчас!

Ухватив под мышки обессиленное тело митрополита, он поволок его к стоящему у дороги стогу свежескошенного сена.

Привалив митрополита к стогу, он, упав с ним рядом, стал лихорадочно шарить в глубоких карманах подрясника. Наконец достал металлическую колбочку.

– Вот, Миша, валидол, я его всегда с собой ношу, на, положи под язык.

Митрополит молча лежал на сене, устремив взгляд, затуманенный слезой, в бездонное синее небо, по которому бежали редкие пушистые белые облачка. Он вдруг вспомнил, как в далеком детстве любил лежать на траве и наблюдать движение облаков, представляя, что на этих облаках живут ангелы и святые. Как много прошло с тех пор лет! И он поймал себя на мысли, что ни разу с того времени не смотрел вот так на небо, как-то было не до того. А теперь он понял: надо было чаще смотреть на небо. Вся жизнь в какой-то постоянной суете. Вот она прошла, эта жизнь, а он и не заметил.

– Ваня, ты заметил, как жизнь прошла?

– О чем ты говоришь, почему прошла, что за пессимизм, ты всегда оптимистом был.

– Да я не о том, Ваня.

– А о чем? Ну как, тебе получше?

Палладий не сводил тревожного взгляда с лица своего друга, на щеке которого застыла слеза.

– Я всегда боялся умереть без покаяния, – сказал митрополит, – хорошо, что ты здесь, прими мою исповедь и разреши меня от греха моего.

– У меня епитрахили[64] с собой нет, – растерялся Палладий.

– Эх, Ваня, на старости лет ты совсем в детство впал, дружище. Для чего же тебе дана благодать такого высокого сана, или забыл уроки по литургике[65] профессора Георгиевского? Да любую веревку или полотенце благослови, на шею надень – вот тебе и епитрахиль.

– Да где же я веревку возьму, – оправдывался архиепископ.

Митрополит стащил поясок со своего подрясника.

– Вот тебе епитрахиль, извини, что омофора[66]нет, – не удержался, чтобы не съязвить, он. Видя растерянность друга, закричал:

– Господи, тебе еще святую воду принести? Так я его своими слезами окроплю, – и, утерев пояском глаза, накинул его на шею Палладия.

Архиепископ стал произносить молитвы, а митрополит повторял их вслед за ним, глядя в небо и часто осеняя себя широким крестным знамением.

Так, глядя в небо, он и заговорил, как будто сам для себя:

– Кроме многочисленных моих грехов, в которых я исповедуюсь регулярно перед своим духовником, есть один грех, который меня тяготит уже много лет. Одним словом можно его назвать: малодушие и предательство друга. Когда рукоположили меня во епископы, приехал в Москву Николай Терентьев. Приехал за помощью и поддержкой. Его тогда уполномоченный регистрации лишил, и он приехал ко мне, чтобы я посодействовал ему устроиться на приходское служение. Я увидел его во время всенощной в патриаршем соборе. Он подошел ко мне под елеопомазание[67] в старом плаще, в сапогах, весь мокрый от дождя, и вид его был какой-то жалкий. Я его даже сразу не узнал. А как узнал, обрадовался, говорю: «Николай, ты ли это, каким ветром?» Он отвечает: «Надо, владыко, встретиться, поговорить. Я сейчас без места, может, чем поможешь?» Я говорю: «Конечно, какой разговор между друзьями?! Сегодня, – говорю, – не могу – ужин в нидерландском посольстве, – а завтра приходи к четырнадцати часам в ОВЦС[68]». На следующий день жду его у себя в кабинете, заходит ко мне архимандрит Фотий и говорит: «Там, владыко, вас дожидается священник Николай Терентьев. Так вот, я не рекомендую его вам принимать». «Почему это?» – удивился я. А Фотий говорит: «Я навел о нем справки через Совет по делам религии, его уволили за антисоветскую деятельность». «Какую антисоветскую деятельность?» – совсем опешил я. «Он занимался с молодежью, вел, так сказать, подпольный кружок по изучению Священного Писания». «Не понимаю, – говорю я, – Священное Писание – это что – антисоветская литература?» – «Да все вы понимаете, владыко, я же вам блага желаю. Вас собираются командировать в Америку служить, а это вам может сильно подпортить, но поступайте, как хотите». Я, конечно, подумал, все взвесил и не стал принимать Николая. Ему сказали, что я уехал по вызову патриарха. Он неглупый, все понял и больше ко мне не приходил. Вот такой мой тяжкий грех. – И, немного помолчав, добавил: —А ведь тем, что я митрополит, я ему, Николаю, обязан.

– Как так? – не понял Палладий.

– Так ведь я жениться собирался, влюбился в Ольгу Агапову, а Николай ее у меня отбил. Я вначале обижался на него, а потом думаю: хорошо, что не женился, семейная жизнь не для меня, и пошел в монахи, потому и митрополит сейчас. Как она сейчас, кстати, матушка Ольга?

– Да уже лет пять, как померла от рака, – сказал Палладий и вдруг зарыдал во весь голос.

– Царство ей Небесное, – перекрестился митрополит. – Теперь ее душа у Бога. Ты-то чего убиваешься?

– Да я над своими грехами тяжкими плачу. Исповедуй и ты меня, брат. – И он дрожащими руками снял с шеи поясок и, сотрясаясь от рыданий, подал его Мелитону.

– Ну-ну, успокойся, друг мой, и облегчи свою душу покаянием.

– Кроме вас с Николаем был еще и третий, кто влюбился в Ольгу.

– Неужто и ты? – удивился митрополит.

– Да, я, только когда ей признался, она тоже мне призналась, что влюбилась в Николая, а меня любит как брата. Я хоть и опечалился, но в то же время порадовался, что у них такая взаимная любовь, а сам стал готовиться к монашеству. Меня ведь после тебя через пять лет в архиереи рукоположили. Все это время отец Николай с матушкой Ольгой где-то скитались, он работал то сторожем, то кочегаром. А как я стал архиереем, они ко мне в епархию приехали. Я тогда лично пошел к уполномоченному хлопотать за Николая, взял с собой здоровенный конверт одними сотенными. Конверт-то уполномоченный принял с радостью, да на следующий день говорит: «Ничем не могу помочь, комитетчики не пропускают. Правда, есть выход. Обком[69] предлагает собор отдать под нужды города, а вам дадут другой храм, где сейчас государственный архив, размером он, мол, почти такой же, да не в центре». Я, конечно, с негодованием отверг это предложение. Вечером ко мне пришла матушка, вся в слезах. Говорит: «У меня, владыко, рак врачи обнаружили, не знаю, сколько проживу, а вот Николай без службы у престола Божия еще раньше от тоски помрет, совсем плох последнее время стал». Упала на колени, плачет, я тоже на колени встал, плачу. Отпустил ее, обнадежив обещанием что-то сделать. Всю ночь молился, а наутро пришел к уполномоченному и дал согласие на закрытие собора и переход в другой храм. Отца Николая отправил служить в Благодатовку.

А потом меня такая досада за свой поступок взяла, что прямо какая-то неприязнь к отцу Николаю появилась. За все время ни разу к нему в Благодатовку не приезжал служить, да и к себе в гости не звал. Вот какие грехи мои тяжкие. Простит ли Господь?

– Господь милостив. Может быть, Он нас сюда для этого прощения и привел. Ты знаешь, удивительно на меня твой валидол подействовал. Вставай, старина, пойдем к Кольке, он простит – и Бог нас тогда простит.

В это время напротив стога остановилась лошадь, запряженная в телегу. Соскочив с телеги, к ним подошел мужик и, поздоровавшись, спросил:

– Вы, отцы честные, отколь и куда идете?

– Да вот направляемся в Благодатовку к отцу Николаю.

– Ой, мать честная, и я туда же, договориться с батюшкой хлеб освятить, а то скотинка часто болеть начала. Садитесь на телегу, подвезу.

Он подбросил на телегу сена и помог усесться владыкам. Затем, звонко причмокнув, встряхнул вожжами:

– Н-но, родимая!

И лошадка покорно зашагала, пофыркивая на ходу.

Мужичок оказался словоохотливый. Рассказал, какой хороший у них батюшка Николай и как все его любят не только в Благодатовке, но и у них в Черновке.

– Матушка у него больно хорошая была, такая добрая, ласковая со всеми. Только шибко хворала, да Господь смилостивился над нею: на Пасху причастилась, сердешная, и померла. Говорят, коли после Причастия, да и на Светлой[70] помер, то прямиком в рай. Так ли это?

– Так, так, – подтвердил Палладий.

За перелеском открылся вид на деревню Благодатовку. Посреди деревни стоял однокупольный деревянный храм с колокольней. Вокруг него, как сиротинушки, жались около пятидесяти крестьянских дворов. Около деревни пробегала небольшая речка, а сразу за деревней начиналась березовая роща.

– Красота-то какая, – восхитился митрополит.

– Да, красота, – поддакнул мужик. – Только все равно молодежь бежит в город. Тут ведь у нас развлечений никаких нет, а работа крестьянская тяжелая. А в городе что? Отработал смену – и ноги на диван.

Мужик довез их до самой церковной ограды и, высадив, сказал:

– Я тут к куме заеду, хозяюшка моя велела кое-чего передать. Потом приеду к батюшке, надо договориться к нам поехать в Черновку.

Архиереи поблагодарили мужика и, открыв калитку, вошли в церковную ограду, крестясь на храм. В глубине двора, около сарая, они увидели мужика, который колол дрова. Рядом священник в коротком стареньком подряснике собирал поленья и носил их в сарай. Набрав очередную охапку, он обернулся на скрип калитки и замер в удивлении, воззрившись на двух идущих к нему архиереев. Потом дрова посыпались из его рук на землю, и отец Николай почти бегом устремился навстречу владыкам. Оба архиерея повалились перед ним на колени. Отец Николай, оторопев, остановился, пробормотав:

– Господи, что это со мной творится, – и осенил себя крестным знамением: – Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его…[71]

– Ну вот, Ваня, мы теперь не друзи ему, а врази[72]. Мы к тебе, Николай, с покаянием. Прости нас Христа ради.

Отец Николай подбежал к ним, бухнулся на колени:

– Благословите, владыки, меня, грешного, я уж было подумал – наваждение бесовское.

Он обнял их обоих. Три поседевшие головы соединились вместе. Так, прижавшись друг к другу, они простояли минут пять молча. Затем отец Николай вскочил и помог подняться архиереям. Все стали смеяться, хлопать друг друга по плечам, что-то говорить в радостном волнении. Говорили все разом, никто никого не слышал, но все были счастливы. Потом вместе пошли на сельское кладбище и отслужили литию на могиле матушки Ольги. Когда пришли в дом, там был накрыт ужин. К этому времени по распоряжению отца Николая на буксире притащили «уазик». За столом сидели долго, вспоминая былое и радуясь, что они теперь все вместе, как когда-то в студенческой юности. Трое друзей помолодели не только душой: глаза горели молодым блеском и морщины расправились.

Спохватившись, отец Николай сказал:

– Я ведь сегодня собирался служить службу полиелейную[73], завтра празднуем память равноапостольной княгини Ольги, матушкин день ангела. Каждый год службу в этот день правлю, сегодня-то мало кто будет, а завтра к литургии народу много придет и из соседских деревень.

– Ну вот что, – сказал митрополит, – мы будем с тобой служить.

– Архиерейских облачений у меня нет.

– А мы с Палладием и иерейским чином послужим с удовольствием, две ризы-то у тебя еще найдутся?

– Конечно, владыко, как благословите, – и отец Николай мечтательно добавил: – Вот бы архиерейское богослужение… Народ здешний такого еще ни разу не видывал.

– Будет тебе завтра архиерейская служба, – заверил Палладий. – Где у тебя тут телефон?

Дозвонившись до секретаря, он распорядился:

– Завтра к половине девятого утра с протодиаконом[74] и иподиаконами – в деревню Благодатовку. Будем литургию служить, да не забудьте для митрополита облачение взять.

Утром еще не было восьми часов, а уж иподиаконы суетились в храме, расстилая ковры и раскладывая облачения. Слух быстро разошелся в народе о прибытии архиереев, и в храм пришли даже те, кто туда никогда не ходил.

На малом входе[75] архиепископ Палладий склонился к митрополиту и спросил:

– Если я надену на отца Николая крест с каменьями[76], ты у Святейшего подпишешь ходатайство?

– Не мелочись, я и митру[77] подпишу.

Палладий снял с себя крест, надел его на отца Николая, а митрополит снял свою митру и, провозгласив «аксиос»[78], водрузил на голову совсем ошарашенного настоятеля.

После службы и обеда Палладий засобирался домой, а владыка митрополит сказал:

– Ты не обижайся, но чего я поеду в город? И так надышался в Москве всякой гари. Поживу здесь с недельку как человек.

Но недельку митрополиту как человеку пожить не удалось. Назавтра позвонили из Патриархии и сказали, что вместо заболевшего Никанора ему надо срочно лететь в Африку на международную конференцию «Мир без ядерного оружия».

Прощаясь с отцом Николаем, он грустно спросил:

– Ты ни разу не видел танец эфиопских епископов под барабан?

– Нет, – ответил озадаченный отец Николай.

– Счастливый ты человек, хотя, впрочем, зрелище это прелюбопытное.



Октябрь 2002. Село Нероновка

Самарской области

Молитва алтарника

Святочный рассказ

В Рождественский сочельник[79] после чтения Царских часов[80] протодиакон сетовал:

– Что за наваждение в этом году? Ни снежинки. Как подумаю, завтра Рождество, а снега нет – никакого праздничного настроения.

– Правда твоя, – поддакивал ему настоятель собора, – в космос летают, вот небо и издырявили, вся погода перемешалась. То ли зима, то ли еще чего, не поймешь.

Алтарник Валерка, внимательно слушавший этот разговор, робко вставил:

– А вы бы, отцы честные, помолились, чтобы Господь дал нам снежку немножко.

Настоятель и протодиакон с недоумением воззрились на всегда тихого и безмолвного Валерия: с чего это он осмелел? Тот сразу и заробел:

– Простите, отцы, это я так просто подумал, – и быстро юркнул в «пономарку»[81].

Настоятель повертел ему вслед пальцем у виска. А протодиакон хохотнул:

– Ну, Валерка, чудак, думает, что на небесах как дом быта: пришел, заказал и получил, что тебе надо.

После ухода домой настоятеля и протодиакона Валерка, выйдя из алтаря, направился к иконе Божией Матери «Скоропослушница». С самого раннего детства, сколько он себя помнит, его бабушка всегда стояла здесь и ухаживала за этой иконой во время службы. Протирала ее, чистила подсвечник, стоящий перед ней. Валерка всегда был с бабушкой рядом: она внука одного дома не оставляла, идет на службу – и его за собой тащит. Валерка рано лишился родителей, и поэтому его воспитывала бабушка. Отец Валерки был законченный алкоголик, избивал частенько свою жену. Бил ее, даже когда она была беременна Валеркой. Вот и родился он недоношенный, с явными признаками умственного расстройства. В очередном пьяном угаре Валеркин папа ударил его мать о радиатор головой так сильно, что она отдала Богу душу. Из тюрьмы отец уже не вернулся. Так и остался Валерка на руках у бабушки.

Кое-как он окончил восемь классов в спецшколе для умственно отсталых, но главной школой для него были бабушкины молитвы и соборные службы. Бабушка умерла, когда ему исполнилось девятнадцать лет. Настоятель пожалел его – куда он такой, убогий? – и разрешил жить при храме в сторожке, а чтобы хлеб даром не ел, ввел в алтарь подавать кадило. За тихий и боязливый нрав протодиакон дал ему прозвище Трепетная Лань. Так его и называли, посмеиваясь частенько над наивными чудачествами и бестолковостью. Правда, что касается богослужения, бестолковым его назвать было никак нельзя. Что и за чем следует, он знал наизусть лучше некоторых клириков. Протодиакон не раз удивлялся: «Валерка наш – блаженный, в жизни ничего не смыслит, а в уставе прямо дока какой!»

Подойдя к иконе «Скоропослушница», Валерий затеплил свечу и установил ее на подсвечник. Служба уже закончилась, и огромный собор был пуст, только две уборщицы намывали полы к вечерней службе. Валерка, встав на колени перед иконой, опасливо оглянулся на них.

Одна из уборщиц, увидев, как он ставит свечу, с раздражением сказала другой:

– Нюрка, ты посмотри только, опять этот ненормальный подсвечник нам воском зальет, а я ведь только его начистила к вечерней службе! Сколько ему ни говори, чтобы между службами не зажигал свечей, он опять за свое! А староста меня ругать будет, что подсвечник нечищеный. Пойду пугану эту Трепетную Лань.

– Да оставь ты парня, пущай молится.

– А что он тут один такой? Мы тоже молимся, когда положено. Вот начнет батюшка службу, и будем молиться, а сейчас не положено! – и она, не выпуская из рук швабру, направилась в сторону коленопреклоненного алтарника. Вторая, преградив ей дорогу, зашептала:

– Да не обижай ты парня, он и так Богом обиженный, я сама потом подсвечник почищу.

– Ну, как знаешь, – отжимая тряпку, все еще сердито поглядывая в сторону алтарника, пробурчала уборщица.

Валерий, стоя на коленях, тревожно прислушивался к перебранке уборщиц, а когда понял, что беда миновала, достал еще две свечи, поставил их рядом с первой, снова стал на колени:

– Прости меня, Пресвятая Богородица, что не вовремя ставлю тебе свечки, но когда идет служба, тут так много свечей стоит, что ты можешь мои не заметить. Тем более они у меня маленькие, по десять копеек. А на большие у меня денег нету, и взять-то не знаю где. – Тут он неожиданно всхлипнул: – Господи, что же я Тебе говорю неправду. Ведь на самом деле у меня еще семьдесят копеек осталось. Мне сегодня протодиакон рубль подарил: «На, – говорит, – тебе, Валерка, рубль, купи себе на Рождество мороженое крем-брюле, разговейся от души». Я подумал: «Крем-брюле стоит двадцать восемь копеек, значит, семьдесят две копейки у меня останется и на них я смогу купить Тебе свечи». – Валерка наморщил лоб, задумался, подсчитывая про себя что-то. Потом обрадованно сказал: – Тридцать-то копеек я уже истратил, двадцать восемь отложил на мороженое, у меня еще сорок две копейки есть, хочу купить на них четыре свечки и поставить Твоему родившемуся Сыночку. Ведь завтра Рождество. – И тяжко вздохнув, добавил: – Ты меня прости уж, Пресвятая Богородица. Во время службы около Тебя народу всегда полно, а днем – никого. Я бы всегда с Тобою здесь днем был, да Ты ведь Сама знаешь, в алтаре дел много. И кадило почистить, и ковры пропылесосить, и лампадки заправить. Как все переделаю, так сразу к Тебе приду. – Он еще раз вздохнул: – С людьми-то мне трудно разговаривать, да и не знаешь, что им сказать, а с Тобой так хорошо, так хорошо! Да и понимаешь Ты лучше всех. Ну, я пойду.

И, встав с колен, повеселевший, он пошел в алтарь. Сидя в пономарке и начищая кадило, Валерий мечтал, как купит себе после службы мороженое, которое очень любил. «Оно вообще-то большое, это мороженое, – размышлял парень, – можно на две части его поделить, одну съесть после литургии, а другую – после вечерней».

От такой мысли ему стало еще радостнее. Но что-то вспомнив, он нахмурился и, решительно встав, направился опять к иконе «Скоропослушница». Подойдя, он со всей серьезностью сказал:

– Я вот о чем подумал, Пресвятая Богородица: отец протодиакон – добрый человек, рубль мне дал, а ведь он на этот рубль сам мог свечей накупить или еще чего-нибудь. Понимаешь, Пресвятая Богородица, он сейчас очень расстроен, что снега нет к Рождеству. Дворник Никифор – тот почему-то, наоборот, радуется, а протодиакон вот расстроен. Хочется ему помочь. Все Тебя о чем-то просят, а мне всегда не о чем просить, просто хочется с Тобой разговаривать. А сегодня хочу попросить за протодиакона, я знаю, Ты и Сама его любишь. Ведь он так красиво поет для Тебя «Царице моя Преблагая…»[82].

Валерка закрыл глаза, стал раскачиваться перед иконой в такт вспоминаемого им мотива песнопения. Потом, открыв глаза, зашептал:

– Да он сам бы пришел к Тебе попросить, но ему некогда. Ты же знаешь: у него семья, дети. А у меня никого нет, кроме Тебя, конечно, и Сына Твоего, Господа нашего Иисуса Христа. Ты уж Сама попроси Бога, чтобы Он снежку нам послал. Много нам не надо: так, чтобы к празднику беленько стало, как в храме. Я думаю, что Тебе Бог не откажет, ведь Он Твой Сын. Если бы у меня мама чего попросила, я бы с радостью для нее сделал. Правда, у меня ее нет, все говорят, что я – сирота. Но я-то думаю, что я не сирота.

Ведь у меня есть Ты, а Ты – Матерь всем людям, так говорил владыка на проповеди. А он всегда верно говорит. Да я и сам об этом догадывался. Вот попроси у меня чего-нибудь, и я для Тебя обязательно сделаю. Хочешь, я не буду такое дорогое мороженое покупать, а куплю дешевенькое, за девять копеек – молочное.

Он побледнел, потупил взор, а потом, подняв взгляд на икону, решительно сказал:

– Матерь Божия, скажи Своему Сыну, я совсем не буду мороженое покупать, лишь бы снежок пошел. Ну пожалуйста. Ты мне не веришь? Тогда я прямо сейчас пойду за свечками, а Ты, Пресвятая Богородица, иди к Сыну Своему, попроси снежку нам немного.

Валерий встал и пошел к свечному ящику, полный решимости. Однако чем ближе он подходил, тем меньше решимости у него оставалось. Не дойдя до прилавка, он остановился и, повернувшись, пошел назад, сжимая во вспотевшей ладони оставшуюся мелочь. Но, сделав несколько шагов, повернул опять к свечному ящику. Подойдя к прилавку, он нервно заходил около него, делая бессмысленные круги. Дыхание его стало учащенным, на лбу выступила испарина. Увидев его, свечница крикнула:

– Валерка, что случилось?

– Хочу свечек купить, – остановившись, упавшим голосом сказал он.

– Господи, ну так подходи и покупай, а то ходишь, как маятник.

Валерка тоскливо оглянулся на стоящий вдали киот со «Скоропослушницей». Подойдя, высыпал мелочь на прилавок и осипшим от волнения голосом произнес:

– На все, по десять копеек.

Когда он получил семь свечей, у него стало легче на душе.

Перед вечерней рождественской службой неожиданно повалил снег пушистыми белыми хлопьями. Куда ни глянешь, всюду в воздухе кружились белые легкие снежинки. Детвора вывалила из домов, радостно волоча за собой санки. Протодиакон, солидно вышагивая к службе, улыбался во весь рот, раскланиваясь на ходу с идущими в храм прихожанами. Увидев настоятеля, он закричал:

– Давненько, отче, я такого пушистого снега не видел, давненько. Сразу чувствуется приближение праздника.

– Снежок – это хорошо, – ответил настоятель. – Вот как прикажете синоптикам после этого верить? Сегодня с утра прогноз погоды специально слушал, заверили, что без осадков. Никому верить нельзя.

Валерка, подготовив кадило к службе, успел подойти к иконе:

– Спасибо, Пресвятая Богородица, какой добрый у Тебя Сын, мороженое-то маленькое, а снегу вон сколько навалило.

«В Царствии Божием, наверное, всего много, – подумал, отходя от иконы, Валерка. – Интересно, есть ли там мороженое вкуснее крем-брюле? Наверное, есть», – заключил он свои размышления и, радостный, пошел в алтарь.



Январь 2003. Самара

Разведчик

I

Капитан Курт Биргер, он же советский разведчик Глеб Эдуардович Серьговский, шел по перрону Берлинского вокзала, направляясь к пассажирскому поезду. Дорогу к вагону ему преградил патруль железнодорожной охраны. Молоденький лейтенант, козырнув, вежливо попросил предъявить документы. Серьговский поставил свой чемодан, затем не торопясь снял перчатки, достал из внутреннего кармана шинели документы и протянул их начальнику патруля. Ему не о чем было беспокоиться, документы подлинные, а печать на его вклеенной фотографии так искусно подделана, что этого не заметили даже в комендатуре, куда он заходил отмечать свой отъезд на фронт после отпуска. Лейтенант, внимательно изучив документы, возвратил их Серьговскому и, пожелав ему счастливого пути, направился к другому офицеру, спешащему на поезд. В купе Серьговский с педантичной немецкой аккуратностью разложил свои вещи и сел к окну.

Поезд тронулся. Глядя на проплывающие мимо окна предместья Берлина, он вспоминал довоенную Германию и невольно сравнивал с тем, что видел. Затем мысли его вернулись к предстоящей операции. Задание было необычное, такого опыта у него еще не было. Более десяти лет работы в Европе на «нелегалке», это, конечно, неплохая школа для разведчика. Но одно дело выступать в мирной роли журналиста, а другое – перевоплотиться в немецкого офицера, стать одним из них, да так, чтобы поверили. Страха не было. Скорее было чувство беспокойства: справится ли с заданием, оправдает ли высокое доверие?

Вообще Серьговского можно было бы считать человеком бесстрашным. Но один раз в жизни страх все же завладел его сердцем, да так, что сковал всю волю и довел до состояния безысходного отчаяния. Это было, когда он попал в подвалы собственного ведомства на Лубянке, перед самым началом войны. Отозвали его из Германии после того, как он передал сведения о готовящемся скором нападении Германии на Советский Союз. Уже первые допросы убедили его, что живым он отсюда не выйдет. Вот это полное бессилие что-либо изменить в своей судьбе, полная абсурдность положения и приводили в отчаяние, поселяя в душе липкий холодный страх обреченной жертвы. Сидя в камере после вынесения смертного приговора 21 июня 1941 года, он вспомнил, как сам, будучи молодым следователем ЧК, подводил под расстрел бывших офицеров царской армии, священников и профессоров, дворян и купцов только за то, что они являлись классовыми врагами. Он верил, или, вернее, хотел верить, что если подследственные ничего не совершили в данное время, то при благоприятной возможности обязательно бы совершили, а коли так, значит, они контра. Времена изменились, теперь НКВД отдыхал в выходные дни. Работа была отлажена, торопиться было некуда. Расстрелять можно и 23 июня. Но 22-го началась война, и это спасло Серьговского. А вскоре он, по ходатайству самого Судоплатова, уже трудился в аналитическом отделе разведки Генштаба.

В купе постучали, и сразу же ввалился полный лысоватый оберстлейтнант[83]. Отирая вспотевшее лицо платком и отдуваясь, он буквально повалился на диван:

– Простите, господин капитан, но этот патруль меня чуть до инфаркта не довел. Видите ли, ему не понравилось, что у меня нет отметки комендатуры. Этот лейтенант, видимо, здесь шпионов ищет. Пришлось звонить в канцелярию Канариса, чтобы поставить этого сопляка на место.

– Что же поделать, господин оберстлейтнант, – развел руками Серьговский, – идет война, бдительность необходима.

– Да это я понимаю, – махнул тот платком, – сам шпионов выявляю, – и с усмешкой добавил: – Только ведь когда на поезд опаздываешь, своя же собственная национальная черта – пунктуальность и исполнительность – начинает действовать на нервы. Ладно, не будем больше об этом. Простите, не представился. Эрих фон Кюхельман, – протянул он для пожатия свою потную руку.

– Курт Биргер, – пожал ему руку Серьговский.

– Куда держите путь, господин Биргер? – поинтересовался Кюхельман.

– Был в отпуске после ранения, теперь возвращаюсь на восточный фронт, под Сталинград.

– Ого! – присвистнул Кюхельман. – И какого черта вас туда несет, ведь армия Паулюса уже окружена, все только и мечтают, как бы оттуда выбраться, а вы, наоборот, стремитесь прямо в лапы к русским.

– Что за пессимизм я слышу от немецкого офицера! – с деланым негодованием произнес Серьговский. – Нас окружили, но трехсоттысячная армия продолжает геройски сражаться, это еще не конец, фюрер пришлет подмогу.

– Не будьте наивны, господин капитан. Окружение очень плотное. Чтобы сражаться, нужно подвозить боеприпасы и продовольствие. Завтра нечем будет воевать, а послезавтра нечего будет жрать. Я думаю, фюрер уже осознал, что эта битва проиграна, и готовится взять реванш в другом месте.

При этих словах у Серьговского замерло сердце, ведь его главное задание узнать, в каком месте необъятного Восточного фронта Гитлер готовит наступательный прорыв. Но вида он не подал, а с пафосом в голосе произнес:

– Может быть, вы и правы, господин фон Кюхельман, но у меня нет другого предписания, и долг солдата мне велит возвращаться в свою армию. А уж погибать вместе с ней или побеждать, пусть решит судьба.

– Хороший ответ, господин Биргер, если бы так рассуждали все немцы, мы бы давно одолели русских. Как же вы предполагаете добираться до Сталинграда?

– Поездом до Смоленска, а оттуда уже самолетом, хотя я не очень-то люблю этот транспорт.

– Полностью с вами солидарен, – обрадовался Кюхельман, – меня просто мутит от этих самолетов. Мой шеф после совещания в Берлине возвратился на самолете, а я сразу сюда, на вокзал, потому и не поставил отметки в комендатуре. Ехать мне, собственно, недалеко, до города Волуйска.

При этих словах Серьговский еле сдержал свое радостное ликование. Такой удачи он никак не мог ожидать. Теперь-то у него появилась уверенность, что задание он выполнит. Хотя в его воинском требовании на проезд значился город Смоленск, но истинной целью его был город Волуйск с его штабом Восточной резервной армии. Из разговора с Кюхельманом он уже сумел сделать вывод, что тот является сотрудником штаба армии и, скорее всего, работает в контрразведке, раз обмолвился о том, что выявляет шпионов. Возможность завести приятельские отношения с Кюхельманом была не просто большой удачей, это была уже половина самого сложного дела во всей операции. Серьговский сразу же полез в свой чемодан и достал бутылочку французского коньяка.

– Подлечивался на курортах Франции и прихватил оттуда пару бутылочек хорошего коньяка.

При этих словах Серьговского Кюхельман облизнул свои губы и, радостно потирая руки, воскликнул:

– Что же мы с вами, господин капитан, напрасно теряем время?

Первую рюмку коньяка Кюхельман проглотил сразу, в два глотка. А вторую, тут же налитую ему Серьговским, смаковал уже не торопясь.

– Вот вы, капитан, наверное, думаете, что мы в тылу отдыхаем, а вы воюете. Ошибаетесь, дорогой, в России нет тыла, везде фронт. Партизаны так обнаглели, что я даже сомневаюсь, доедете ли вы до Смоленска.

– Все так серьезно? – ухмыльнулся Серьговский. А про себя подумал: «Кюхельман как в воду глядит».

– Не ухмыляйтесь, Биргер, все на самом деле очень серьезно. Даже у нас под носом в Волуйске эти бандиты орудуют, и никакие меры не помогают. Осведомители их действуют четко, передавая информацию обо всех наших передвижениях. А потом ищи их в этих непроходимых лесах с проклятыми болотами.

Серьговский, незаметно наблюдавший за Кюхельманом, делал вывод, что тот не так прост, как хочет казаться. «Человек он наверняка умный и наблюдательный, – отмечал про себя Серьговский, – просто, по всей видимости, относится к той породе людей, которые, разыгрывая из себя простачков, ловят на этот крючок наивных собеседников, вызывая на ответную откровенность. Потому надо быть с ним начеку».

– А вы, Биргер, человек скрытный, – неожиданно переменив тему разговора, сказал Кюхельман, – но честный. Я физиономист, сразу вижу.

II

Утром на перроне Волуйска они прощались, как старые друзья. Едва поезд отъехал от Волуйска, Серьговский стал собираться. Он накинул на плечи мундир, взял полотенце и направился в туалет. Тщательно заперев дверь, Серьговский стал внимательно наблюдать в окно. Мимо проплывал лес, вырубленный немцами от дороги метров на пятьдесят из-за страха перед диверсиями партизан.

Наконец он увидел условный знак и решительно открыл окно. Затем вылез в него и повис на раме, болтая ногами в воздухе. В это время поезд как раз замедлил скорость на повороте. Если бы Серьговский просто отпустил руки, то наверняка угодил бы под колеса поезда. Но он этого делать не стал. Разведчик уперся ногами в вагон, а потом, с силой оттолкнувшись от него, прыгнул. В прыжке он сгруппировался и, свалившись на покрытую снегом насыпь, перекатился по откосу и стал быстро отползать подальше от поезда.

Как только мимо него проехал последний вагон, раздался взрыв. Вагоны вздрогнули и со страшным скрежетом, разрывая сцепления и нагромождаясь друг на друга, устремились под откос. Тут же раздались пулеметные очереди. Серьговский подскочил и, пригибаясь, побежал в сторону поезда.

Уцелевшие немцы из разбитых вагонов отстреливались от партизан, кто как мог. Серьговский прилег у одного из вагонов, достал из кармана револьвер, обмотал дуло тряпкой, наставил его на предплечье левой руки, затем, зажмурившись, выстрелил. Замычав от боли, он достал из кармана свое полотенце и с помощью зубов правой рукой кое-как перетянул рану прямо поверх мундира. Револьвер зашвырнул далеко в снег, а из кармана достал немецкий пистолет «вальтер» и выстрелил из него всю обойму в воздух.

Вскоре загудели моторы подъезжающих немецких грузовиков с солдатами. Солдаты выпрыгивали из машин и тут же, рассредоточиваясь вдоль железнодорожного полотна, открывали огонь в сторону леса. Но ответного огня не последовало. Партизаны словно растворились в лесу. Свое дело они сделали. Теперь Серьговский вполне официально мог остаться в Волуйске, по крайней мере до излечения раны, полученной в результате «геройского сражения с партизанами». Здесь же, под вагоном, его и обнаружил заместитель начальника контрразведки штаба Восточной резервной армии, оберст-лейтнант Эрих фон Кюхельман. Увидев окровавленную повязку на руке Серьговского, как-то обрадованно воскликнул, протягивая ему руку:

– Вы, Биргер, прямо счастливчик, в такой переделке остались живы, да еще и Сталинграда избежали.

– Я думаю, рана несерьезная, – небрежно бросил Серьговский, – еще повоюем.

– Непременно повоюем, капитан, – сказал Кюхельман, помогая подняться Серьговскому. – Но пока я лично отвезу вас в госпиталь.

На следующий день Кюхельман приехал в госпиталь. Внимательно осмотрел револьверную пулю, вынутую хирургом, и, довольно хмыкнув, пошел к Серьговскому.

– Вот ваш чемодан, господин Биргер, мои люди разыскали его. Все цело, даже ваша вторая бутылка французского коньяка.

– Возьмите коньяк себе, вы его заслужили.

– Нет, Биргер, мы его вместе разопьем после вашего выздоровления. Между прочим, я передал в штаб армии Паулюса сообщение о том, что с вами случилось. Пришел ответ, что они очень сожалеют и желают вам скорейшего выздоровления. Кстати, вас там хорошо характеризуют. Оказывается, вы служили в разведывательном отделе штаба. Тогда мы с вами коллеги, это еще приятней. Вот вам на память пуля, которую вы получили в подарок от партизан, теперь, надеюсь, вы их не будете недооценивать.

III

Через неделю Серьговского выписали, назначив ему двухнедельные лечебные процедуры. Но теперь он мог жить в городе. В первый же день он решил наладить связь с агентурой советской разведки в Волуйске, чтобы передать в Центр информацию.

Серьговский зашел в ресторан и сел за крайний столик у окна. Подошедшему официанту он сказал:

– Говорят, в вашем ресторанчике можно отведать блюда местной национальной кухни.

Это было условным паролем. В ответ прозвучало:

– У нас несколько национальных традиций: польская, белорусская и литовская, но все они чем-то похожи.

– Тогда принесите чего-нибудь на ваш вкус.

После обеда официант принес ему счет, на котором внизу было подписано карандашом: «Через час, ул. Глухая, 15».

Ровно через час Серьговский был возле дома по указанному адресу. Там его поджидал официант ресторана Владислав Крущильский, резидент советской разведки в городе Волуйске с 1939 года. Еще до освобождения Западной Белоруссии Советской армией его забросили сюда для агентурной работы, да так и оставили потом. Как оказалось, не напрасно. Серьговский прошел с Владиславом в небольшой одноэтажный домик, крытый красной черепицей.

– Вам ведь надо все равно снимать квартиру, эта могла бы вам подойти. Хозяйка дома – пожилая одинокая полячка. Женщина она тихая, скромная. Ревностная католичка. Я уже ей сказал про вас, что вы подыскиваете квартиру, так она первым делом спросила: не лютеранин ли вы? Я ее заверил, что вы католик, вам ведь все равно.

– Да, мне все равно, – засмеялся Серьговский, – ведь на самом деле я атеист.

– Ну, теперь о деле, – сразу посерьезнел Владислав. – Обстановка напряженная. Здесь, как вы знаете, располагается штаб Восточной резервной армии. Вокруг аэродромы, склады. В городе полно офицеров. Естественно, все держится под строгим контролем. Боятся диверсий партизан. Приход в этот дом у вас оправдан поиском квартиры. А так нам не стоит рисковать. Встречаться будем только в ресторане. Свою информацию я буду писать вам на бланке счета. Сведения для Центра вы будете передавать мне вместе с деньгами за обед. Я уже их буду передавать Коле Пашкевичу, это связной с партизанами. Он будет доставлять ваши донесения в партизанский отряд радисту.

– А разве нельзя, чтобы радист работал здесь, в городе? – поинтересовался Серьговский.

– Здесь день и ночь разъезжают пеленгаторы. Городок маленький, быстро вычислят место нахождения рации. Коля парень надежный, комсомолец. Правда, для прикрытия мы его в церковь устроили работать, алтарником.

– Как «в церковь»? – удивился Серьговский.

– Это очень удобное и надежное место. Священник, который там служит, сотрудничает с партизанами.

– Вы доверяете попу?

– А что делать, приходится. Тем более поп – наш проверенный товарищ, – усмехнулся Владислав.

– Это еще как понять? – продолжал удивляться Серьговский.

– Зовут его отец Венедикт. В двадцатые годы он переметнулся к обновленцам, активно сотрудничал с советской властью по разоблачению тихоновцев. Но незадолго перед войной порвал с обновленцами, раскаялся и вернулся в лоно Московского Патриархата. В то же время к советской власти продолжал оставаться активно лояльным. Через него-то мы Колю в церковь пристроили. Второй священник, отец Пахомий, ярый тихоновец, сидел на Соловках. С ним все ясно. Советскую власть ему не за что любить, потому от него мы держимся подальше. Меня только беспокоит, что он дурно влияет на Колю Пашкевича. Я последнее время стал замечать, что парень слишком уж вживается в образ верующего человека, и здесь не последняя роль отца Пахомия.

– Какие у нас есть резервные варианты связи с Центром на случай непредвиденных обстоятельств? – перебил его Серьговский.

– Если что-нибудь случится с Колей, из партизанского отряда пришлют нового связного, который выйдет на меня. Со мной уже сложнее. Вы же знаете, что Центр сузил круг лиц, знающих вас лично, до минимума, ограничившись только мной. Если со мной что-то случится, то придется рисковать и выходить на прямой контакт с Колей. Мы с ним договорились о контрольной встрече. На каждой неделе в субботу и воскресенье третья скамейка от храма в сквере с левой стороны по ходу, ровно в пятнадцать ноль-ноль. Пароль: «Ваши молитвы кому-нибудь помогают?» Он ответит: «Помогают всем, кто в это верит».

– Странный пароль, – хмыкнул Серьговский.

– Такой сам Коля предложил, сказал, что ему легче его запомнить.

IV

Серьговский не терял времени даром. Прогуливаясь по городу, неизменно заходил на вокзал, подсчитывал прибывшие составы с танками и другим вооружением. Вечерами, сидя в ресторанчике или пивном баре, внимательно прислушивался к разговорам офицеров, выуживая из них нужную для себя информацию. Аналитический склад ума позволил ему, сопоставляя и анализируя все увиденное и услышанное, сделать вывод, что немцы готовятся к серьезному прорыву на Восточном фронте. Но где? Ведь это так важно знать, чтобы советское командование смогло заранее перегруппировать свои силы и не дать застать себя врасплох. Несколько раз удалось повстречаться с Кюхельманом. Чувствовалось, что он что-то знает, но излишнее любопытство могло насторожить контрразведчика. А он был необходим на будущее. В один из вечеров, во время ужина, Владислав, меняя у Серьговского тарелку, шепнул ему:

– По радио из Москвы сообщили, Паулюс сдался.

Это было известие, которого Серьговский давно с нетерпением ждал и на которое был весь расчет операции. Через несколько минут в зале появился Кюхельман. Он подсел к его столику и заказал себе ужин. Ожидая заказ и потягивая пунш, Кюхельман испытывающе посматривал на Серьговского. Тот сидел с беспечным видом, не торопясь жевал бифштекс, искусно скрывая свое волнение. Наконец Кюхельман не выдержал:

– Ну что, капитан, доживаете последние деньки мирной жизни и собираетесь опять в Сталинград?

– Да, уже надоело бездельничать, – как можно равнодушнее промолвил Серьговский.

– Можете не спешить, господин Биргер, в этом уже нет нужды. Сегодня Паулюс сдался русским со всей своей трехсоттысячной армией.

– Не может быть! – воскликнул Серьговский.

– Может, дорогой мой друг, может. Возблагодарите Бога, что вы сейчас не там.

– Но где же честь мундира? Уж лучше бы он застрелился, – продолжал изображать негодование Серьговский.

После ужина, прощаясь, Кюхельман сказал:

– Выздоравливайте, голубчик, и приходите к нам в штаб, люди с вашим опытом всегда нужны.

Это было как раз то, что хотел услышать Серьговский. Первая часть плана операции удалась на славу.

V

Вот уже неделя как Серьговский служил при штабе Восточной резервной армии. К серьезной информации его не допускали. Но даже те сведения, которые он сумел собрать из косвенных источников, вызвали интерес и одобрение Центра. Серьговский понимал, что спешить и рисковать по пустякам пока не стоит. Необходимо выждать момент, когда откроется возможность добыть главную информацию, ради которой его сюда и направили. А такой информацией могли быть только данные о дислоцировании резервной армии на Восточном фронте.

Как-то раз, прогуливаясь в воскресенье по городу, он вспомнил о Коле Пашкевиче и решил посмотреть на паренька. Было около трех дня. Он прошел в сквер и сел на противоположной стороне от условленного места. Ровно в пятнадцать часов подошел паренек лет восемнадцати и присел на ту самую скамейку. Посидел со скучающим видом минут пять, встал и пошел в сторону храма. Взойдя по ступенькам на паперть храма, он три раза перекрестился и зашел внутрь. «Молодец, – про себя отметил Серьговский, – делает все натурально. Из такого паренька получится неплохой разведчик».

В это время мимо него проходил высокий худой священник в длинном сером пальто поверх подрясника и с надвинутой на глаза черной скуфьей. Проходя мимо Серьговского, он мельком глянул на него. Тому показалось, что священник вздрогнул. Уже отходя от Серьговского, священник еще раз оглянулся на него каким-то странным взглядом. То ли удивленным, то ли испуганным. «Неужели он меня узнал?» – эта первая мысль обожгла душу разведчика. Но уже другая мысль посмеялась над первой: «Кого, собственно, узнавать? С двадцать пятого года я за границей, после сразу арест, а там война. Собственно, в России меня никто и не видел. Здесь я вообще никогда в жизни не появлялся. Ерунда, это у меня от переутомления воображение разыгралось». Но как бы Серьговский себя ни успокаивал, в душе все равно остался неприятный осадок.

VI

Прошел март с его переменчивым настроением: то мороз, то оттепель. Апрель сразу заявил свои права бурным таянием снегов. Серьговский в свое обычное время шел, перешагивая через ручьи, в ресторан обедать. Настроение у него, как и всегда весной, было приподнятое. Появилось предчувствие каких-то хороших перемен. Но когда его подошел обслуживать какой-то другой официант, хорошее настроение словно испарилось. Отсутствие Владислава его

очень взволновало. Но выяснять причину этого он не стал, это могло вызвать подозрение. Вечером он снова пришел в ресторан и опять не обнаружил Владислава. Ночь спал плохо, перебирая все возможные варианты исчезновения Владислава. Утром следующего дня принял решение идти на контакт с Колей Пашкевичем. Другого выхода не было. Во-первых, надо было выяснить, что случилось с Владиславом, а во-вторых, срочно нужна была связь с Центром. Была как раз суббота. Без четверти пятнадцать он направился в сквер. В сквере он, заложив руки за спину, не торопясь прогуливался. Увидев, что Коля идет к скамейке, он пошел ему навстречу. Проходя мимо, он как бы нечаянно задел его плечом и извинился, в то же время незаметно подложил ему в карман записку. Коля присел на лавочку, а Серьговский, пройдя до конца сквера, тут же развернулся и пошел неторопливой походкой назад. Проходя мимо Коли, он, не глядя в его сторону, произнес:

– Ваши молитвы кому-нибудь помогают?

Коля, растерявшись от неожиданности, не сразу произнес ответ.

А Серьговский, не останавливаясь, сказал:

– В правом боковом кармане, – и проследовал дальше.

– Помогают всем, кто в это верит, – с запозданием произнес Коля, с удивлением глядя вслед уходящему Серьговскому.

Засунув руку в правый боковой карман пальто, он обнаружил там клочок бумаги, но доставать ее не стал, а пошел в храм. Там в укромном месте он развернул записку и прочел: «16:00 – ул. Глухая, 15. Записку уничтожь». Коля отнес записку в пономарку алтаря и сжег ее в печке. Затем, переждав немного времени, пошел по указанному адресу. Он специально прошел по нескольким близлежащим переулкам, чтобы убедиться в отсутствии слежки. В доме его встретил сам Серьговский и, крепко пожав руку, провел в свою комнату.

– Что случилось с Владиславом? – сразу же задал он вопрос, больше всего волновавший его.

– Заболел. Воспаление легких. Очень высокая температура. Проболеет не менее двух недель. Он меня предупредил, что вы со мною свяжетесь.

– Да, плохи наши дела, Коля. Но ничего, как-нибудь продержимся. Теперь слушай меня внимательно. Встречаться мы с тобой больше не будем, это опасно. Давай подумаем, где мы будем передавать друг другу сообщения.

– Лучше всего это делать на той самой скамейке, – предложил Коля. – С левой крайней ее стороны есть сбоку небольшое углубление. Когда сидишь, можно незаметно положить, а также взять небольшую бумажку, свернутую трубкой.

– Хорошо, будь осторожен. Вот тебе очередная шифровка для передачи.

VII

Коля, как обычно, подошел к скамейке, присел на ее край и, закинув ногу на ногу, стал беспечно оглядываться кругом. Убедившись, что никто за ним не наблюдает, сунул записку в щель скамейки и, посидев немного, направился в сторону храма. Но на самом деле за ним наблюдали, и очень внимательно. С одной стороны – сотрудники контрразведки штаба резервной армии «Восток», а с другой – отец Пахомий, стоявший у церковного окна. Как только Коля зашел в храм, он сразу подошел к нему и шепнул:

– Пройди за мной в ризницу.

Коля повиновался. Когда он зашел в ризницу, отец Пахомий с жаром заговорил:

– Времени у нас крайне мало. Потому слушай меня и, ради Бога, верь мне. Я давно догадывался, что ты сотрудничаешь с партизанами. Как это ни горько, но я должен открыть тебе правду, отец Венедикт вас предал. Об этом я узнал случайно. Не удивляйся этому, предавший однажды, предаст и второй раз. Теперь за тобой следят, но им нужен не столько ты, сколько тот, кто придет за посланием, оставленным тобою в скамейке.

– Тогда, отец Пахомий, я должен немедленно пойти и предупредить его, – решительно сказал Коля. Отец Пахомий схватил его за руку:

– Доверься мне, я все устрою, а ты только навредишь делу. Я сейчас пойду и сяду там, меня ведь не подозревают. А ты выходи через дверь ризницы прямо на кладбище и жди нас у Нюры, она тебя спрячет. Только, ради всего святого, никуда не выходи. – Он открыл дверь ризницы и вытолкнул Колю наружу. Затем, прикрыв дверь, пошел к выходу из храма.

Серьговский в это время шел в сквер для выемки шифровки из Центра. Но как только он вступил в сквер сразу почувствовал что-то неладное. Доверяясь своей интуиции, он тут же замедлил шаг, а затем свернул в рядом расположенный пивной бар. Пристроившись с кружкой пива у окна, он стал внимательно наблюдать. Он увидел, как из дверей храма вышел тот самый священник, который когда-то его так озадачил.

Но то, что произошло на его глазах в данное время, не просто озадачило Серьговского, а прямо-таки ошеломило. Священник быстрым шагом подошел к скамейке, не таясь, вытащил сообщение Центра и опять быстро пошел к храму. За ним с разных концов сквера устремились несколько человек в штатском. Они забежали в храм вслед за священником.

Отец Пахомий, зайдя в храм, направился к алтарю. Когда он уже собирался зайти в алтарь, то увидел, как в храм ворвались преследователи. Он решительно вошел в алтарь, около жертвенника стоял отец Венедикт и облачался в ризы к вечернему богослужению. Отец Пахомий подбежал к столику, запихивая на ходу бумагу с шифровкой себе в рот. Налил в ковшик кагора и, проглотив бумагу, запил ее вином на глазах совсем оторопевшего отца Венедикта.

– Отец Пахомий, что вы делаете? – воскликнул он.

– Молчи, Иуда! – гневно сверкнул глазами на Венедикта отец Пахомий.

В это время в алтарь ворвались сотрудники контрразведки и набросились на священника.

VIII

Когда отца Пахомия привезли к начальнику контрразведки Эриху фон Кюхельману, тот пришел в ярость. Таким его подчиненные еще не видели. Он топал ногами и, брызгая слюной, кричал:

– И это, по-вашему, резидент советской разведки? Даже дураку ясно: для того чтобы Пашкевичу передавать сведения священнику, их не надо прятать в скамейку. Кстати, где этот Пашкевич? Исчез? Из-под носа контрразведчиков этот сопляк исчез. Да с кем же я здесь тогда работаю? Если упустите официанта, я всех вас отправлю на Восточный фронт, сегодня же. И помните, официант мне нужен живым, и только живым.

Владислав сегодня почувствовал себя намного легче, перелом в болезни произошел. Лежать ему надоело. Он встал, надел халат и присел в кресло, собираясь почитать своего любимого Шекспира. Но только он присел, как раздался стук в дверь. Владислав передернул затвор пистолета и, подойдя к двери, спросил, кто стучит.

– Это я, ваша соседка, Владислав Михайлович. К вам врач пришел, откройте.

«Странно, – подумал Владислав, – никакого врача я не вызывал». Голос соседки ему тоже показался странным. Обычно она так не говорила. Просто говорила: «Открывай, Влад, свои».

– Сейчас, Людмила Кузьминична, открою, только оденусь, – крикнул он и побежал в комнату.

Быстро надел валенки, пальто и шапку. Открыл крышку погреба и юркнул вниз. В погребе включил фонарик и сдвинул в сторону полку с банками, за ней оказался лаз. Прополз метров пять и, выбравшись на поверхность, оказался в своем сарайчике. Отодвинув в сторону две доски, выбрался наружу. Теперь он был на городском кладбище. Идя по кладбищу, он боковым зрением заметил двух в штатском и сразу все понял. Развернувшись, Владислав пошел в глубь кладбища по центральной дорожке. Навстречу ему двигались сразу три человека. Владислав резко свернул в сторону на узкую дорожку и пошел между могильных надгробий. Но, увидев впереди себя еще двоих, словно выросших из-под земли, он понял, что обложен со всех сторон и ему не уйти. Тогда, приостановившись, Владислав спокойно, с улыбкой, пошел им навстречу. Они тоже одобрительно улыбнулись ему в ответ: мол, правильно делаешь, суетиться бесполезно. Когда расстояние между ними сократилось до пяти шагов, Владислав выхватил пистолет и уложил обоих наповал двумя выстрелами. А сам тут же укрылся за могильными плитами. Окружавшие его люди в штатском тоже попрятались. Затем стали перебежками, от могилы к могиле, сужать вокруг него кольцо. Владислав скинул шапку и, прислонившись головой к холодному гранитному надгробию, с иронией произнес:

– Нет, ребятки, в кошки-мышки я с вами играть не буду.

Затем, подняв голову и посмотрев в бездонную глубину неба, печально сказал, – Хотелось бы в рай да грехи не пустят. Но уж к вам, фашистам, в ад, точно не хочется. С этими словами он приставил ствол пистолета к виску и выстрелил.

IX

В этот же день, придя в штаб, Серьговский узнал все подробности. Причем все это ему рассказал сам Кюхельман. О том, что Колю Пашкевича выдал отец Венедикт. Кюхельман велел установить за Колей наблюдение. Проследили, как он ходил навещать больного Владислава. А затем выследили, как он закладывал передачу в скамейку. Решили дождаться основного резидента советской разведки, но все дело испортил отец Пахомий.

– Итак, что мы с вами имеем, капитан Биргер. Официант, несомненно, резидент советской разведки, убит. Пашкевич, исполняющий роль связного, исчез неизвестно куда. В наших руках только этот русский священник, это единственная пока ниточка к шпионской резидентуре. Я уверен, он много знает. Мои ребята уже работают с ним, результатов пока нет. Поезжайте, Биргер, в тюрьму и сами допросите этого священника. Я уверен, у вас это получится.

Подходя к тюрьме, Серьговский в который раз задавался вопросом: «Почему Кюхельман так со мной разоткровенничался? Ведь до этого момента он даже не посвящал меня в план операции. А теперь поручает допрос священника. Значит, он меня подозревает».

Когда Серьговский расположился в кабинете, куда должны были привести на допрос священника, то его подозрения подтвердились. Достаточно было беглого взгляда, натренированного замечать разные мелочи, чтобы понять: у этого кабинета есть глаза и уши. «По всей видимости, Кюхельман сам лично будет наблюдать за этим допросом», – подумал Серьговский.

Вскоре ввели, а вернее, вволокли в кабинет отца Пахомия и усадили его на табуретку. Серьговский взглянул на священника, и память разведчика мощным рывком отбросила его на два десятилетия назад.

Вот он, молодой следователь ЧК, сидит в своем кабинете на Лубянке, к нему так же вот вволакивают священника. Лицо, отекшее от избиений, да и весь вид его какой-то жалкий. В глазах – боль, тревога, скорбь. Нет в них только страха и смятения, а скорей, наоборот, решимость страдать до конца. Потому Серьговский понимает, что ему нечего спрашивать у этого человека, он никого не назовет и ничего не подпишет. Да и, собственно, руководство ЧК не требует какого-то расследования. Виновность всех попавших сюда предрешена. Нужно только, чтобы один подследственный потянул за собой как минимум еще нескольких человек. А отец Пахомий упрямится, никого не называет, хотя ему даже подсказывают, кого можно назвать соучастником.

– Вы продолжаете упорствовать, гражданин Ключаев, и не хотите признать, что создали тайную контрреволюционную организацию?

– То, что вы называете контрреволюционной организацией, было всего лишь кружком любителей богословия и философии.

– Ну хорошо, назовите участников этого так называемого кружка.

– Я никого называть не буду.

– Почему бы не назвать, если это всего лишь безобидный философский кружок?

– Потому что вы их тоже будете обвинять в заговоре.

– Но мы их и так всех знаем.

– Для чего же тогда спрашиваете?

– Для того, чтобы сверить ваши показания с нашими данными.

– Сверяйте лучше свою совесть с тем, что вы делаете, а я больше ничего не скажу, – сказал устало священник и стал что-то беззвучно шептать.

Серьговский догадался, что отец Пахомий читает молитвы. Больше он действительно ничего не сказал до самого конца следствия. Но его последней фразы хватило Серьговскому на всю жизнь. Ему вдруг стало мерзко и противно от того, что он делал в ЧК. Поэтому, когда его вскоре перевели благодаря знанию немецкого языка в разведку, он вздохнул с большим облегчением.

Да, перед ним опять сидел отец Пахомий. Изменившийся, постаревший, но глаза все те же. Хотя в его взгляде есть что-то новое, в нем сквозит насмешка: «Что, мол, гражданин следователь, вот мы и повстречались». Как он мог не узнать его там, в сквере? Наверное, потому что все эти годы упорно изгонял из своей памяти все связанное со следовательской работой в ЧК. И все равно время от времени, а иногда и во сне приходят к нему подследственные и молча, с укором смотрят на него. Усилием воли он отогнал от себя нахлынувшие воспоминания и, кивнув переводчику, начал допрос:

– Вы работаете на советскую разведку?

– Я служу только одному Богу.

– Если бы вы служили только Богу, то не оказались бы здесь. Вас видели, как вы из тайника взяли записку, положенную партизанским связным. Затем, по свидетельству священника Венедикта, вы съели эту записку. Почему вы это сделали?

– А вы догадайтесь сами, почему я это сделал, – криво улыбнувшись разбитой губой, сказал отец Пахомий.

– Мы ни о чем догадываться не будем, нам нужны только факты. И мы их от вас получим, чего бы это ни стоило. Но мы можем не доводить до крайностей, если вы скажете, кому предназначалась эта записка и где сейчас Пашкевич.

Отец Пахомий посмотрел печально на Серьговского и с тоской в голосе воскликнул:

– Как же вы все одинаковы! И зачем вы друг с другом воюете, если вы похожи как две капли воды? Зачем льете кровь человеческую?

Серьговский растерялся от такой неожиданной тирады. Но понимая, что молчать нельзя, спросил:

– О чем вы говорите?

– О том, что фашисты ничем не отличаются от коммунистов. Красные флаги, партийные съезды, тюрьмы и лагеря и та же цель: погасить в человеке образ Божий и превратить его в бессловесного раба. Но если бы это было только так, я бы не стал брать ту записку. На самом деле это не так, враг попирает мое Отечество, и я плюю на ваши угрозы. – При этих словах отец Пахомий встал и плюнул на Серьговского, попав ему прямо в лицо.

Серьговский растерянно подскочил со своего стула. А конвоиры, набросившись на священника, сбили его на пол и стали пинать ногами.

– Прекратить! – закричал Серьговский и потом уже более спокойно добавил: – Нам он нужен живой. Увести арестованного и до особого распоряжения оберст-лейтнанта Кюхельмана не трогать.

Кюхельман остался доволен результатами допроса.

– Молодец, Биргер, вы этого священника вывели из себя, это уже хорошо. До вас он на допросе просто молчал. Думаю, результаты будут. Завтра возьму одного специалиста из гестапо, у него он заговорит. Это я вам обещаю.

X

Серьговский в смятенных чувствах сидел в отделе контрразведки штаба. Как помочь отцу Пахомию? У него не было и тени сомнения в том, что тот его не выдаст. Но имеет ли он моральное право оставить священника на мучения фашистам? Ведь по сути дела, отец Пахомий, подставив себя, спас его. Серьговский поймал себя на мысли, что он рассуждает о морали, когда для разведчика существует одна мораль: цель оправдывает средства. Другой морали для него инструкциями не предусмотрено. Имеет ли он право рисковать выполнением задания ради спасения человека? «Не имеет», – подсказывал холодный рассудок разведчика. «Имеет», – говорило его сердце. И впервые в своей жизни Серьговский послушал свое сердце вопреки здравому рассудку. Когда он принял это безрассудное решение, ему стало легко и радостно на душе. Он даже тихо засмеялся, и тут же в его голове родился план, смелый, отчаянный, но безрассудный.

Рабочий день подошел к концу, и пунктуальные во всем немцы ровно в шесть часов стали расходиться. В отделе должен остаться только дежурный офицер и охрана. Серьговский заранее отпечатал на гербовом бланке требование к начальнику тюрьмы выдать ему отца Пахомия на два часа для следственного эксперимента. Он старательно подделал подпись Кюхельмана, теперь необходимо поставить печать. Ровно в восемнадцать часов все сотрудники выходят, а в восемнадцать десять дежурный офицер обходит кабинеты с проверкой. Значит, у него в запасе только десять минут, чтобы достать печать из сейфа Кюхельмана. Ровно в шесть вечера Серьговский вышел из своего кабинета, но направился не к выходу, а в кабинет Кюхельмана. Открывать замки любой сложности он обучался в Москве у лучшего медвежатника России, которого специально из Бутырок привозили к ним в учебный центр каждый день в течение месяца. Дверь в кабинет открыл за пять секунд. С замком сейфа пришлось повозиться. Когда он уже шел на выход, в коридоре его встретил дежурный офицер:

– Что-то вы сегодня задержались, господин капитан.

Серьговский, козырнув офицеру, пожаловался:

– Кюхельман столько работы навалил, что скоро будем ночами здесь просиживать.

– Сегодня я буду за вас ночью отдуваться, а вы пропустите за меня рюмочку пунша.

– Я как раз иду в бар и с удовольствием это сделаю, – засмеялся Серьговский.

Пока было еще светло, он действительно решил зайти в бар. Там за столиком с картами он увидел Кюхельмана. Тот подозвал его к себе:

– Не хотите ли составить нам компанию в преферанс?

– Нет, господин оберст-лейтнант, у меня что-то разболелась голова, хочу пропустить рюмочку бренди и идти спать.

– Это у вас после допроса. Хотя, надо заметить, выдержка у вас завидная. Я бы, наверное, не сдержался так, если бы мне плюнули в лицо. Хорошо, идите отдыхать, завтра вы мне нужны свежим, будет много работы. Сегодня прилетает начальник штаба с совещания из Берлина, так что вскоре, думаю, начнем выдвигаться на Восточный фронт.

Это известие бросило в пот Серьговского. Вот оно, ради чего он сюда прибыл, и потому священником придется пожертвовать. Разум делал последние отчаянные попытки убедить Серьговского не слушаться сердца. Серьговский вышел из бара, вновь раздираемый сомнениями. До начала сумерек у него был почти час времени. Он зашел к себе домой.

Хозяйка дома, пани Залковская, предложила ему чашечку кофе. Он в знак согласия кивнул головой и молча сел в кресло. Когда она принесла ему кофе, Серьговский вдруг обратился к ней с вопросом:

– Я вижу, пани Катрин, вы человек религиозный. Ответьте мне на вопрос, допустимо ли с христианской точки зрения замучить пытками одного человека, чтобы через это спасти многих?

– Как это? – не поняла вопроса женщина.

– Идет война, – начал он свое объяснение, – в плен попадает вражеский солдат. Он знает военные секреты, благодаря которым бой можно провести более успешно и тем самым сохранить жизни сотням людей. Но этот человек не хочет рассказывать эти секреты. Можно ли его с христианской точки зрения пытать, чтобы спасти жизни сотням своих солдат?

– Я поняла вопрос, – сказала пани Залковская и замолчала, обдумывая ответ. – Думаю, – начала она, – что пытать и убивать беззащитного человека нельзя, даже ради спасения тысяч людей, и вот почему. Пока он в бою идет на тебя с оружием, он враг твоего Отечества, и христианский, и воинский долг велит остановить его, тоже с помощью оружия. А значит, это уже не убийство. Но как только он попал к тебе в плен, он уже не может причинить вреда твоей стране, а значит, он не враг, а человек, находящийся всецело в твоей воле. Он, как и ты, создан по образу Божию. Ты обязан исполнить заповедь любви, даже к врагу, так учит Господь. Ты должен позаботиться о нем, вылечить и накормить его. Если он совершил преступления во время войны, тогда судить по закону, а не пытать. Представьте себе, если бы ученый врач мучил людей, ставя на них жестокие опыты, и в результате этого достиг бы очень хороших результатов. Эти результаты бесчеловечных экспериментов на людях позволили бы потом спасать жизнь тысяч больных. Спрашивается, можно ли ради этого оправдать палача в белом халате? Простите, что так долго и путано объясняла, но вопрос очень сложный.

– Спасибо, пани Катрин, вы очень хорошо все объяснили. Я пойду, у меня еще есть дела.

– Помоги вам Бог в ваших делах, я уверена, что вы пойдете делать доброе дело.

XI

После беседы с хозяйкой дома у Серьговского наступила спокойная уверенность в том, что он выбрал правильный путь. Больше нельзя было терять ни минуты. Он решительно направился в сторону тюрьмы. Дежурному начальнику тюрьмы он сунул под нос бумагу:

– Распорядитесь немедленно привести ко мне арестованного священника и выделите для его перевозки автомобиль. Его необходимо свозить для опознания убитого русского шпиона. Через два часа он будет доставлен назад в тюрьму.

Изучив бумагу, дежурный начальник тюрьмы все же возразил:

– Но я не могу выдать вам его без личного распоряжения господина Кюхельмана.

– Это и есть личное распоряжение Кюхельмана, разве вы не видите бумагу?

– Но почему тогда он мне не позвонил? – не сдавался дежурный.

– Потому что плохо работала телефонная связь, а теперь господин Кюхельман выехал встречать начальника штаба, которому сегодня же надо доложить о результатах нашей работы. Если мы не выполним приказа, то будет плохо нам всем, а в первую очередь вам. Поезжайте тогда со мной вместе, если не доверяете документу.

– Да я доверяю, – смутился дежурный, – просто порядок есть порядок. Хорошо, я позвоню начальнику тюрьмы, и если он разрешит, то пожалуйста.

– Звоните кому хотите, только побыстрее, время не терпит, – сказал раздраженно Серьговский, а в душе у него все сжалось в стальную пружину. В голове стали прокручиваться всевозможные варианты действий в случае отказа начальника тюрьмы.

Начальник тюрьмы, к счастью, оказался в прекрасном расположении духа, так как обыграл в преферанс Кюхельмана. На радостях он изрядно выпил. Вспомнив, что сегодня он уже видел, как Серьговский приезжал в тюрьму допрашивать священника, а потом видел его в баре о чем-то беседующим с Кюхельманом, он даже не стал напрягаться, чтобы поразмыслить, надо ли выдавать задержанного священника без личного звонка Кюхельмана, а закричал в трубку:

– Вы что там, совсем разучились самостоятельно думать? Пусть расписывается и забирает попа, больше мне по таким пустякам не звоните!

Дежурный по тюрьме тут же велел привести священника и спросил:

– Вам в сопровождение дать двух конвойных или хватит одного?

– Я что же, с одним священником не справлюсь? Давайте мне только водителя и машину.

Отца Пахомия вывели со связанными руками. К дверям тюрьмы подогнали грузовую машину.

Серьговский распорядился гнать в сторону аэропорта. Сам со священником сел в кузов. Когда проехали два квартала от тюрьмы, Серьговский постучал по кабине водителя и попросил остановиться.

– Помогите мне снять с машины задержанного, – прокричал он водителю.

Водитель вышел из кабины и пошел открывать задний борт машины.

Но только он подошел, как Серьговский ударил его по голове рукояткой пистолета и, уже обмякшего, быстро связал по рукам и ногам. Затем, сунув в рот кляп, отволок за дорогу в кусты. Перерезав веревки на руках священника, он попросил его пересесть в кабину. Сам сел за руль и погнал машину.

– Вы куда? – спросил отец Пахомий.

– До леса, а там к партизанам будем пробираться. Жаль, Коли с нами нет, он-то дорогу хорошо знает.

– Я знаю, где Коля, сворачивайте сейчас налево, тут совсем рядом.

Серьговский послушно повернул. Но когда уже должен был переезжать дорогу, ведущую в аэропорт, то увидел несущийся по ней автомобиль начальника штаба в сопровождении двух мотоциклов. Разум сработал мгновенно, он прибавил газу и, выскочив из переулка, протаранил впереди идущий мотоцикл. Легковая машина едва успела уйти от удара, резко свернув вправо, но водитель заднего мотоцикла не справился с управлением и, перевернувшись, полетел в кювет. С переднего сиденья легкового автомобиля выскочил офицер сопровождения с пистолетом в руке. Но Серьговский опередил его. В прыжке из своей кабины он успел выпустить в него две пули.

Водитель автомобиля попытался завести машину, но в это время, привлеченный выстрелами, выбежал из дома Коля и, в два прыжка подскочив к машине, рванул дверцу и выволок водителя. Тот было хотел схватиться за пистолет, но юноша нанес ему мощный удар в челюсть. Немец полетел и, стукнувшись головой об автомобиль, затих. Серьговский подскочил к задней дверце. Распахнув ее, он увидел на заднем сиденье начальника штаба, сидевшего в каком-то оцепенении с зажатым в руках портфелем. Нападение было столь молниеносно, что он даже не успел сообразить, что ему делать. Увидев Серьговского, он облегченно вздохнул:

– Капитан Биргер, доложите, все ли бандиты уничтожены.

– Все, кроме вас, – с усмешкой сказал Серьговский.

– Как прикажете это понимать!? – вскричал в гневе полковник.

– А так и понимайте, что вы взяты в плен, и я гарантирую вам жизнь, если вы не будете сопротивляться.

– Так вы предатель?! – воскликнул полковник.

– Я не предавал своей Родины, просто они у нас с вами разные. Вы на мою напали, и я защищаюсь.

И уже по-русски крикнул:

– Все в машину!

Коля сел за руль, рядом с ним Серьговский, а отца Пахомия посадили с полковником. При этом Серьговский забрал у начальника штаба портфель и пистолет. Сидел к нему вполоборота, предупредив, что, если тот шелохнется, он его тут же пристрелит. При выезде из города на КПП были удивлены, увидев снова машину начальника штаба, но уже без сопровождения. Коля сидел впереди за рулем в немецкой форме. Как только подъехали к шлагбауму, Серьговский закричал:

– Что вы копаетесь, открывайте быстрее, прилетел лично господин Геббельс, мы можем опоздать к его встрече.

Полковнику он велел лишь махнуть в окно рукой. Перепуганные таким громким именем, охранники КПП бросились открывать шлагбаум. Машина неслась по дороге, а Серьговский просто не мог поверить этому везению. У него в руках документы по дислоцированию резервной армии «Восток». Но можно ли назвать это везением? Наверняка уже поднята тревога и за ними начнется охота. Успеют ли они к партизанам? Коля говорил, что главное – добраться до Ганина болота, а там он знает проходы, немцы туда не сунутся, там одни топи. Вскоре они свернули на лесную дорогу. Но проехать по ней далеко не удалось. От весенней распутицы все дороги раскисли, и машина застряла.

XII

– Дальше придется идти пешком, – сказал с сожалением Коля. – Тут не так уж и далеко, километров пять будет.

– С этим жирным боровом мы далеко не уйдем, – кивнул в сторону полковника Серьговский, – придется его оставить.

– Может, в расход его? – предложил Коля.

– Я пленных не расстреливаю, – сказал Серьговский, – давайте только пойдем в противоположную сторону, чтобы, когда они его найдут, он указал им ложный след.

Полковника связали и оставили в автомобиле. Пройдя немного, свернули в противоположную сторону. При этом Коля стал рассыпать махорку, чтобы сбить со следа собак.

– Вряд ли это поможет, – с сомнением покачал головой Серьговский. Они, скорее всего, задействуют огромную массу народа и пойдут по лесу цепью. Так что уйти от них удастся, только если вовремя доберемся до твоего болота.

Шли быстрым шагом. Отцу Пахомию после тюремных истязаний было тяжело, но виду старался не подавать, понимал, что надо спешить. Коля шел легко, несмотря на то что он нес два немецких автомата и несколько рожков с патронами. Сказывалась не только молодость, но и радостное возбуждение. Можно сказать, он был слегка опьянен своим успешным участием в боевой операции. Все время вспоминал, как он нокаутировал немецкого водителя.

– Я в школе боксом занимался, а теперь вот пригодилось.

Как отец Пахомий ни старался поспевать за Серьговским и Колей, но вскоре стал все больше отставать. Так что иногда им приходилось поджидать его.

– Все, привал, – объявил Серьговский и первый присел на поваленное дерево.

Он вынул из портфеля документы и стал их рассматривать. Просмотрев несколько бумаг, он даже присвистнул:

– Ого, братцы! Цены нет этим документам. Надо их срочно в Москву.

– Вы вот что, Глеб Эдуардович, – сказал вдруг отец Пахомий, – давайте вы с Колей вперед идите, а я уж как-нибудь потихоньку, раз нам Бог в руки такие документы дал, значит, их надо побыстрее доставить. А то и сами со мной пропадете, и нашей армии помочь не сможем.

– Да что вы, батюшка, такое говорите, – заволновался Коля. – Ведь как здорово, что вы с нами идете. Будет у нас свой партизанский священник. Там многие мне завидуют, что я на службе Божией бываю и причащаюсь.

– Нет, Коля, батюшка прав, можем не успеть. – И Серьговский развернул карту. – Вот здесь начинаются Ганины топи, но со стороны деревни Вязни нас немцы могут успеть отрезать от болота. Так что давай, Коля, на тебя вся страна смотрит, бери документы и дуй во всю мочь. А я отца Пахомия бросить не могу, не для того спасал. Мы с ним выдвинемся вот к этому перелеску, и если увидим немцев, то постараемся задержать их. Так я говорю, батюшка?

– Так, да не так, – покачал головой отец Пахомий. – Зачем нам вдвоем погибать, когда вы можете спастись?

– Без вас мне уже нет спасения, – улыбнулся Серьговский.

– А может, все-таки вместе? – продолжал настаивать Коля.

– Отставить всякие разговоры и выполнять приказ, – сурово сказал Серьговский и уже мягче добавил. – Я ведь сюда ради этих документов прибыл, столько сил затрачено. Владислав погиб. Правильно батюшка говорит, нам Бог их послал, по-другому это и представить нельзя. Так что иди и выполняй Божие дело. Портфель весь брать не надо, а вот эти бумаги сунь себе за пазуху.

– Ну, раз так, то благословите меня, отец Пахомий, добраться до своих.

– Вручаю тебя в руки Господа и Его Пречистой Матери, сын мой. Иди с миром да вспоминай меня в своих молитвах.

Коля поцеловал у отца Пахомия руку, а тот, прижав его голову к своей груди, поцеловал в макушку. Затем Колю обнял Серьговский. Потом, взяв у него один автомат и рожки с патронами, хлопнул по плечу:

– Ну, беги, герой!

Тот пошел, сначала оглядываясь, а потом побежал и вскоре скрылся между деревьями. Серьговский сложил рожки с патронами в портфель, и они со священником пошли вслед за Колей.

– Когда вы Колю благословляли, – сказал Серьговский, – то мне тоже очень захотелось, чтобы вы меня благословили, но мне, наверное, нельзя, я ведь некрещеный.

– Благословить на доброе дело можно любого человека, – ответил отец Пахомий, – но почему вы некрещеный?

– Родился в Германии, в семье профессиональных революционеров, идейных безбожников. О крещении в нашей семье и вопрос не стоял.

– А хотите сейчас креститься?

– Да что вы, батюшка, смеетесь, поздно уже мне об этом думать.

– Нет, дорогой Глеб Эдуардович, креститься никогда не поздно. Господь одинаково приемлет пришедшего и в первый, и в одиннадцатый час.

– А что для этого нужно? – заинтересованно спросил Серьговский.

– Самое главное, что нужно для крещения, это вера.

– Да кто же не верит в существование Бога! Мне кажется, что даже самые ярые безбожники в Бога веруют, потому-то с Ним и борются.

– Правильно мыслите, Глеб Эдуардович, – засмеялся отец Пахомий, – ибо в Писании сказано, что бесы веруют и трепещут, а злые дела все же творят. Для крещения одной веры в существование Бога недостаточно. Нужна вера не в Бога, а вера Богу. Эта вера – есть доверие Ему. Вера в то, что сказанное Им есть Истина. А Он сказал: «Кто верует в Меня и крестится, тот спасен будет, а кто не верует, осужден будет».

Какое-то время они шли молча, думая каждый о своем. Справа раздался лай немецких овчарок.

– Ну вот, кажется, конец нашему путешествию. Побежали, батюшка, вон к той ложбинке, она будет для нас окопом.

Прямо возле березки была круглая яма, по всей видимости, воронка от бомбы. В нее и залегли беглецы. Серьговский разложил около себя рожки от автомата и несколько лимонок. Потом повернулся к отцу Пахомию.

– Знаете, батюшка, о чем я сейчас думаю. Приблизилась та черта, возле которой лгать нельзя ни себе, ни людям. Я долго жил за границей, много читал наших замечательных русских философов: Бердяева, Булгакова, Франка и других. Умом я все уже стал понимать, а вот веры, о которой вы сейчас говорили, у меня не было. А теперь есть. Ведь я вам поверил и доверяю всем сердцем. А вы верите, то есть доверяете Богу. А раз я вам доверяю, значит, через вас и Богу. Вот так у меня получается. Я искренне раскаиваюсь за все зло, которое совершил в своей жизни, и прошу у Бога и вас прощения. Если это возможно, то хотел бы креститься. Но решать это вам, батюшка.

– Дорогой мой человек, Глеб Эдуардович, прости и ты меня, ради Христа. За то, что там, на Лубянке, не разглядел в тебе образа Божия, а считал сыном погибели. Заменил суд Божий своим человеческим, греховным судом. Забыл, что Господь пришел на землю не судить, а спасти человека. Конечно, я тебя крещу, ибо вижу сердцем, что Бог тебя принимает, как любящий Отец. Могу ли я, грешный, отвергать то, что Бог принимает.

– Жалко, крестного отца у меня не будет, – печально сказал Серьговский.

– Принимающим крещение в сознательном возрасте не обязательно иметь крестных, – успокоил его отец Пахомий.

– А я, батюшка, поверите ли, всю жизнь мечтал о крестном отце. В моем детстве родители практически не уделяли мне внимания, так как свою жизнь полностью посвятили идее мировой революции. У меня был друг, мой одноклассник, и к нему каждое воскресенье приходил крестный отец. Он брал его за руку и уводил гулять. Иногда они брали меня с собой. Мне было очень завидно и обидно до слез, что у меня нет крестного отца.

Отец Пахомий улыбнулся.

– Хорошо, если вы согласны, я буду вашим крестным отцом, – подытожил разговор отец Пахомий и стал произносить молитвы.

Затем троекратно вопросил Серьговского, отрекается ли он от сатаны, тот трижды отрекся. Потом он предложил ему дунуть и плюнуть на сатану, отвернувшись на запад. Это Серьговский сделал с большим удовольствием, так как именно там была ненавистная ему фашистская Германия. Когда подошел момент самого крещения, то отец Пахомий стал растерянно оглядываться кругом, так как вспомнил, что у них нет воды. Увидев в небольшой ложбинке немного оставшегося талого снега, обрадовался. Взяв двумя руками пригоршню снега, он встал над стоящим на коленях Серьговским.

– Крещается раб Божий Глеб, во имя Отца, аминь. – При этих словах он сжал ладони – и по лицу Серьговского потекли прохладные струи.

Когда отец Пахомий в третий, последний, раз выжимал на него воду, то вместе со словом «аминь» грянул выстрел, и по лицу Серьговского потекли уже не холодные, а горячие струи, с соленым привкусом. Он подхватил падающего отца Пахомия. Положив его осторожно на землю, он бережно приподнял ему голову и подложил под нее свой китель.

– Крестный, дорогой, ты только не уходи без меня. Погоди немного, я Коле нашему помогу до своих добраться. А потом ты возьмешь меня за руку и мы с тобой пойдем. Ведь тот мир, я уверен, намного лучше этого. Но я плоховато разбираюсь в нем и могу там один потеряться. А с тобой, моим крестным, мне будет спокойней.

Отец Пахомий, открыв глаза, вымолвил:

– Не переживай, крестник, я подожду.

– Ну вот и хорошо, – обрадовался Серьговский.

Он взял автомат и стал вести по цепи немцев прицельный огонь. Те залегли, постепенно сужая кольцо перебежками. Вскоре закончились все патроны. Он привстал, чтобы бросить гранату. Толчок в грудь опрокинул его на землю. Собрав последние силы, он подполз и лег рядом с отцом Пахомием, коснувшись его руки. Батюшкина рука дрогнула, а затем слабо, но все же сжала руку крестника.

– Крестный, я ведь с вами еще о многом хочу поговорить.

– Еще успеем, крестник, наговориться, ведь впереди у нас вечность.

Над ними склонились немецкие автоматчики. Затем они расступились, пропуская вперед начальника контрразведки. Истекающий кровью Серьговский смотрел на Кюхельмана, и в глазах его тот не увидел ни страха, ни мольбы о пощаде, никакого смятения. В них была просто задумчивая глубина. На его груди лежал портфель начальника штаба, и это обстоятельство больше всего обрадовало Кюхельмана.

– Ну что, господин Биргер, или как вас там еще назвать, вы, как это говорят русские, чуть было меня не переиграли.

И он, нагнувшись, взял портфель.

– Почему же «чуть было»? – улыбнулся Глеб и разжал правую руку, лежавшую до этого под портфелем. Из нее выкатилась граната с сорванной чекой.



Март 2005. Самара

Победа над смертью

Анастасия Матвеевна, собираясь в церковь ко всенощной, с опаской поглядывала на своего супруга, полковника авиации в отставке Косицына Михаила Романовича. Михаил Романович сидел перед включенным телевизором с газетой в руках. Но ни на телевизионной передаче, ни на газете сосредоточить своего внимания он не мог. В его душе глухо росло раздражение, некий протест против намерения жены идти в церковь. Раньше, еще в молодые годы, она захаживала в церковь раза два-три в год. Он на это внимания не обращал: мало ли какая блажь у женщины. Но как вышла на пенсию, так зачастила в храм каждое воскресенье, каждый праздник.

«И сколько этих праздников у церковников – не пересчитать, – с раздражением думал Михаил Романович. – То ли дело красные дни гражданского календаря: Новый год, Восьмое марта, Первое мая, Седьмое ноября и уж совсем святой, особенно для фронтовика, День Победы, вот, пожалуй, и все. А тут каждый месяц по нескольку, с ума можно сойти».

Анастасия Матвеевна думала о том, что последнее время ее супруг очень раздражителен, оно и понятно: болят старые фронтовые раны, здоровье его все ухудшается. Но почему-то больше всего его раздражает то, что она ходит в церковь. Чуть ли не каждый ее уход на службу в храм сопровождается скандалом и руганью.

– Миша, закройся, я пошла в храм.

– Ну чего, чего ты там потеряла, не можешь, как все нормальные люди, посидеть дома с мужем, посмотреть телевизор, – с раздражением на ходу говорил Михаил Романович, чувствуя, как гнев начинает клокотать в его израненной старческой груди.

– Мишенька, так может, нормальные-то люди, наоборот, те, кто в храм Божий ходят, – сказала и, поняв, что перегнула палку, сама испугалась сказанного, но слово не воробей.

– Так что я, по-твоему, ненормальный? – переходя на крик, вознегодовал Михаил Романович. – Да, я ненормальный, когда на своем истребителе все небо исколесил, но Бога там не увидел. А где был твой Бог, когда фашистские самолеты разбомбили наш санитарный поезд и из пулеметов добивали раненых, которые не могли укрыться и были беззащитны? Почему Бог их не укрыл? Я был ненормальный, когда летел под откос в санитарном вагоне и только чудом остался жив?!

– Миша, но ведь это чудо Бог совершил, разве ты этого не понял – ни тогда, ни сейчас?

Удивительное дело, но именно эта вылетевшая у Михаила Романовича фраза «чудом остался жив» вмиг иссушила его раздражение. Негодование куда-то исчезло, и, махнув рукой, уже успокаиваясь, он сказал:

– Иди к своим попам, раз тебе нравится, что тебя дурачат.

За всенощной Анастасия Матвеевна горячо молилась за Михаила, чтобы Бог просветил его разум и сердце. Несмотря ни на что, мужа своего она сильно любила. Когда приходила в храм, всегда становилась перед иконой архистратига Михаила[84], стояла перед ней всю службу, молясь за то, чтобы Господь просветил ее мужа светом истины.

У каждого человека есть какая-то главная мечта его жизни. Такая мечта была и у Анастасии Матвеевны. Она всем сердцем хотела, чтобы настал когда-нибудь день, и они вместе с Мишей под руку пошли бы в церковь к службе. После службы так же вместе возвращались бы домой. Вдвоем читали бы молитвенное правило перед сном и утром. Этого она желала больше всего на свете.

– Господи, если тебе угодно, забери мою жизнь, только приведи Мишеньку в храм для жизни вечной.

Когда Анастасия Матвеевна вернулась домой, Михаил уже лежал в кровати. Не было еще девяти часов вечера, так рано он не ложился, это сразу насторожило Анастасию Матвеевну.

– Мишенька, ты что, заболел, тебе плохо?

– Немного неважно себя чувствую, но ты, Настенька, не беспокойся – пройдет.

Анастасия Матвеевна не успокоилась, она-то хорошо знала: уж раз он лег – дело серьезное, и вызвала врача. Врач ничем не утешил, измерил давление, прослушал сердце, сделал укол и заявил, что необходима госпитализация. Но Михаил Романович категорически отказался ехать в госпиталь. На следующий день его состояние ухудшилось.

– Миша, может, батюшку позвать, ведь ты ни разу не исповедовался, ни разу не причащался.

Он, открыв глаза, глянул сердито:

– Что, уже хоронишь меня?

– Да что ты, Мишенька, Господь с тобою, наоборот, верю, что через это на поправку пойдешь.

Он устало прикрыл глаза, а когда она собиралась отойти от постели на кухню, вдруг, не открывая глаз, произнес:

– Ладно, зови попа.

Сердце Анастасии Матвеевны зашлось в радостном волнении, она выбежала в соседнюю комнату, упала на колени перед иконами и расплакалась. Всю ночь она читала каноны и акафисты, чтобы Миша дожил до утра и дождался священника.

Батюшка пришел в половине девятого, как и договаривались. Она провела его к мужу и представила:

– Вот, Миша, батюшка пришел, как ты и просил, это наш настоятель отец Александр. Ну, я вас оставлю, буду на кухне, если понадобится какая помощь, позовете.

Отец Александр, мельком взглянув на фотографии, где Михаил Романович был в парадном мундире с орденами и медалями, бодро произнес:

– Не беспокойтесь, Анастасия Матвеевна, мы – два старых вояки, как-нибудь справимся со всеми трудностями.

Михаил Романович глянул на молодого священника, сердито подумал: «Что он ерничает?»

Отец Александр, как бы отгадав его мысли, сказал:

– Пришлось немного повоевать, интернациональный долг в Афганистане исполнял. Служил в десанте, так небо полюбил, что после армии мечтал в летное пойти, был бы летчик, как вы, да не судьба.

– Что же так?

– Медкомиссия зарубила, у меня ранение было.

– Понятно.

Священник Михаилу Романовичу после такого откровения не то чтобы понравился, а прямо как родной стал. Немного поговорили, потом отец Александр сказал:

– У вас, Михаил Романович, первая исповедь. Но вы, наверное, не знаете, в чем каяться?

– Вроде жил как все, – пожал тот плечами. – Сейчас, правда, совесть мучает, что кричал на Настю, когда в церковь шла, она ведь действительно глубоко в Бога верит. А я ей разного наговорил, что, мол, летал, Бога не видел в небе, и где, мол, был Бог, когда на войне невинные люди гибли.

– Ее вере вы такими словами не повредите, она в своем сердце все ответы на эти вопросы знает. А вот для вас, по всей видимости, эти вопросы имеют значение, раз в минуту душевного волнения вы их высказали. По этому поводу вспоминается случай, произошедший с архиепископом Лукой (Войно-Ясенецким). Он был не только церковный иерарх[85], но и знаменитый ученый-хирург, во время Великой Отечественной войны – главный консультант военных госпиталей. Делая операции, он не раз спасал от смерти самых безнадежных раненых. Как-то владыка Лука ехал в поезде в одном купе с военными летчиками, возвращавшимися на фронт после ранения. Увидели они церковнослужителя и спрашивают: «Вы что, в Бога верите?» «Верю», – говорит владыка. «А мы не верим, – смеются летчики, – так как все небо облетали, а Бога так и не видели». Достает тогда архиепископ Лука удостоверение профессора медицины и говорит: «Я тоже не одну операцию сделал на мозгу человека: вскрываю черепную коробку, вижу под ней мозг, а ума там не вижу. Значит ли это, что ума у человека нет?»

– Какой находчивый владыка, – восхитился Михаил Романович.

– А насчет того, что невинные гибнут, это действительно непонятно, если нет веры в бессмертие, а если есть христианская вера, то все понятно. Страдания невинных обретают высший смысл прощения и искупления. В плане вечности Господь каждую слезинку ребенка утрет. Всем Бог воздаст, если не в этой жизни, так в будущей, по заслугам каждого.

После исповеди и причащения отец Александр пособоровал Михаила Романовича. После соборования тот признался:

– Веришь ли, батюшка, на войне смерти не боялся, в лобовую атаку на фашиста шел, а теперь боюсь умирать: что там ждет – пустота, холодный мрак? Приблизилась эта черта ко мне, а перешагнуть ее страшно, назад еще никто не возвращался.

– Страх перед смертью у нас от маловерия, – сказал отец Александр и, распрощавшись, ушел.

После его ухода Михаил Романович сказал жене:

– Хороший батюшка, наш человек, все понимает.

Ободренная этим высказыванием, Анастасия Матвеевна робко сказала:

– Мишенька, нам бы с тобой повенчаться, как на поправку пойдешь, а то, говорят, невенчанные на том свете не увидятся.

– Ну вот, опять за старое, да куда нам венчаться, это для молодых, засмеют ведь в церкви. Сорок лет прожили невенчанные, а теперь здрасте, вот мы какие.

– Ради меня, Мишенька, если любишь. Пожалуйста.

– Любишь – не любишь, – проворчал Михаил Романович. – Еще выздороветь надо. Иди, я устал, подремлю малость. Коли выздоровлю, там видно будет, поговорим.

– Правда? – обрадовалась Анастасия Матвеевна. – Обязательно выздоровеешь, быть другого не может, – и, чмокнув мужа в щеку, заботливо прикрыла его одеялом.

Произошло действительно чудо, в чем нисколько не сомневалась Анастасия Матвеевна. На следующий день Михаил пошел на поправку. Когда пришел участковый врач, то застал Михаила Романовича на кухне за чаем и чтением газеты. Померив давление и послушав сердце, подивился:

– Крепкий вы народ, фронтовики.

Когда Анастасия Матвеевна напомнила мужу о венчании, он отмахнулся:

– Погоди, потом решим. Куда торопиться?

– Когда же потом? Скоро Великий пост, тогда венчаться аж до Красной горки[86] нельзя.[87]

– Сказал, потом, значит, потом, – с ноткой раздражения в голосе ответил он.

Анастасия Матвеевна пробовала еще несколько раз заводить разговор о венчании, но, почувствовав, что нарывается на скандал, сразу умолкала. Так и наступило Прощеное воскресенье и начался Великий пост. Анастасия Матвеевна старалась не пропускать службы, в первую неделю ходила каждый день. Потом стала недомогать, снова, как раньше, появились сильные боли в правом боку. А к концу поста вовсе разболелась и слегла. Сын Игорь свозил ее в поликлинику, оттуда направили на обследование в онкологию. Когда они вернулись, Игорь отвел отца в сторонку:

– Папа, у мамы рак печени, уже последняя стадия, врачи сказали – осталось немного.

– Что значит «немного»? Точно проверили, может, ошибаются? Чем-то можно помочь? Операцию сделать, в конце концов, – растерянно произнес Михаил Романович.

Сын отрицательно покачал головой.

– Надо готовиться к худшему, папа. Не знаю, маме говорить или нет?

– Что ты, сынок, не надо раньше времени расстраивать, я сам с ней поговорю.

Он сел к кухонному столу, обхватил свою седую голову руками и сидел так минут пять, потом решительно встал.

– Пойду к ней.

Подойдя, сел на краешек кровати, взял нежно за руку.

– Что же ты расхворалась, моя верная подруга? Давай поправляйся скорей, Пасха приближается, куличи будем печь, яички красить.

– Что сказали врачи, Миша? – прямо посмотрев ему в глаза, спросила она.

Михаил Романович суетливо завертел головой.

– Ну что-что сказали, надо лечиться, и поправишься. Вон сколько лекарств тебе понавыписывали.

– Не ври, Мишенька, ты же не умеешь врать, я и так сама все понимаю. Умирать мне не страшно, надо только подготовиться достойно к смерти, по-христиански. Ты мне отца Александра приведи, пусть исповедует, причастит, да и пособороваться хочу. Так мы с тобой и не повенчались, как пред Богом предстанем?

– Милая Настенька, ты выздоравливай, ради Бога, и сразу пойдем венчаться.

– Теперь уж, наверное, поздно. Страстная седмица начинается. Затем Светлая, до Фомина воскресенья я не дотяну. Значит, Богом не суждено.

Михаил Романович шел в церковь за отцом Александром и про себя бормотал: «Это как же – не суждено? Что значит «не суждено»? Ведь мы как-никак сорок лет прожили!»

В церкви, повстречавшись с отцом Александром, договорился, что утром тот подъедет к ним. Поговорил с ним насчет желания венчаться. Отец Александр задумался:

– На Страстной однозначно нельзя, на Светлой хоть и не принято по уставу, но исключение можно сделать. – Посмотрел на осунувшегося Михаила Романовича, добавил: – Если будем усердно молиться, она доживет и до Красной горки, я в этом уверен.

– Буду, конечно, молиться, только не знаю как.

Отец Александр подвел его к иконе архистратига Михаила.

– Здесь ваша супруга постоянно стояла за службой, наверное, за вас молилась вашему ангелу-хранителю. Я вам предлагаю, пока она болеет, заменить ее на этом боевом посту, я не шучу, когда говорю про боевой пост. Апостол Павел пишет, что наша брань не против крови и плоти, но против духов злобы поднебесных[88].

Для Михаила Романовича от этих слов все сразу встало на свои места. Его соратница, его боевая подруга, его милая жена, пока он дома отлеживался у телевизора с газетой, была на боевом посту. Она боролась за него, за свою семью, против врагов невидимых, а потому более коварных, более опасных. Боролась одна, не имея в нем никакой помощи. Мало того что он не поддерживал ее в этой борьбе, он еще потакал врагу. Теперь, когда она лежит больная, он должен встать на этот боевой пост. И он встанет, ему ли, старому вояке, не знать, что такое долг воина-защитника. Он встанет, обязательно встанет, и ничто не помешает ему в этом!

Анастасия Матвеевна заметила, что муж ее вернулся какой-то подтянутый, собранный, решительный и даже помолодевший.

– Настя, завтра утром батюшка придет, буду собороваться вместе с тобой. Сейчас покажи мне, какие молитвы читать, я за тебя и за себя почитаю.

– Мишенька, что с тобой? – еще не веря всему, прошептала Анастасия Матвеевна.

– Ничего. Вместе воевать будем.

– С кем воевать, Миша? – даже испугалась Анастасия Матвеевна.

– С духами злобы поднебесной, – отчеканил полковник. – И раскисать не будем, – увидев слезы на глазах жены, добавил он.

– Да это я от радости, Миша, только от радости.

– Ну, это другое дело.

Каждый день на Страстной седмице Михаил Романович ходил в храм. Стоять приходилось подолгу, службы Страстной седмицы особые, длинные. Но он мужественно выстаивал их от начала и до конца, хотя и не понимал, что и для чего происходит, но боевой пост есть боевой пост, приказано – стой, высшее командование само знает. Высшим командованием для него в данном случае был отец Александр. После службы он часто подходил к нему, что-нибудь спрашивал. Как-то поделился своими переживаниями.

– Сам-то я хожу сейчас в церковь, а вот сын со снохой… Их разве заставишь? Наш грех: сами не ходили в молодости и детей не приучили.

– Да, это проблема не только ваша, многие подходят с подобным вопросом. Честно признаться, не знаю, что и отвечать. Советую усиленно молиться за детей, молитва родителей многое может. Мне как-то рассказывали один случай. У одного верующего человека был неверующий сын. Отец, конечно, переживал сильно. А перед тем как умереть, завещал сыну, чтобы он после смерти в течение сорока дней заходил в его комнату каждый день на пятнадцать минут, ничего не делал, только молча бы сидел. Сын исполнил последнюю просьбу отца. А как сорок дней прошло, сын сам пришел в храм. Я думаю, что тот отец понимал, что молодежь в суете живет. Некогда над вечным подумать: о смысле жизни, о своей душе, о бессмертии, о Боге.

Великим четвергом[89] Михаил Романович причастился, а вечером, после чтения двенадцати Евангелий[90], умудрился принести домой огонь в самодельном фонарике[91]. От него зажгли лампадку в комнате Анастасии Матвеевны. В субботу сходил в церковь, освятил кулич и крашеные яйца. Кулич испекла им сноха, а яйца красил сам Михаил Романович, так как Анастасия Матвеевна, вконец обессилевшая, постоянно лежала в кровати. Врач-онколог, курирующий ее, удивлялся, что она все еще жива. После ночной пасхальной службы Михаил Романович пришел домой весь сияющий, уже с порога закричал:

– Христос воскресе!

– Воистину воскресе! – ответила чуть слышно Анастасия Матвеевна, любуясь своим мужем, который на Пасху нарядился в свой парадный мундир со всеми наградами. Раньше он надевал его только на 9 Мая. – Ты прямо как на День Победы, – улыбаясь, сказала она.

– А сегодня и есть День Победы, победы над смертью, так в проповеди отец Александр и сказал.

Они поцеловались три раза.

– Ты давай поправляйся, в следующее воскресенье, на Красную горку, поедем в церковь венчаться.

– Как уж Бог даст, но я буду ждать.

В воскресенье подъехал сын вместе со снохой на своей машине. Сноха помогла Анастасии Матвеевне надеть ее лучшее платье. Михаил Романович с сыном под руки осторожно вывели ее и усадили в машину. В храме отец Александр разрешил поставить для нее стул. Так и венчались: Анастасия Матвеевна сидела, а рядом в парадном мундире стоял ее любимый супруг. Во время венчания он несколько раз поглядывал с заботливостью на нее, а она отвечала полным благодарности взглядом: мол, все со мною в порядке, не беспокойся и молись. Домой привезли Анастасию Матвеевну совсем ослабевшую и почти что на руках внесли и уложили в постель прямо в платье. Дети уехали, обещав вечером подъехать проведать. Михаил Романович сел на стул рядом с кроватью жены и взял ее за руку.

– Спасибо, Мишенька, я сегодня такая счастливая. Теперь можно спокойно помереть.

– Как же я? – растерялся Михаил Романович.

– Мы же с тобой повенчанные, нас смерть не разлучит. Я чувствую, что сегодня умру, но ты не скорби, как прочие, не имеющие упования[92], мы с тобой там встретимся непременно. Ты помнишь, как мы с тобой первый раз повстречались?

– Конечно, помню: в Доме офицеров, на вечере по случаю Дня Победы, ты еще все с капитаном Кравцовым танцевала, я тебя еле от него отбил.

– Дурачок, я как тебя увидела – сразу полюбила, и никакие кравцовы мне были не нужны.

– Настенька, ты знаешь, мне очень стыдно, хоть и прошло много лет, все же совесть напоминает. Встретимся на том свете, говорят, там все откроется. Так вот, чтобы для тебя не было неожиданностью, короче, хочу признаться: я ведь тогда с Клавкой… Ну, словом, бес попутал.

– Я знала, Мишенька, все знала. В то время мне так больно было, так обидно, что жить не хотелось. Но я любила тебя, вот тогда-то я впервые в церковь пошла. Стала молиться перед иконой Божией Матери, плакать. Меня священник поддержал, сказал, чтобы не разводилась, а молилась за тебя, как за заблудшего. Не будем об этом больше вспоминать. Не было этого вовсе, а если было, то не с нами, мы теперь с тобой другие.

Михаил Романович наклонился и поцеловал руку супруге.

– Тебя любил, только тебя любил, всю жизнь только тебя одну.

– Почитай мне, Миша, Священное Писание.

– Что из него почитать?

– А что откроется, то и почитай.

Михаил Романович открыл Новый Завет и начал читать:

– Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, – любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…95 [93]

Он вдруг заметил, что супруга перестала дышать, и, подняв голову от книги, увидел застывший взгляд его милой жены, устремленный в угол с образами.

– Мы скоро увидимся, Настенька, – сказал он, закрывая ей глаза.

Затем он встал, подошел к столу, взял лист бумаги и стал писать: «Дорогой мой сынок, прости нас, если что было не так. Похорони по-христиански. Сынок, выполни мою последнюю просьбу, а не выполнить последнюю просьбу родителей, ты же знаешь, великий грех. После того как похоронишь нас с мамой, в течение сорока дней заходи в эту комнату и посиди здесь минут пятнадцать – двадцать каждый день. Вот такая моя последняя просьба. Поцелуй за меня Люсю и внуков. Христос воскресе! Твой отец».

Затем он поцеловал жену и как был, в мундире, лег с нею рядом, взял ее за руку и, закрыв глаза, сказал:

– Пойдем вместе, милая, я тебя одну не оставлю.

Когда вечером Игорь с женой приехали к родителям, то долго не могли дозвониться, так и открыли дверь своим ключом. Прошли в спальню и увидели, что мать с отцом лежат на кровати рядом, взявшись за руки, он в своем парадном мундире, а она в нарядном платье, в которых они сегодня венчались. Лица у обоих были спокойные, умиротворенные, даже какие-то помолодевшие, казалось, они только уснули, вот проснутся – и так же, взявшись за руки, пойдут вместе к своей мечте, которая ныне стала для них реальностью.

Январь 2002. Волгоград

Внук Шаляпина

Солнечные блики отражались в мелкой ряби великой русской реки Волги, как тысячи золотых монет. День клонился к вечеру, но летнее солнышко, несмотря на заметный сдвиг к западу, продолжало обжигать своим жаром спокойные воды могучей реки, и пристань, и белые теплоходы, пришвартованные к ней. Вот только до людей, сидящих в ресторанчике речного вокзала, расположенного на террасе у самой воды, оно не могло достать. Терраса была перекрыта огромным тентом. Потому-то никто из сидящих за столиками не спешил покинуть это благостное убежище. Сидели, лениво потягивая пивко, вели неторопливые и нешумные беседы.

За одним из столиков было более оживленно и более шумно, чем за другими, попросту сказать – весело. За веселым столом сидели четверо. Мужчина лет пятидесяти – пятидесяти пяти, с окладистой рыжей с проседью бородой, в светлом легком льняном костюме и широкополой соломенной шляпе, и его сотрапезники: трое молодых людей в темных брюках и белых рубахах с короткими рукавами и отложными воротничками. Молодые люди пили пиво, а около бородача кроме пива стоял маленький хрустальный графинчик с водкой.

Он что-то бойко рассказывал, жестикулируя, при этом лицо его, поминутно меняясь, выражало еще больше, чем руки. То он грозно округлял глаза и топорщил усы, то лицо его выражало подобострастие, лукавство, испуг или недоумение. Молодые люди с почтительным восторгом смотрели на него, стараясь не пропустить ничего, и через каждые две-три минуты принимались хохотать. Пока они смеялись, он отпивал глоток водки, запивал его двумя-тремя глотками пива и продолжал свою речь. Бородач был архиерейским протодиаконом Василием Шаховым, знаменитым на все Поволжье своим неповторимым могучим баритоном.

Красивый тембр его голоса действительно вызывал восхищение, в церковных кругах его называли вторым Шаляпиным. Протодиакон принимал это как должное, говоря: «Я ведь родом из Плеса Костромской губернии, а там Федором Шаляпиным куплено было имение, моя бабушка в прислугах у него ходила». «Слушай, – подшучивал над ним кладовщик епархии Николай Заныкин, – наверное, Шаляпин с бабушкой твоей согрешил и внук в деда дарованием удался». «А что, – подхватывал шутку отец Василий, – все может быть, один Бог без греха». Так что некоторые стали в шутку называть его внуком Шаляпина.

Сидевшие рядом с ним трое молодых людей были воспитанниками духовной семинарии и в летние каникулы прислуживали архиерею в качестве иподиаконов. В город N, где была вторая кафедра архиерея, они прибыли вместе с владыкой на престольный праздник собора. После службы и банкета архиерей укатил на машине прямо в Москву по делам Патриархии, а иподиаконам велел купить билеты на поезд, чтобы они возвратились домой. Протодиакон взял билет на теплоход, выразив мнение, что только дураки летом ездят на поездах из пункта «А» в пункт «Б», при условии, что эти два пункта стоят на Волге. У ребят поезд был поздно вечером, а у отца Василия теплоход отходил пораньше. Вот они и пошли его провожать. Ожидая посадки на теплоход, протодиакон, широкая душа, пригласил бурсаков[94] в ресторан.

Отец Василий был замечательный рассказчик, а уж историй и баек на церковные темы он знал столько, что слушать не переслушать. Его шутки, прибаутки и анекдоты пересказывали друг другу по нескольку раз. Если отец Василий давал кому-то прозвище, оно приклеивалось намертво. Например, пономаря собора, тихого и смиренного Валерия Покровского, он назвал Трепетной Ланью, и все его стали так называть (не в лицо, конечно, а за глаза). Архиерея он назвал Папа, и все между собой называли его Папа. Громогласную псаломщицу Ефросинию Щепину назвал Иерихонской Трубой, и для всех она стала только Иерихонской Трубой. Этот список можно продолжать: всем работникам Епархиального управления и служащим собора отец Василий дал прозвища. Как-то настоятель собора похвалился, что кандидатскую в духовной академии защищал по древнееврейскому языку, и тут же получил прозвище Князь Иудейский. Протодиакон делал это беззлобно и без всякого ехидства, в простоте сердца, потому на него никто не обижался. Заметив, что отец Василий допил водку, один из семинаристов тут же услужливо подлил ему из графинчика, говоря при этом:

– Давайте, отец протодиакон, по второй.

– Чему же вас в семинарии учат? – прогудел отец Василий. – Никогда, слышите, никогда не говорите «по второй», «по третьей». А то попадете в неприятную историю, как давеча один батюшка.

– Как надо говорить, и в какую историю попал батюшка? – встрепенулись семинаристы.

– Так слушайте: вам, как будущим священникам, это надо знать, а всем прочим, – он обвел зал глазами, – тоже бы не мешало. Один батюшка служил в далеком от областного центра селе, куда ни один архиерей никогда не заезжал. Короче, забыли о существовании этого батюшки. Но он решил сам о себе напомнить, приехал в Епархиальное управление. Подходит к архиерею под благословение, представился. Владыка стал расспрашивать его о житье-бытье. Батюшка в ответ: «Все славу Богу, живем, не жалуемся, вашими святыми молитвами». Потом говорит: «Мне, владыко, неудобно предлагать, но у меня с собой бутылочка водки, давайте выпьем за встречу». Владыке понравилась прямота и бесхитростность батюшки, он его усадил за стол, велел келейнику закуски подать. Батюшка разлил по стопочкам и говорит: «Давайте, владыко, за встречу по единой». Выпили, закусили. Батюшка еще разлил: «Давайте, владыко, за ваше здоровье по единой». Выпили, закусили. Потом выпили по единой за «благорастворение воздухов» и за «изобилие плодов земных»[95]. Так всю бутылочку и угомонили. Владыка раздобрился и спрашивает: «А какая у тебя последняя награда[96]?» – «Да никакой у меня награды нет, самая большая награда для меня, что служу у Престола Божия». Нахмурился архиерей и говорит: «Непорядок, кого ни попадя награждаем, а такого хорошего батюшку забыли, да мы сейчас это дело поправим». Кнопочку на столике нажал, влетает секретарь: «Чего изволите, владыка?» – «Пиши указ: наградить этого батюшку камилавкой[97] и золотым наперсным крестом». Поехал облагодетельствованный батюшка к себе на приход. Служит обедню, на голове камилавка красуется, на груди крест золоченый сверкает. Увидел это соседний настоятель и спрашивает: «Как ты такие награды заработал, мы с тобой одинаково по двадцать лет служим, а у меня еще ни одной нету?» – «Да я сам не знаю за что, поставил владыке бутылку – он меня и наградил». Ну, думает сосед, я не такой простофиля, я владыке самый дорогой заморский коньяк поставлю – и уже сразу митру получу в награду. Приезжает к архиерею и с порога ему: «Я, владыка, для вас такой коньяк редкий и дорогой привез, который только один вашему высокому сану может соответствовать». «Ну, садись, батюшка, – говорит владыка, – будем вместе твой коньяк заморский пробовать». Разлил батюшка коньяк по рюмочкам и говорит: «Давайте, владыка, по первой за встречу». Выпили, закусили. «Ну, как живешь, рассказывай», – говорит владыка. «Да как живу, – отвечает тот, – вот уже двадцать лет служу, никакой награды не имею. Давайте по второй за ваше драгоценное здоровье». Владыка нахмурился. Выпили, закусили. «Давайте, владыка, по третьей, – предложил батюшка, – за «благорастворение воздухов». Тут владыка как треснет кулаком по столу: «Ты что, – говорит, – приехал считать за архиереем, сколько я выпью?» И уехал батюшка несолоно хлебавши. Так что, братия, только по единой, – заключил протодиакон и, подмигнув смеющимся семинаристам, осушил стопку.

Объявили посадку на теплоход, и братия проводила отца Василия до трапа. Затем стояли у причала, наблюдая за отшвартовкой судна и махая руками протодиакону. Тот в ответ, стоя на второй палубе, помахивал им шляпой.

Положив вещи в каюту, отец Василий направился в ресторан теплохода, чтобы утолить жажду и пропустить рюмочку-другую. Но, пошарив в карманах, обнаружил, что деньги все закончились. На душе сразу стало грустно. Он облокотился на перила ограждения и стал смотреть на воду. К своей досаде, он ощутил, как свежий ветерок речного простора выдувает из него приятное хмельное ощущение праздника. Короче, почувствовал, что начал трезветь. От этого стало еще тоскливее; неожиданно для себя самого он затянул негромко: «Есть на Волге утес, диким мохом оброс…» Отец Василий пел, ощущая себя вот этим одиноким утесом, и песня его крепла. Люди, прогуливающиеся по палубе, остановились и стали слушать. К концу песни, наверное, половина пассажиров теплохода собралась около отца Василия. Когда он закончил, все зааплодировали. Протодиакон театрально поклонился. К нему подошел солидный седой мужчина и, представившись отставным генералом, с чувством пожал руку:

– Просто от души огромное вам спасибо, тронули. Вы, наверное, артист, в каком театре поете?

– Я не артист, – скромно признался отец Василий. – Я просто внук Шаляпина.

– Как! Того самого?! – воскликнул генерал.

Протодиакон распрямился, два пальца ладони заложил за борт пиджака между первой и второй пуговицами, поднял высоко голову:

– Да, того самого – Федора Ивановича, – уже громче сказал он.

Генерал в радостном волнении вытер пот со лба платочком:

– Вот как бывает, надо же, внук самого Шаляпина.

Подошел другой мужчина, спросил у отца Василия имя и отчество, тот представился Василием Андреевичем. Мужчина стал приглашать его в ресторан познакомить с семьей, вместе поужинать, и уже было взял за локоть, собираясь увести с собой. Но генерал, спохватившись, рявкнул:

– Отставить! – однако, сообразив, что он не в армии, тут же сманеврировал на учтивое извинение и увлек отца Василия за собой.

Проводив протодиакона к столику, представил его жене и друзьям. Отцу Василию поднесли бокал шампанского, предложив выпить за его великого деда. Но он, сославшись на то, что шампанское плохо влияет на голосовые связки, позволил угостить себя армянским коньяком. Свободные до этого столики были тут же заняты, а те пассажиры, которым не хватило места, расположились на палубе рядом с рестораном, в нетерпении ожидая, когда запоет отец Василий.

Протодиакон хорошо знал биографию Шаляпина и, потягивая коньячок, рассказывал о своем деде как по писаному, приукрашивая рассказ художественными подробностями, только одному ему известными. Когда он дошел в своем повествовании до Нижегородского периода жизни «деда», то встал и со всей страстью исполнил «Дубинушку». Вскоре он разошелся не на шутку. Уже сам не сомневаясь, что он истинный внук Шаляпина, исполнил «Из-за острова на стрежень». При словах «…обнял персиянки стан…» он обхватил проходившую мимо официантку за талию. Та, обомлев от счастья, уже готова была разделить участь несчастной княжны, но протодиакон не стал бросать ее за борт.

За столом ему стало тесно, и он вышел на палубу, окруженный толпой поклонников. Каждому хотелось побывать с ним рядом, поднести рюмочку. Поднос с закуской и выпивкой за ним носили по пятам. Не забыл протодиакон и церковных песнопений, исполняемых Шаляпиным. Он с таким чувством исполнил сугубую ектенью[98], что некоторые стали креститься. Но когда он со всей страстью исполнил куплеты Мефистофеля из оперы «Фауст» «Люди гибнут за металл.», его буквально на руках понесли с кормы на нос корабля. Там, на носу корабля, он дошел в биографии до смерти Шаляпина. Рассказывал, как хоронили «деда», как весь Париж вышел попрощаться с великим русским певцом, как при прощании с Шаляпиным слушали в записи «Ныне отпущаеши раба Твоего Владыко…».

– Бессмертный голос великого певца звучал над его смертным телом, и каждый стоящий у гроба понимал: жизнь коротка, а искусство вечно, – закончив такими словами рассказ, протодиакон начал петь «Ныне отпущаеши…».

В это пение он вложил всю свою душу. А допев, свалился на палубу и заснул. Даже его могучий, тренированный возлияниями организм не выдержал той народной любви к Шаляпину, которая излилась на «его внука» в этот теплый летний вечер. Поскольку никто не знал, в какой каюте проживает протодиакон, его по распоряжению капитана теплохода бережно отнесли в свободный люкс.

Когда утром теплоход причалил, капитан по телефону связался со службой такси, и машина была подана к трапу. Протодиакон стоял на палубе и прощался с пассажирами, к нему подошла официантка, та, которой выпала роль «персидской княжны», и поднесла на подносе стопочку охлажденной водки и маринованный огурчик. Отец Василий по-гусарски опрокинул стопку в рот, крякнул от удовольствия и, закусив огурчиком, звонко чмокнул в щеку зардевшуюся официантку.

Машина отъехала, шофер обернулся и удивленно спросил:

– Слушай, отец Василий, ты что, фамилию сменил? Что-то тебя столько народа провожало, я уж подумал, какой-то генерал Шаляпин приехал или секретарь обкома.

– Эх ты, садовая голова, – ухмыльнулся протодиакон. – Это моя фамилия по деду, а провожали меня генералы, их много, а Шаляпин один. Понял?

– Чего уж не понять, по мне хоть Шаляпин, хоть Шляпин, лишь бы счетчик щелкал да на чай клиенты не скупились.



Декабрь 2001. Волгоград

Антисемит

Игорь Львович Шульман, врач-хирург сорока двух лет, сидел в своей холостяцкой квартире, предаваясь невеселым раздумьям. Как дальше жить? Меня, которого все считали хирургом от Бога, меня, спасшего сотни человеческих жизней, сегодня уволили с работы. И кто это сделал? Лучший друг моего покойного отца, главный врач Первой городской больницы Марк Яковлевич Марон. Где же, спрашивается, хваленая еврейская солидарность, о которой так много говорят кругом? Ну и что, что я пью? А покажите мне непьющего хирурга! Сделал операцию, а родственники тебя тут же отблагодарить спешат, несут коньяк, или виски, или еще чего-нибудь в красивой бутылке. «Большая вам благодарность, Игорь Львович, вернули нам сына… дочь, мать или брата…» Попробуй откажись – обида. Что, я должен магазин ликероводочных изделий открывать? Бывает, что и умирают люди под скальпелем. Всем понятно: врачи не боги, медицина не всесильна. Но если человек умирает во время операции или после, разве этими аргументами утешишься? Хватанул сто граммов спиртику – вроде отлегло от сердца.

Ладно бы только уволил, но ведь не удержался Марк Яковлевич от ехидства. «Настоящие евреи, – говорит, – никогда пьяницами не были, это тебя твои гены подвели». Намекнул, значит, что мать у меня была русская женщина. «Кто же я тогда такой? По иудейскому закону национальность по материнской линии определяется, значит, для евреев я русский. Для русских, наоборот, я жид махровый, раз отец еврей. Да и внешность у меня далеко не славянская».

Предаваясь таким невеселым размышлениям, Игорь Львович поглядывал на своего друга, протоиерея Аркадия Соловьева, сидящего напротив него с книгой в руках. Отец Аркадий лет пять назад овдовел и уехал из города служить в глухую деревню. Когда приезжал по делам в Епархиальное управление, то обязательно заходил к своему другу в гости и ночевал у него.

– Слушай, отец Аркадий, ты пришел – и сразу за книгу, нет чтобы поговорить с другом, поинтересоваться, как у него дела.

Отец Аркадий нехотя отложил книгу:

– Ну ладно, рассказывай, как твои дела, Игорек, ты мне сегодня, кстати, не нравишься, какой-то вид у тебя удрученный.

– Да, психолог ты хоть куда, все-таки заметил, а книгу все равно читал. Уволили меня, Аркаша, с работы, вот так.

– Сам виноват, я говорил тебе, завязывай с этим. Ты ведь блестящий хирург, каких еще поискать, а сам себя губишь.

– Какой я блестящий, если мать свою собственную не мог спасти?

– Ты же сам знаешь, что целый консилиум профессоров дал свое заключение о том, что бесполезно делать операцию, это не поможет.

– Разумом-то я все понимал, а сердцу не прикажешь. Это, по сути дела, была «операция отчаяния». И все-таки, Аркадий, когда твоя родная мать умирает под скальпелем, который ты держишь в руках, с этим очень тяжело жить, и никакие доводы разума здесь не помогут. Пойдем, Аркаша, на кухню, выпьем, поговорим.

– Не буду я с тобой пить.

– Что, и разговаривать не будешь?

– Разговаривать буду, но только с трезвым.

– Ну вот, называется, поддержал друга, утешил. Спасибо.

– А кто тебе, Игорек, еще правду скажет, кроме меня? Другой, которому ты безразличен, с удовольствием сядет с тобой пить и будет поддакивать твоим пьяным жалобам на несложившуюся жизнь. А мне ты не безразличен. Однако прежде всего я священник и хорошо знаю, что пьяные слезы дешевле воды в дождливый день. Уверен, Нина Ивановна в гробу своем переворачивается, видя, как сын ее добровольно себя губит.

– Ну и что ты, правдолюб, посоветуешь?

– То же, что и прежде: собери всю силу воли и брось горькую глушить.

– Хорошо сказал, я полностью «за». Только откуда мне взять эту силу воли? Ты думаешь, я не пытался это сделать? На три-четыре дня меня хватало, не более. «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны»[99], – кто это сказал, не помню, но сказано верно.

– Да я не со стороны, – печально молвил отец Аркадий, – я ведь на себе все это испытал.

– Вот тебе и на, а ты мне всегда таким правильным казался!

– И правильные, Игорь, бывает, что на кривую дорожку вступают. Когда я свою Анну похоронил, на меня тоже зеленый змий свои сети расставил.

Чувствую, что все больше в них запутываюсь. Надо, думаю, как-то выбираться, а то совсем в омут греха затянет. Стал акафист «Неупиваемой Чаше»[100] читать. Является во сне Анна и говорит: «Не губи себя, Аркадий, просись у владыки из собора на сельский приход. А как туда приедешь, сорок обеден[101] подряд отслужи». Проснулся я – и сразу к архиерею с прошением о переводе. Тот удивился, конечно, но просьбу мою удовлетворил. В соборе-то нас шесть священников, литургию редко приходится служить, очередность. А как в деревню приехал, каждый день служу обедню, потом акафист, вечером – снова служба, вот у меня силы и появились.

– Счастливый ты человек, Аркадий, а мне почему-то никаких видений не является.

– Я твое видение, Игорек, вполне реальное, можешь пощупать. Ты когда в последний раз в церкви был?

– Два месяца назад, на годовщину матери заходил, свечки ставил.

– Заходил он, – передразнил его отец Аркадий, – как духовный врач я тебе, Игорь, ставлю диагноз: из прихожанина ты превратился в захожанина, потому-то и стал легкой добычей рогатого. Ты лучше мне ответь, когда ты последний раз исповедовался и причащался?

– Не помню, – Игорь прикрыл один глаз, напрягая память, – кажется, в прошлом году. Нет, в позапрошлом, перед Пасхой. Да, точно, на Страстной, в Великий четверг.

– И это все? – удивился Аркадий.

– Но в этом году на Великий четверг у меня была срочная операция.

– Он оправдался! – негодовал отец Аркадий. – Только на Великий четверг разве Божественная литургия служится?

– Ты сам виноват: уехал в свою деревню бороться со своим змием, а друга своего бросил одного, змий-то от тебя и приполз ко мне, паразит. Когда ты был здесь, я же каждое воскресенье ходил на службу.

– Нашел няньку, ты, вроде, уже давно взрослый человек.

– Не будем мы с тобой, Аркаша, ругаться, плохо мне. Между прочим, помнишь, что Экзюпери писал: «Мы в ответе за тех, кого приручили».

– Что же ты, зверь какой, чтобы тебя приручать? – захохотал отец Аркадий.

– Так не буди во мне зверя, дай скорее выпить, – в тон ему закричал Игорь.

– Не дам, – смеялся отец Аркадий, – кусочек сахара – пожалуйста, да и то, если хорошо будешь себя вести.

– Буду вести себя хорошо, если дашь то, что настаивается на этом кусочке сахара, а если нет, то берегись, я зверь опасный. – И, зарычав сквозь смех, он кинулся на отца Аркадия.

Они, сцепившись и свалившись на пол, стали бороться, катаясь по ковру, как малые дети. Наконец отец Аркадий одолел Игоря и, восседая на нем, спросил:

– Ну что, сдаешься?

– Сдаюсь, сдаюсь, – взмолился Игорь.

Когда они встали с пола и отряхнулись, отец Аркадий сказал:

– А ведь в детстве я тебя побороть не мог, делай выводы, Игорек, ты же у нас врач.

– Если серьезно, друг мой Аркадий, то я вот какие выводы из нашей беседы сделал. Здесь меня сейчас ничто не удерживает, так что забирай меня с собой в деревню. Смена обстановки, да и духовная терапия с твоей помощью мне только на пользу пойдут.

Отец Аркадий озадаченно почесывал переносицу, над чем-то раздумывая.

– Ну что молчишь, Аркаша? Не бойся, не объем тебя, у вас небось в деревне и врачей-то толковых нет, буду сельским врачом.

– Господи, ну что ты мелешь, Игорь, всякую ерунду, я совсем о другом думаю. Псаломщик у меня, Михаил Иволгин, ярый антисемит. Тебе это будет неприятно, да и он взбеленится.

– А, чихал я на твоего антисемита, меня как Марк Яковлевич уволил сегодня, я чуть сам антисемитом не стал.

– Ну, как знаешь, я тебя предупредил. Положа руку на сердце, я очень даже рад, что ты со мною будешь. Я ведь тоже по тебе скучал.

– Врешь! – радостно закричал Игорь. – Ты не по мне скучал, ты по шахматным баталиям со мной скучал.

– Тут ты ошибаешься, Игорек. Иволгин – сильный шахматист, так что в этом мне скучать не приходилось.

– Отлично, отец Аркадий, значит мы с твоим антисемитом поладим.

– Навряд ли, – с сомнением покачал головой отец Аркадий.

С утра Игорь собрал необходимые пожитки и, разместившись в стареньком «Москвиче» отца Аркадия, они тронулись в путь. Когда подъезжали к селу Карповка, где служил отец Аркадий, то еще полчаса ждали паромную переправу через реку.

– Это вы каждый раз так ждете? – удивился Игорь.

– Еще, слава Богу, работает, а то он частенько ломается, тогда в объезд – к мосту, а это еще два часа езды.

– Ого, в какой ты медвежий угол забрался, но это хорошо, – добавил Игорь, – подальше от мира, искаженного человеческой неправдой.

– Что же ты думаешь, за речкой одни праведники живут? Нет, Игорь, все мы в Адаме согрешили, все.

Дом отца Аркадия Игорю очень понравился.

– Давно я мечтал в деревянном доме пожить, – входя на крыльцо, вздохнул Игорь.

В доме, увидев русскую печь, он стал с восторгом поглаживать ее рукой:

– Я ведь только на картинках видел такую, а здесь настоящая. Мама мне рассказывала, как она в детстве на русской печи спала, даже говорила, что в печи они мылись! Где же тут можно мыться?

– Для мытья у нас банька есть, а спать можешь на ней, а я предпочитаю свою кровать.

Зайдя в горницу и осматривая стены из обтесанных деревянных брусьев, Игорь продолжал восхищаться:

– Красота, да и только, а у нас кругом один бетон. Боже мой, как мне надоел этот бетон!..

– Ну, хватит причитать, – оборвал его восторги отец Аркадий, – мой руки и к столу, посмотрим, что тут нам баба Нюра наготовила.

Не успели они поужинать, как в дверь постучали. Вошел высокий мужчина лет тридцати пяти. Пышные черные волосы обрамляли продолговатое лицо с небольшой, аккуратно подстриженной черной бородой. Крупный прямой нос снизу опирался на чапаевские усы, а сверху, уже на нос, опирались густые сросшиеся на переносице брови. Завершал его портрет пронзительный взгляд темно-карих, глубоко посаженных глаз и плотно сжатые губы. Словом, весь облик свидетельствовал о решительном и властном характере. Такого хотелось спросить: «Вы в каком полку служили?»

Он подошел к отцу Аркадию под благословение, метнув недобрый взгляд в сторону Игоря. Тот ответил широкой добродушной улыбкой. Отец Аркадий представил его:

– Мой друг, врач-хирург Игорь Львович Шульман. А это, – обратился он к Игорю, – наш псаломщик, Михаил Юрьевич Иволгин.

– Отец Аркадий, можно вас на минуточку, у меня конфиденциальный разговор.

Когда отец Аркадий прошел с ним в другую комнату, он вполголоса сердито заговорил:

– Что же вы, отец Аркадий, жида сюда привезли? Я нарочно, чтоб их не видеть, в глушь с женой и ребенком уехал. А теперь что нам прикажете делать? Прямо искушение какое-то.

– Успокойся, Михаил, во-первых, он мой друг с детских лет, к тому же крещеный православный человек. Во-вторых, какое это имеет значение, если апостол Павел говорит, что во Христе нет ни эллина, ни иудея[102].

– Разве Вы не знаете, отец Аркадий, мудрую народную поговорку: «Что жид крещеный, что конь леченый». Ну и друзья у вас, я вам скажу.

– Родители у него были прекрасные люди, мы дружили семьями, нам никогда в голову не приходила мысль расценивать друзей по национальному признаку. Мать его, кстати, русская. Да что это я оправдываюсь перед вами?!

– Вот потому-то, отец Аркадий, революция и случилась, и до сих пор они нами правят, что мы о национальных признаках забывали. Я к вам больше ни ногой, пока он здесь! – При этих словах Иволгин развернулся и быстрым шагом устремился к выходу, чуть не сбив по пути Игоря.

– Что это с ним? – удивился тот.

– Я же предупреждал тебя, что он – ярый антисемит.

– Ну, эту болезнь я не знаю, как лечить, – пожал плечами Игорь.

– Да его, пожалуй, логикой не переубедишь, по всему видно, у него аллергия на твоих соплеменников! – засмеялся отец Аркадий. – Давай, Игорь, вечерние молитвы читать и бай-бай.

Михаил действительно сдержал слово и ни разу на неделе не зашел к отцу Аркадию. Тот удивлялся:

– Надо же, какой упрямый, раньше дня не мог прожить, чтобы ко мне не зайти, в шахматы поиграть, а между делом о русской литературе, о поэзии поговорить, он ведь филфак окончил. Стихи сам сочиняет. Только втемяшилось ему в голову, что во всех бедах России виноваты евреи – и точка.

– Ну да, как поет Высоцкий, «если в кране нет воды, значит выпили жиды», – улыбнулся Игорь.

На службе в церкви Михаил, читая на клиросе, сердито косился на стоящего в сторонке Игоря, но поделать ничего не мог, не убегать же со службы.

Игорь причащался за каждой Божественной литургией. После службы они с отцом Аркадием вычитывали акафист перед иконой Божией Матери, именуемой «Неупиваемая Чаша». В свободное время Игорь колол дрова на зиму и складывал их в поленницу под навесом. Вечерами перед ужином они с отцом Аркадием частенько посиживали за шахматной партией.

Лето незаметно закончилось, и началась осень с ее затяжными дождями, носа на улицу не покажешь. Но наших затворников это не пугало, они находили себе занятие и дома. Михаил, у которого вначале было много дел по огороду, теперь, запертый погодой в четырех стенах, заскучал. Наконец он не выдержал и пошел к отцу Аркадию под предлогом вернуть ему книгу, взятую еще в прошлом году. Отец Аркадий с Игорем как раз сидели за шахматной партией.

– Заходите, Михаил, – обрадовался отец Аркадий, – а книгу, пожалуйста, положите на полку. – Перехватив взгляд Михаила, который тот устремил на шахматную доску, тут же добродушно добавил: – Помогите мне, Михаил, а то меня Игорь прямо к стенке припер, не знаю, что и делать.

– Как это не знаешь?! – засмеялся Игорь. – Сдавайся на милость победителя, и все тут.

– Погодите, отец Аркадий, не сдавайтесь, надо подумать, – сказал Михаил с внутренним волнением, которое никак не отражалось на его внешности.

Он внимательно изучил позиции обоих игроков; действительно, для отца Аркадия ситуация была почти безнадежная. Еще, как нарочно, Игорь сидел и самодовольно улыбался. Нет, решил Михаил, ни за что он не даст сейчас восторжествовать этому потомку Сима[103]. Он весь напрягся, обдумывая возможные комбинации, так что ему показалось, будто мозги у него в голове зашевелились. И когда отец Аркадий было взялся за коня, Михаил воскликнул:

– Постойте, батюшка, давайте пожертвуем ладьей!

Отец Аркадий послушался, и уже дальше Михаил взял всю инициативу в свои руки. С него буквально ручьем шел пот. Но все же он вывел партию на ничью. В данной ситуации это почти равнялось победе.

– Ура! – закричал отец Аркадий, и они обнялись с Михаилом.

– Поздравляю, – сказал Игорь. – Вы, Михаил Юрьевич, просто гроссмейстер, – и протянул ему руку. Тот, несмотря на свое радостно-возбужденное настроение, весь сморщился, но руку подал.

После этой игры лед в отношениях как бы немного подтаял, и Михаил стал заходить в гости и играть с Игорем в шахматы. Во время игры он не отказывал себе в удовольствии порассуждать о перипетиях истории Российского государства, ставя акцент на негативной роли масонства, в то же время наблюдая, как на это реагирует Игорь. Тот старался в споры не вступать, лишь иногда, ссылаясь на свою неосведомленность, делал наивные ремарки. Бывало, что это балансировало на грани ссоры, и в один из вечеров Михаил сорвался после очередного высказывания Игоря:

– Хотя я, Михаил Юрьевич, только наполовину русский, – рассуждал Игорь, – но мне все равно обидно, что кто-то считает русских дураками и простофилями, которых легко обмануть хитрым и коварным масонам. Ведь русский народ дал миру столько гениев, сколько, я думаю, ни один народ в мире.

– Так-то оно так, – соглашался Михаил, – просто мы, русские люди, доверчивы, как дети, потому Бог и любит русский народ.

– Ну, по вам этого не скажешь, – засмеялся Игорь.

– Вот потому-то меня евреи и не любят, – вспылил Михаил, – что я их насквозь вижу. – При этих словах он ткнул пальцем в сторону Игоря.

– Насквозь только рентген видит, – парировал

тот.

– Я и без рентгена вижу. Скажите, что вам в России делать, если у вас есть своя родина?

– Кому – мне? – удивился Игорь. – Да я здесь родился, здесь моя Родина. И родители мои здесь родились, и деды, и прадеды.

– Нет, ваша родина Израиль, вот и ехали бы туда.

– Не могу согласиться с вами, Михаил Юрьевич, иудейская культура для меня совершенно чужда. Я воспитан в традициях русской культуры, как, между прочим, и тысячи других евреев. Эта культура для меня родная. Скажите мне, почему художника Левитана называют русским художником, если он по национальности еврей? Да потому, что он писал в манере русской живописи, и душа у Левитана была русская. Так же как у армянского еврея Айвазяна, который вошел в историю как русский художник Айвазовский.

– Может, вы, Игорь Львович, и «Квадрат» Малевича тоже посчитаете русским искусством? – все больше распалялся Михаил.

– Нет, не посчитаю, я вообще это искусством назвать затрудняюсь.

– А я не затрудняюсь назвать это искусством, но только искусством сионистским. Между прочим, Малевич родился и вырос в России, что вы на это скажете? – торжествовал Михаил.

– Скажу только одно: значит, родители Малевича не привили ему любви к стране, где он родился и вырос.

– Нет, уважаемый Игорь Львович, ему привили, но только обратное – ненависть к России. Все эти Малевичи, Бруневичи, Бронштейны и прочие до сих пор ненавидят Россию и желают ее погибели.

Видя, что спор все более приобретает окраску ссоры, Игорь решил смягчить тон.

– А мы давайте с вами, наоборот, любить Россию и всею душою желать ей процветания, – предложил Игорь, – и тогда посмотрим, что сильнее – любовь или ненависть.

Но именно это оказалось последней каплей, переполнившей чашу.

– Нет, – вскричал Михаил, вскакивая с места так, что посыпались шахматные фигуры, – только не с вами! – и выбежал из дома.

После этого случая он неделю не появлялся в доме отца Аркадия, но через неделю, когда друзья сидели за ужином, Михаил без стука вошел в дом, сразу же у порога привалился к косяку, весь какой-то потерянный, бледный, с лихорадочно бегающим взглядом.

– Что случилось? – встревожился отец Аркадий.

– У сына моего температура под сорок, не знаем, что делать.

Игорь встал и, пошарив под кроватью, достал свой саквояж с медицинскими инструментами, доставшимися ему по наследству от отца, коротко бросил:

– Пойдемте, посмотрим.

Придя в дом, Игорь, осмотрев и ощупав мальчика, жестко заявил:

– Положение серьезное, острый аппендицит с перитонитом, надо срочно в больницу на операцию, иначе летальный исход.

– Паром не работает, по такой погоде не меньше двух часов на машине в обход трястись, – сделал подсчеты отец Аркадий.

– Что ты, Аркадий, столько он не выдержит, ему немедленно нужна операция.

– Погоди, Игорь, у тебя же есть хирургические инструменты, ты сам можешь сделать операцию.

– Давай отойдем в сторонку.

Когда они отошли, Игорь зашептал:

– Ты думай, что говоришь, Аркаша, ты ведь ровным счетом ничего не смыслишь в этом. Я же говорю, что аппендицит с перитонитом, там уже в кишечнике гной, поэтому и такая высокая температура. Даже в стационарных условиях это считается сложной операцией, а здесь – никаких условий. Если мальчик умрет, меня же в тюрьму посадят, ты это понимаешь?

– Но если ты не будешь делать операцию, мальчик все равно умрет, сможешь ли ты простить себе свое бездействие? Это у них единственный сын, и больше детей не будет, да и этого они вымолили у Бога, так как страдали бесплодием. Сделай все, что можешь, Игорь. Вот тебе мое пастырское благословение, спаси ребенка и родителей.

– Хорошо, – согласился Игорь, – тогда не будем терять время, есть на селе человек с медицинским образованием? – повернулся он к родителям мальчика. – Мне нужен ассистент во время операции.

– Есть, есть! – закричала обрадованная жена Михаила. – Наш ветеринар Екатерина Федоровна, беги, Миша, за ней.

Михаил опрометью бросился из дома.

– Вкрутите лампы поярче, застелите этот стол клеенкой и протрите ее спиртом, – стал распоряжаться Игорь. – Поставьте на огонь кастрюлю с водой для кипячения инструментов, затем, отец Аркадий, не мешайте нам, самая большая помощь от вас будет, если вы с Михаилом Юрьевичем пойдете откроете храм и станете усердно молиться о благополучном исходе операции.

Уже более двух часов отец Аркадий и Михаил истово молились в храме, нет-нет да и поглядывая тревожно через церковные окна на рядом стоящий дом Михаила. Прервав молитву, они обернулись на скрип церковной двери: в храм, пошатываясь от усталости, вошел Игорь. Он прошел прямо на клирос и сразу присел на скамейку.

– Ну что, Игорь, не тяни, ради Бога.

– Все слава Богу, мальчик спит после операции. Может, хоть кагорчику нальете, не могу отойти от напряжения, – как-то жалостливо попросил Игорь.

– Молодец, Игорь, ну и молодец! – воскликнул отец Аркадий и пошел в пономарку за кагором.

Михаил стоял, переминаясь с ноги на ногу. Он давно уже хотел что-нибудь сказать, но волнение перехватило горло. Наконец он справился с собой и с дрожью в голосе проговорил:

– Игорь Львович, простите меня, ради Христа, если сможете. Огромная вам благодарность за сына.

– Бог с Вами, Михаил Юрьевич, я на вас нисколько не сержусь, ну, идите к сыну, скоро увидимся. Его все равно надо в больницу часика через два везти.

Михаил пошел было к выходу, но, сделав два нерешительных шага, вновь повернулся к Игорю:

– Я хочу вам, Игорь Львович, признаться, что моя бабушка по матери была еврейка.

Сказав это, Михаил облегченно вздохнул и быстро зашагал к дверям храма.

Уже отпивая из ковшичка кагор, Игорь подмигнул отцу Аркадию и рассмеялся:

– Я всегда, Аркадий, подозревал, что истинные антисемиты могут быть только еврейского происхождения.



Март 2003. Самара

Отчего курица спятила с ума?

Вот ты и попался, мой дорогой читатель! Признайся, что, прочтя название этого рассказа, ты уже заинтересован, а значит, не бросишь сразу мою писанину, невольно задавшись вопросом: отчего курица может спятить с ума? Или, наоборот, бросишь его, сказав: «Чепуха какая-то, чтобы спятить с ума, надо его иметь, а всем известно, что курица оным не обладает». Оно-то действительно так, но это только теоретические предпосылки, а в обыденной жизни все может случиться. А потому, если хочешь удовлетворить свое непомерное любопытство, прочти рассказ, и в конце получишь ответ. Только не пытайся сразу заглянуть на последнюю страницу, ответ я бы мог тебе дать сразу, да не в нем суть дела. «А в чем?» – спросишь ты. Да в том, что если ты никуда не спешишь, следуй за мной сквозь время и пространство.

Ты последовал за мной и правильно сделал, потому что прибыл в очень спокойное и стабильное время – «эпоху развитого социализма», или, как сейчас принято называть, – «годы застоя». Характерными приметами этого стабильного времени были пустые прилавки и длиннющие очереди за дефицитом. Прибыв в «застойное время», мы стоять с тобой не будем, а двинем прямо в один из провинциальных областных центров, в котором и начнется наша история. Назовем его городом N, какая разница, в эту эпоху города по своей сути мало чем отличались друг от друга. Главная улица любого из них обязательно именовалась улицей Ленина, а в центре – обязательно площадь с памятником вождю мирового пролетариата. Есть областной театр с колоннами, помпезное здание обкома партии, расположенное в бывшем особняке дворянского собрания или что-нибудь в этом роде, цирк, центральный крытый рынок и, конечно же, краеведческий музей. Но самое главное, вместо привычных для тебя рекламных щитов с разными пепси и сигаретами ты увидишь множество развешанных плакатов типа: «Партия – наш рулевой», «Народ и партия – едины», «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи» и т. д. и т. п.

Если у тебя завалялся червонец старого образца, то смело заходи в ресторан, днем там посвободней, можешь слегка перекусить да рюмашку пропустить. Я вижу, времени ты зря не терял, осмотрел все достопримечательности. Походил по краеведческому музею, где узнал, как плохо жилось трудовому народу в этом краю до семнадцатого года. Теперь я поведу тебя к другой достопримечательности этого города, которая не очень-то гармонично вписывается в эпоху развитого социализма. Это – православный храм, который теперь называют кафедральным собором. Настоящий-то кафедральный собор был в центре города. Но партия решила, что это вопиющая дерзость – красоваться архитектурой XVIII века прямо напротив здания обкома, напоминая о славной истории христианского духа нашего народа. Чтобы наказать за такую дерзость, партия динамиту не пожалела. Трах-бах – и теперь вместо собора скверик с памятником пионеру Павлику Морозову, чтобы граждане могли прогуливаться здесь с детьми в свободное от строительства коммунизма время и поучать детей на примере бессмертного подвига Павлика, который отца своего родного ради идеи не пожалел. Однако правящий архиерей не может быть без кафедры. Пожалуйста, сказала партия, берите другой храм. Правда, раньше это была кладбищенская церковь, но кладбища этого уже нет, все разровняли бульдозером, забили сваи, и теперь на косточках наших предков возвышаются девяти – и шестнадцатиэтажные красавцы, плотным кольцом окружая храм. «Ничего, – утешались в стенах обкома, – религия скоро отомрет, и его снесем. А на этом месте построим банно-прачечный комплекс, чтобы трудящиеся грязные не ходили да помнили бы заботу о них».

Да простит меня читатель за это невольно растянувшееся вступление, только за державу обидно. Но ты, как я погляжу, не больно-то и слушал меня, уже в собор зашел. Ну, походи, посмотри. Благо служба закончилась, можно не спеша пройтись, осмотреть храм под цепкими взглядами старушек в темных халатах, которые до блеска надраивают большие медные подсвечники. Полюбовавшись на роспись и старинные иконы, ты остановился перед резным золоченым иконостасом. Воздух в соборе напитан ладаном и воском. Даже если ты неверующий человек, то все равно ощутишь что-то возвышенное в душе. Это чувство сродни робости перед чем-то неведомым и таинственным.

Неожиданно распахнулись боковые двери храма, ведущие во двор, и собор наполнился ревом и писком. На тебя надвигается толпа людей, только, ради Бога, не пугайся. Это не нашествие вандалов. Впереди толпы не вождь кровожадных варваров, врывающихся для разграбления храма, а один из его служителей – священник этого собора. На вид ему около сорока пяти лет, золоченый крест поверх черной рясы, окладистая борода и длинные волосы – все как положено. Вот только одно тебя смущает: он не вышагивает степенно и важно, что в твоем представлении соответствовало бы его сану. Нет, он прямо летит, походка быстра и решительна, так что развевающиеся полы рясы открывают брюки темного цвета. Вполне современные брюки, а что ты хотел увидеть под рясой – порты шестнадцатого века и хромовые сапоги? Нет, на нем полуботинки – черные, модельные. Толпа состоит из людей вполне современных, в большинстве своем это женщины, много молодых, есть даже в брюках, губы напомажены, глаза раскрашены. Короче говоря, наши обыкновенные советские женщины. А рев и крики исходят от младенцев, которых они несут на руках. Все очень просто, батюшка окрестил детишек, крестильня находится во дворе собора, а в храм ведут, чтобы воцерковить[104] и причастить детей, а матерям прочитать молитву сорокового дня[105]. Из алтаря вышел еще один священник, уже седой, шестидесяти – шестидесяти пяти лет, и спросил первого: «Какую партию ведешь?» Вот тебе и на, скажет читатель, что значит – «какую»? В то время, кроме коммунистической, никакой другой не было. «Седьмую, отец настоятель», – отвечает первый батюшка. И опять все очень просто. Крестильное помещение небольших размеров, и за один раз туда все желающие не поместятся, вот и запускают партиями по пятнадцать – двадцать человек. Значит, батюшка, по нашим скромным подсчетам, уже человек сто – сто двадцать окрестил за этот день. Ого, скажешь ты, мой дорогой читатель, а как же тогда насчет обкомовских мечтателей, неужто они не ведут статистику? Успокойся, они-то как раз статистику ведут. Но статистика статистикой, а жизнь все же сложнее. Из этих крещенных младенцев, дай Бог, чтобы хоть у одного родители не сняли крест сразу после крещения, как выйдут за порог храма. Думаю, что я надоел тебе, дорогой читатель, своими размышлениями вслух. Все, с этого момента перехожу непосредственно к рассказу. Итак, знакомься с его главным героем.

Слева от Царских врат иконостаса приоткрылась дверь, из нее показалась голова молодого человека с едва пробивающимися под носом усами. Голова повертелась в разные стороны, осматривая толпу женщин с младенцами на руках, стоящих около амвона[106]. Затем дверь приоткрылась пошире, и молодой человек небольшого роста, худенький, в сером костюме в полоску и клетчатой рубашке выскользнул на амвон и, протиснувшись сквозь толпу, направился прямо к центральному выходу из собора. На вид ему можно было дать не более двадцати лет. По дороге он раскланивался со старушками, убиравшими храм, те кивали молодому человеку в ответ, ласково улыбаясь. Одна старушка поспешила за ним.

– Отец Олег, батюшка, подождите, – молодой человек остановился, поджидая ее, – вот, примите от всех нас поясок, вышитый золотыми нитками, на ваш подрясник. Это вам на молитвенную память. Вот записка наших сестер о здравии. Помяните нас, когда сможете, за службой.

Молодой человек взял бережно поясок и, поблагодарив, продолжил путь к выходу.

Молодой человек, названный бабушкой отцом Олегом, действительно был священником Олегом Дорофеевым, только в этом году окончившим Одесскую духовную семинарию и неделю назад рукоположенным правящим архиереем во священники. Это только на вид ему дашь двадцать лет, борода не растет, потому выглядит несолидно, как говорится, маленькая собачка до старости щенок, – а на самом деле ему двадцать пять лет. Всю эту неделю он проходил практику в соборе после рукоположения в духовный сан. Сейчас ему надлежало спешить в Епархиальное управление для получения от владыки указа с назначением на приход. В Епархиальное управление шел пешком, оно было недалеко от собора, всего в двух кварталах. Давно и с нетерпением ожидая начала своей пастырской деятельности, он был полон оптимизма и радужных надежд, раздумывая, куда пошлет его служить владыка. Но когда, придя в Епархиальное управление, он получил от секретаря указ о назначении, его оптимизм значительно поубавился. В указе говорилось, что его назначают настоятелем в Казанскую церковь села Ухабовка. Мало того что это село находилось в двухстах пятидесяти километрах от областного центра, так весной и осенью из-за дождей и разлива рек практически было отрезано от всего остального мира. Да и прихожан, по слухам, там было не больше двадцати-тридцати человек. Здесь же, в управлении, он повстречал одноклассника по семинарии, отца Николая Терихина, который получал указ быть вторым священником в райцентр Бровки. Подойдя к отцу Олегу и похлопав его по плечу, отец Николай с усмешкой сказал:

– Уж лучше быть пятым в Бровках, чем настоятелем в Ухабовке.

Отец Олег, не желая показывать своего разочарования перед отцом Николаем, как можно бодрее парировал:

– А древние римляне говорили, – и он произнес по-латыни поговорку, которая в переводе означает, что «лучше быть первым в городе, чем последним в Риме».

– Ну-ну, – покачал головой отец Николай, – ты еще и латынь помнишь, она тебе очень пригодится в Ухабовке, там бабушки только на латыни исповедуются, – и, довольный своей удачной шуткой, расхохотался.

Перед отъездом к месту служения отец Олег решил зайти в кафедральный собор попрощаться с протодиаконом, который за время практики очень помог ему усвоить все тонкости службы. Протодиакон, отец Стефан, пожилой грузный человек, сидел в алтаре, отдыхая после окончания службы. Увидев отца Олега, он, добродушно улыбаясь, прогудел:

– Ну, отче Олеже[107], никак прощаться пришел, куда же тебя владыка посылает?

– Куда Макар телят не гонял, – пошутил отец Олег.

– Ну и куда же он телят не гонял? – прищурил глаза отец Стефан. – Я, почитай, уж четвертый десяток по епархии езжу, все приходы знаю.

– В Ухабовку, – тяжко вздохнул отец Олег.

– Ух ты, брат, вот как. За какие же грехи в ссыльный приход, у тебя их вроде пока нет? Ну, не вздыхай так тяжко. Владыка, наверное, твое смирение испытывает, а потом возвысит обязательно. Да не так уж там, между прочим, плохо. Последний раз, помню, с архиереем мы были там лет десять-двенадцать назад. Красота: лес, речка. Ты, кстати, рыбак?

– Нет, какой я рыбак, – ответил отец Олег.

– А я любитель с удочкой посидеть; пока владыка после службы отдыхал, я там на речке вот таких лещей, – протодиакон растопырил руки на ширине плеч, потом, подумав, сузил их наполовину, – веришь ли, штук пятнадцать натягал. Так что свежую рыбку будешь каждый день кушать. Да что там говорить, мы тут все в магазинах покупаем, а там бабушки и медку, и курочку, и яичек свежих принесут, и молочка из-под коровки, а то вон, посмотри на себя, кожа да кости, никакой солидности. Мы здесь, в городе, как в аду: шум, машины, выхлопные газы, заводы кругом коптят. А там, брат ты мой! Воздух, воздух-то какой! Дыши – не хочу. Ну, словом, отец Олег, не унывай, еще вспомнишь меня, скажешь: прав был старик.

Он обнял отца Олега и проводил его до дверей храма, по пути наставляя, как готовить рыболовную снасть, как делать подсечку во время клева.

Общение с протодиаконом несколько ободрило отца Олега. Когда он пришел домой, то стал своей жене Ларисе расписывать Ухабовский приход со слов протодиакона. Но матушка Лариса только недовольно качала головой:

– Туда я не поеду, пятый месяц беременности, а ну что случится, там же больницы нет, «скорую помощь» не вызовешь, до райцентра в непогоду только на танке доедешь. Нет, поезжай пока один. Плохо, что архиереи из монахов, не знают семейной жизни. Туда надо стариков на отдых посылать. Вот в кафедральном соборе ни одного молодого священника, уж митры на головах от старости не держатся, так ведь никого не спровадишь.

И рассерженная матушка стала собирать вещи отцу Олегу в дорогу.

Несмотря на то что отец Олег выехал утром, до Ухабовки добрался только к вечеру, сменив два автобуса, а от райцентра добирался на попутках. К храму, что стоял у реки, подходил уже в сумерках. Стучать в ворота пришлось долго, пока не приковыляла старуха.

– Кто такой? – подозрительно уставилась она на тщедушную фигуру отца Олега. Тот звонким голосом прокричал:

– Ваш новый настоятель, священник Олег Дорофеев.

– Ну шутник, – засмеялась старуха, – разве такие священники бывают? Наверное, ты студент-практикант, так ваши живут возле клуба в школе.

Олег, понимая, что по его виду трудно признать в нем священника, молча вынул из портфеля подрясник, надел его. Затем достал подаренный ему поясок, расшитый золотыми нитями, подпоясал подрясник. С благоговением перекрестился, поцеловал свой священнический наперсный крест и надел его поверх подрясника, а на голову водрузил лиловую скуфью, сшитую матушкой. Старуха молча с удивлением наблюдала за превращением студента в батюшку, а когда отец Олег водрузил скуфью, как бы очнувшись, запричитала:

– Батюшки, батюшки родные, не признала сразу, вот старая, – и вместо того чтобы открыть калитку, опрометью бросилась в сторожку. Оттуда уже вышли вдвоем с другой старушкой и засеменили к калитке, охая и ахая на ходу.

Открыв калитку, вторая старушка подошла под благословение, представившись псаломщицей Марьей Ивановной. Когда подходила первая старушка, Марья Ивановна сама представила ее сторожем церкви. Пока шли по двору, Марья Ивановна успела рассказать, что она живет при церкви в сторожке. Дом священника здесь же, в ограде, все в нем прибрали в ожидании нового настоятеля. Она подвела его к небольшому домику в три окошка.

– Вот, батюшка, в этой избе будешь жить, тут завсегда священники жили.

Сразу при входе отец Олег очутился в небольшой, наполовину занятой печью кухне. Между печью и кухонным столиком был вход в горницу, перекрытый пестрой занавеской. Горница была метров двадцать, в два окошка. Со стороны глухой стены от горницы были отделены занавесками две крохотных спаленки. В каждой из них помещалось по металлической кровати с горой подушек. В самой горнице стоял круглый стол, покрытый плюшевой красной скатертью, и большой сундук, покрытый ковриком, да три венских стула. Несмотря на то что домик был небольшой, отцу Олегу он понравился уютом и чистотой.

На всех окнах – белые накрахмаленные занавески. Крашеные деревянные полы застелены чистыми домоткаными половичками. Через несколько минут зашла Марья Ивановна, принесла горсть чайной заварки, несколько кусков сахара и половину батона.

– Ну вот, батюшка, вечеряйте и отдыхайте с Богом; что понадобится, приходите в сторожку. – Пожелав спокойной ночи, старушка удалилась.

Отец Олег вскипятил чаю, достал заботливо уложенные матушкой котлеты и яички. Помолился и сел ужинать. Перед тем как разбить яичко, посмотрел на его фабричный штамп и с удовольствием подумал: «Хватит, с инкубаторскими яйцами покончено раз и навсегда. Завтра прихожане принесут яички, творог и сметанку: все домашнее, экологически чистое». С этими благими мыслями он и заснул под тиканье настенных ходиков.

Утром он проснулся поздно, в десятом часу. Никто его не тревожил, было тихо и спокойно. Он встал, прочитал утренние молитвы. Затем, вскипятив чайник, решил позавтракать. Доев остатки дорожного, задумался:

– Что же я буду готовить на обед? Что-то никто не идет.

Он пошел в сторожку. Там за столом, покрытым клеенкой, сидели псаломщица и сторожиха, ели картошку в мундире, запивая чаем с сухарями и вареньем. Отец Олег осведомился, почему никто не идет в церковь.

– Да что ты, батюшка, Бог с тобою, сегодня же еще только вторник, покойников в деревне нет, так что только в воскресенье придут на службу. У нас тут в селе народу мало, молодежь вся поразъехалась кто куда, одни пенсионеры остались. Правление колхоза находится в соседней деревне Федоровке, а здесь самое большое начальство – бригадир. Служба у нас совершается раз в неделю, да и по великим праздникам, – разъяснила Марья Ивановна.

– А где у вас магазин, чтобы купить продукты?

– Да что, батюшка, там можно купить? Только хлеб разве, и то через день завозят.

Отец Олег все же решил совершить ознакомительную прогулку по деревне. Вообще для городского жителя прогулка по селу представляется чем-то идеалистичным, навеянным романтикой советских кинофильмов. Для отца Олега открылась другая картина. Непролазная грязь, небольшие деревянные неказистые серые домики. Вся деревня Ухабовка представляла собой как бы одну улицу, вдоль которой стояли дома с большими огородами на задах. Храм был в начале этой улицы, ближе к реке. От храма улица спускалась к небольшому ручью, через который был перекинут деревянный мост, а далее поднималась вверх и заканчивалась пригорком, на котором находились магазин, школа и клуб. Тут же, рядом, стоял небольшой дом, бывшее колхозное правление, после слияния нескольких деревень в один колхоз в нем находилось управление полеводческо-овощной бригады. Весь этот культурно-административный центр также находился у реки, так как река делала излучину и русло ее как бы обнимало собой оба конца деревни. По этому деревенскому бродвею и зашагал отец Олег. Идти приходилось осторожно, иногда прижимаясь вплотную к заборам палисадников, так как вся улица была изъезжена вдоль и поперек большеколесными тракторами «Кировец». Колеи в них были до того глубокие, что по ним невозможно было идти. До противоположного конца он добрался, так и не встретив ни одного человека. Он зашел в небольшой деревянный дом, на котором висела вывеска «Магазин». В магазине с одной стороны был прилавок с промышленными товарами, а с другой – с продуктовыми. За продуктовым прилавком сидела грузная моложавая женщина лет тридцати и лузгала семечки. Хотя приход молодого священника и вызвал у нее непомерное любопытство, но она старалась делать вид, что ей все равно. Отец Олег молча стоял у прилавка, взирая на ассортимент товаров. Витрина за прилавком была заставлена консервами под названием «Завтрак туриста» и большими трехлитровыми банками с зелеными маринованными помидорами. Никаких других продуктов отец Олег, как ни старался, не мог узреть.

– Скажите, пожалуйста, а колбаса или сыр у вас есть?

Продавщица поднесла ко рту очередную семечку, но при этом вопросе рука ее так и застыла около рта, а глаза удивленно и испуганно вытаращились на отца Олега. Боясь, что ослышалась, она переспросила:

– Что вы сказали?

– Колбасы или сыра у вас нет? – неуверенно повторил свой вопрос отец Олег.

– Нет, – замотала головой продавщица, – такого мы давно не видели. Это надо в Москву ехать, там, говорят, все есть.

– А что у вас есть?

– Вот все, что видите на прилавке.

Отец Олег хотел уже уйти, но, помедлив, с улыбкой сказал:

– До свидания. Приходите в воскресенье в церковь, будет служба.

Продавщица осмелела и задала вопрос:

– А скажите, к чему покойники снятся?

– К тому, что надо в церковь сходить, исповедаться и причаститься. Вы давно были в храме?

– В прошлую Пасху. Надо пойти в церковь, свечку поставить, а то третий день свекровь покойная снится. Наверное, это не к добру.

Отец Олег вышел на небольшую площадь, поросшую травой, вокруг которой группировались клуб, школа и правление. Видно было, что все они закрыты. На клубе висела коряво написанная афиша, которая возвещала, что в воскресенье будет демонстрироваться новый художественный фильм «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо» с Леонидом Куравлевым в главной роли.

«Вот и я тут как Робинзон Крузо», – подумал отец Олег и побрел домой.

Не успел он зайти в свой дом, как в дверь постучали. Он открыл. На пороге стояла старуха в резиновых калошах на босую ногу, в ситцевом выцветшем платье, поверх которого был надет темный фартук. Один глаз у нее отсутствовал, но второй проворно оглядел отца Олега с ног до головы, заглянул мимо его плеча на кухонный стол, затем уставился ему прямо в лицо. Старуха прокричала каким-то каркающим голосом:

– Батюшка, тебе курица нужна?

– Нужна, нужна, конечно, – обрадовался отец Олег.

– А то она у меня нести яйца перестала, с ума спятила. Залезла на чердак и петухом кричит, прямо как есть с ума спятила. Так, значит, нести? Тебе как, батюшка, выпотрошить али целиком?

– Да-да, выпотрошите и несите.

– Не слышу, – прокаркала старуха, – потрошить или нет?

Отец Олег, поняв, что она глуховата на ухо, прокричал:

– Потрошите и несите.

– Ну, ладно, пойду ощипаю и попотрошу, а то совсем с ума спятила.

Бабка ушла. Отец Олег заметно повеселел и стал раздумывать, что ему приготовить из курицы. Решил сварить куриную лапшу. Через час пришла старуха и, подав отцу Олегу курицу, прокричала:

– С вас, батюшка, семь рублей, курица большая, кило на два потянет, даже потрошеная.

Отец Олег смутился, не ожидая, что с него потребуют деньги за курицу. Пошел за кошельком, отсчитал семь рублей и вручил их старухе. Курицу варил долго, вначале два часа, попробовал, не жуется. Потом еще варил час, курица все равно была как резиновая, не разжевать. Тут он догадался, отчего эта курица спятила с ума.

Думаю, и ты, дорогой читатель, догадался. Конечно, от старости, отчего же больше курице спятить.

1993–2001. Саратов – Волгоград

Шутник,

или Рассказ о том, как установка американских крылатых ракет «Першинг-2» помогла провести отопление в Покровскую церковь

Настоятель кафедрального собора протоиерей[108]Борис Шумилин и церковный староста Илья Иосифович Кислицкий одновременно вышли во двор собора – один из дверей храма, другой из бухгалтерии. Отец Борис, высокий статный мужчина лет пятидесяти с аккуратно постриженной темной с проседью бородкой, завидев старосту, широко улыбаясь, двинулся ему навстречу.

– Илье Иосифовичу наше с почтением. Кислицкий – небольшого роста, лысоватый, плотный пожилой мужчина – остановился, поджидая настоятеля. Двигаться навстречу он считал ниже своего достоинства. Вот если бы это был не настоятель, а, скажем, уполномоченный по делам религии[109], то другое дело. Не то чтобы пошел, а побежал бы. Только когда настоятель подошел к нему, он как бы нехотя поздоровался:

– Здрасте, отец Борис, у вас все в порядке?

– Вашими молитвами, Илья Иосифович, все слава Богу. Что-то вы сегодня раненько пожаловали, прихожу к ранней обедне, а мне пономарь докладывает, что вы уже в бухгалтерии.

– Надо подготовиться, фининспекцию из Москвы ждем. Вот и пришел пораньше еще раз проверить, чтобы все чики-чики было, – важно заявил староста.

– Помилуй Бог! Так ведь никогда такого не было, чтобы из Москвы инспекция.

– Готовят новое изменение в законодательстве о культах, вот и посылают с проверкой.

– И что, вот так предупреждают, что с проверкой едут?

– Нет, держат в секрете, об этом отец Никита узнал. У него тесть в Москве там работает, – указал пальцем куда-то в небо Кислицкий.

– Кому же вы поверили, Илья Иосифович? Он же всех разыгрывает.

– Да он при мне из бухгалтерии в Москву звонил и разговаривал.

– А вы проверьте на телефонной станции, были ли с Москвой разговоры. За эти сорок дней, что он у нас практику проходит после рукоположения в сан священника, я и не такое от него слышал. Вот давеча опоздал на службу, я ему: «Вы почему опаздываете?» А он смотрит мне прямо в глаза и говорит, что был вынужден подвезти до Дворца спорта Аллу Борисовну Пугачеву на концерт. Я аж опешил: «Как так?» – говорю. А он рассказывает: «Еду я на службу, смотрю – Алла Борисовна стоит на обочине, голосует, ну я, естественно, по тормозам. А она: «Голубчик, выручай, опаздываю на концерт, а у меня машина сломалась, а там две тысячи зрителей ждут». Ну как я мог отказать известной народной артистке?!»

– Точно, – подтвердил староста. – Пугачева сейчас с гастролями в нашем городе.

– Да я это и сам знаю. Кругом афиши. Только подумайте, что это она одна по городу ездит? Да ее целая кавалькада машин сопровождает. А сколько других примеров его так называемых шуток? Диаконы наши всегда пользуются ингаляторами, использованных от них баллончиков много скопилось в пономарке. Так он что учудил: взял эти баллончики и покидал в печку. Алтарник стал в печке угли разжигать для кадила, а баллончики начали взрываться. Бедный пономарь три дня к печке не мог подойти. Говорит, что бес там сидит. А он не в печке сидит, а в отце Никите. Недавно что сотворил: приносит в алтарь красивую коробочку, на ней написано: «Ладан Ливанский», а внизу наклейка: «Made in Paris». Диаконов предупредил, чтобы они из этой коробочки ничего не брали. Диакон Петр не вытерпел и украдкой подсыпал из коробочки себе в кадило, выходит кадить на амвон, а певцы на левом клиросе чуть не задохнулись. В коробочке оказался нафталин от моли. Стали ругаться, а отец Никита смеется: я же предупреждал, чтоб из этой коробки ничего не трогали.

У старосты нарочитой серьезности как не бывало; пока настоятель рассказывал, он смеялся до слез, потом резко посерьезнел:

– Но если он надо мной вздумал шутить, к уполномоченному пойду, я слышал, что его из семинарии выгнали за что-то, сколько ему, кстати, лет?

– Да сопляк еще, всего двадцать два года. А из семинарии его тоже за шуточки выгнали.

– Ну-ну, что там он натворил?

– Назначили к ним в семинарию нового преподавателя по предмету «Конституция СССР». Преподаватель солидный. Отставной подполковник, в армии был замполитом полка, ну, конечно, человек светский, в религиозных вопросах не разбирается. Его предупредили, что перед началом урока дежурный по классу должен прочесть молитву. Обычно читается «Царю Небесный», даже если медленно ее читать, то на это уйдет не более пятнадцати-двадцати секунд, но какая молитва и сколько она читается, его не предупреждали. Приходит на первое занятие, дежурным как раз был Никита. Открывает наш шутник Псалтирь[110] и давай подряд все кафизмы[111] шпарить, на пол-урока. Подполковник думает, что так положено, стоит ждет, с ноги на ногу переминается. А после занятий в профессорской у инспектора спрашивает: почему у вас такие молитвы длинные, на лекцию время не остается. Все тут и выяснилось.

В это время отец Никита, не подозревая, что о нем идет речь, подобрав полы рясы повыше, через две ступеньки летел по лестничным маршам колокольни на звонницу собора. За ним еле поспевал его сверстник, звонарь собора Алексей Трегубов, студент консерватории по классу народных инструментов. Когда выскочили на звонницу, спугнули несколько голубей, до этого мирно ворковавших под крышей колокольни.

– Ух ты, Лешка, красотища какая, сколько здесь метров до земли?

– Не знаю, – пожал тот плечами.

– Сейчас узнаем; я плюну, пока плевок летит, посчитаем и перемножим на скорость. – И отец Никита тут же плюнул.

– Ты что, Никита, делаешь, вон внизу староста с настоятелем стоят, что если попадешь? – всполошился Алексей.

– Если попадем на лысину Илье Иосифовичу, то полтора метра придется из общего расстояния вычесть.

– Он тебе тогда сам вычтет, но уже из твоей зарплаты, а меня, пожалуй, и уволят, проживи тогда попробуй на одну стипендию.

– Да, на дождик списать это не удастся. – Отец Никита задрал голову вверх, увидел сидящих голубей. – А вот на птичек можно. Кыш, кыш, – махнул он на них рукой, но видя, что это на них не действует, подбросил вверх свою скуфью.

Голуби взлетели и стали кружить вокруг колокольни. Отец Никита подобрал на полу щепочку, стал ей сковыривать свежий голубиный помет и пулять им в старосту и настоятеля. После двух промахов старания его увенчались успехом, помет угодил Илье Иосифовичу прямо на лысину. Тот с отвращением смахнул его рукой, выругался нецензурно:

– Всех этих голубей к… прикажу потравить, от них один вред.

Отец Борис, краешком глаза успевший заметить мелькнувшие на колокольне две фигуры, констатировал:

– Божьи птицы здесь, по-видимому, ни при чем, пойдемте, Илья Иосифович, посмотрим, кто на колокольне шалит.

Когда отец Никита и Алексей, радостно хохоча, прыгая через три ступеньки, спустились с колокольни, они столкнулись с разъяренным старостой и нахмуренным настоятелем.

На следующий день отец Никита сидел в кабинете владыки, понурив голову, что должно было в его понимании выражать раскаяние.

– Ну и что, отец Никита, прикажешь мне с тобой делать? – сказал архиерей как бы самому себе и замолчал, глядя поверх головы сидевшего против него отца Никиты. Так он сидел минуты две, молча перебирая четки. Никита, понимая, что вопрос архиерей задает себе, тоже молчал, ожидая решения архиерея. – Вроде умный парень, – продолжал рассуждать владыка. – Отец вон какой серьезный, уважаемый всеми протоиерей. Я помню, когда мы с ним учились в семинарии, он для нас был примером для подражания. В кого сын пошел, ума не приложу. – И архиерей посмотрел прямо на отца Никиту. – Из семинарии тебя выгнали, настоятель недоволен тобой, староста уполномоченному пожаловался. Что бы ты на месте архиерея сделал?

Отец Никита понял, что надо что-то сказать.

– На этот вопрос, владыка, я смогу ответить только тогда, когда доживу до вашего возраста, а сейчас со смирением приму ваше любое решение.

– «Любое решение», – передразнил его архиерей. – Умен не по годам, а детство в голове играет. Отца твоего не хочется огорчать. Решил послать тебя настоятелем в Покровскую церковь города Кузьминска. Там всем заправляет бухгалтерша, ставленница горисполкома[112]. Сущая стерва, уже не одного настоятеля съела, еще почище старосты собора Ильи Иосифовича будет. Посылал им недавно хорошего настоятеля, протоиерея Николая Фокина, полгода не прослужил, так подставила, что уполномоченный регистрации лишил. Вторым священником там служит протоиерей Владимир Картузов, батюшка смиренный, безобидный, но настоятелем ставить нельзя: к рюмочке любитель прикладываться.

Покровская церковь города Кузьминска находилась недалеко от железнодорожного вокзала посреди старого кладбища. Храм был небольшой, каменный, во всем районе единственный. По воскресным и праздничным дням народу набивалось столько, что многим приходилось стоять на улице. Отец Никита, осмотрев храм, пошел в алтарь и там встретил отца Владимира Картузова, который сразу ввел его в курс всех дел.

– Всем командует тут бухгалтер Клавдия Никифоровна, ты с ней осторожней. Церковный староста у нее на побегушках, роли здесь никакой не играет, так, ширма для проформы. Сейчас иди в бухгалтерию и указ архиерея отдай ей, потом приходи в просфорную[113], отметим твое назначение: у меня там заначка спрятана от матушки.

Отец Никита зашел в бухгалтерию. Это была маленькая комнатка, в которой стоял старый книжный шкаф с папками для бумаг, в углу – огромный несгораемый сейф, у окон друг против друга – два письменных стола. За одним восседала высокая сухощавая женщина лет пятидесяти с властным и пронзительным взглядом из-под больших очков в роговой оправе. За столом напротив сидела маленькая старушка, которая старательно считала горку мелочи, раскладывала посчитанные медяки по стопкам; она даже не взглянула на вошедшего отца Никиту, так увлечена была своим делом. Отец Никита, сопровождаемый цепким взглядом женщины в очках, в которой он безошибочно признал бухгалтершу, подошел прямо к ее столу и сел на свободный стул; нисколько не смутившись, с улыбкой уставился на нее:

– Я, Клавдия Никифоровна, ваш новый настоятель, вот указ архиерея.

Клавдию Никифоровну несколько покоробила бесцеремонность молодого священника. Она глянула на указ, потом на отца Никиту и отчеканила:

– Это вы, Никита Александрович, в храме для бабушек настоятель, а здесь для меня как бухгалтера вы наемный работник, работающий согласно законодательству по трудовому договору. И согласно этому трудовому договору между вами и церковным советом я начисляю вам зарплату. Но если вы нарушите советское законодательство или какой-нибудь пункт договора, то церковный совет вправе расторгнуть его с вами. И тогда вам даже архиерей не поможет.

– Что вы, что вы, Клавдия Никифоровна, как можно, уже только одна мысль о нарушении законов является грехом, – с деланым испугом на лице произнес Никита. Затем он встал и торжественно произнес: – Великий московский святитель Филарет говорил: «Недостойный гражданин царства земного и Небесного Царствия не достоин».

И уже более спокойно, глядя прямо в глаза Клавдии Никифоровне, произнес:

– Я не только сам не нарушу советского закона, но и никому другому этого не позволю.

После этого он снова сел на стул.

– Ну, так где трудовой договор, который я должен подписать?

Клавдия Никифоровна молча подала бумаги отцу Никите. Ее очень смутило и озадачило поведение нового настоятеля. Всегда уверенная в себе, она вдруг почувствовала какую-то смутную тревогу. Когда отец Никита вышел, она, обращаясь к старушке, сказала:

– Молодой, да ранний, уж больно прыток. Посмотрим, что будет дальше, не таких обламывали. Ты за ним внимательно приглядывай, Авдотья Семеновна. Если что, сразу докладывай.

– Не изволь беспокоиться, Никифоровна, присмотрю.

Прошла неделя. Отец Никита исправно отслужил ее и заскучал. Эту неделю должен служить по очереди отец Владимир, а отец Никита решил посвятить это время административной работе. Он с утра расхаживал по храму, размышляя о том, что необходимо сделать для улучшения жизни прихода. Тут в глаза ему бросилось, что в храме, где и так не хватало места для прихожан, стоят две здоровые круглые печи. Такая же печь стоит в алтаре, где тоже тесновато. Он решил, что необходимо убрать эти печи, а заодно и печи в крестильне, бухгалтерии и сторожке. Вместо них поставить один котел и провести водяное отопление. Этой, как ему казалось, удачной идеей он поделился со старостой Николаем Григорьевичем. Но тот выслушал и замахал руками.

– Что ты, что ты, даже не заикайся, я сам об этом еще задолго до тебя думал, но Клавдия Никифоровна против.

– Почему против?

– Пойдем в бухгалтерию, я тебе там разъясню, сегодня понедельник – у Клавдии Никифоровны выходной.

Когда они зашли в бухгалтерию, староста молча показал на стену.

– Вот, батюшка, полюбуйся.

На стене висело несколько наградных грамот от городского отделения Фонда мира, от областного и даже из Москвы.

– Ну и что?

– А то, что добровольно-принудительная сдача денег в Фонд мира – основная деятельность прихода и особая забота бухгалтера. Клавдия Никифоровна ни за что не согласится на крупные расходы в ущерб ежемесячным взносам в Фонд. Так что это бесполезная затея, тем более она ссылается на запрет горисполкома.

– А кто у вас в горисполкоме курирует вопросы взаимоотношений с Церковью?

– Этим ведает зампред горисполкома Гришулин Андрей Николаевич. Только вы от него ничего не добьетесь, это как раз его требование: сдавать все в Фонд мира.

– Мне все равно надо представиться ему как вновь назначенному настоятелю.

Отец Никита сел в свой старенький «москвич», доставшийся ему от отца, и поехал в горисполком. По дороге он заехал в киоск «Союзпечать» и купил свежих газет, предполагая, что его могут сразу не принять и ожидание в приемной можно скоротать чтением прессы. Так и получилось. Секретарша попросила его подождать, так как у Андрея Николаевича совещание. Он присел на стул и развернул газету. На первых полосах было сообщение о развертывании натовской военщиной крылатых ракет «Першинг-2» в Западной Европе. На втором развороте была большая статья какого-то доктора экономических наук, который расшифровывал тезис, произнесенный генеральным секретарем на съезде: «Экономика должна быть экономной». От нечего делать отец Никита прочитал и эту статью. Заседание окончилось, и его пригласили. В просторном кабинете за большим письменным столом восседал мужчина лет сорока – сорока пяти в темном костюме при галстуке и с красным депутатским флажком на лацкане. Отец Никита подошел, поздоровался и после предложения сел на стул возле приставного стола. Затем он представился, подал Гришунину указ архиерея и справку о регистрации от уполномоченного по делам религии. Тот не торопясь ознакомился с бумагами и возвратил назад.

– Знаем уже о вас, мне сообщали, нареканий пока нет, будем надеяться, что так будет и впредь. Да у вас там есть с кем посоветоваться: Клавдия Никифоровна – знающий, грамотный специалист, не первый год работает, мы ей доверяем.

Отец Никита понурил голову и тяжко вздохнул.

– Что такое, Никита Александрович, чем вы так расстроены?

– Прочитал сегодняшние газеты и действительно сильно расстроился, – делая еще более мрачное лицо, ответил отец Никита.

– Что же вас так могло расстроить? – забеспокоился Гришулин.

– Да американцы, империалисты проклятые, опять нагнетают международную обстановку, крылатые ракеты в Западной Европе устанавливают.

– А-а, – облегченно вздохнул Гришулин. – Так вот вас что беспокоит, – а про себя подумал: «Ненормальный какой-то, не знаешь, что ему и ответить».

«Еще посмотрим, кто из нас ненормальный», – отгадывая мысли Гришулина, решил про себя отец Никита, а вслух произнес:

– Расстраиваюсь я оттого, что мы боремся за мир как можем, сдаем деньги в Фонд мира, а они пытаются все усилия прогрессивного человечества свести на нет.

– Ну, это им не удастся, – улыбнулся Гришулин. – Я думаю, нашим военным специалистам есть чем ответить на этот вызов.

– Есть-то оно есть, так ведь такой ответ и средств потребует немалых, я думаю, нам надо увеличить взносы в Фонд мира.

– Интересно, интересно, – действительно с неподдельным интересом произнес Гришулин. – Да где же их взять? Ваша церковь и так отдает все в Фонд мира, остается только на самые необходимые текущие расходы. Мы уж с Клавдией Никифоровной кумекали и так и сяк.

– Дополнительные средства изыскать можно, если обратиться к мудрой руководящей линии партии, поставленной как основная задача на последнем съезде, – серьезно произнес эту абракадабру отец Никита, и ни один мускул не дрогнул на его лице, хотя внутри все содрогалось от неудержимого веселья, от этой сумасбродной игры в несусветную глупость.

Последняя фраза отца Никиты смутила и озадачила Гришулина, он даже растерялся оттого, что, во-первых, не ожидал такого от священника, во-вторых, никак не мог сообразить, о какой линии партии говорит этот ненормальный. Но самое главное, что это нельзя объявить галиматьей и прогнать батюшку. В принципе он говорит правильно и логично с точки зрения парадно-лозунгового языка съездов и газетных передовиц. Поэтому он только растерянно произнес:

– Уточните, пожалуйста, Никита Александрович, что вы имеете в виду?

– То, что «экономика должна быть экономной», вот что я имею в виду.

– Но какое это имеет отношение к нашей теме?

– А то, что у нас есть люди среди работников церкви, которые не согласны с этим, идут, так сказать, вразрез с генеральной линией.

– Кто это не согласен? – совсем удивился Гришулин.

– Наша бухгалтер, Клавдия Никифоровна.

– Поясните, поясните, пожалуйста, Никита Александрович.

– У нас в церкви топятся три огромных печки, в бухгалтерии одна, одна в крестильне и еще одна в сторожке. За отопительный сезон в трубу улетают немалые народные денежки. Достаточно убрать эти шесть печей и поставить маленькую котельную с одним котлом. Сэкономленные таким образом средства можно пустить для борьбы за мир. Но Клавдия Никифоровна категорически против того, чтобы экономика была экономной. Это еще полбеды, но в своем сопротивлении генеральной и руководящей линии она ссылается, страшно подумать, на вас, Андрей Николаевич. Но, конечно, мы этому не верим, что вы, советский ответственный работник, не согласны с линией партии.

– Она так прямо и говорит? – окончательно растерялся Гришулин.

– Да нет, она только говорит, что вы запрещаете делать водяное отопление, которое может дать такую эффективную экономию, а уж дальнейшие выводы напрашиваются сами собой. Потом разные нехорошие слухи могут поползти по городу. Ведь всем ясно, что один котел экономичнее шести печей.

Вот это последнее, что поползут слухи и что всем все ясно, больше всего напугало Андрея Николаевича. Он встал и нервно заходил по кабинету.

– Правильно, что вы, Никита Александрович, не верите этой клевете, я никогда не запрещал делать отопление в церкви, так людям и разъясняйте. Очень хорошо, что вы зашли, спасибо. Ну надо же, вот так Клавдия Никифоровна с больной головы на здоровую перекладывает. Но мы разберемся, сделаем оргвыводы. А вы делайте водяное отопление, дело это хорошее, экономить надо народные деньги, это правильно. Экономика должна быть экономной.

На прощание он крепко пожал руку отцу Никите:

– Не в ту систему вы, батюшка, пошли, надо было к нам, цены бы вам не было.

Приехав в храм, отец Никита разыскал старосту, велел написать заявление на имя Гришулина с просьбой разрешить смонтировать водяное отопление и отправил его в горисполком поставить визу. По пути попросил заехать к бригаде сварщиков-сантехников и привезти их в церковь для заключения договора на работы по отоплению. Когда Николай Григорьевич вернулся с подписанной бумагой и бригадой сварщиков, отец Никита отвел его в сторону и сказал:

– Слушай меня внимательно: послезавтра явится бухгалтерша, и кто его знает, как повернется дело, надо подстраховаться, чтобы обратного хода уже не было. Давай заключим с бригадой договор и выдадим аванс на материал с условием, что к вечеру они привезут трубы в церковь.

В среду утром Клавдия Никифоровна в благодушном настроении вышагивала на работу после двух выходных дней. Но когда зашла на церковный двор, сердце ее тревожно екнуло: она заметила груду сваленных металлических труб. Клавдия Никифоровна подозвала сторожа и сурово спросила:

– Кто это посмел разгрузить трубы в нашем дворе?

– Это настоятель распорядился, отопление в церкви будут делать.

– А-а, – победно взревела Клавдия Никифоровна. – Нарушение законодательства, вмешательство в хозяйственно-финансовые дела прихода! Ну погоди, я тебя научу, наглеца, на всю жизнь меня запомнишь.

И даже не заходя в бухгалтерию, круто развернулась и зашагала к остановке автобуса, чтобы ехать в горисполком к Гришулину. Она еще не знала, что напрасно потратит деньги на проезд в автобусе. В бухгалтерии ее ожидала для передачи дел вновь принятая на работу бухгалтерша. В ожидании Клавдии Никифоровны она мирно беседовала с настоятелем и старостой. Обращаясь к настоятелю, она называла его не иначе как батюшка или отец Никита.



2001. Волгоград

Соборный чтец

Ты еси Бог творяй чудеса.[114]



В Рождественский сочельник в ризнице[115] кафедрального собора сидели сразу пятеро семинаристов. Все они приехали на рождественские каникулы в свою родную епархию. И все пришли в кафедральный собор прислуживать архиерею за праздничным богослужением. Такого количества молодых иподиаконов кафедральный собор еще не видел. Обычно архиерею всегда прислуживали двое: его личный шофер Александр Павлович и заведующий епархиальной канцелярией Андрей Николаевич. Оба уже довольно солидного возраста. В духовных семинариях от епархии в разные годы одновременно обучались не более одного-двух семинаристов. На весь Советский Союз было всего три семинарии. Когда желание учиться изъявили пять человек сразу, то архиерей дал им рекомендации в разные места. Двое поступили в Московскую семинарию, двое – в Одесскую и еще один – в Ленинградскую.

Семинаристы сидели в ризнице, ожидая ночной рождественской службы. Ленинградский семинарист Константин Макаров увлеченно читал книгу. Московские семинаристы Михаил Сеняев и Николай Груздев стояли перед иконой и вычитывали «каноны ко Святому Причащению»[116]. Братья Коньковы Алексей и Борис, учащиеся Одесской семинарии, начищали до блеска архиерейский жезл[117] и рипиды[118]. Короче, каждый был занят своим делом.

Вдруг дверь с улицы распахнулась и в ризницу ввалился Авдеев Сергей, соборный чтец. В свое время, по окончании духовной семинарии, его, как музыкально одаренного человека, поставили управлять архиерейским хором. Вскоре он женился на одной из певиц хора и стал готовиться к рукоположению в сан диакона. К несчастью, брак оказался неудачным, не прожив и полгода, они разошлись. Но когда архиерей уже было собрался рукоположить его в диаконы, Авдеев неожиданно женился во второй раз, и опять неудачно. Вопрос о рукоположении его в духовный сан отпал сам собой по каноническим причинам. Авдеев стал выпивать. Тогда архиерей перевел его с верхнего хора в нижний, любительский. От этого «низвержения», как его называл сам Авдеев, он стал выпивать еще больше. В конце концов его пришлось уволить и из регентов нижнего хора, правда, архиерей, пожалев, разрешил оставить его чтецом собора. Сейчас, когда он вошел в ризницу, было заметно, что он пьян, но на ногах Авдеев еще держался.

Отряхнув снег и оглядевшись, он вдруг стал громко хохотать, тыкая пальцем в сторону семинаристов.

– Хо-хо-хо, ну, рассмешили! Я сейчас живот с вами надорву от смеха. Ой, насмешили. Ну, спасибо, повеселили меня на праздник.

Семинаристы недоуменно переглядывались, пытаясь понять, что так рассмешило Авдеева. Костя Макаров, оторвавшись от книги и сняв очки, близоруко щурясь, спросил:

– Объясните нам, Сергей Петрович, что вы увидели смешного?

– Вас, вас увидел, вот это и смешно, – продолжая давиться от смеха, говорил Сергей.

– Что же в нас такого смешного? – не унимался Костя. – Растолкуйте нам, и мы тоже посмеемся.

– Растолкую, конечно, растолкую, – успокоил его Авдеев.

Наконец ему удалось справиться со своим неудержимым смехом.

– Когда я учился в Московской духовной семинарии, – начал он, – то среди нас ходил такой афоризм, что в Ленинграде семинаристы учатся, в Москве – молятся, а в Одессе – работают. Захожу я сейчас к вам и что же вижу? Из Ленинграда Костя книгу читает, эти двое, московские, молятся, а эти – работают. Ну, разве это не смешно? Теперь понятно?

– Все нам понятно, – нахмурился Михаил Сеняев, – только непонятно, как вы будете в таком виде службу справлять?

– А вы еще до такого понятия не доросли, молоды больно, чтоб все понимать.

Он присел на лавочку и, сразу поскучнев, грустно вздохнул:

– Что же вы думаете, я всегда таким был? Да я вообще к этой гадости не притрагивался, диаконом мечтал быть. Вот, думаю, стану диаконом, выйду на горнее место[119] да как запою великий прокимен[120]… В каждую ноту вложу всю свою душу, чтобы до всех стоящих в храме дошло, как велик Бог и как велики Его чудеса.

Глаза его при этих словах увлажнились, и он, встав с лавки и вытерев их кулаком, во весь голос запел великий прокимен: «Кто Бог велий яко Бог наш, Ты еси Бог творяй чудеса. Сказал еси людем силу Твою.»[121]

Его голос звучал насыщенно и мелодично, заставляя в волнении трепетать сердца семинаристов. Пение прокимна вселяло какую-то радостную уверенность в том, что Бог и данная Им православная вера есть то единственное на свете, ради чего нужно и должно жить. Семинаристы встали со своих мест, с восхищением взирая на Сергея Авдеева. Допев прокимен до конца, он еще некоторое время стоял, как бы прислушиваясь к уходящим в небо звукам. Потом, понурив взгляд в пол, обреченно махнул рукой:

– Теперь все мои мечты коту под хвост, а вы еще что-то говорите. Думаете, сам не понимаю, что негоже в таком виде на рождественскую службу идти? Да я и не пойду на клирос. Встану в храме среди народа и буду молиться Богу и вопрошать Его: пошто не дал мне диаконом стать? Хотя чего вопрошать, сам виноват. А то прямо как у Адама выйдет: «Жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел»[122], – и Авдеев опять захохотал. – Не женитесь, братья, поспешно, а то можете всю жизнь себе испортить. А уж почитать сегодня на клиросе любой из вас сможет.

– Почитать-то мы почитаем, – сказал Борис Коньков, – да только, как Вы, все равно не сможем. Сергей Петрович, а вы ложитесь и поспите, до службы еще четыре часа, а мы вас потом разбудим.

– Правда, Сергей Петрович, останьтесь, пожалуйста, – просительно сказал Николай Груздев, – без вас не обойтись, никто не сможет лучше вас проканонарить[123] «С нами Бог…», у вас это так здорово получается! Вы ведь голосом в каждое слово такое глубокое понятие вкладываете, что просто аж мурашки по телу. Кстати, признаюсь вам честно, идти учиться в семинарию я надумал после того, как два года назад случайно зашел в собор на Рождество и услышал, как вы провозглашали: «С нами Бог. Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог»[124].

– Это правда? – удивился Авдеев. – Значит, вот как, оказывается. Никогда бы не подумал, что ты из-за этого в семинарию пошел.

– Да вот так и получилось, Сергей Петрович, я тогда как раз раздумывал, куда мне после армии

поступать учиться. Верующим себя не больно-то считал, а как услышал вас, что-то в душе моей перевернулось, и я решил идти в духовную семинарию. Авдеев в раздумье почесал затылок:

– Да, красиво сказать и пропеть – это действительно проповедь. Хорошо, пожалуй, останусь, посплю, а то вдруг еще кто-нибудь в храм сегодня войдет, вроде нашего Николая Груздева, – и он, подмигнув семинаристам, пошел укладываться на диван.

Семинаристы выключили свет и на цыпочках вышли из ризницы, осторожно прикрыв дверь.



Ноябрь 2003. Самара

Отшельник поневоле

Уже под утро отцу Никифору приснился странный сон, который можно даже назвать страшным. Ему снилось, что его отпевают. Но самое жуткое было не в этом – уж кому как не монаху помнить о своем последнем дне, – его ужаснуло то, что, находясь в гробу, он ясно сознавал, что жив, но не мог подать знать об этом братии своего монастыря. Он не мог пошевелить даже пальцем, да что там пальцем, веко над глазом он не мог приподнять. Вот это полное бессилие собственного тела и приводило его в ужас. И хотя он временами понимал, что это всего лишь сон, но другой стороной своего сознания содрогался от мысли, что сейчас его живым опустят в могилу и будут засыпать землей, а он ничего не может изменить.

«Да что же это я паникую, это всего лишь сон, – успокаивал он сам себя. – Надо только проснуться. И весь этот кошмар окончится». Но вот как раз проснуться у него и не получалось, и жуткое ожидание неотвратимого вновь сжимало сердце. Промелькнула мысль: «А может, это не сон?» Странно, но именно эта мысль, которая, по логике вещей, должна была бы еще более удручить отца Никифора, наоборот, успокоила его. «Значит, я действительно умер, а душа моя жива и только не властна уже над телом». От этой мысли ему стало легко и радостно: «Так что же я тогда трепещу в своих бренных останках, пытаясь их расшевелить? Земля – земле, а душа – небу».

Только он так подумал, как взлетел под купол собора. Смотрит вниз, видит себя лежащим в гробу, вокруг братия монастырская стоит, а наместник монастыря архимандрит Феодосий его отпевает.

«Хорошо летать, легко, – размышляет отец Никифор, – но ведь меня сейчас никто не видит, дай-ка я опущусь, похожу среди братии святой обители, посмотрю, кто как скорбит о моей кончине». Спустился отец Никифор, смотрит, стоят братья-монахи рядом с гробом, но никто скорби не выражает, как будто не на отпевание вышли, а на полиелей[125] в двунадесятый праздник[126]. Обидно стало отцу Никифору за такое отношение к его смерти. Стал он к каждому насельнику[127] повнимательнее приглядываться, пытаясь угадать его мысли.

Вот стоит брат Михей, с ноги на ногу переминается, сразу видно, что служба ему в тягость. Посматривает брат Михей в сторону свечной лавки, над которой часы висят. Ждет с нетерпением конца отпевания, чтобы бежать в свою мастерскую, включить станок и вытачивать балясины на ограждение хоров или табуретки для братии мастерить. Работать может хоть целыми сутками, а на молитве ему трудно. Когда его кто из братии попрекает за то, что службы ему в тягость, у него всегда один ответ: «Телесное тружение[128] – Богу служение, а обители – слава и украшение». Постоял около него отец Никифор, мыслей никаких не прочитал, но и долго оставаться с ним рядом не мог, сильно от Михея луковый да чесночный дух шел, что прямо аж тошно стало.

Прав, наверное, отец Елисей в своем предположении, что брат Михей нарочно много луку с чесноком ест, чтобы его к клиросному послушанию[129] пореже назначали.

Сам-то отец Елисей – полная противоположность Михею. Работ физических вообще никаких не признает. Тяжелее камертона своими рученьками с изящными тонкими пальцами ничего не поднимает. На службы готов ходить утром и вечером, хоть каждый день. А если, к примеру, попросит его отец келарь[130] в трапезной помочь или отец эконом[131] цветочные клумбы прополоть, тут у отца Елисея и голова болит, и давление подскочило. Придет в братский корпус, сядет к фисгармонии и распевает псалмы да духовные канты[132]. Станут его братия упрекать, что же он говорит, голова да давление. «Ах, братия мои, – кротко потупив глаза, отвечает Елисей, – невежды вы в вопросах тонких материй: ведь духовное пение – для меня лучшее лекарство, ибо сказано: «Пою Богу моему, дондеже есмь»[133]. Сколько ни всматривался Никифор в лицо Елисея, ничего, кроме вдохновенного блаженства от исполняемых заупокойных песнопений, не увидел.

Рядом с отцом Елисеем стоит брат Никанор, заведующий просфорней монастыря. Такой же трудоголик, как и Михей. Когда-то брат Никанор был зав-производством на хлебокомбинате, но стал попивать, вот его и уволили с работы. Помыкался-помыкался, да и к монастырю прибился. Раньше просфоры из кафедрального собора привозили, то кривобокие, то недопеченные, то перепеченные. А как Никанор взялся за дело, так монастырь на всю епархию прославился своими чудными просфорами. Отец эконом, видя такой спрос на просфоры, решил для монастырского прибытка дело на коммерческую основу поставить, чтобы и другим храмам просфоры продавать. Но Никанор наотрез отказался: «У нас, отец эконом, потому просфоры и хороши, что вручную их делаем, с душою и в русской печи. А у других – тестомешалки и шкафы электрические. Пекут много, а души в этом деле нет. Какая же в электричестве душа, никакой там души нет». Пить-то брат Никанор почти бросил, но один грешок за ним водился, о котором отец благочинный монастыря [134] с презрением говорил: «Табачник Никанор, и чего только его наместник[135] в просфорне держит, была бы моя воля, гнал бы его в шею, уж пусть лучше просфорки будут кривобокие». Никанор обижался: «Кто это видел, чтобы я в просфорне курил? Я этого греха никогда не допускаю. А сам благочинный тоже хорош, у себя в келье еще до утреннего правила кофе распивает. А в нем, между прочим, кофеин содержится. Что из них хуже, кофеин или никотин, еще не установлено. Греческие монахи тоже курят – и ничего». «Я кофе по утрам пью, чтобы взбодриться, – оправдывался благочинный, – так как по ночам к лекциям семинарским готовлюсь и статьи в газету пишу, а днем мне некогда». «Я тоже просфорки по ночам пеку, и мне надо взбодриться», – не унимался Никанор.

Иеромонах[136] Гавриил примирял спорщиков: «Ус – покойтесь, братия, хотя любое пристрастие – грех, но под каноническое прещение[137] вы оба не попадаете. Потому как ни табакокурение, ни кофепитие соборными постановлениями не запрещены, так как древние отцы об этих пристрастиях понятия не имели, все это привезли из Америки после Колумба». «Как это нет, отец Гавриил, – возражал благочинный, – а “Стоглав”[138]?» «Так его решение после старообрядческого раскола[139] отменили», – кротко отвечал Гавриил. «Сам знаю, – парировал уязвленный такой поправкой благочинный, так как считал себя лучшим знатоком канонического права[140] во всем монастыре, – из Америки и тогда уже к нам всякую гадость везли». – «Что же ты тогда картошку ешь? – подтрунивал Никанор. – Ее тоже из Америки привезли». «Ну, сравнил, картошку и табак!» – возмущался благочинный. «Братия, успокойтесь, – опять пытался примирить их Гавриил, – всяк злак – на пользу человеку, если в меру, конечно».

«Кто бы говорил», – удивлялся отец келарь, глядя на грузную фигуру отца Гавриила, уж он-то знал, что тот ест за троих. Отца Гавриила не удалось приспособить ни к какому особому послушанию в монастыре. Уж больно он был неповоротлив и медлителен. Но все любили его за незлобивый и миролюбивый характер. Сам же отец Гавриил любил на свете три вещи: всех примирять, покушать вдоволь чего-нибудь вкусненького и поспать. При этом спать он умел в любом положении. Во время службы прислонится к стенке и спит стоя. Даже когда братия выходит в центр храма на полиелей, то и там он умудряется засыпать. Только как-то хитро: один глаз, который обращен в сторону наместника, открыт, а другой – закрыт, то есть как бы наполовину. Когда его упрекали за то, что он даже за службой умудряется спать, он оправдывался: «Я не сплю, братия, это я молюсь с закрытыми глазами». – «Знаем, как ты молишься, – посмеивался над ним отец келарь, – одна у тебя молитва – «Плотию уснув»[141]. Неужели, когда помирать будешь, не убоишься суда Божия за то, что ничего путного в этой жизни не сделал по своей несусветной лени?» «А я, братия, – оправдывался Гавриил, – никого и никогда из вас не осуждал, а Господь сказал: «Не судите, да не судимы будете»[142], – так за что же меня Богу судить?» «Ну, ты – блаженный, брат Гавриил», – смеялся келарь.

Отец Никифор постоял перед отцом Гавриилом, надеясь хоть в этом добрейшем лентяе увидеть скорбь по своей кончине. Но ничего не увидел, так как тот спал, стоя перед его гробом, да так крепко, что даже похрапывал. Никифор стал прислушиваться к пению монахов, и оно ему показалось очень странным. Все монахи вместо пения заупокойного канона свистели на разные птичьи голоса. Да, вот именно, вся братия монастыря щебетала многоголосым птичьим хором. Отец Никифор так удивился этому, что даже сразу очнулся ото сна и, подскочив со своего ложа, ударился головой о потолочную деревянную балку. Свалившись с лежанки на пол, он запричитал: «Господи, что это? Где это я? Что это со мной?» Сидя на деревянном полу и потирая ушибленное место, он с недоумением оглядывал убогую обстановку маленькой низенькой избушки, в которой находился. Через небольшой оконный проем вместе с утренним солнечным лучом врывался разноголосый птичий гомон. «Может, это продолжение сна?» – подумал Никифор, но тут он все вспомнил и, окончательно очнувшись от впечатления странного сна, невесело рассмеялся.

…Вчера, когда его привезли сюда на монастырском «уазике», он долго бродил среди обветшалых строений лесной делянки. Наконец выбрал для ночлега именно эту баньку, стоящую на самом краю поляны возле старых огромных елей, покровительственно положивших на ее крышу свои тяжелые мохнатые лапы.

Одевшись, он вышел и огляделся. Поляну размером с небольшое футбольное поле с трех сторон окружал густой лес, а с четвертой стороны – лесопосадка с редкими деревьями, сквозь которые виднелась сельская дорога, а за дорогой – поле, уходящее холмами в несусветную даль. На середине поляны стоял бревенчатый дом-пятистенок. Полусгнившие стропила крыши кое-где были прикрыты кусками старого шифера, и одиноко торчала полуразвалившаяся кирпичная труба. Из четырех окон только два были с рамами, да и то без стекол. Недалеко от дома стоял длинный деревянный стол под навесом из досок. Навес весь прогнил, но стол был сделан крепко, на совесть. Вкопанные в землю дубовые столбики заменяли ему ножки, а крышка была сбита из толстых струганых досок. Здесь же, под навесом, располагалась печка, труба ее развалилась, но сама она была цела. Над дверями избы висела фанерка с надписью, которая почти выгорела на солнце, однако Никифор с трудом, но все же прочел: «Тракторно-полеводческая бригада колхоза “Путь к коммунизму”». Напротив дома стоял большой сарай, воротины которого, прикрепленные к косякам ременными петлями, были наполовину распахнуты. Крыша сарая покрыта полусгнившей соломой. Вот и все строения. А вокруг миролюбиво шелестел листьями лес и весело щебетали птицы.

– Передай отцу наместнику, что здесь практически нет пригодных для жилья помещений, – сказал вчера отец Никифор, прощаясь с водителем, – буду пока осваиваться и жду… – он в замешательстве замолчал.

Водитель вопросительно поглядывал на Никифора, желая услышать, чего он ждет. Но тот мучительно размышлял: как бы это выразиться более обтекаемо, чтобы не раздражать отца наместника, но, так ничего и не придумав, с досадой махнул рукой: «Ладно, поезжай с Богом». Ему хотелось сказать, что ждет, мол, чтобы его как можно быстрее кто-нибудь из братии монастыря заменил на этом послушании. Но после состоявшегося с наместником разговора это пожелание выглядело бы вызывающим.

Вечно спешащий куда-то наместник Свято-Преоб-раженского мужского монастыря архимандрит Феодосий, вызвав отца Никифора, почти на ходу сказал ему:

– Монастырю жизненно необходимо развивать подсобное хозяйство для прокормления. Губернатор дает нам землю в одном из развалившихся колхозных хозяйств. Правда, это более двухсот километров от города, но земля там хорошая, и в лесном урочище есть строения, годные для жилья. Бери все необходимое и поезжай осваивать место. Будем устраивать там монастырский скит[143]. Возьми с собою антиминс[144], его архиерей благословил для скита. В подходящем помещении устрой домовую церковь[145], без молитвы такие большие дела не пойдут. Побудешь там некоторое время, потом тебя заменим. Главное, помни – «не хлебом единым», так что наладь прежде всего служение Божественной литургии.

Отец Никифор хотел было спросить, через какое время его заменят, но наместник замахал руками:

– Некогда мне сейчас, срочно вызывают в Епархиальное управление.

Отец Никифор поспешил за наместником. Проводив его до самой машины, все же осмелился задать вопрос:

– А как же мне, отец наместник, с вами связь поддерживать, чтобы знать, что и когда?

Этот вопрос вывел отца наместника из равновесия. Он особенно не любил вопросов, на которые сам не знал четких ответов. Уже было подобрав полы рясы, чтобы сесть в автомобиль, он резко развернулся и с раздражением ответил:

– Вы, отец Никифор, задаете слишком много вопросов. Вопросы задавать здесь могу только я. Ваше дело со смирением исполнять послушание, помня данные вами при постриге обеты. У вас пока только одно послушание: обустраиваться, молиться и ждать.

Чего и когда ждать, наместник так и не пояснил, а сел в автомобиль, который, тут же сорвавшись с места и обдав отца Никифора выхлопными газами, скрылся за воротами монастыря. Тот, понурив голову, побрел собирать вещи.

Если бы отец Никифор знал, зачем так срочно был вызван в Епархиальное управление наместник, то не спешил бы со сборами. Но, к несчастью, а может быть, наоборот, к счастью, он этого не знал. Потому после обеда поехал к месту своего послушания.

И вот сейчас отец Никифор стоял на поляне, предаваясь своим грустным размышлениям. Так он простоял с полчаса. Наконец спокойный и монотонный шелест деревьев и пение птиц низвели в его смятенную душу умиротворение.

– Недельку как-нибудь здесь продержусь, а там меня наверняка заменят, – успокоил он сам себя.

Достав из кармана молитвослов, отец Никифор решил тут же, на поляне, прочитать утреннее правило[146]. Повернувшись навстречу солнцу, он громко, во весь голос, стал читать молитвы. Ему показалось, что в такт его молитвам забубнил лес. Птицы, вначале было приумолкнув от неожиданности, вновь запели свой гимн, прославляющий Творца, показавшего им солнечный свет. «Фью, фью, фью», – пели они, а отцу Никифору слышалось, будто птицы повторяют за ним вслед: «Свят, Свят, Свят еси Боже».

Так уж устроен человек, что для него более страшны неопределенность и ожидание в неизвестности, чем сами события, пусть даже огорчительные.

Сейчас наш герой настроен благодушно, так как определил для себя ожидание сроком в неделю, ну плюс-минус два дня – это терпимо. Надежда и упование на скорое избавление вселили в него бодрость духа и созидательный настрой. Он решил успеть что-нибудь сделать положительное, чем можно было бы похвалиться перед отцом наместником, – вот, мол, я какой, недаром вы меня послали, знали, что не подведу.

Надежды отца Никифора исходили из простой человеческой логики: нельзя больше недели здесь проторчать без достаточных запасов пищи, без элементарных условий жизни.

Но эта простая человеческая логика оказалась совершенно бессильна перед неожиданно сложившимися обстоятельствами, которые, казалось бы, независимо друг от друга выстроились в цепочку, образуя абсурдную для человеческого понимания ситуацию, которую и нарочно-то трудно придумать. Об отце Никифоре все просто забыли.

Ну, во-первых, забыл сам наместник, и его нетрудно понять. Вызванный в Епархиальное управление, он был срочно послан в Москву на рукоположение во епископа. Решением Священного синода определено быть ему архиереем в одной из вдовствующих епархий необъятной России. Все понимают, какое это волнительное событие, – тут уж ни до чего. А когда прибыл в означенную епархию, его так закружил круговорот высоких обязанностей, что… ну, словом, за владыкой большой вины нет. Там, в монастыре, мол, новый наместник во всем сам разберется. Но отец Никифор при отъезде из монастыря так был озадачен неожиданным послушанием, что никому из братии толком ничего не объяснил. Сказал только, что едет по благословению наместника. А те потом решили, что он уехал с архиереем в новую епархию. Вспоминать отца Никифора вспоминали, но только в молитвах, гадая, какое у него сейчас послушание. Новый наместник был назначен со стороны, а так как на скит никаких документов не успели составить, то он вовсе про него не знал. Мог бы что-то сказать ему шофер, ведь он отвозил отца Никифора в скит. Тем более парень молодой, память у него хорошая. Да вот беда, на следующий день его вызвали в райвоенкомат, а уже через неделю он маршировал в строю новобранцев на Дальнем Востоке. Так и оказался отец Никифор за двести с лишним километров в глухом лесном урочище совсем один, всеми позабытый. Но он этого тогда еще не знал и с энтузиазмом принялся осваивать местность.

Прочитав утреннее правило, отец Никифор решил прежде всего разыскать воду для умывания и питья. «Ведь раз здесь были когда-то люди, значит, поблизости есть вода, – рассуждал он, – если, конечно, ее не привозили для комбайнеров в бочке». Пройдя по лесу, он наткнулся на болотце. Для питья брать воду отсюда не хотелось, но для умывания она вполне годилась. Умывшись, он продолжил поиски, которые не принесли никаких результатов, только чуть было не заблудился в лесу. Набродившись вдоволь по лесу и изрядно проголодавшись, он наконец вышел к своему урочищу. Правда, вместо воды принес полное ведро грибов: подосиновиков, подберезовиков, и даже белые попадались. Это несколько утешило его. Попробовал разжечь печи, вначале ту, которая под навесом, а потом в доме, чтобы сварить обед, но обе печки страшно дымили, и огонь гас. По всему было видно, что забиты дымоходы. Бросив эту пустую затею, разжег посреди поляны костер, на его угли поставил жариться картошку с грибами. А сам, наскоро перекусив пирогом с капустой и морковкой, прихваченным из монастырской трапезной, принялся проводить ревизию своих вещей. Кроме богослужебных книг, церковной утвари и трех бутылок кагора для совершения литургии, он привез портфель с разными инструментами: ножовкой, топориком, гвоздями и прочей мелочью. Из продуктов оказалось: килограммов десять муки в мешочке, три килограмма крупы, ведро картошки, бутылка подсолнечного масла, авоська с луком, по пачке чая, сахара и соли, спички, четыре банки рыбных консервов. Вот и все его запасы. Прикинул, что всего этого хватит на неделю, а на Успение можно даже рыбными консервами разговеться. Поев, он запил обед прихваченным с собою монастырским квасом.

На следующий день, прочитав молитвы, пошел умываться на болото, решив захватить хотя бы этой воды для супа и чая. Даже прокипяченная вода была вонючей. Поморщившись, он все же выпил полкружки чая, так как очень мучила жажда, и подумал: «Вот бы наместника таким чаем напоить, знал бы тогда, как людей неизвестно куда посылать». Потом стал размышлять: «Как я завтра, на Успение, буду служить? Всенощную могу прочитать, и величание[147] пропою. А литургию как без псаломщика? Да и для кого я здесь буду ее служить? «Не хлебом единым, надо прежде всего наладить службу Божественной литургии», – передразнил он наместника, вспомнив его слова, – а между прочим, хлеба у меня полбулки осталось. Мука есть, но как из нее тут просфоры печь, духовки-то нет? Сказать легче всего». Решил утром просто отслужить обедницу[148] и причаститься запасными дарами[149].

Вечером у отца Никифора скрутило живот от болотной воды, и он всю ночь пробегал по нужде, так толком и не поспав. Под утро ему стало легче и сразу навалился сон, так что, когда он проснулся, солнце было уже высоко. Он встал хмурый и как-то нехотя пошел на молитву. Отслужив обедницу, причастился запасных Святых Даров и запил ковшичком кагора. Внутри от выпитого кагора сразу разлилось приятное тепло, и он снова уснул. Проснулся аж под вечер. Хотелось есть, но совсем не хотелось готовить. Он долго лежал с открытыми глазами. Когда уже стемнело, подумал: «Надо бы встать, затеплить свечу и почитать вечернее правило». Но ноги словно были налиты какой-то тяжестью. «Ладно, немного полежу еще, потом встану, почитаю». Он снова задремал, да так и проспал до полуночи, тяжело ворочаясь с боку на бок.

Во сне ему снился наместник, который на чем свет ругал его за то, что он не совершил Божественную литургию на Успение. Он оправдывался, ссылаясь на невыносимые условия. «Какие для монаха могут быть условия! – гремел наместник, и каждое слово его отдавалось невообразимым грохотом. – На то он и монах, что ему для служения никаких условий не надо!» После этих слов наместника так громыхнуло, что отец Никифор проснулся. Маленькое окошко озарилось ярким светом молнии: каждый уголок в бане осветился. Затем громыхнуло еще раз, да так, что отцу Никифору показалось, будто не только небо, но вся земля сейчас расколется пополам. Встав с ложа, он перекрестился, затеплив свечу, начал читать полунощницу[150]под шум проливного дождя. Сотворив молитву, он затушил свечу и снова лег, прислушиваясь, как крупные капли барабанят по крыше. Но долго пролежать так и не смог. С потолка на него стала течь вода. Пришлось срочно вскочить и сворачивать матрац. Но вода протекала в нескольких местах, так что не было возможности сохранить свою постель сухой. Отчаявшись найти такое место, где бы не текло, он снова бросил постель на мокрую лежанку. Сев в угол и обхватив голову руками, запричитал:

– Господи, да что же это творится, в чем же я виноват? Я ради Тебя оставил этот мир, шел к тихой и безмятежной жизни. А теперь что же получается – я никому не нужен. Ради чего я здесь? Кому нужны эти полусгнившие строения? Кому нужна эта земля, если в монастыре нет тракторов ее обрабатывать, да и людей для этого нет. Ну зачем все это? Лукавый эту мысль, что ли, наместнику внушил – здесь скит устраивать? Ну да, конечно, наш губернатор так и есть лукавый, а я от них страдаю!

Холодная струя воды потекла с потолка прямо за шиворот подрясника отца Никифора. В его душе закипел гнев на всех и вся. Захотелось что-то совершить назло. Кому назло, он так и не разобрался, но рука механически потянулась к бутылке с кагором. Открыв пробку, он прямо из горлышка осушил ее до дна и выкинул под дождь в окошко. После этого он долго сидел, тупо смотря перед собою. В душе наступило безграничное спокойствие. Но среди этого тупого безразличия пробилась мысль: «Что ты делаешь, отец Никифор, ты с таким трудом избавился от недуга пьянства и снова бросаешь себя в эту бездну?» Но он тут же отмахнулся от этой мысли: «А, теперь все равно» – и потянулся за второй бутылкой. Ее пил не торопясь, небольшими глотками, предаваясь невеселым воспоминаниям.

…Из армии отец Никифор, тогда в миру Степан Косырев, вернулся полный радужных надежд. Планы его были просты и ясны: жениться на Наташке и начать работать. Слава Богу, специальность у него хорошая – электрик-монтер. А там дети, семья, все как у всех. Но все как у всех не получалось. Едва успел повстречаться с матерью, толком даже за столом не посидел, засобирался к Наташке.

– Что же ты, сынок, с матерью столько не виделся, даже пообедать не хочешь, бежишь куда-то?

Готовила, ждала тебя, соседи сейчас придут, все повидать тебя хотят – вон какой герой стал!

– Да я, мама, не куда-то, а к Наташке. Так что к свадьбе, я думаю, надо готовиться.

– Сядь, сынок, – уже властно сказала мать, – мне с тобой поговорить надо. Как раз об этом.

Степан сел, и сердце его тревожно забилось в груди.

– К свадьбе она уже сама готовится, да только не с тобой. Есть у нее жених, ну из этих, как их, из новых русских. Так что нечего к ней ходить.

– А она мне про это не писала, – упавшим голосом проговорил Степан, – да и как же так? Этого не может быть. Мы же любим друг друга.

– Сейчас, сынок, деньги любовь заменяют. Да и все отношения другие между людьми, деньгами мерятся. В нашей молодости такого не было. Вот до чего демократы страну довели. – Мать поглядела на осунувшегося сына, и ей до того стало его жалко, что она заплакала. – А не писала она тебе потому, что боялась, как бы в армии что с собой не сотворил. У вас ведь там оружие. И со свадьбой она торопилась, чтобы до твоего приезда успеть. А ты вон раньше на месяц, чем в письмах обещал, вернулся.

– Это меня, мама, за отличную службу домой пораньше отпустили. Когда свадьба-то намечена?

– Да зачем тебе это, сынок? Ты туда уж, пожалуйста, не ходи. Найдешь ты себе еще лучше этой вертихвостки.

– Найду, мама, конечно найду. А сейчас пойду с друзьями повидаюсь.

Когда сидели с другом Володькой Головиным в гараже, выпивая за встречу, тот утешал Степана:

– Выкинь ты ее из головы, я тебе говорю, выкинь.

– Из головы я ее выкину, – соглашался захмелевший Степан, – а вот из сердца как выкинуть?

– А ты из сердца тоже выкинь.

– Эх, Вован, друг мой, хотя твоя фамилия Головин, но голова у тебя туго соображает. Сердцу ведь не прикажешь, так люди говорят или не так?

– Так говорят, – соглашался Володька, – но ты все равно выкинь.

– Выкину, конечно выкину, но на свадьбу пойду. Посмотрю прямо в глаза, может быть, ей стыдно станет.

– Нет, Степка, не станет. Нынче у баб совсем стыд пропал. Это ты можешь мне поверить на слово. У меня их столько перебывало, что со счету сбился, и ни у одной стыда не нашел.

…На свадьбу Степан пришел уже поддавший и сел с краю стола. Молча пил и смотрел на невесту в упор. Наташка на него глаз не поднимала, но он продолжал на нее смотреть, пока шафер жениха не подошел к нему и не сделал замечание за его назойливый взгляд. Тут-то Степана и прорвало. Досталось и шаферу, и другим, которые вмешались. С остервенением он отрабатывал приемы рукопашного боя, которые изучал в армии.

Но на свадьбе нашлось немало знающих ребят. Так что досталось и ему по первое число. Неделю потом отлеживался в больнице. Выйдя из больницы, так на работу и не устроился, а продолжал пить, пока отчаявшаяся мать не взяла его крепко за руку и не привела в храм к отцу Павлу.

Неизвестно, что бы из этого получилось, но оказалось, что отец Павел и Степан учились когда-то в одной школе. Эту встречу Степан принял как чудо Божие. И полностью отдался под духовное водительство батюшки. Тот обучил его церковному чтению, взял в алтарь прислуживать. Степан с радостью познавал азы церковности. А вскоре окончательно избрал для себя иноческий путь.

…Пробуждение отца Никифора было тяжелым. К головной боли присоединились мучительные упреки совести. Но при всем этом не было ни сил, ни желания сотворить монашеское молитвенное правило. Дождь то притихал, то начинал лить с новой силой. В избушке было сыро, неуютно, холодно. Отец Никифор накинул на себя куртку, но она тоже была мокрой. Мучила похмельная жажда. Он вышел под дождь и, задрав голову, широко раскрыл рот. Но, вымокнув, так и не утолил жажду. Тогда вынес кастрюлю и ведро и поставил их наполняться дождевой водой. Войдя в избушку, зябко поежился, с сожалением посмотрев на пустую бутылку из-под кагора. В голову пришла мысль – разогреться земными поклонами. Он стал энергично класть земные поклоны, при этом истово крестясь и произнося Иисусову молитву[151]. Когда рука в третий раз перебрала четки, он перевел дух и присел на лавочку у окна. Сердце учащенно стучало по вискам, и хотя дождь давно уже прекратился, на пол продолжали капать крупные капли пота, градом катившиеся с лица отца Никифора. Стало жарко и душно. Он вышел на свежий воздух.

День уже клонился к вечеру. Отец Никифор с трудом разжег костер из сырых поленьев, да и то когда добавил сухих щепок, найденных в сарае. Затем поставил на угли чайник с дождевой водой и замесил на воде тесто для оладьев. Попив чаю с оладьями, почувствовал себя и вовсе хорошо. Долго сидел у костра, окутанный приятным теплом, думал о том, что все не так уж плохо. «А если здесь обустроиться, то будет совсем хорошо. Тишина, свежий лесной воздух, и от молитвы ничего не отвлекает. В городских монастырях много суеты, и такие тихие скиты, наверное, необходимы, чтобы сюда приезжала братия по очереди и предавалась молитвенным подвигам. Хорошее дело задумал отец наместник», – подытожил свои мысли отец Никифор и тут же, у костра, стал читать вечернее правило. Но дочитывать ему пришлось в избушке, так как снова полил дождь. Долго не мог уснуть, зябко поеживаясь и ворочаясь от холода с боку на бок. Уже засыпая, решил, что завтра с утра обязательно полезет на крышу чинить трубу.

Утром отец Никифор почувствовал легкий озноб простуды. Но, несмотря на это, все же встал, прочитал правило, попил чаю с остатками оладьев и полез на крышу. В трубе оказалось старое птичье гнездо. Вынув его и пошурудив палкой, больше ничего не обнаружил и стал спускаться. На самом краю крыши поскользнулся и свалился вниз. Хотя высота была небольшая, он подвернул ногу, больно ударившись ею о пень. Отец Никифор, взвыв от боли, стал перекатываться по мокрой траве, причитая: «Господи, больно-то как!» Задрав штанину и сняв носок, увидел, что вся ступня опухла и лодыжка вздулась. Кое-как доковылял до двери, зашел в избушку и оторвал длинный лоскут от простыни. Затем наложил шину из куска древесной коры и туго обмотал ногу самодельным бинтом. Повалившись на лежанку, застонал от боли и отчаяния: «Господи, Господи, да что же мне так не везет в жизни? Кому же такая жизнь нужна? Да пропади все пропадом! – но тут же, опомнившись, испуганно произнес: – Господи, да что это я несу? Прости меня, окаянного грешника. Поделом мне, Господи, поделом. Господи, не оставь меня, дай выдержать все со смирением и любовью».

И тут же словно другой голос в нем заговорил: «Что это я вдруг вспомнил о любви? Это непонятная любовь, которая только приносит страдания. Да-да, Господи, страдания, и больше ничего, кроме страданий. Говорят, Ты кого любишь, того и наказуешь. Но кто спросил самого человека – способен ли он, готов ли он выдержать эти безжалостные удары любви? Может, такая любовь мне вовсе не нужна. Господи, да что это я опять несу какую-то несуразицу? Прости меня, Господи, нужна мне Твоя любовь, конечно нужна. Но я еще не научился понимать ее». В каком-то бредовом забытьи он продолжал шептать: «Кто так сильно натопил печь? Ужасно жарко, пить, дайте пить».

Очнувшись от забытья, отец Никифор сполз с лежанки и на коленях добрался кое-как до фляги с болотной водой, жадно отхлебнул несколько глотков из кружки. Он почувствовал, как пылает его тело и в то же время бьется в ознобе. Теряя последние силы, он дополз до лежанки и, взобравшись на нее, простонал:

– Ну вот и все, до кучи мне не хватало еще простуды.

Проваливаясь снова в забытье, он прошептал: «Господи, не дай умереть без покаяния».

Проснувшись утром, почувствовал, что температура немного спала, но во всем теле была слабость – еле доковылял до фляги с водой. Долго и жадно пил вонючую воду. Есть совсем не хотелось, и он снова лег. Стал читать все молитвы, которые помнил наизусть. Утомившись, опять уснул, а когда проснулся, уже стемнело. Спать не хотелось. Память унесла его в далекое детство.

…Бабушка рано утром будила его, а он капризничал:

– Ну зачем так рано, я еще спать хочу, ведь в школу только завтра.

– Вот именно, завтра ты пойдешь в третий класс. А сегодня надо в церковь сходить, причаститься перед началом учебного года, чтобы тебе ангел твой помогал в учебе.

– Ну зачем, бабушка, в церковь? – сопротивлялся Степан. – Ведь никто из учеников в церковь не ходит.

– Ну, это их дело. А ты уж подари бабушке радость. Ведь ты бабушку свою любишь или как?

– Конечно, люблю, – немного помолчав, говорил Степан, нехотя вставал и собирался.

Бабушку он действительно очень сильно любил, она была настоящим другом. С ней можно было поговорить о чем угодно. И в лес по грибы, по ягоды – с бабушкой. И в поездку к дядям и тетям – с бабушкой. Родителям-то некогда, работают, а бабушка всегда рядом.

В церкви Степа стоял с бабушкой у самого амвона и видел, как в алтаре рядом с батюшкой стоит мальчик примерно его возраста. Мальчик был в золотой одежде до самого пола. Он подавал священнику то кадило, то свечу. Это очень поразило Степана, он во все глаза смотрел на своего сверстника с нескрываемой завистью. Мальчик в алтаре тоже заметил его и, приосанившись, постарался придать своему выражению еще большую важность, с чувством превосходства поглядывая в сторону Степана. Второй раз этого мальчика Степан увидел в школе на торжественной линейке, когда их принимали в пионеры. Все третьеклассники были в радостном возбуждении. Напротив их третьего «А» класса построили третий «В», и прямо перед собой Степа увидел того мальчика. Но на этот раз вид у него был бледный и растерянный. Казалось, что он вот-вот заплачет.

– Ребята, сегодня самый торжественный день в вашей жизни. Вы вступаете в ряды юных ленинцев, – громким голосом вещала директор школы. – Наша школа и наша пионерская дружина носят имя Павлика Морозова, который своим подвигом стал примером для всех пионеров на века. Сегодня вам повяжут красные галстуки, которые своим цветом свидетельствуют о крови, пролитой в борьбе за ваше светлое будущее.

Нежный красный шелк уже обволакивал шею Степана, когда он заметил замешательство, происходившее напротив него. Старшая пионервожатая хотела повязать галстук тому мальчику, но он, выставив руки вперед, смущенно произнес:

– Спасибо, но не надо, я не буду.

– Что «не надо»? – растерялась пионервожатая.

– Я не хочу в пионеры, – более твердым голосом произнес мальчик.

Подошла завуч и сердито зашептала:

– Павлик, так надо, понимаешь? Сейчас надень, потом снимешь, не позорь школу.

– Нет, – повторил мальчик, – я не буду пионером.

– Ах, так ты заболел, ну так бы и сказал, – вдруг сменив тон и уже громко сказала завуч, – я отвезу тебя к врачу, – и, взяв Павлика за руку, увела.

С тех пор он больше Павлика в школе не видел. Его одноклассники говорили Степану, что тот перешел в другую школу. Уже повстречавшись после армии с отцом Павлом, он узнал от него подробности дальнейших событий.

Завуч привела Павлика в свой кабинет и стала расспрашивать, кто его подговорил не вступать в пионеры.

– Ну, Павлик, не упрямься, скажи, это родители тебя научили? Не бойся, мы им не скажем. Ведь ты же носишь имя Павлика Морозова, будь же достойным своего прославленного тезки. Он не побоялся сказать правду об отце. И если ты сделаешь так же, это будет честным и мужественным поступком, достойным советского школьника.

Павел упорно молчал, повторяя только одно: «Я сам так захотел, никто меня не учил».

Наконец завучу надоело уговаривать Павла, и она закричала:

– Ты наглым образом лжешь! Как тебе не стыдно! Но мы все равно узнаем правду, и тогда твоего отца посадят как антисоветчика. А теперь – вон из моего кабинета и завтра в школу без родителей не приходи!

Семья у Павла была верующая. Отец работал на чулочно-трикотажной фабрике слесарем-наладчиком, мать – там же в пошивочном цехе. В свободное время родители ходили в храм. Мать пела на клиросе, а отец помогал старосте храма в хозяйственных делах. В школе ничего этого не знали. На следующий день отец пришел в школу и, спокойно выслушав все нападки, сказал:

– Что же вы хотите, чтобы мы ребенка приучили с детских лет к двуличности? В школу пошел – надевай галстук, пошел с нами в церковь – снимай галстук, надевай крестик. Или вы прикажете надевать галстук поверх креста? Хватит ли у вас смелости сейчас заявить, что пионер может свободно ходить в церковь?

Заявить ему это, конечно, отказались, но намекнули, чтобы он перевел сына в другую школу, от греха подальше.

…Проснувшись на следующий день, отец Никифор почувствовал себя легче. Температура прошла, и опухоль на ноге немного спала. Зато открылся кашель, который прямо душил его. На ногу наступать было больно. Отец Никифор соорудил себе что-то наподобие костыля и решил отправиться на болото за водой, так как она почти закончилась. Ковыляя и долго обходя разные препятствия, старался не наступать на больную ногу. Но все же на одной кочке оступился и, взвыв от боли, присел на упавшее дерево:

– Господи, помоги же мне наконец, видишь, я немощен! Что же мне делать, Господи? Если Ты мне не поможешь, то никто мне не поможет. Сжалься надо мной, Господи!

Отец Никифор замолчал, прислушиваясь, словно ожидая услышать ответ. Но над ним продолжал монотонно шуметь лес. «Умри я сейчас, – подумал отец Никифор, – этот лес также равнодушно будет шуметь над моим прахом, словно меня вовсе здесь не было».

Эти безответная тишина и однотонный шум леса вселили в душу отца Никифора такую безысходную тоску и отчаяние, что захотелось вдруг закричать, чтобы своим криком прервать гнетущую тишину.

– Где Ты, Господи? – завопил отец Никифор и с размаху ударил костылем по рядом стоящей березе. Костыль разломился, оставшиеся в руках обломки он зашвырнул далеко в сторону болота. – Может, Тебя вовсе нет? А если Ты есть, то зачем меня оставил?

Он сел на упавшее дерево и расплакался, можно даже сказать, разрыдался, как малое дитя. Так сидел он и плакал, но постепенно его рыдания становились все тише, наконец перешли во всхлипы. Глаза отца Никифора, обсохнув от слез, застыли в молчаливой тоске. Так он сидел с полчаса, бессмысленно уставившись в одну точку, потом, как бы очнувшись, произнес:

– Господи, я не сойду с этого места, пока не явишь мне чудо. А не явишь, так и умру здесь, потому как жизнь моя без чуда Твоего не имеет уже никакого смысла.

Со стороны болота послышался треск сучьев. Отец Никифор, привстав, увидел идущего по лесу мужчину в сапогах с корзиной в руках.

– Эй! – обрадованно крикнул отец Никифор.

Человек, вздрогнув, остановился, прислушиваясь.

– Я здесь! – закричал отец Никифор.

Но человек, вместо того чтобы идти на голос, резко повернулся и быстро пошел в противоположную сторону. Отец Никифор забыл о больной ноге, кинулся следом:

– Постойте, ради Бога не уходите, я болен и нуждаюсь в помощи!

Человек в нерешительности остановился, как бы над чем-то раздумывая. Затем нехотя повернулся и пошел в сторону отца Никифора. Тот поджидал его, прислонясь к дереву и морщась от боли в ноге.

– Священник… – удивленно произнес подошедший мужчина. – Откуда вы, святой отец, здесь и что с вами случилось?

– Это у католиков святые отцы, – буркнул отец Никифор, которого всегда коробило такое обращение, употребляемое обычно нецерковными людьми, – а я просто недостойный иеромонах Никифор.

– Ну хорошо, недостойный так недостойный, что же у вас произошло?

– Да вот, ногу подвернул.

– Присядьте, посмотрю, как уж вас называть, не знаю.

– Зовите просто отец Никифор.

– Повезло вам, отец Никифор, я по образованию врач, медицинский окончил, к тому же хирург.

Мужчина присел возле отца Никифора на корточки, ловко развернул повязку и стал осторожно ощупывать ногу.

– Конечно, не мешало бы рентгеновский снимок сделать, но по всему видно – вывих сустава. Потерпите немного, постараюсь что-нибудь сделать.

Он дернул резко ногу, что-то щелкнуло, и после кратковременной боли наступило блаженное облегчение.

– Спасибо вам, вы мне посланы Богом.

– Ну не знаю, кем я вам послан, в Бога я не верую. Но вот шинку вам опять нужно наложить. Потому что у вас может быть растяжение, а скорее, разрыв связок. У футболистов такая травма часто бывает. Ничего, недельки через три все пройдет. Где вы живете?

– Да здесь, рядом.

– Где ж тут рядом можно жить? Я второй год здесь грибы собираю, никакого жилья не видел. А, так вы, наверное, в тех развалинах поселились, где раньше полеводческая бригада размещалась? Кстати, кто-нибудь с вами еще живет?

– Никого, я один.

– Тогда я вам помогу туда добраться, обопритесь на мое плечо.

– Спаси вас Христос, только вначале надо воды в болоте набрать.

– Помилуйте, зачем вам вода из болота?

– Для питья и приготовления пищи.

– А чистая вода разве для этого не подойдет? – изумился грибник.

– Очень даже подойдет, да где же ее взять прикажете? – раздраженно ответил отец Никифор.

– Ничего я вам приказывать не буду. Хотите – пейте из болота, только у вас в ста метрах, за дорогой, в овражке, чудный источник ключевой воды.

– Правда? – обрадовался отец Никифор. – Да вы действительно мне Богом посланы.

– Ну, Богом так Богом, обопритесь на меня – и пойдем потихоньку.

Приведя отца Никифора в его так называемую келью и осмотрев всю обстановку, он удивленно спросил:

– И чего ради вы здесь живете, отец Никифор, тоже от кого-нибудь прячетесь?

– Почему «тоже»? – в свою очередь, удивился монах. – Ни от кого не прячусь. Меня сюда отец наместник монастыря прислал организовать скит.

– Это за какие грехи вас сюда сослали?

– Какие грехи, все мы грешники. Кому-то же надо и скит организовывать.

– Понятно, – не совсем уверенно произнес мужчина и представился: – Меня зовут Анатолий. Ну, я пошел к источнику за водой, а вы лежите. Кашель мне ваш не нравится, вы еще и простыли, вам в больницу надо.

– Не надо мне ни в какую больницу, так вылечусь.

– Ну смотрите, дело ваше, – и Анатолий, взяв ведро, ушел.

Отец Никифор, оставшись один, глубоко задумался. Он еще не успел оценить всего происшедшего. Теперь до его сознания стало доходить, что там, в лесу, совсем недавно Бог сидел с ним рядом на поваленной березе и гладил его по голове, успокаивая, как неразумного ребенка, а он даже этого не заметил. Сейчас, когда это стало для него явным, ему захотелось бежать к той березе и целовать ту землю и ту березу: наверное, они еще дышат Его незримым присутствием.

Анатолий принес свежую родниковую воду и рассказал, что он живет в пяти километрах отсюда на хуторке – все, что осталось от былой деревеньки Пеньковки. Там доживают свой век трое пенсионеров: две старушки и один старик.

– А вы что там делаете? – не удержался от вопроса отец Никифор.

– Потом как-нибудь расскажу, – помрачнел Анатолий. – Утром приду пораньше и принесу вам лекарства.

Распрощавшись, он ушел, чему отец Никифор был несказанно рад, так как ему не терпелось остаться одному, чтобы излить свою душу в благодарственной молитве Богу.

После ухода Анатолия отец Никифор хотел было встать на молитву, но взгляд его задержался на стопке книг, взятых им с собой из монастырской библиотеки. За все время своего невольного отшельничества он так ни одной и не прочел, хотя, когда ехал сюда, утешал себя мыслью, что теперь в скиту будет много времени для чтения духовной литературы.

Присев на лавочку, монах взял одну из книг и, раскрыв наугад, стал читать при свете свечи: «…Необходимо прежде всего искать благодати Божией, которая одна только может победить грех. Человеку, который предоставлен собственным силам, грех победить невозможно. Истинно духовная жизнь может быть построена лишь на основании смирения. И основание это должно все время углубляться и укореняться: только в смиренном сердце действует Бог, только смиренному Он являет Свою силу. У отцов есть афоризм: «Бог слушает послушного». Критика монастырской жизни, хотя бы она была формально правильной, основана на самомнении человека, считающего, что он понимает духовную жизнь лучше игумена. Выше монастырской жизни может быть лишь жизнь отшельническая, но и для нее требуется приготовление в монастыре. Смиренному послушнику дается в дар сердечная молитва, а непослушный «аскет» никогда не приобретет ее. Не слушая игумена, он не слушает Христа, поэтому слова молитвы остаются без ответа. А как часто непослушание происходит от уязвленного самолюбия! Выходя из послушания, монах повторяет тем самым грех сатаны».

Отец Никифор сидел как громом пораженный: каждое прочитанное им слово, несомненно, было обращено прямо к нему и все сказанное было сказано именно о нем. Он сидел в глубокой задумчивости, пока не догорела свеча. Но и после, в полной темноте, размышлял обо всем происшедшем с ним: «Разочаровавшись в несовершенной земной любви, я устремился к совершенной – небесной. Но так и не постиг ее сокровенной сущности, потому как продолжал измерять ее земными мерками. Монашество я воспринял только как красивую форму иной жизни, думая, что она отличается от пошлой действительности лишь этой внешней формой. И что же в результате? Столкнувшись с первыми трудностями, сразу раскис, впав в смертный грех уныния. Но самое главное – не исполнил послушание наместника, не стал служить Божественную литургию. Вот теперь, когда я вижу свое полное несоответствие монашеской жизни, свою немощь души и тела, что делать мне теперь? Как быть дальше? Бежать отсюда в сознании того, что недостоин, «не по Сеньке шапка», потому что не готов к такому высокому подвигу? Нет, бежать – значит, потешить врага рода человеческого. От себя не убежишь. Остаться? Но ведь не справлюсь. Действительно, не готов к такому подвигу. Сейчас ведь только в книге об этом прочел, что отшельническая жизнь выше монастырской, для нее требуется приготовление в монастыре. Может быть, действительно, вот оно, соломоново решение – возвратиться в монастырь и там готовиться к подвигу отшельничества? Нет, что-то здесь не то. Хотя вроде бы все логично, но чувствую – это от лукавого. Что же предпринять? Господи, помоги! А что если я сейчас раскрою книгу на любой странице, и пусть это будет мне ответом от Бога».

Отец Никифор затеплил свечу и, раскрыв книгу, прочел: «Не надо воспринимать свое дело как ярмо, надетое на шею животного. На свою работу надо смотреть как на послушание, данное от Бога, делать ее как перед лицом Божиим, со всем усердием и добросовестностью, имея при том всегда мысль, что мы служим не людям, а Самому Богу». Да, это ответ.

– Выходит, не наместник послал меня сюда, а Сам Господь привел в это глухое место. И если я буду нести свой крест со смирением и радостью, Господь поможет, Он не оставит меня. Ведь на самом деле: иго Его – благо, а бремя Его легко есть[152]. Хватит сомневаться и колебаться, надо начинать что-то делать, – рассудил отец Никифор.

С легким сердцем и волнительной радостью в душе начал он чтение покаянного канона. Молитва лилась прямо из души, а разум со смирением взвешивал и измерял глубину и значимость каждого слова молитвы: «Ныне приступих аз грешный и обремененный к Тебе, Владыце и Богу моему; не смею же взирати на небо, токмо молюся, глаголя: даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько»[153].

Первые лучи утреннего солнца стали проникать в избушку. Болезненное состояние давало о себе знать.

Слабость была во всем теле такая, что не хватало сил стоять даже на коленях. Хотелось тут же упасть на пол и не вставать. Он решил прилечь и читать молитвы лежа. Чувствовал, как тело все горит, снова поднималась температура, не хотелось даже думать, не то что молитвы читать. Он бормотал: «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши, конец приближается…[154] На одре ныне немоществуя лежу, и несть исцеления плоти моей, но Бога и Спаса миру и Избавителя недугов рождшая, Тебе молюся, Благой: от тли недуг возстави мя[155]».

Отец Никифор не то спал, не то был в каком-то забытьи. Очнулся от сна совсем разбитый. Но при этом было ощущение тепла и покоя. Он с трудом перевернулся на другой бок и увидел, что в печке горят, потрескивая, поленья. Дверь отворилась, и зашел Анатолий с охапкой дров.

– Проснулись, будем теперь лечиться, – бодро сказал он.

Подойдя к больному, он поставил перед ним кружку с травяным отваром:

– Это получше таблеток, баба Настя сама вам заваривала, а она все травы лечебные в лесу знает.

Отец Никифор, морщась, выпил горького отвара, затем Анатолий заставил выпить кружку горячего молока с медом. Горло приятно смягчилось, во всем теле разлилось блаженное тепло. Монах незаметно уснул. Проснулся только под вечер и почувствовал себя совсем хорошо. Анатолий читал одну из его книг. Увидев, что отец Никифор проснулся, он поднялся и стал прощаться.

– Не спрашиваю, как себя чувствуете. Сам вижу: вас можно смело оставить одного, завтра навещу. Вот здесь каша пшенная молочная, запаренная для вас бабой Настей в русской печке, ешьте и набирайтесь сил. Мои старушки, кстати сказать, так обрадовались, что вы здесь теперь живете, ждут не дождутся, когда вы выздоровеете.

Отец Никифор с удовольствием поел, ему показалось, что вкуснее этой каши он в жизни ничего не едал. После ужина молился долго и сосредоточенно. Потом стал читать Псалтырь. Закончил уже перед рассветом. Решил прилечь отдохнуть хотя бы часа на два. Ему показалось, что он только на миг прикрыл глаза, как в дверь постучали, а затем зашел Анатолий. Отец Никифор посмотрел на часы и понял, что он проспал пять часов вместо предполагаемых двух.

– Ну, я вижу, у Вас хороший сон, – весело сказал Анатолий, – а сон для больного человека – лучшее лекарство.

Монах смутился оттого, что его могут посчитать лежебокой, и хотел сказать, что он всю ночь промолился и заснул лишь под утро. Но, спохватившись, что это будет выглядеть как бахвальство, ничего не стал говорить. Но Анатолий сам увидел множество огарков и заплывший воском подсвечник:

– Ого! Да вы, отец Никифор, никак всю ночь читали книги. Это нехорошо, так и зрение можно испортить. Ночью надо спать, а читать – днем. Я хоть и сам – сова, но стараюсь ложиться вовремя.

– Святые подвижники считали ночь самым благоприятным временем для молитвы, – сказал отец Никифор и тут же рассердился на себя: чего это он пускается в объяснения, как будто оправдывается.

– Простите, я не знал, что у вас, святых подвижников, такой обычай – молитвы читать ночью.

Эта реплика показалась отцу Никифору издевательской, и он раздраженно буркнул:

– Я – не святой подвижник, а лишь грешный монах, но руководства святых старцев для меня небезразличны.

– Ну хорошо, а как насчет бани, грешным монахам это не возбраняется?

– Это никому не возбраняется, – все еще сердясь, ответил отец Никифор.

Его раздражал полунасмешливый снисходительный тон Анатолия, который так разнился с предупредительно-почтительным отношением окружающих к его священному сану.

– Тогда поехали, отец Никифор, на хутор, банька там уже топится, транспорт я подогнал. – И Анатолий вышел из избы.

Монах последовал за ним. Прямо напротив дверей он увидел лошадь, запряженную в телегу.

– Тут, правда, пешком недолго, но у вас больная нога, так что мои пенсионеры позаботились доставить вас с комфортом.

Они уселись в телегу на солому и двинулись в путь. Вскоре на открытом пространстве недалеко от леса показались три небольших домика. Навстречу отцу Никифору засеменили две старушки и заковылял старичок, который опирался на палку. Все трое по очереди подошли под благословение. При этом отец Никифор заметил, что более привычно и правильно это сделала одна из старушек, которую Анатолий представил Анастасией Матвеевной, или попросту бабой Настей, а у второй – Надежды Борисовны – и ее мужа Акима Семеновича чувствовалась какая-то неловкость, по которой можно было определить, что брать благословение им непривычно.

– Да какое же нам счастье на старости Бог послал! У нас теперь церковь и батюшка будут рядом! – запричитала баба Настя. – Теперь мы не умрем без христианского погребения. Да какое же это счастье! – И она заплакала.

Вслед за ней стала шмыгать носом баба Надя, утирая передником глаза, а заодно и сморкаясь в него. Аким Семенович не плакал, но по тому, как он часто моргал, было видно, что не плакать ему стоит больших усилий воли.

– Ну, хватит мокроту разводить, – прервал причитания старушек Аким Семенович, – идите на стол собирать, а батюшка в баню пока пойдет.

Анатолий отвел отца Никифора в баню, находящуюся на заднем дворе избы бабы Насти. Баня топилась по-черному. Анатолий помог отцу Никифору размотать повязку и, ощупав ногу, сказал, что повязка больше не нужна. Затем, объяснив, как пользоваться баней, которая топится по-черному, ушел. Отец Никифор парился и намывался долго, образно выражаясь, отвел душу на все сто. После бани в доме бабы Насти его ждал обед. Стол накрыт, словно к большому празднику, со всевозможными разносолами и пирогами с различными начинками. Уже за чаем началась беседа. Расспрашивала отца Никифора больше баба Настя: как, что и почему. Узнав, что священник хочет отслужить на праздник Воздвижения Креста Господня литургию, она сильно обрадовалась:

– Господи, благодать-то какая, значит, причастимся Святых Тайн! А то уже три года не причащались. Церковь далеко, только в районном центре, до него сорок пять километров, а транспорта никакого нет. Раньше-то хоть автобусы ходили. А теперь мы никому не нужны.

– Да кому нужны пенсионеры? – поддакнул ей Аким Семенович. – Никому мы не нужны.

– Богу нужны, – подняв палец вверх, торжественно произнесла баба Настя, – раз нам священника прислал, значит, нужны Богу.

– Ну, разве что Богу, – согласился Аким Семенович, – а так – никому. Дети и то не навещают.

– А вот нам Господь дите послал, – указала на Анатолия баба Надя, – всегда с нами, стариками. Помогает нам, немощным, прямо как родной стал. Что бы мы без него делали?

– Богу вы всегда нужны, – сказал отец Никифор, – но сейчас вы и мне нужны, помочь к Божественной литургии подготовиться.

– Что нужно, говори, батюшка, – встрепенулась баба Настя, – все, что в наших силах, сделаем.

– Ну, во-первых, просфоры испечь, думаю, для вас это труда не составит, – улыбнулся отец Никифор, обводя взглядом стол со свежеиспеченными плюшками и пирогами, – во-вторых, нужен кагор или другое красное виноградное вино. В-третьих, оборудовать помещение под домовую церковь в скиту.

Баба Настя ушла за занавеску, вынесла и торжественно поставила на стол бутылку кагора.

– Вот, три года стояла, наверное, своего часа дожидалась. Бери, батюшка, для обедни, и просфор напеку сколько надо. А помещение под церковь тебе Анатолий поможет оборудовать, Аким Семенович делать-то сам по старости ничего не может, но, как бывший плотник, подскажет.

– Подскажу, подскажу, – радостно согласился тот, – а то и что-нибудь сам сделаю.

– Куда уж, сам, – засмеялась баба Надя, – слава Богу, хоть ложку держишь, и то хорошо.

На следующий день в скит приехали Анатолий с Акимом Семеновичем и привезли с собою инструменты. Под церковь определили одну комнату, которая занимала третью часть дома. Под руководством Акима Семеновича стали разбирать сарай и его досками перекрывать ту часть крыши, которая находилась над выбранным под церковь помещением. Окна кое-где застеклили, а частично забили фанерой. Срубили в лесу несколько стройных березок небольшой толщины и соорудили нечто наподобие иконостаса. Сооружение престола и жертвенника без консультаций Акима Семеновича было бы невозможно, так как пришлось выстругивать пазы и склеивать деревянные детали казеиновым клеем. Анатолий съездил в райцентр и купил портьерной ткани красного цвета, из нее баба Настя с бабой Надей сшили на допотопной швейной машинке «Зингер» облачение[156]на престол и жертвенник. На все эти приготовления ушло больше недели, но до праздника уложились.

Отец Никифор полностью выздоровел, и нога зажила на удивление быстро.

В сам день Воздвижения ранним утром прибыли все четверо в скит, нарядно одетые. На обеих старушках были белые платочки и белые блузки с кружевными воротниками, которые аккуратно лежали поверх новых шерстяных вязаных кофт. На плечи они накинули нарядные цветные шали. Аким Семенович был в хромовых, до блеска начищенных сапогах, в светлой рубашке-косоворотке с вышитым воротом и пиджаке, на лацкане которого красовались орден Великой Отечественной войны и наградные планки. Анатолий тоже был одет в отглаженный серый костюм, в белой рубашке и галстуке.

– Интересно посмотреть службу, – сказал он отцу Никифору.

– Смотрят кино, – съязвил монах, – а здесь надо молиться.

– Ну, молиться я не умею. Вы же сами знаете, что я неверующий.

– Жаль, конечно, но вам тогда и на службе можно присутствовать только до определенного момента.

– Это до какого же? – заинтересовался Анатолий.

– Когда я произнесу: «Оглашенные, изыдите, елици оглашенные, изыдите, да никто оглашенные, елици верни…» – вы должны выйти.

– А кто такие оглашенные? – продолжал любопытствовать Анатолий.

– Это еще не крещенные люди, которые готовятся к принятию крещения. Эта подготовка и называется «оглашение», то есть наставление в вере.

– Ну, значит, я могу присутствовать, я ведь крещеный.

– Но вы не верите в Бога, значит, нарушили обеты крещения, потому не можете относиться к числу верных, то есть верующих во Христа. Значит, не можете участвовать в Таинстве евхаристии[157].

– Что же мне теперь, если я хочу быть в числе верных, надо по-новому креститься?

– Нет, крещение совершается только один раз в жизни. Потому и говорим в Символе веры[158]: «Верую во едино крещение во оставление грехов». Для того чтобы вам снова стать верным, надо пройти Таинство исповеди, которое возвращает благодатные дары Духа Святого, даваемые в крещении.

– Вот как у вас все сложно, – разочарованно протянул Анатолий и вышел из храма.

Отец Никифор вначале совершил утреню с выносом креста и поклонением ему, а затем чин освящения храма и Божественную литургию. Радость, которая охватила отца Никифора во время Евхаристического канона[159], невозможно было описать никакими словами. Отцу Никифору показалось, что он вознесся над всем лесом, что литургия совершается не в этом убогом месте, а в каком-то воздушном, небесном храме.

Лица пенсионеров тоже светились и сияли от счастья, несмотря на усталость от четырехчасовой службы.

По окончании богослужения они попросили священника совершить панихиду по родителям. Баба Настя передала отцу Никифору помянник[160] со множеством имен. В начале помянника стояла дата – 1650 год. Отец Никифор решил поправить эту ошибку:

– Анастасия Матвеевна, у вас, наверное, должен стоять здесь 1950 год, а не этот.

– Все правильно, батюшка, здесь имена наших предков с 1650 года. Раньше эта дата состояла из славянских букв, от Сотворения мира, но потом для удобства один священник перевел нам на современное летосчисление – от Рождества Христова. Так что я всех своих прадедов и прабабок знаю аж с семнадцатого века. Вот только когда помирать буду, не знаю, кому передать: дети-то мои в городе живут, в церковь почти не ходят, дома не молятся. Беда с современной молодежью.

– Не беспокойтесь, в случае чего я буду поминать, – успокоил ее отец Никифор, – после меня – другие монахи этого скита.

– Это, батюшка, хорошо. Но память должна быть «в род и род», как это поется на панихиде.

Начало октября выдалось сухим и солнечным. Анатолий после праздника Воздвижения еще ни разу не приходил в скит. «Обиделся, наверное, за то, что я не разрешил ему присутствовать на службе, – размышлял отец Никифор. – Может, не надо было ему совсем ничего говорить? В городе в церквах за литургией кто только не стоит – и некрещеные, и неверующие даже. Откуда знать, кто зашел в храм, народу много, постоянно во время литургии заходят, выходят кому когда вздумается, как на вокзале. Получается, что всех присутствующих на литургии можно разделить как бы на три группы. Одна в алтаре – священники с диаконами и прислужники-пономари. Вторая в храме – это искренне молящиеся православные люди. И третья, тоже многочисленная часть, которая понятия не имеет, что происходит самая важная служба: пресуществление[161] хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы. Никто их не изгоняет из храма, не запирает двери, оставляя только верных. Но что особенно интересно, те верные, которые стоят в алтаре, и те, кто стоит в храме, не все являются участниками Святой Евхаристии. Все слышат одинаково слова Христа: «Примите ядите… пийте от нея вси»[162], – но, когда священник выходит с чашей и говорит: «.Со страхом Божиим и верою приступите», – подходят к этой чаше лишь немногие из верных. Другие же со смирением говорят: «Мы не готовы причащаться. Мы просто пришли послушать обедню».

Отец Никифор вдруг представил себе Тайную вечерю[163], на которую, кроме двенадцати апостолов, пришли еще ученики Христовы, но они не приступают к Святой Трапезе[164], а говорят: «Мы просто постоим в горнице, посмотрим, послушаем, помолимся вместе с вами». «Правильно ли я поступил, что не разрешил присутствовать Анатолию на Божественной литургии верных?» – еще раз задался вопросом отец Никифор и уверенно констатировал: правильно, и нечего даже сомневаться, если обиделся – это его проблемы. Но все же он невольно ловил себя на мысли, что ждет Анатолия, и, когда тот пришел в один из дней, обрадовался его приходу. Анатолий предложил пойти в лес, поискать опят и пособирать клюкву на болоте.

Шли молча по сухой опавшей листве, которая приятно шуршала под ногами, каждый погрузился в свои думы. Собственно, отец Никифор даже не думал, а творил про себя Иисусову молитву, пребывая в уверенности, что Анатолий сам заговорит первым, и именно о чем-то важном для него – для того он и пришел. Так и случилось.

– Я как-то обещал вам, отец Никифор, рассказать, почему живу в этой глуши. Я просто здесь прячусь, попросту говоря, скрываюсь от того, кто меня разыскивает.

– Кто же вас разыскивает?

– Мои кредиторы. Если они меня найдут – мне конец. Началось все с того, что, окончив мединститут, я женился и устроился работать в больницу. Вскоре у меня родился ребенок. Начались денежные затруднения. Кому мы нужны – молодые начинающие специалисты?! Кому до того дело, что я, проучившись семь лет, не могу на свою мизерную зарплату обеспечить достойную жизнь своей семье? Жена после родов, естественно, не работает, сидит с ребенком. Жилплощади своей нет, почти все деньги уходят на оплату снимаемой квартиры. Однако вижу, некоторые умудряются жить неплохо, покупают квартиры и машины. Ездят отдохнуть в отпуск на Кипр и во Францию. Зависть меня одолела. Чем, думаю, я хуже? Решил тоже заняться коммерцией. Тут как раз для этого появилась возможность. Умерла моя тетка, от нее мне в наследство остался домик в небольшом городке. Жена говорит: «Давай туда переедем, будет свое жилье, устроишься работать в больнице». Я не согласился: «Ну вот, еще чего не хватало, я из областного большого города перееду в глухую провинцию. Пойми, – говорю, – это нам шанс судьба дает. Продадим дом, деньги вложим в дело и заживем как люди».

Домик дорого продать не удалось, так как там спроса на жилье не было. Но все же денег хватило открыть свой собственный аптечный киоск. Жить стало намного легче. Через год купили двухкомнатную квартиру. Аппетит приходит во время еды. Захотелось мне дело расширить. Сунул взятку одному чиновнику и получил неплохое помещение в аренду в центре города, решил там открыть приличную аптеку. Взял крупный кредит для закупки лекарств, а на следующий день – дефолт этот проклятый. Лекарства не удалось закупить, а отдавать тот кредит нечем. Брал в рублях – а расписка за кредит в долларах. И понеслось. Аптечный киоск пришлось продать, но и пятой части кредита не перекрыл. Ребята крутые, которые мне кредит дали, счетчик включили. Долг каждый день растет в геометрической прогрессии. Потребовали к концу месяца рассчитаться по процентам. В конце месяца я, конечно, не рассчитался.

Последовали угрозы. Пришли к нам на квартиру, меня как раз тогда не было, одна жена с ребенком.

Она перепугалась, не стала им открывать. Через замочную скважину по тонкой трубочке накачали в коридор бензин и подожгли. Вся квартира выгорела, хорошо, что жена с ребенком живы остались: соседи вовремя пожарных вызвали. Жена после этого случая сразу на развод подала и уехала с ребенком в другой город, там вышла замуж и сменила фамилию. Я тоже уехал в другой город, но они меня и там разыскали – у них вся милиция куплена, – еле ноги унес. Вот теперь и отсиживаюсь здесь, в глуши, уже второй год. Ни жены, ни ребенка, да и сам как бродяга. Хорошо, добрые люди приютили и паспорт не спросили. Ну и как мне дальше жить? Почему Бог так несправедлив: одним – все, другим – ничего? А если бы ребенок невинный пострадал? Почему же Бог такое допускает?

Пока они кружили по лесу, как-то незаметно вышли к тому месту, где первый раз встретились с Анатолием. Вот и береза поваленная, на которой отец Никифор сидел и плакал, тоже обвиняя Бога в несправедливости. Анатолий присел на березу, и монах сел рядом с ним:

– Дети, Анатолий, из-за наших грехов страдают. Высшая Божественная справедливость в том и состоит, что Бог каждую слезинку невинного страдальца утрет и наградит его несказанной радостью в жизни вечной. Но вот если бы к нам, грешникам, Бог был бы справедлив, думаю, никто бы из нас не был живым сейчас. Если Бог есть жизнь, то что такое грех, как не отпадение от жизни? Если грех есть отпадение от жизни, то непонятным представляется не то, что согрешивший умирает, а то, как он еще может жить. Не стоит в Боге искать справедливость в нашем несовершенном понимании. Бог прежде всего милосерд. И то, что вы еще живы и повстречали меня, – это милосердие по отношению к вам. И то, что я еще жив и повстречал здесь вас, – великое милосердие ко мне, грешному. Я – человек верующий, потому не верю в случайные встречи. Бог свел нас в этом забытом людьми уголке, значит, мы нужны друг другу. И уж конечно, оба мы нужны Богу. Это так же несомненно, как то, что настоящая жизнь для нас только начинается, и если мы этого не поймем сейчас, то уже не поймем никогда.



Сентябрь – ноябрь 2003. Самара

Юродивый Гришка

Всю свою сознательную детскую жизнь я сопротивлялся как мог родительскому желанию сделать из меня музыканта. И только поступив учиться в духовную семинарию, с благодарностью вспомнил своих родителей. Церковное пение пленило меня всецело. Торжественный знаменный распев[165], Рахманинов, Ведель, Кастальский звучали постоянно в моем сознании и сердце, где бы я ни находился и куда бы ни шел. Уже в семинарии я управлял вторым академическим хором. По окончании семинарии, женившись на протодиаконской дочке, я, к своей радости, получил место регента храма в городе N. и был этим счастлив, не помышляя о рукоположении в священники. Хотя тесть мой непрестанно пытался склонить меня к рукоположению, апеллируя к тому, что на зарплату регента я не смогу достойно содержать его единственную дочь. Городок наш был небольшой, примерно сто тысяч населения, но я все же сумел создать неплохой хор из педагогов местной музыкальной школы и даровитых любителей. По субботам я имел обыкновение до всенощного бдения прогуливаться по бульвару городского сквера, выходящего на небольшую набережную с причалом для парома. Вот так, прогуливаясь, я повстречал того, о ком будет мой рассказ.

Навстречу мне двигался босой, несмотря на октябрь, высокий лохматый человек. На нем прямо на голое тело был надет двубортный изрядно поношенный пиджак, явно короткие, в полоску, брюки, вместо ремня подпоясанные бечевкой. Но озадачил меня в нем не столько его гардероб, сколько то, что он на ходу читал книгу, уткнувшись в нее почти носом. При этом он шел очень быстро, широко расставляя ноги. Я подумал: «Вот ненормальный, споткнется и упадет».

Поравнявшись со мной, он остановился. Не поворачивая ко мне головы, широко перекрестившись, громко воскликнул: «Верую двенадцатому стиху псалма». Потом повернулся ко мне, осклабившись в какой-то дурацкой улыбке, сквозь зубы засмеялся: «Гы-гы-гы» – и, уткнувшись опять в свою книгу, быстро зашагал дальше. Растерявшись от такой выходки, я с недоумением долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. «Сумасшедший какой-то», – подумал я и направился домой. Дома рассказал об этом случае жене. Она подробно расспросила, как выглядел тот странный человек, и сказала:

– Это наверняка Гришка юродивый. Три года назад он исчез из нашего города, поговаривали, что его посадили за тунеядство и бродяжничество, вот, наверное, вновь объявился.

– А что он имел в виду, говоря: «Верую в двенадцатый стих псалма»? – допытывался я у супруги.

Та пожала плечами:

– Господь его знает, юродивые и блаженные часто говорят загадками, но раз сказал, значит, что-то обозначает. Посмотри сам в Псалтыри.

– Что же я там найду? Сто пятьдесят псалмов – и половина из них имеет двенадцатый стих. – И, махнув рукой, я направился в церковь ко всенощной.

По дороге в храм я размышлял:

«Ну какие юродивые в наше время? Просто больные люди. Да и раньше шарлатанов и ненормальных немало было».

Мой разум отказывался воспринимать подвиг юродства. Казалось, что этот вид святости – вне учения Нового Завета. Преподобные[166], святители[167], мученики[168], на мой взгляд, несомненно, являлись ярким свидетельством исполнения заповедей Господа и подражанием какой-то стороне Его служения, а юродство – что?

Придя на балкон, я стал раскладывать ноты по пюпитрам, готовиться к службе. Народ потихоньку заполнял храм. В это время я с высоты хоров увидел, как в храм зашел тот ненормальный босоногий человек. Он подошел к ближайшему подсвечнику, взял с него только что поставленную горящую свечу и стал обходить с ней по периметру храма все иконы. Перед каждой иконой он останавливался по стойке «смирно», правой рукой с горящей свечой крестом осенял икону, затем четко, как солдат, поворачивался кругом и осенял горящей свечой пространство перед собой. Такие манипуляции он проделал перед каждой иконой, затем затушил свечу, сунул в карман своего пиджака. Эти странные действия со свечой подтвердили мое мнение о том, что передо мной – больной человек. Я пошел в алтарь, чтобы получить благословение у отца настоятеля перед службой и, не удержавшись, спросил его о юродивом Григории.

– А, Гришка опять появился, – как-то обрадованно воскликнул он, – мой сын когда-то у него учился.

– Как «учился»? – опешил я.

– Да он не всегда такой был, раньше он был учителем литературы Григорием Александровичем Загориным. Но потом что-то с ним произошло, попал в психушку. В школе поговаривали, что он на Достоевском свихнулся, стал ученикам на уроках о Боге, о бесах говорить. За уклонение от школьной программы его в гороно вызвали на разбор, а он и ляпнул им, что Гоголь с Достоевским беса гнали, а тот взял да во Льва Толстого вселился, а от него на Маяковского и других советских писателей перекинулся. Ну, ясное дело, его в психушку направили. Выйдя оттуда, он странничает по храмам.

– И что же, он босиком круглый год ходит?

– Нет, – засмеялся настоятель, – но обувь надевает только тогда, когда выйдет приказ министра обороны о переходе на зимнюю форму одежды. Вычитает об этом в газете «Красная звезда» и обувается да одевается в какое-нибудь пальтишко.

Вечером, возвратившись от всенощной домой, я после ужина стал готовиться к воскресной Божественной литургии. Просматривая партитуры и раскладывая ноты по папкам, ловил себя на мысли, что из головы не выходит образ этого странного юродивого. Закончив разбираться с нотами, я открыл Псалтырь. В восьмидесяти пяти псалмах имелись двенадцатые стихи. Я прочитал их все, но так ничего и не понял.

«Да что же значит – веровать в двенадцатый стих псалма? Ерунда все это», – подумал я с раздражением и отложил Псалтырь.

Пока возился с Псалтырью, не заметил, как время перевалило за полночь. Так поздно ложиться я не привык, глаза уже слипались, поэтому не стал прочитывать «молитвы на сон грядущим», а, перекрестившись, сразу лег в постель. Уже лежа в постели, я прочитал молитву: «Господи, неужели мне одр сей гроб будет…»[169] – и сразу заснул.

После литургии, выйдя на церковный двор, я увидел Гришку, окруженного прихожанами, и подошел полюбопытствовать, о чем они говорят. Гришка, который возвышался над прихожанами на целую голову, меня сразу заметил и осклабился в той же дурацкой улыбке.

– Гриша, – говорила ему одна пожилая женщина, – что мне делать? Сын пьет, с женой надумал разводиться. Помолись ты за него, может, Господь вразумит.

– Да как же я буду молиться, коли молитв не знаю? Мы с Лешкой только одну молитву знаем, – при этом он загадочно глянул на меня, – «Помилуй мя, Боже, на боку лежа», вот и все. Правда, Леха?

Все повернулись ко мне. Краска залила мое лицо, мне показалось, что не только Гришка, но все прихожане догадались, что я не читал вечерних молитв. В крайнем смущении, пробормотав что-то невнятное, я развернулся и быстро пошел к храму.

– Либо это чистая случайность, совпадение, – подумал я, – либо действительно Гришка обладает даром прозорливости, как о нем и говорят в народе.

На следующий день я решил повстречаться с Гришкой, чтобы выяснить для себя окончательно, кто он – больной психически человек или действительно юродивый, святой.

Но ни на следующий день, ни через неделю я Гришку не увидел. Сказали, что он куда-то ушел. Говорили, будто бы он имеет обыкновение проводить зиму в селе Образово у настоятеля отца Михаила Баженова. Этот приход у нас в епархии слыл самым бедным, в чем я вскоре и сам убедился. Как-то после Пасхи я поехал в Епархиальное управление за нотными сборниками – и там вижу: стоит у дверей склада батюшка в пыльных кирзовых сапогах, в старом залатанном подряснике, поверх которого накинута вязаная серая безрукавка. Из-под выцветшей синей бархатной скуфьи выбивались неровные пряди темно-русых с проседью волос. Жиденькая бороденка обрамляла узкое, со впалыми щеками лицо, которое можно было бы назвать некрасивым, если бы не большие голубые глаза. За плечами висел обыкновенный мешок, перевязанный веревками по типу рюкзака. Батюшка стоял в сторонке, явно смущаясь своего вида и дожидаясь очереди на склад. Но только выходил один получивший товар, как подъезжал на машине какой-нибудь другой солидный протоиерей или церковный староста, и батюшка снова вжимался в стену, пропуская очередного получателя церковной утвари. Те проходили, даже не замечая его убогой фигуры. Меня это возмутило, и я, подойдя к батюшке, нарочито громко сказал, складывая руки: «Благослови, честной отче!»

Батюшка как-то испуганно глянул на меня и, быстро осенив крестным знамением, сунул мне для поцелуя свой нательный крест.

Я, поцеловав крестик, потянулся, чтобы взять его руку для поцелуя, как и полагается. Но он, спрятав ее за спину, смущенно улыбаясь, проговорил:

– Она у меня вся побитая и исцарапанная, я ведь крыши односельчанам крою, вот у меня руки и рабочие, недостойные, чтобы к ним прикладываться.

– Зачем же вы крыши кроете, ведь вы же священник? – удивился я.

– Приход у нас небогатый, а храм большой, его содержать трудно, да и прокормиться – деток-то у меня семеро.

Тут я, увидев, что на склад в это время хочет пройти другой священник, подойдя к нему под благословение, сказал:

– Простите, отче, сейчас очередь этого батюшки.

Тот, недовольно глянув на свои часы, пробормотал:

– Ради Бога, я не против, хотя очень спешу.

Батюшка, на удивление, очень быстро вышел со склада, неся только одну пачку свечей. Подойдя ко мне, он спросил:

– Как ваше святое имя, чтобы помянуть в молитве?

– Меня зовут Алексием, а вас, батюшка, как звать и где вы служите?

– Недостойный иерей Михаил Баженов, а служу я в селе Образово, в трех днях ходьбы отсюда.

– Так вы что же, туда пешком ходите? – воскликнул я. – Ну машины нет – это понятно, велосипед бы купили.

– Что вы, на велосипед еще заработать надо, это мне не по карману. И на автобус билет надо купить, а это тоже денег немалых стоит.

– Да, кстати, отец Михаил, скажите мне, пожалуйста, юродивый Гришка у вас находится?

– Зимовал у меня, а сейчас, после Пасхи, ушел.

– А что, он действительно юродивый или притворяется?

– Что вы, Алексий, как можно так думать! Григорий – святой человек, в этом даже сомневаться грех. Он у нас около храма источник с целительной водой открыл.

– То есть как открыл?

– Это давно было, лет десять назад. Я его тогда еще не знал, и он к нам первый раз пришел. Заходит ко мне во двор и говорит: «Дай-ка мне, поп Мишка, воды попить».

Я сразу смекнул, что юродивый передо мной стоит: кто еще меня «поп Мишка» будет называть? Прихожане отцом Михаилом зовут, а нецерковные люди – Михаилом Степановичем. Я вынес ему ковшик воды и в дом на чай пригласил. Но он пить не стал. «Плохая у тебя вода, – говорит, – а на чай тем более не годится. Давай лопату мне, да поживей, я пить сильно хочу». Я удивился, конечно, но лопату вынес. Он походил с лопатой вокруг храма, потом воткнул ее в одном месте и говорит: «Копай, Мишка, здесь будем сокровище с тобой искать. Ты покопай, а я посижу рядом, а то пока искал, утомился очень». Я даже и перечить не подумал, раз юродивый говорит, значит, что-нибудь там найдем. Пока я копал, он рядом на травке лежит, только подбадривает меня: «Копай-копай, Мишка, найдешь золотишко».

Выкопал я больше своего роста, день уж к вечеру клонится. Матушка несколько раз подходила, беспокоится, чего это я делаю. Уж совсем стемнело. Гришка мне говорит: «Хватит копать, уж пора спать».

Хотя я ничего не нашел, но, думаю, не зря копал, наверное, в этом какой-то смысл есть, мне еще непонятный. Пригласил с собой в дом Григория на ужин. Тот говорит: «Ужин мне не нужен, дай краюху хлеба».

В дом тоже не пошел. «Я, – говорит, – здесь, среди тварей бессловесных заночую».

Утром я проснулся, пошел к яме, а она – полная воды. Да такая вкусная вода, прямо сладкая, как мед. Стало быть, мы до источника святого с Григорием докопались. Теперь сами судите, Алексий, настоящий он юродивый или обманщик.

Мы распрощались с отцом Михаилом, я дал обещание приехать к нему летом, когда будет отпуск, на его престольный праздник – Казанской иконы Божией Матери.

Обычно я уходил в отпуск после Петрова дня, так как в это же время брал отпуск наш настоятель. Здоровье мое, несмотря на молодые годы, оставляло желать лучшего. Я с рождения страдал сердечной недостаточностью. Но в этом году как-то все обострилось, и супруга моя настоятельно потребовала, чтобы я поехал на курорт, в кардиолечебницу, укрепить свое здоровье. Мне же очень хотелось съездить в Питер, чтобы там в библиотеке семинарии переписать для хора новые партитуры да и повстречаться с друзьями времен моей студенческой юности.

Но, уступая настоянию своей жены, я согласился ехать на курорт, взяв с нее обещание, что на следующий год, если будем живы, то поедем непременно в Питер. После службы на праздник первоверховных апостолов Петра и Павла я зашел в нашу церковную бухгалтерию, чтобы получить зарплату и отпускные деньги. А когда вышел из бухгалтерии, увидел во дворе Гришку, как всегда окруженного прихожанами. Увидев меня, он разулыбался и, бесцеремонно растолкав бабушек, направился ко мне:

– Ну, Леха, ты – человек грамотный, растолкуй мне про эту тетку, что все свое имение на врачей растратила, а вылечиться так и не вылечилась.

– Какую тетку? – удивился я.

– Ну ту самую, о которой в Евангелии написано.

– А-а, – протянул я, когда до меня дошло, о каком евангельском эпизоде говорит Гришка. – А что там растолковывать? У земных врачей вылечиться не смогла, а прикоснулась к Христовым одеждам – и вылечилась.

– Вот-вот, правильно говоришь, только прикоснулась; некоторым бы тоже не мешало прикоснуться. А этим, на которых мы имение тратим, Господь сказал: «Врачу, исцелися сам»[170]. Вот оно как получается, Леха. Так что айда с тобой вместе прикасаться.

Сердце мое радостно забилось, я сразу поверил, что никакие врачи и никакие курорты мне не нужны. При этом поверил: пойду с Гришкой – и обязательно исцелюсь. Даже не спрашивая, куда надо идти, я воскликнул:

– Пойдемте, Григорий Александрович.

Гришка стал испуганно оглядываться кругом:

– Это ты кого, Леха, кличешь? Какого Григория Александровича? Его здесь нет.

Потом, нагнувшись к моему уху, прошептал:

– Я тебе только, Леха, по большому секрету скажу: Григорий Александрович помер. Да не своей смертью, – он еще раз оглянулся кругом и опять зашептал: – Это я его убил, только ты никому не говори, а то меня опять в милицию заберут и посадят.

Я с удивлением посмотрел на Гришку, подумав: «Неужели действительно душевнобольной?»

– Да-да, Леха, не сомневайся, заберут и посадят, у них за этим дело не станет, – он засмеялся, – гы-гы-гы.

Когда он смеялся, я внимательно смотрел на него, и меня поразило, что в его глазах я не увидел веселья, которое должно было, по сути, сопровождать смех. Нет, в глазах его была печаль, даже я бы сказал – какая-то скорбь. И тогда я вдруг понял, что это не смех слабоумного человека, а рыдания того, кто видит страшную наготу действительности, сокрытую от «мудрых века сего».

– Ну дак как теперь, Леха, когда ты узнал правду, пойдешь со мной или передумал? – И он, сощурив глаза, продолжая гыгыкать, смотрел на меня, ожидая ответа.

Я стоял в растерянности и не знал, что ответить. Но потом все же решительно сказал:

– Не передумал, пойду.

– Вот и хорошо, через пять деньков раненько приходи к церкви. Путь неблизок.

Тогда я вдруг решил спросить:

– А куда мы пойдем?

– Куда пойдем, говоришь? Сам ведь обещал, а теперь забыл небось? К попу Мишке пойдем, он тебя ждет.

Тут я вспомнил про свое обещание отцу Михаилу посетить в отпуск его храм в селе Образово и устыдился: ведь действительно забыл. Узнав о том, что я не собираюсь ехать в санаторий, а еду с Гришкой в Образово, супруга вначале огорчилась, но, подумав, решила, что это даже лучше. Раз блаженный обещает исцеление, то так, наверное, и будет.

Встали рано, и жена собрала мне в дорогу вещи и продукты. Увидев меня, загруженного сумками, Гришка почесал затылок:

– Куда же ты, Леха, собрался, с таким скарбом? За Христом так не ходят. Он ведь налегке с апостолами ходил.

– Тут, Гриша, все самое необходимое в дорогу, ведь не на один же день едем.

– Кто тебе сказал, что едем? Мы туда, Леха, пешим ходом, три дня нам идти.

– Как, – удивился я, – мы разве пойдем пешком? Ведь это восемьдесят с лишним километров.

– Господь пешком ходил, и апостолы – пешком. Сказано ведь: «Идите в мир и научите все народы».[171]Если бы Он сказал: «Поезжайте на колесницах», тогда другое дело. А раз сказал: «Идите», значит, мы должны идти, а не ехать.

– Ладно, – сказал я, – раз такое дело, оставлю часть.

– Нет, Леха, часть за собою целое тащит. Надо все оставить и идти.

– А чем будем питаться в дороге? – недоумевал я.

– Сухарик – вот дорожная пища, он легкий, нести сподручно. А воды кругом много. Что еще нам надо? Поклажу свою вон человеку отдай, – указал он на подошедшего к калитке бомжа, который с утра пораньше пришел занять место для собирания милостыни.

Я безропотно исполнил совет Гришки и обе сумки отдал бомжу. Тот, обрадовавшись, схватил их и убежал, боясь, что могут снова отнять такой щедрый дар.

– Вот теперь пойдем все вчетвером, – обрадованно воскликнул Гришка и быстро зашагал по улице. Я последовал за ним. Когда вышли за город и двинулись по сельской грунтовой дороге, решил спросить Гришку напрямик, что он имел в виду, когда сказал: «Пойдем все вчетвером».

– Ну а как же мы пойдем без самых близких своих друзей? Без них никуда.

– Каких друзей? – удивленно спросил я.

– Как «каких»? Каждому дает Бог ангела-хранителя, это, Леха, друг на всю жизнь.

– Ах, вон оно что – тогда нас, значит, не четверо, а шестеро. Ведь сатана тоже приставляет к каждому человеку падшего ангела-искусителя.

– Нет, Леха, они любят не пешком ходить, а с комфортом ездить на автомобилях, особенно на дорогих, или в поездах – тут они больше уважают мягкие места в купе. А пешком они ходить не любят, быстро утомляются. А если человек к Богу идет, они этого вовсе не переносят. Потому я их все время мучаю тем, что пешком везде хожу.

Так, за разговором об ангелах и бесах, мы прошли километров пятнадцать, и я уже стал притомляться.

Когда мы вышли к небольшой речке, Гриша сказал:

– Вот, Леха, здесь отдохнем и пообедаем.

Мы присели на берегу, в тени раскидистой ивы.

Гришка достал из своего заплечного мешка две кружки и велел мне принести воды из речки. Когда я вернулся, он уже разложил на чистую тряпку сухари. Мы пропели молитву «Отче наш» и стали есть, размачивая сухари в воде. Когда поели, Гришка аккуратно стряхнул крошки, оставшиеся на тряпке, себе в рот и, объявив сонный час, тут же лег на траву и захрапел. Я тоже пытался уснуть, но не мог: комары меня буквально заели. Гришка при этом спал совершенно спокойно, будто его и не кусали эти кровопийцы. Проснувшись через час, он, позевывая и мелко крестя рот, сказал:

– Ну что, Леха, спал ты, я вижу, плохо. К вечеру, даст Бог, дойдем до деревни, там поспишь.

Когда мы снова тронулись в путь, я его спросил:

– Гришка, ты не знаешь, чем комары в раю питались, до грехопадения человека? То, что животные друг друга не ели, это понятно. У нас дома кошка картошку за милую душу лопает. Так что я могу представить себе тигра, жующего какой-нибудь фрукт. Но вот чем комары питались, мне не понятно.

– Вижу, плохо вас, Леха, в семинариях духовных обучали, раз ты не знаешь, чем комары в раю питались.

– А ты знаешь?

– Конечно, знаю, – даже как бы удивляясь моему сомнению, ответил Гришка. – Комарик – эта тончайшая Божия тварь, подобно пчеле, питалась нектаром с райских цветов. Но не со всех, а только с тех, которые Господь посадил в раю специально для комаров и другой подобной мошкары. Это были дивные красные цветы, которые издавали чудный аромат, подобный ливанскому ладану[172], но еще более утонченный. Бутоны этих цветов были всегда наполнены божественным нектаром. И вся мошкара, напившись нектара, летала по райскому саду, издавая мелодичные звуки, которые сливались в общую комариную симфонию, воспевающую Бога и красоту созданного Им мира. Но после грехопадения человека райский сад был потерян не только для него, но и для всей твари. Бедные, несчастные, голодные комарики долго летали над землей в поисках райских цветов, но не находили их. Наконец они прилетели к тому месту, где Каин убил своего братца Авеля. А кругом на месте этого злодеяния были разбрызганы алые капли крови. И комарики подумали: «Вот они, эти райские цветы». И выпили эту кровь. Но через некоторое время они вновь жаждали пить кровь человеческую, и кинулись комарики на Каина, и стали его кусать и пить его кровь. И побежал Каин куда глаза глядят. Но не мог убежать от комаров и мошкары. И возненавидел Каин комаров, а комары и прочая мошкара возненавидели человека.

– Откуда ты взял эту историю? Об этом нигде не написано.

– Если бы, Леха, обо всем писали, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг.

– Ну а все-таки, от кого ты слыхал об этом?

– Я не слыхал, Леха, я сам догадался, что так именно и было.

К вечеру мы дошли до какой-то деревни, и Гришка, подойдя к одной избе, уверенно постучал в окошко. Занавески приоткрылись, а вскоре нам навстречу выбежала пожилая женщина и радостно заголосила:

– Гришенька, Гришенька к нам пришел, ну наконец-то, мы уже заждались! Проходите, проходите, гости дорогие!

После ужина Гришка распорядился:

– Ты вот что, Анька, Лехе постели в горнице, он – человек измученный, ему культурный отдых нужен, нам завтра опять в путь. А мне здесь у тебя тесно, пойду на сеновал, послушаю, о чем звезды на небе сплетничают.

– Ой, Гришенька, послушай да нам, глупым, расскажи, – сказала на полном серьезе Анна Васильевна, хозяйка дома, где мы остановились.

– Коли бы я умней вас, глупых, был, то, может, что-то и рассказал. А то ведь я слышать-то слышу, а передать на словах не умею, ума не хватает.

Третий день пути оказался для меня самым тяжелым. Я натер ноги до кровавых мозолей. Снял ботинки, пошел босиком по пыльной сельской дороге – стало гораздо легче. Но бедное мое сердце: оно, по-видимому, не выдержало такой нагрузки. Воздух перед моим взором вдруг задрожал и сгустился. Голос Гришки стал каким-то далеким. Перед глазами поплыли круги, а затем вдруг все потемнело и я провалился в эту темноту. Очнувшись, открыл глаза и увидел, что лежу на траве. Невдалеке от меня я услышал Гришкин голос, который с кем-то спорил и о чем-то просил.

– Нет, возьми вместо него меня, – говорил Гришка, – ему еще рано, а я уж давно жду. Нет, так нельзя, Гришку возьми, а Леху оставь. Лешку оставь, а меня возьми вместо него.

Я понял, что разговор идет обо мне, и повернулся к Григорию. Тот стоял на коленях, крестился после каждой фразы, преклонялся лбом до земли. Я догадался, что это он так молится за меня.

– Гриша, – позвал я, – что со мной было?

– Спать разлегся так, что не добудишься тебя, и еще спрашиваешь, что было. Пойдем, хватит лежать, уже немного осталось.

Я поднялся с земли, и мы пошли дальше. Я шел в полной уверенности, что молитва Гришки спасла мне жизнь. Только вот что означает «Гришку возьми, а Леху оставь», я не мог сообразить.

К селу Образово подошли уже к вечеру третьего дня пути. Я видел, как вся семья отца Михаила искренне радуется Гришкиному приходу. Меня они тоже встретили с радушием и любовью. Поужинали картошкой в мундире с солеными огурцами и помидорами. Гришка с нами за стол не сел, а взяв только две картофелины, ушел.

– Он никогда с нами за стол не садится, – пояснил мне отец Михаил после его ухода, – сколько его ни уговаривал, у него один ответ: «За стол легко садиться, да трудно вставать, а я трудностей ой как боюсь».

Уложили меня спать в небольшой комнате на постель с целой горой мягких пуховых подушек. Утром я проснулся, когда солнце уже взошло высоко. Матушка предложила чаю. Когда я спросил, где отец Михаил, она сказала:

– Да вы садитесь, его не ждите, он никогда не завтракает. Сейчас ушел в сарай – клетки для кроликов мастерить.

– А где Гришка ночевал? – спросил я.

– Он всегда на чердаке ночует, в своем гробу спит.

– Как это – в гробу? – удивился я.

– Да, видать, вычитал, что некоторые подвижники в гробах спали, чтобы постоянно помнить о своем смертном часе и быть к нему готовыми, вот сам выстругал себе гроб и спит в нем.

Вечером мы все пошли на всенощное бдение в честь праздника Казанской иконы Божией Матери. Я помогал матушке петь на клиросе, а Гришка стоял недалеко от входа в храм по стойке «смирно», лишь изредка осеняя себя крестным знамением. Делал он это очень медленно: приставит три пальца ко лбу и держит, что-то шепча про себя, потом – к животу в районе пупка и опять держит и шепчет, затем таким же образом на правое плечо и левое. Когда запели «Ныне отпущаеши»[173], он встал на колени. На следующий день за Божественной литургией Гришка причастился. Когда после службы пришли домой, Гришка сел вместе с нами за стол, чему были немало удивлены и обрадованы отец Михаил с матушкой. Правда, ничего он есть не стал, кроме просфорки, и попил водички из источника. Гришка сидел за столом, радостно глядел на нас и улыбался:

– А у меня сегодня день рождения, – вдруг неожиданно заявил он.

Отец Михаил с матушкой растерянно переглянулись.

– У тебя же день рождения в январе, – робко заметил отец Михаил.

– Ну да, – согласился Гришка, – появился на свет я в январе, а сегодня у меня будет настоящий день рождения.

Все мы заулыбались и стали поздравлять Григория, поддерживая шутку, за которой, мы не сомневались, скрывается какой-то смысл.

– Ну я пойду полежу перед дальней дорогой, – сказал Гришка после обеда.

– Куда же ты, Гриша, уходишь? – спросил отец Михаил.

– Эх, Мишка, хороший ты человек, да уж больно любопытный. Ничего тебе не скажу, сам скоро узнаешь, куда я ушел.

Отца Михаила ответ вполне удовлетворил:

– Ну что ж, иди, Гриша, куда хочешь, только возвращайся, мы тебя ждать будем.

– Я тоже буду вас ждать, – сказал Гришка и ушел к себе на чердак.

До вечера он с чердака так и не явился. Но когда Гришка не пришел на следующий день, отец Михаил забеспокоился и решил проведать Григория. С чердака он спустился весь бледный и взволнованный:

– Ушел Гришка от нас навсегда, – сказал он упавшим голосом.

– С чего ты решил, что он навсегда ушел? – вопросила матушка. – Он что, записку оставил?

– Нет, матушка, он здесь свое тело оставил, а душа ушла в вечныя селения, – и отец Михаил широко перекрестился. – Царство ему Небесное и во блаженном успении вечный покой[174].

Гроб с его телом мы спустили с чердака и перенесли в храм.

Отец Михаил отслужил панихиду. На завтра наметили отпевание и погребение. А ночью решили попеременно читать Псалтырь над гробом.

Вечером с отцом Михаилом мы сидели у гроба Григория, а матушка готовила поминки дома. Григорий лежал в гробу в своем стареньком двубортном пиджаке на голое тело и в заплатанных коротких брюках, из которых торчали босые ноги. Перед тем как нести Григория в церковь, я предлагал отцу Михаилу переодеть его.

– Что ты, – замахал тот руками, – он мне сам наказывал, как помрет, чтобы его не переодевали: «Это, – говорит, – мои ризы драгоценные, в костюме я буду походить на покойника Григория Александровича». А ведь, думаю, он знал о своей смерти, когда говорил за обедом, что пойдет далеко.

– Он знал об этом, еще когда к вам шел, это ведь он за меня умер. У меня сердце в дороге прихватило, а он молился: «Возьми лучше Гришку, а Лешку оставь». Я тогда не понял, о чем он просит.

– Вот оно, какое дерзновение имеют блаженные люди, – вздохнул отец Михаил, – а мы, грешные, все суетимся, все чего-то нам надо. А человеку на самом деле мало чего надо на этом свете.

Первым остался читать Псалтырь я. Когда стал произносить кафизмы, то почувствовал необыкновенную легкость. Голос мой радостно и звонко раздавался в храме. Ощущения смерти вовсе не было. Я чувствовал, что Гришка стоит рядом со мной и молится, широко и неторопливо осеняя себя крестным знамением. Мне вдруг припомнилось, как увидел Гришку в первый раз, читающего на ходу книгу. Эти воспоминания ворвались в мою душу, когда я читал девяностый псалом: «На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою»[175], – это был двенадцатый стих.



Февраль 2002. Волгоград

Ноябрь 2003. Самара

Чаю воскресения мертвых[176]

Истинным украшением нашего прихода были несколько стариков прихожан. Ходили они на службу регулярно, по воскресным дням и праздникам. Цену себе знали: мол, нас таких мало. Все старички были опрятные и статные: грудь колесом, борода лопатой. Настоящая порода русских мужиков, не добитая революциями, коллективизацией и войнами. Своей степенностью, важным внешним видом и благопристойностью поведения они как бы бросали вызов расхристанной современности, порождая ностальгические чувства о потерянном великом прошлом.

Но был среди этой группы один старичок, резко выделявшийся среди остальных своим неказистым видом. Он был как опенок среди боровиков и подосиновиков. Худенький, маленький, с кривыми ножками, да и сам весь какой-то кривой. В лице его было что-то нерусское. Личико маленькое, сморщенное, с узкими глазами, как две щелки. Бороденка жиденькая, словно ее выщипали. Голос какой-то хрипловато-писклявый. Ну, словом, живая карикатура на своих собратьев-прихожан. Но, несмотря на этот, прямо скажем, непрезентабельный внешний вид, среди прихожан и духовенства он пользовался неизменным уважением и любовью. И то и другое он заслужил своей бескорыстной добротой и постоянной готовностью помочь ближним всем чем только мог. При этом помогал он всем без различия: и настоятелю, и безродной старушке. Любая работа была ему по плечу. Про таких говорят: мастер на все руки. Он и плотничал, и сапожничал, и кирпич клал, и в электрике разбирался. Трудиться мог с утра и до вечера, казалось, не уставая, а ведь ему было уже за семьдесят. Во время службы он неизменно стоял в правом Никольском приделе[177] и истово молился, старательно клал земные поклоны. Звали его Николаем Ивановичем Луговым.

Как-то раз и мне пришлось пригласить Николая Ивановича к себе домой на помощь, чтобы посмотреть нашу печь, которая ни с того ни с сего начала дымить. Он походил вокруг нее, постучал, послушал, как врач больного, затем вынул один кирпич и залез туда рукой, которая сразу оказалась по локоть в саже. Потом сердито сказал:

– Кто такие печи кладет, руки бы тому поотшибать.

– Не знаю, – говорю я, – мы покупали дом вместе с печкой.

Николай Иванович улыбнулся:

– А вам, Ляксей Палыч, этого знать не надо. Вы мастер по церковному пению. Когда вы хором церковным управляете, любо-дорого послушать.

– Спасибо за высокую оценку моего скромного труда, – сказал я, польщенный похвалой.

– Это вам спасибо, Ляксей Палыч, за ваше умилительное пение. Когда ваш хор поет, от такого пения душа утешается и молитва делается легкая, словно птица небесная порхает под небесами у Бога. Говорю так вам потому, что есть с чем сравнивать. Давеча я ездил в наш областной центр и зашел в архиерейский собор службу послушать. Уж лучше бы я не заходил.

– А что такое? – заинтересовался я.

– Да пение у них какое-то странное. Как после «Отче наш» врата Царские закрылись, тут хор ихний как взвоет, я аж вздрогнул.

– Это они, наверное, концерт запричастный[178]запели, – догадался я.

– Вот, вот, Ляксей Палыч, именно концерт, а не молитва. Потому что, когда хор взвыл, тут у них какая-то баба заголосила, а потом мужик стал ей что-то подвывать. Не выдержал я такого концерта да убег из храма. А у вас, Ляксей Палыч, все просто и понятно. А насчет печки я вам вот что скажу. Переделывать за другими – это работа неблагодарная. Предлагаю эту печь сломать, а другую сделать. День будем ломать, день печь класть.

Я от души посмеялся над рассказом об архиерейском хоре, и мы расстались с Николаем Ивановичем, договорившись встретиться завтра. В этот же день я съездил за глиной, песком и кирпичом. А на следующий день пришел Николай Иванович с двумя своими сыновьями. Я было хотел помогать им печь разбирать, но Николай Иванович решительно воспротивился:

– Работа эта пыльная и грязная, – сказал он мне, – не вам, регенту, свои белые ручки марать, вам ими на хоре махать.

– Я не машу, а регентую, – засмеялся я.

– А раз так, то тем более нельзя, – уверенно сказал он.

Пока его сыновья разбирали печь, Николай Иванович вышел во двор и взял щепотку глины. Размял ее меж своих корявых узловатых пальцев. Потом даже попробовал на язык, пожевал малость, а затем, выплюнув, сказал:

– Глина немного жирновата, ну да ничего, мы в нее песочку поболее добавим и сойдет.

Подошел к кирпичу. Взял один, как бы взвешивая на ладони. Достал из кармана молоточек и ударил им по кирпичу. Тот развалился сразу на три части.

– Да, – разочарованно протянул Николай Иванович, – кирпич нонче дрянь. Раньше-то лучше делали. Ну, ничего, топку из старого кирпича, от твоей печки разобранной, соорудим.

На другой день Николай Иванович пришел один. Помолился на угол с образами. Затем перекрестил глину, песок и кирпич. Надел на себя фартук и, засучив рукава рубахи выше локтей, сказал:

– Господи, благослови сей труд, на пользу человекам и во славу имени Твоего святаго.

Тут я заметил на запястье его правой руки какую-то татуировку из нескольких цифр. Меня это заинтересовало, но спросить, что это означает, я постеснялся. Работа у него спорилась, я только успевал подавать ему кирпич и глину.

Подошло время обеда. Перед тем как сесть за стол, Николай Иванович долго плескался у умывальника, фыркая и звонко сморкаясь. Подавая ему полотенце, я попытался рассмотреть цифры внимательней.

Николай Иванович, заметив мой взгляд, добродушно пояснил:

– Это, Ляксей Палыч, немцы в концлагере мне номер поставили.

– Вы были в концлагере? – удивился я.

– Где только я не был. Везде, кажись, был и все испытал. А понял одно: с Богом человеку завсегда хорошо жить. Любые беды с Ним не страшны. Я вот чего думаю, Ляксей Палыч, уж коли с Богом можно жить в таком аду, как фашистский концлагерь, то как же с Ним в раю-то хорошо!

При этих словах Николай Иванович зажмурил мечтательно глаза, как будто таким образом хотел узреть райское блаженство. Открыв глаза, уже печально добавил:

– Только людей жалко, тех, что без Бога живут. Разнесчастные они люди, их, Ляксей Палыч, завсегда жалеть надо.

– А вы мне расскажите, Николай Иванович, как в концлагерь попали.

– Чего же не рассказать? Расскажу.

После обеда Николай Иванович сказал:

– Ну, коли вам интересно знать о моих мытарствах, слушайте. Как война началась, мне как раз девятнадцать годков исполнилось. Так что почитай на войну к самому ее началу поспел. Вот я смотрю, нонче войну по телевизору показывают. Там солдаты в кирзовых сапогах да с автоматами. А я вам, Ляксей Палыч, прямо скажу: какие там сапоги? В обмотках мы воевали. Автоматов тех у нас и отродясь не было. Винтовка-трехлинейка, а к ней штык-нож, вот основное вооружение пехоты. Да, правду сказать, и винтовка-то не у каждого была. В первом бою, как пошел я в атаку, у нас в роте одна винтовка на троих. Это еще хорошо, в других частях, не знаю правду баяли, не знаю нет, на десять человек одну винтовку давали. Вот и бежим в атаку: один с винтовкой, а мы двое за ним, если его убьют, то винтовка переходит к следующему. Мы-то, конечно, тоже не с пустыми руками в атаку идем, из доски вырезали себе что-то наподобие винтовки и раскрашивали так, что издалека можно было за настоящую принять. В первом же бою я винтовкой обзавелся, хотя вторым на очереди был. В общем-то, надо признаться, у нас в пехоте редко кто две-три атаки переживал: или ранен, или убит. Бывало, идет в атаку рота, а возвращается столько солдат, что едва на взвод наберется. Но меня Бог миловал, до сорок третьего без единой царапины. В сорок третьем под Сталинградом, правда, малость задело. Месячишко в госпитале провалялся – и опять на фронт. Видать, мой ангел-хранитель, Никола Чудотворец, меня крепко хранил. Я, конечно, ему об этом докучал в своих молитвах. Читаю каждый день «Живые помощи»[179], особенно перед боем. «Отче наш» по сорок раз в день и двенадцать раз «Богородицу», эти-то я молитвы наизусть знал. Ну а к Николе Угод – нику так запросто обращался, он ведь свой, деревенский.

– Как это – деревенский? – не понял я. – Святитель Николай был епископом большого по тем временам города Миры.

– Не знаю, какого города он был епископом, только я, Ляксей Палыч, не о том речь вел, – засмеялся Николай Иванович. – У нас в селе храм был в честь Николы Угодника. Два раза в год, на зимнего и летнего Николу[180], престольный праздник[181]. И село-то наше Никольское звалось, потому как он наш особливый заступник.

Теперича расскажу, как в плен попал. Тот бой я на всю жизнь запомнил. Накануне того дня дождик цельные сутки как из ведра поливал. Стенки окопов склизкие стали, на дне лужи образовались. Толком не поспать: сыро, неуютно. Сижу мокрый, как зяблик, да с завистью на командирскую землянку поглядываю. Вот, думаю, туда бы попасть, хоть на пару часиков, в тепле пообсохнуть да поспать малость. Так я мечтаю, а кругом кромешная тьма, ни звездочки на небе. А тут вдруг все осветилось. Это фрицы стали в небо ракетами пулять. Одну за другой. Друг мой, ефрейтор Трошкин, сидел рядом со мною и на моем плече дремал, а тут сразу проснулся и говорит: «Никак немчуряги наших разведчиков хотят высмотреть, я сам видел, как они с вечера к ним поползли. Языка, наверное, у них взяли, вот немцы и всполошились. С утра наверняка в атаку пошлют, недаром старшина спирт со склада получил». «Все-то ты, Трошкин, видишь и все-то знаешь, – говорю я, – а знаешь ли ты, когда эта война кончится, больно уж мне домой хочется». «Это Лугов, – отвечает он, – наверное, только один товарищ Сталин знает». «Навряд ли, – говорю я, – он это знает». «Ты сомневаешься в гениальности нашего вождя?» – удивляется Трошкин. «Что ж тогда, – говорю я, – Гитлер нас врасплох застал». «Ну разговорился, – сердится Трошкин, – кабы нас кто не услышал, а то и нам будет врасплох».

Мы замолчали, а я стал вспоминать письмо моей матери, которое получил на днях. В письме она сообщала большую радость – о том, что у нас в селе вновь открыли храм. Я-то хорошо помню, как его закрывали. Мне тогда уж десять лет было. Пришли к нам в село военные и увезли нашего священника, дьячка и церковного старосту. Как сейчас перед глазами стоит: батюшку на телеге увозят, а евоная жена бежит за ним с оравой своих ребятишек и что-то кричит, сердешная. Упала как есть прямо на дорогу, в пыль, и зарыдала. Дети окружили матушку, тоже плачут и зовут ее: «Мама, пойдем домой, будем там за папку молиться». Не помогла, видно, молитва детей, слухи до нас дошли, что батюшку и церковников расстреляли. На церковь власти замок повесили. А потом председатель сельсовета решил из храма клуб сделать. Чтобы, как он сам нам разъяснил, темные народные массы культурой просвещать. Собрал возле церкви сход и говорит: «Товарищ Ленин из всех искусств самым важным считал кино. Вот здание церкви для такого важного искусства как нельзя лучше подходит. Раньше здесь религиозный дурман был, а теперь кино крутить будем. Но для того чтобы здесь было кино, надо снять с куполов кресты, эти символы закабаления трудового народа. Тому, кто их сымет, мы за такую сознательность десять трудоднев запишем и еще как-нибудь поощрим». Все, конечно, удивились глупости председателя совета: какой же нормальный человек полезет святые кресты сымать. Но один все же отчаянный такой нашелся. Генка Заварзин, известный на все село пьяница, балагур и озорник. «Я, – говорит, – ни Бога, ни черта не боюсь, а кино мне страсть как хочется посмотреть. Да и десять трудоднев не помешает». Взял да и полез на купол. Когда он крест начал спиливать, не знаю, что уж там произошло, но только полетел он оттуда вниз. Так шмякнулся на землю, что мы уже думали, он дух испустил. Но оказался жив, да, видно, бедняга, позвоночник повредил и на всю жизнь обезноженным остался. «Меня, – говорит, – кто-то с купола столкнул» – «Да кто ж тебя столкнуть мог, – говорят ему, – коли ты там один находился». Люди-то, кто поумней, сразу догадались, что это его ангел небесный столкнул. Долго он без движения лежал, все плакал да прощения у Бога просил. Потом уж мне рассказывали, что, когда храм наш открыли, он очень обрадовался и просил его принести на службу. А служба первая в аккурат на Пасху была. Его батюшка поисповедовал и причастил. Когда домой назад его на тележке везли, он, словно пьяный, на все село пел «Христос воскресе» и орал: «Люди добрые, меня Господь простил, я теперь болеть больше не буду». А вечером того же дня действительно перестал болеть, так как помер.

Так и не удалось в нашей церкви клуба устроить, потому как после Генкиного падения охотников снимать кресты больше не нашлось. Рядом с нашим селом находилось татарское село, так наш неугомонный председатель стал татар подбивать на это дело. Мол, сломайте кресты и купола, а я вам хорошо заплачу. Вам ведь, басурманам, все равно, коли вы в Христа не верите. Те обиделись, говорят: «Хотя мы и не христиане, но и не басурмане, потому как в Бога мы веруем. А Николу Угодника тем более обижать не будем, он и нам, татарам, помогает». Так церковь и стояла закрытой, а потом в ней зерно стали хранить. Никто и не думал, что ее когда-нибудь откроют, но пришла война и все по своим местам расставила. Мать в письме писала, что нашему председателю колхоза позвонили из города и велели освободить храм от зерна. Предупредили, что через неделю приедет священник и на Пасху будет служба. Тот, правда, досадовал: куда, мол, я зерно дену? Но начальства ослушаться не посмел. Собрал колхозников и велел развезти зерно по домам на хранение. При этом грозил, что если у кого хоть одно зернышко пропадет, того отправит по этапу туда, куда Макар телят не гонял. Два раза просить никого не было нужды, все с радостью стали освобождать церковь и готовить ее к службе.

Пока я сидел весь в этих мечтах о доме и вспоминал материно письмо, наступил рассвет. Загрохотала наша артиллерия. Трошкин мне говорит: «Ну что, опять я оказался прав, слышишь, артподготовка началась, значит, скоро в атаку пойдем». Подбежал старшина Балакирев: «Ребятки, – говорит, – изготовься, через полчаса по сигнальной красной ракете пойдем на фрицев». И стал разливать нам по кружкам спирт, приговаривая: «Не дрейфь, мужики, немцы – они тоже люди и тоже боятся. А мы им жару с вами дадим». Я достал из кармана листочек с молитвой «Живые помощи»[182] и стал чуть слышно читать. Трошкин подвинулся ко мне: «Ты чего, Лугов, шепчешь, давай погромче, я тоже с тобой помолюсь». Подошел к нам политрук[183], лейтенант Кошелев, и предупредил нас о том, что умирать за Родину большая честь, а кто побежит назад, того он лично пристрелит. Это он нам всегда перед боем говорил, так сказать, вдохновлял нас. Умирать, конечно, никому не хотелось, но то, что он труса самолично пристрелит, мы не сомневались. Хотя политрука у нас в роте все любили. О нас, простых солдатах, он заботился и в бою за наши спины не прятался, а всегда впереди бежал. В это время взвилась сигнальная ракета – и политрук закричал: «Товарищи, вперед! За Родину, за Сталина! Ура!» – выхватил пистолет и первым выскочил из окопа. Мы тоже все закричали «ура» и бросились вслед за ним. Я-то мал ростом, для того чтобы мне из окопа выбраться, заранее подставил ящик из-под патронов. Но когда я на него наступил, дощечка проломилась – и я свалился опять в окоп. Слава Богу, вовремя подбежал старшина Балакирев, он был у нас здоровущий мужик, схватил меня, как кутенка, и выкинул из окопа. Я поднялся, хотел бежать, да наступил на полу собственной шинели и опять упал прямо в грязь. За мною выпрыгивал старшина. Да не повезло ему, только охнуть успел: «Мама родная» – и опять в окоп свалился. Видно, пуля, мне предназначенная, в него угодила. Поднялся я из грязи, перекрестился: «Царство Небесное тебе, товарищ старшина», – заткнул полы шинели за ремень и побежал за своими. Уж чего-чего, а бегать-то я умел. В селе меня никто догнать не мог. И тут я припустил по полю, петляя, словно заяц, так чтобы немец прицелиться в меня не сумел. Услышу взрыв, упаду на землю, затем поднимаюсь и снова бегу. Вижу, лежит наш политрук, руками, бедняга, за живот схватился, а сквозь пальцы кровь струится. Ох, думаю, не повезло лейтенанту, ранение в живот самое паршивое дело, редко кто после него выживает. Упал я рядом с политруком на колени и говорю ему: «Товарищ лейтенант, давайте я вам помогу». А он сердится на меня: «Отставить, товарищ Лугов, только вперед, за Родину, за Сталина!» «А как же вы?» – говорю я. «Меня санитары подберут», – и видя, что я не ухожу, как закричит: «Ты что, рядовой, не слышишь приказа?» – и за пистолетом потянулся. Тут я вскочил как ошпаренный, ору: «Есть, товарищ лейтенант, только вперед», – и припустил далее. Прибегаю к немецкому окопу, а там уже рукопашная. Я в окоп спрыгнул, вижу, моего друга ефрейтора Трошкина немец душит. Хотел вначале я этому немцу штык в спину всадить, а потом передумал. Развернул винтовку и прикладом его по голове саданул. Каска с его головы сползла, и он как-то удивленно на меня оглянулся. Видать, в это время он хватку свою ослабил, ну и Трошкин вывернулся из-под него и вцепился ему в лицо. Да одним пальцем прямо в глаз ему угодил. Немец как взвыл нечеловеческим голосом, Трошкина совсем отпустил, а сам за лицо схватился и по земле катается и воет, бедняга. Трошкин схватил рядом валявшийся автомат и добил немца. А потом на меня накинулся: «Ты что, Лугов, не мог сразу его штыком». «Так как же штыком в спину? – оправдываюсь я, – все же как-никак, а живой человек». – «А то, что этот живой человек меня мог придушить, в твою глупую башку не пришла такая мысль?» Я, конечно, понимаю, что неправ, но все же оправдываюсь: «Так ведь не придушил же». «А, что с тобой толку говорить, – махнул он на меня рукой, – ты же у нас блаженный, ладно, айда к своим». Смотрим, бежит по окопу к нам навстречу рядовой Квасов, глаза выпучил и орет не своим голосом: «Братцы, спасайся, «тигры» прямо на нас прут, шесть штук сам видел, передавят нас, как тараканов». С другой стороны бежит старший сержант Языков, весь в крови, видать, раненый. Схватил Квасова за ворот, тряхнул как следует: «Ты что, сукин сын, – кричит он на него, – панику тут разводишь. Докладывай обстановку по всей форме». «Чего докладывать? – кричит тот. – Командир убит, замкомандира тоже, об остальном тебе сейчас «тигры» доложат, вон они уже на подходе». Языков сразу все сообразил и говорит:

«Отступать будем, но организованно. Беги, Квасов, собирай всех оставшихся бойцов, а вы, Трошкин с Луговым, берите противотанковое ружье и гранаты, выдвигайтесь вперед к тому окопу, постарайтесь задержать танки».

Приказ есть приказ, поползли мы вперед и залегли в указанном окопе. «Тигры» от нас уже метров двести. Трошкин ворчит: «Попробуй тут такие махины с ружьишка этого пробить. Придется ближе подпустить». Потом повернулся ко мне: «Ну, что, брат Никола, пришел и наш черед, давай прощаться». Обнялись мы с ним и расцеловались троекратно. А потом вдруг Трошкин говорит: «Христос воскресе!» У меня в ответ само собой вырвалось: «Воистину воскресе!» – а подумав, говорю: «Ты что это, ведь Пасха давно прошла?» «Да так, – отвечает он, – вспомнил, как в детстве с отцом и матерью христосовался. А сейчас подумал, может, нас тоже Христос когда-нибудь воскресит из мертвых». «Ты даже, братишка, не сомневайся», – говорю я ему. Трошкин сразу повеселел. «Тогда, Лугов, давай зададим фрицам напоследок жару». Прицелился он и выстрелил по переднему «тигру», тому хоть бы хны, прет на нас, не сбавляя скорости. «Сейчас, Никола, – говорит Трошкин, – я ему по гусенице дам». Выстрелил снова, и гусеница оборвалась. Танк развернуло, и он остановился, а там еще два танка прут. Трошкин передал мне противотанковое ружье: «Давай, братишка, – говорит он, – бери левый танк под прицел, а я правый, гранатой». И пополз в сторону «тигра». Когда метров пять до танка оставалось, он встал, чтобы метнуть гранату, тут-то его из танкового пулемета и подстрелили. Падая, он ко мне развернулся, а на лице его улыбка. Я, уже не таясь, кинулся к нему, схватил его гранату, сдернул чеку и швырнул что было сил в «тигра», танк загорелся. Я кричу Трошкину: «Вася, смотри, смотри, я его подбил!» А Трошкин открыл глаза и говорит мне: «Лугов, скажи мне лучше еще раз, что Христос воскрес». «Христос воскресе!» – сказал я и заплакал. «Что же ты, Лугов, плачешь, – говорит он, – ведь Христос действительно воскрес! Я в этом сейчас уже не сомневаюсь! До встречи там…» Сказал и умер. Закрыл я ему глаза, а сам думаю: «Что же мне еще остается, пойду и я умирать». Тот танк, что слева был, уже через окоп наш переваливает, я за ним кинулся вслед. Тут что-то рядом как шарахнуло, меня подбросило вверх, так что показалось будто я к небу лечу. Но это так только показалось, а на самом деле, конечно, на землю упал и потерял сознание.

Очнулся я от того, что кто-то мне в лицо тычет. Открыл глаза, а надо мной немец стоит и своим сапогом мне тычет прямо в лицо. Я еле поднялся, стою, шатаюсь. В ушах звон и голова как ватная. Немец ткнул меня в спину автоматом и повел к толпе таких же, как я, горемык. Построили нас в колонну по четыре человека и погнали по дороге. Так я и оказался в лагере для военнопленных.

Тут Николай Иванович, спохватившись, оборвал свой рассказ. «Что-то мы заговорились, Ляксей Палыч, а дело стоит, давайте я вам лучше вечерком дорасскажу».

Уже поздно вечером Николай Иванович закончил кладку печки и мы сели с ним пить чай. Мне не терпелось выслушать его дальнейшую историю, а он, как будто забыв свое обещание, спокойно попивал чаек и рассуждал на тему: чего нынче молодежи не хватает? Пока я наконец сам не попросил его продолжить рассказ.

– А я думаю, может, неинтересно вам слушать: ничего особого не привелось совершить, да и мало чего могу вспомнить о том лагере. Помню, что немцы нас каждый день гоняли на какую-нибудь работу. То землю рыть, то камень в карьере долбить, то дороги мостить. Дороги немцы больше всего уважали. Делали их ровными и гладкими, как полы в хорошей избе. К вечеру, когда возвращались в лагерь, нам раздавали какую-нибудь баланду. Но мы приходили такие изголодавшиеся, что нам было все равно, что дают, лишь бы досыта. У меня котелка или чашки не было, так я ходил к раздаче со своим башмаком. Это такие деревянные колодки, которые мы носили вместо обуви. Так вот я этот свой деревянный башмак так вылизывал, что никакая аккуратная хозяйка так хорошо не вымоет. Бывали случаи, когда во время работ некоторые отчаянные головы решались на побег. Если таких ловили, то сразу прямо на наших глазах вешали. И висели они таким образом три дня, это чтобы нас устрашить. Меня тоже как-то подбивали на побег, но я отказался, страшно. Да не так страшно, что тебя поймают и повесят, умирать-то все равно один раз. Страшно то, что за твою свободу другие будут расплачиваться. За каждого сбежавшего немцы пять человек расстреливали. Построят всех, отсчитают пять человек и тут же на наших глазах расстреляют. Один раз сразу четверо убежали. Построили нас и давай отсчитывать. Вижу, немец в меня пальцем целит, я только и успел подумать: «Никола Угодничек, неужели отдашь этим супостатам на погибель». Другой офицер что-то крикнул тому немцу, и он свою занесенную руку отвел. Я уже потом понял, что они успели двадцать человек отсчитать, когда ко мне фриц тот подошел. Немцы народ очень аккуратный, ни на одного больше, ни на одного меньше. Но, конечно, не их точность меня спасла, а сам Бог, по молитвам Николы Угодника, от меня ту смерть отвел. Отвести-то отвел, но и новые испытания мне уготовил. Приехало в наш лагерь какое-то высокое начальство. Нас всех построили и говорят: «Кто хочет служить великой Германии и бороться с большевизмом, выходите на три шага вперед». Некоторые стали выходить, хотя надо сказать, не так много их оказалось. Сосед, что рядом со мной стоял, мне и говорит: «А что, может, и правда пойти к ним служить? Кормить небось хорошо будут, а то коммунисты нас впроголодь держали, и здесь голодуем». Я ему говорю: «Да как ты можешь думать такое? Коммунисты коммунистами, а Родина нам Богом дана, грех ее за кусок хлеба продавать». «Ну и подыхай здесь со своей Родиной, – говорит он, – а я пойду». Наверное, он не только к немцам служить пошел, но и на меня им чего-то наговорил. Подзывает меня ихний офицер и через переводчика спрашивает: «Ты коммунист?» – «Какой я коммунист, я простой крестьянин». Смотрит на меня офицер и говорит: «Ты нас пытаешься обмануть. У тебя не славянская внешность. Ты, наверное, еврей». «Какой же я еврей, – удивился я, – если я крещеный православный». «А мы сейчас это проверим», – говорит немец и приказывает спустить мне штаны. Спускаю я штаны, а сам чуть не плачу, потому как видят они, что я обрезанный.

– Как «обрезанный»? – удивленно воскликнул я, прерывая рассказ Николая Ивановича.

– Придется, Ляксей Палыч, и эту вам историю рассказать, а то действительно непонятно получается.

Жили мы, как я уже говорил, два села рядом, русское и татарское. Жили мирно. Татары по своим магометанским законам, а русские по христианским. В русском селе землю пашут, да хлеб на ней сеют, а в татарском коней разводят да овец пасут. Толь – ко так уж вышло, что мои родители из этих двух разных сел повстречались и полюбили друг друга. Да так сильно полюбили, что жизни один без другого не представляли. Родители моего отца вроде бы и не против, чтобы он привел в дом русскую жену. Но зато материны родители ни в какую на такой брак не соглашаются. Лучше, говорят, в девках оставайся, чем басурманкой стать. Отец мой стал уговаривать мою мать сбежать от родителей к нему. Но мать сказала: «Не будет нам жизни без родительского благословения» – и отказалась сбегать. Однако папаня мой был человеком отчаянным и больно уж сильно любил мою мать. «Раз ты от своих родителей уйти не можешь, – сказал он, – тогда я от своих уйду. И веру вашу христианскую приму, потому как жизни без тебя для меня уже нет». И пошел свататься. Родители материны на это согласились и тут же повели его крестить. Батюшка окрестил его Иоанном, а фамилию после венчания ему записали материну – Лугов. Вот так я и родился Николай Иванычем Луговым. Отец во мне души не чаял, только очень огорчался о том, что я часто хворал. Решил он, что хвори мои от того, что я не обрезанный. Взял он меня тайно, посадил на коня и поскакал в свое татарское село прямо к мулле. Меня там обрезали, а матери он велел ничего не говорить. Но вскоре я заболел, да так сильно, что все думали, что вот-вот помру. Тут отец, видя, что обрезание не помогло, а стало только хуже, во всем признался матери. Мать стала плакать и укорять отца за то, что он погубил меня. Отец пошел в церковь посоветоваться с батюшкой, как ему быть. Священник его выслушал и сказал: «Христа тоже обрезали, и даже есть такой праздник Обрезания, но потом Христос крестился. А ты, наоборот, вначале крестил сына, а потом обрезал. Сколько лет я служу, а такого у меня еще в практике не было, потому даже не знаю, какую тебе епитимью[184] наложить за твой поступок. Я сельский поп, не шибко грамотный. Поезжай-ка ты в город, там служит архимандрит Нектарий, он академию заканчивал, в семинарии преподавал, может, чего и посоветует». Поехал отец в город, к отцу Нектарию. Тот выслушал его и говорит: «Дьявол колебал твою веру во Христа, и ты не выдержал этого испытания. А теперь Господь через тяжкую болезнь твоего сына приводит тебя к истинной вере. Ибо веру христианскую ты принял ради любви земной, к твоей жене, а сейчас ты должен подумать о любви небесной, к Богу». «Да как же мне о такой любви думать?» – спрашивает отец. «Любовь сия, – говорит старец, – достигается только через бескорыстное служение людям. Иди и с молитвой служи своим ближним. А сын твой жив будет. Но помни, дьявол, видя себя посрамленным твоей верой, будет мстить тебе через скорби твоего сына. Но святой Николай Угодник, имя которого твой сын носит, защитит его от всех напастей». Ободренный такими словами, отец вернулся в село. Я вскоре выздоровел. Отец же очень после этого изменился. Стал ходить по вдовам и сиротам и всем им помогать. Кому избу подправит, кому поле вспашет, а кому и доброе слово скажет. Иногда ведь доброе слово нужнее всяких дел. Платы за свои труды ни с кого не брал, а говорил: «Бога благодарите, а не меня, грешного». Полюбили все в нашем селе моего отца. «Даром что татарин, – говорили о нем, – а и нам, русским, есть чему от него поучиться». Отец же сам о себе говорил: «Я русский татарин, потому что православный». Вот такая была история с моим обрезанием. И вот к чему это привело меня в немецком плену.

Когда немцы увидели, что я обрезанный, спрашивают меня: «Теперь ты не будешь отрицать, что ты еврей?» «Буду, – говорю я, – потому что я не еврей, а татарин». Тут офицер как захохочет, аж за живот схватился. Хохочет, на меня пальцем показывает и сквозь смех что-то говорит. Когда он закончил смеяться, мне переводчик говорит: «Гер офицер считает вас очень хитрым евреем. Он не верит ни одному вашему слову. Он хотел приказать вас расстрелять, но вы его очень развеселили. Вас не будут расстреливать. Вас отправят умирать вместе с вашими братьями евреями». Вот так я и попал в лагерь смерти Освенцим. В лагере мне этот номер на руке и выкололи. Жил я в еврейской зоне. Не хочу вспоминать всех ужасов этого ада. Скажу только, что дымившиеся с утра и до вечера трубы крематория напоминали нам, что все мы там скоро будем. Смерти я уже не боялся. Даже рад был бы ее приходу, если бы не эти крематории. Уж больно мне не хотелось, чтобы меня сжигали. А хотелось, чтобы похоронили по-человечески, в земле-матушке. Вот и молился денно и нощно, чтобы мне избежать крематория и сподобиться христианского погребения. Шел уже последний год войны. Как-то раз повели нас делать прививки, как нам объяснили, от какой-то заразной болезни. Выстроили всех в очередь по одному. В одну дверь все входят, там им делают укол, а в другую выходят. Немцы стоят в начале и в конце очереди. Тех, кому уже сделали прививки, сажают в машины и увозят. Так мы потихоньку и продвигаемся навстречу друг другу. На душе у меня как-то нехорошо. Зачем, думаю, эти прививки, если все равно и так умирать. Перекрестился я тайком и незаметно перешел во встречную очередь, которая выходила после прививки. Погрузили нас на машины в кузов и куда-то повезли. Через некоторое время вижу, с заключенными что-то странное происходит. Они как черви беспомощные по кузову ползают и ничего не соображают. Жутко мне стало, понял я, что это у них от прививок. Вижу, машины направляются в сторону крематория. Тут мне все сразу понятно стало. «Господи, – взмолился я, – молитвами Твоей Пречистой Матери и святаго Николы Чудотворца, спаси меня, грешного, от такой ужасной кончины». А затем давай читать «Живые помощи». Вдруг как завоют сирены. Это значит – воздушная тревога. В концлагере свет погас, машины наши остановились. Налетели бомбардировщики и ну давай бомбы кидать. Тут я под шумок из кузова вывалился да покатился в канавку под куст, лежу не шелохнусь. Закончилась бомбардировка, грузовики уехали, а я остался. Оказалось, что попал на зону, где сидели в основном заключенные немцы. Работали они по большей части в обслуге лагеря, на складах, в столовых. Они меня подобрали и у себя спрятали. Месяц я у них пробыл, а тут уж и освобождение подоспело.

Так вот и сбылось пророчество отца Нектария. Скорбей было много, но от всех их избавил меня Господь, по молитвам моего небесного покровителя Николы Угодника. Все плохое, что в плену претерпел, как-то со временем забывается. А вот гибель друга моего Василия Трошкина не идет из головы. И вот почему. Парень-то он был простой, веселый. Не больно-то скажешь, что верующий. Надо мной часто подтрунивал за мою веру, хотя в то же время и уважал меня. Дружили-то мы с ним крепко. А перед смертью ведь как он всею душою поверил в Воскресение Христово. Тогда я почувствовал, что его вера сильней моей будет. А до этого я про себя думал, что выше его, потому как верующий и Богу молюсь. Получилось же наоборот, моя молитва и вера была о земном, а он сразу, как в церкви поем: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Давеча я на проповеди слыхал, как батюшка говорил, что если Христос не воскрес, то и вера наша напрасна. Как вы думаете, Ляксей Палыч, принял Господь моего друга Ваську Трошкина к себе в рай, яко и разбойника во единый час[185]?

Я, подумав немного, сказал:

– Умом не знаю, Николай Иванович, а вот сердцем верю, что принял.

– Умом-то и не надо, – вздохнул Николай Иванович, – если бы я все в концлагере умом воспринимал, то, пожалуй, и свихнулся бы. Вот и я верю да Бога прошу, чтобы Он сподобил меня когда-нибудь встретить и обнять моего друга, там…



Март 2005 года. Самара

«Благоразумный разбойник»[186]

У меня словно земля ушла из-под ног, когда я узнал о смерти Петра Степановича. Пронзившая меня мысль, что именно я виновник его смерти, так и осталась на душе тяжелым бременем запоздалого раскаяния. И что бы мне ни говорили, и как бы ни пытались меня убедить, что смерть Петра Степановича наступила в результате прободения язвы желудка, уверенность в собственной вине у меня не проходила, а только с каждым днем более утверждалась. Осознание непоправимости поступка еще более усугубляло мои страдания. Я стал ужасно рассеян, тон задавал на хоре невпопад и путал порядок песнопений. Настоятелю в конце концов это надоело, и он отправил меня во внеочередной отпуск на две недели, посоветовав съездить в монастырь. Раздумывать я долго не стал, тут же сел в поезд и отбыл в Оптину пустынь, надеясь там найти облегчение своей изболевшейся душе.

Глубокой ночью, когда все пассажиры в моем купе спали, я, измаявшись от бессонницы, тихонько слез со своей верхней полки и вышел в тамбур вагона. За окном мелькали мохнатые темные ели, а в неподвижно-черной небесной громаде равнодушным светом искрились звезды. Я прижался разгоряченным лбом к прохладному стеклу тамбурной двери и подумал: «Уж кому-кому, а этим звездам глубоко наплевать на все мои переживания».

Петр Степанович был певцом моего хора. Из своих шестидесяти семи лет жизни, он почитай полвека пропел в нашем храме. Не одного регента на своем веку сменил. Ко мне, несмотря на мою молодость, относился уважительно и обращался только по имени-отчеству. Теперь таких певцов не сыщешь днем с огнем. Про Петра Степановича можно смело сказать, что он певец старинного склада, который не просто грамотно поет с листа по нотам, а поет душой, проникая в самый глубинный смысл церковного песнопения. Найти профессионального баса в нашем городке сложно, а чтобы еще церковным человеком был – вообще дело немыслимое.

Только один недостаток портил все дело. Любил Петр Степанович приложиться к рюмочке. Был он высокого роста и богатырского сложения. С детских лет обладая изрядным здоровьем, Петр Степанович, не раз в шутку говорил, что до сих пор не знает дороги в больницу. Про Петра Степановича рассказывали, что по молодости он на спор зараз выпивал в один присест четверть самогона. Махнет трехлитровую банку, словно стопку, потом берет селедку за хвост, как есть, не чищеную, вместе с потрохами, и начинает ее с головы жевать, да так до самого хвоста всю целиком зараз съедал.

Сколько бы Степанович ни выпивал, но к празднику вновь как огурчик на клиросе поет, Бога прославляет. Однако с годами частая пьянка его могучее здоровье все же подточила. Похмелье стало все более затяжным и болезненным. Теперь и на службу стал приходить изрядно под хмельком. И тогда, как мне ни досадно было оставаться без баса, я все же выпроваживал его с клироса. В следующий раз он приходил с виноватым видом, каялся и просил прощения, и я ему снова разрешал вставать на клирос. Через непродолжительное время все повторялось.

В Неделю о блудном сыне[187] к нам в храм должен был приехать служить архиерей. Естественно, я очень волновался, готовясь к столь ответственной службе, и умолял Петра Степановича не сорваться в эти дни – на архиерейской всенощной я готовился пропеть «Покаяние»[188] Веделя[189], которое без басовой партии невозможно исполнить. Петр Степанович клятвенно заверил меня, что ни грамма в рот не возьмет, и на спевки действительно приходил трезвый. Но накануне приезда архиерея Петр Степанович опять запил. Тут уж я на него сильно обиделся и решил в наказание вообще до самой Пасхи на хор не пускать.

На Прощеное воскресенье Петр Степанович пришел хотя и помятый, но уже трезвый. Вид его выражал смиренное раскаяние. Так и подошел ко мне, опустив глаза и бормоча от стыда чуть ли не себе под нос:

– Согрешил я, окаянный. Подвел тебя, Алексей Павлович. Виноват, видит Бог, виноват. Прости меня, Христа ради.

Я, отвернувшись от него, с холодком в голосе проговорил:

– Бог вас простит, Петр Степанович, и я прощаю, но на клирос не допускаю.

Степанович вскинул на меня удивленно-вопросительный взгляд:

– Если прощаете меня, то почему же мне на клирос нельзя?

– Это я вас как человек прощаю, а как регент не могу простить, хватит уже. Сколько вас можно прощать? – вспылил я.

– Сколько? – как бы задумавшись переспросил Петр Степанович. – А сколько Сам Христос сказал: семьдесят раз по семьдесят[190]. – И улыбнулся, довольный своей находчивостью.

Но эта улыбка возымела на меня обратное действие:

– Да как же вам не стыдно, Петр Степанович, после всего этого еще и словоблудством заниматься. Я вам не Христос, я грешный человек, и ваше недостойное поведение больше терпеть не намерен. Извольте сейчас же покинуть клирос и сюда не приходите больше.

Петр Степанович весь как-то еще больше осунулся, повернулся и медленно побрел к выходу. В эту минуту мне его стало очень жаль, и я, немного поколебавшись, побежал за ним следом. Догнал его уже на выходе из храма.

– Послушайте, Петр Степанович, – начал я, – мы не должны так с вами расставаться в Прощеное воскресение. Но и вы меня обязаны понять.

– Я понимаю, понимаю, Алексей Павлович, сам виноват. Я ведь как решил для себя: все, с Прощеного воскресенья и весь пост Великий ни грамма. Неужто я не осознаю, что гибнет не только тело мое, но и душа, вот ведь что обидней всего. Я как тот благоразумный разбойник, умом и сердцем понимаю, а сделать ничего уже не в силах. Только и могу восклицать: «Вспомни обо мне, Господи, в Царствии Своем»[191]. Я теперь твердое решение принял, с началом поста начну новую жизнь.

– Если вы так действительно решили, то я очень рад. Сказать по правде, я вас хотел до Пасхи не допускать, а теперь решил, если вы до Вербного воскресенья к вину не притронетесь, то в Лазареву субботу[192]приходите.

– Это хорошо, что к Страстной прощаете, уж больно мне «Разбойника»[193] пропеть хочется. Верите ли, Алексей Павлович, когда пою это песнопение перед крестом, то мне так живо представляется, что этот разбойник именно я. От этого такое умиление в сердце настает, что хочется тут же подле Креста Господня умереть. А в сердце только одно звучит: «Ныне же будешь со Мною в раю»[194]. И нет в мире более сладостных слов, чем эти.

Так, поговорив с Петром Степановичем, мы разошлись, каждый довольный собой. Я – тем, что проявил какую-никакую, а твердость. А Степанович тем, что прощен, пусть не сразу, но зато теперь есть надежда.

В течение первой недели поста я наблюдал с хоров, как Степанович говел[195], посещая каждодневно покаянный канон Андрея Критского[196]. В конце недели он причастился. Приходил на службы трезвый, я радовался за него и уже подумывал допустить его на хор раньше времени, но потом все же решил выдержать испытание до конца.

На всенощную под Вербное воскресенье Петр Степанович на хоры не пришел. Я обеспокоился этим, подумав: уж не заболел ли он, о худшем думать не хотелось.

Возвращаясь после всенощной домой, я нос к носу столкнулся с Петром Степановичем, который как раз выходил из пивной. Без особого труда можно было определить его нетрезвое состояние. Увидев меня, он смутился и быстро заговорил:

– Вы только не подумайте чего плохого, Алексей Павлович, я просто немного заболел, можно сказать, простудился. А какие нынче лекарства – вы знаете. А мне ведь «Разбойника» петь, надо быть при голосе, вот я и решил подлечиться нашим испытанным народным средством – водкой с перцем. А сейчас я спать иду, утром буду здоров, это уже веками проверенный способ. А вы, Алексей Павлович, как от простуды лечитесь?

Я так был выведен из себя этим поступком Петра Степановича, что от возмущения не мог ничего сказать, а только выпалил:

– Я лечусь тоже народным средством: чаем с медом, – и тотчас, развернувшись, пошел дальше.

– Так мне завтра на хор приходить? – крикнул вслед Петр Степанович.

Этот, как мне показалось, наглый вопрос почему-то успокоил меня, и я, повернувшись к Петру Степановичу, без всякого раздражения сказал:

– А вы вспомните наш уговор, уважаемый Петр Степанович, раз вы его нарушили, то теперь этот вопрос отпадает сам собою.

– Так вы ведь, Алексей Павлович, знаете, что без пения мне не жить.

– Нет, я этого не знаю, – холодно ответил я.

– Эх, дорогой мой Алексей Павлович, вы еще не родились, а я уже на клиросе пел.

– Что же из того? Это никак не извиняет ваших поступков. Прощайте, Петр Степанович.

– Нет, погодите, у меня последняя просьба. Разрешите мне прийти вечером в четверг и пропеть «Разбойника благоразумного», быть может, это в последний раз в моей жизни.

– Никто не знает, что у него в последний раз, а что не в последний. Больше не будем об этом говорить, я своего решения менять не намерен.

При этих словах я решительно повернулся и зашагал прочь. А Петр Степанович прокричал мне вслед:

– Все в этой жизни нужно делать как будто в последний раз.

Уже поворачивая за угол, я видел, что Петр Степанович все еще стоит посреди улицы, в какой-то растерянности глядя мне вслед. Если бы я только знал, что вижу его в последний раз, то тут же бы и побежал к нему. Обнял бы его и позвал петь «Разбойника». Но я этого не сделал, потому что не думал о «последнем».

В последствии мне рассказывали, что перед тем как умереть, Петр Степанович прямо в пивной пел «Благоразумного разбойника».

Поезд уносил меня в ночную тьму, а в моем воспаленном бессонницей мозгу все звучал голос Петра Степановича: «Во едином часе раеви сподобил еси Господи, и мене древом крестным просвети, и спаси мя»[197].



Январь 2006. Самара

Штрихи к портрету архиепископа Пимена

Только что назначенный Синодом на должность ректора Саратовской духовной семинарии, я со всем рвением начал работу по ее возрождению. Дело в том, что еще никакой семинарии не было, все надо было начинать с нуля. Архиепископ Саратовский Пимен, которому и принадлежала идея о возрождении семинарии в его епархии, пригласил меня из Волгограда в Саратов, чтобы возглавить это дело, он же рекомендовал меня Святейшему патриарху на должность ректора. Дело для меня было очень интересное, и в благодарность владыке Пимену за его доверие я старался изо всех сил. Но, несмотря на это, с передачей здания под семинарию ничего не получалось. Это отдельная тема, целая эпопея, на которой владыка, я думаю, подорвал свое здоровье, – так он сильно переживал за этот вопрос. К началу учебного 1990 года нам так и не удалось открыть семинарию. Когда Святейший патриарх Алексий II прислал телеграмму, в которой поздравлял учащих и учащихся с началом учебного года, владыка с огорчением послал Святейшему ответ, в котором говорил: «Нет, Ваше Святейшество, ни учащих, ни учащихся. К великому нашему прискорбию, нет у нас пока даже здания под семинарию».

Конечно, владыка не собирался сдаваться и руки не опускал. Сильный это был человек. И мы продолжили работу по возрождению семинарии с удвоенной силой.

Тогда еще квартиры в Саратове я не имел, семья оставалась в Волгограде, а меня владыка пригласил жить в своем архиерейском доме. Для этого мне выделили комнату на втором этаже с отдельным входом. Но обедал я всегда вместе с архиепископом Пименом.

Владыка Пимен был необыкновенным человеком, уж сколько я архиереев за четверть века служения в Церкви ни встречал, ни с кем сравнить его не могу. В нем удивительным образом сочетался интеллигент той эпохи, когда это понятие не было опошлено советским периодом, и в то же время это был современный человек, в лучшем понимании этого слова. Это был человек добрый и необыкновенно внимательный ко всем окружающим его. Некоторые черты его характера умиляли нас и приводили буквально в восторг. Общение с ним доставляло истинное удовольствие. Кроме епархиальных и богослужебных дел, подлинный интерес он проявлял только к двум вещам: книгам и классической музыке. В остальном он был полный бессребреник. (После его смерти остались только библиотека, большую часть которой он подарил семинарии, и три тысячи редчайших грампластинок с записями классической музыки.) Ему было совершенно безразлично, во что он был одет, лишь бы это было чистым и удобным. Он совершенно не был привередлив в пище: что приготовят, то он и ел. Когда он одевался в цивильное, то независимо от времени года его голову украшал серый берет, под который он прятал длинные волосы. А так обычной его одеждой был старенький шелковый подрясник, обязательно подпоясанный широким пояском, завязанным почему-то сзади нелепым бантом из шелковых ленточек, но это все его совершенно не беспокоило. Владыка быстро мог переходить от одного настроения к другому, все это было написано на его лице. Если он чему-то радовался, то лицо его сияло, как у ребенка. С близкими людьми он мог себе позволить и обижаться, как ребенок. В общении с посторонними вел себя как истинный дипломат, светские, совершенно далекие от Церкви люди приходили просто в восторг от общения с ним и долго потом вспоминали, какой замечательный человек – владыка Пимен. А уж как он ходил, это надо было видеть. До встречи с владыкой я считал себя самым быстрым ходоком. Но когда мне случилось ходить с владыкой по магазинам (конечно, только книжным, в других он не бывал), я, которому не было сорока, не мог поспеть за человеком, доживающим седьмой десяток лет. Мне в буквальном смысле приходилось поспевать за ним чуть ли не вприпрыжку. Когда он садился в автомобиль, чтобы ехать на какой-нибудь дальний приход, всегда брал с собою кипу свежих газет. Он их быстро просматривал и перекидывал нам на заднее сиденье со словами:

– Читайте, просвещайтесь.

Едва мы успевали развернуть одну газету и углубиться в ее изучение, как в нас с этими же словами летела вторая газета. Когда он откидывал нам последнюю газету, то включал в магнитофоне какую-нибудь кассету с классической музыкой, и тут начинался для меня экзамен.

– Отец ректор, скажите нам, пожалуйста, что это за произведение исполняется и кто его автор?

Бессменный водитель архиерея, он же старший иподиакон Иван Павлович Бабин, незаметно подсовывал мне коробку от кассеты, на которой были написаны названия произведений. Я делал вид, что задумался, потом, как бы неуверенно, говорил:

– Боюсь ошибиться, владыка, но, по-моему, это Чайковский, концерт для фортепиано с оркестром номер один, си бемоль мажор.

Владыка удивлялся, хвалил и спрашивал о следующем произведении. Я снова отвечал. Владыка приходил в восторг и говорил сидящим в машине:

– Вот видите, не зря я ходатайствовал за назначение отца Николая ректором семинарии.

Кроме книг и музыки у владыки Пимена были три спортивных увлечения: он был страстный грибник, а в минуты отдыха любил играть в городки или в бильярд. Как мы ни старались, но больше, чем владыка, грибов никому набрать не удавалось.

После сбора владыка заставлял пересчитывать грибы поштучно, а потом говорил с радостью:

– В прошлом году в это время у меня был рекорд триста сорок два гриба, а в этом – триста пятьдесят восемь.

С азартом он играл и в городки, обычно в лесу, после сбора грибов. В этом он тоже был мастером, и обыграть его было трудно. А вот в бильярд хоть он играл и неплохо, но иногда мне удавалось его обыгрывать, тогда он искренне этому огорчался.

Одной из характерных черт владыки Пимена была его пунктуальность и точность. По нему можно было сверять часы. Если служба назначена на девять часов, то, будьте уверены, ровно в девять ноль-ноль его машина подкатывала к порогу храма, ни минутой раньше, ни минутой позже. Если Иван Павлович подъезжал на минуты три раньше, что бывало крайне редко, то владыка просил его сделать лишний круг, с тем чтобы подъехать минута в минуту. За все годы служения под его архиерейским омофором мне ни разу не удалось видеть владыку опаздывающим на какое-нибудь мероприятие. Если обед в двенадцать, то нельзя приходить даже минутой позже. Поэтому я приходил минут за пять до обеда и проходил в зал рядом со столовой. Владыка обычно сидел тоже в зале и просматривал какие-нибудь бумаги, делая пометки. Я тоже садился в кресло, брал журнал или газету и читал. Компанию нам обычно составлял архиерейский кот Мурзик. Это был пушистый серый кот, любимец владыки, жирный и наглый. Словно он понимал, что находится под особым покровительством архиерея. Ровно в двенадцать владыка вставал и приглашал меня к столу. Я шел первый, затем заходил владыка и я читал молитву, он благословлял стол – и уж тут не зевай: другой особенностью владыки Пимена было то, что он быстро ел, ну прямо как метеор. А доев все, начинал подтрунивать:

– Вы кушайте, отец Николай, кушайте, не торопитесь, я подожду.

Я, конечно, торопился, и по озорным искоркам в глазах владыки было видно, что это его забавляет.

Однажды, Великим постом, архиепископ Пимен приболел. Ради болезни владыки приготовили рыбные котлеты. Большой продолговатый стол накрывали для нас с двух его противоположных концов. Я вхожу в столовую, как обычно, первым и вижу, как наглый, жирный архиерейский кот прыгает на стол и стягивает с тарелки владыки Пимена его рыбную котлету. У поварихи, тут же стоящей, глаза округлились от ужаса. Но, к ее чести, надо заметить, она не растерялась и мгновенно поменяла наши тарелки буквально за секунду до прихода архиерея. Мы помолились, владыка благословил стол, а потом с недоумением обратился к поварихе:

– Скажите, пожалуйста, а почему у меня котлета, а у отца Николая одна только гречка?

Повариха отвечает:

– Простите, владыка, но ваш Мурзик стащил котлету.

Тут владыка весь расплылся в блаженной улыбке и говорит мне:

– Вот видите, отец Николай, в доме архиерея даже кот ученый, знает до тонкости церковные каноны. Ведь я – болящий, для меня пост ослабляется, а вы – здоровый, значит, вам котлета не полагается, и он, чтобы вы не нарушали устав, у вас ее стащил. Какой ты, Мурзик, у меня умный. Надо поощрить котика свежей рыбкой, – обратился владыка уже к поварихе.

– Поощрим, владыка, обязательно поощрим.

Вокруг приезда членов императорского царственного дома Романовых было много шума и суеты. Они плыли вниз по Волге на теплоходе, заходя во все города, где их торжественно встречали.

В Саратов они прибыли в праздник Святой Троицы. Архиепископ Пимен уже отслужил Божественную литургию в кафедральном соборе, который стоит недалеко от речного вокзала. После службы он вместе с сонмом духовенства вышел на причал встречать великую княгиню и ее сына великого князя Георгия. Когда причалил теплоход и отыграл оркестр, владыка (сам потомственный дворянин) произнес приветственную речь, в которой обращался к его высочеству великому князю Георгию как к наследнику императорского престола. Затем все вместе пошли пешком к собору, чтобы там отслужить благодарственный молебен о здравии Императорского дома Романовых. Владыка, беседуя по дороге с великой княгиней, шел впереди нас. За ними шел я рядом с великим князем Георгием, по другую сторону от великого князя шел настоятель кафедрального собора митрофорный[198]протоиерей Евгений Зубович. Он обратился к великому князю с вопросом:

– А сколько тебе лет?

Тот ответил:

– Двенадцать.

Одной из особенностей архиепископа Пимена было то, что он ко всем без исключения, начиная от митрофорного протоиерея и заканчивая уборщицей, обращался только на «вы». Уж не знаю, как он услышал вопрос отца Евгения, ведь кругом была большая шумная толпа народа, тем более сам владыка в это время разговаривал с великой княгиней, но только он все равно услышал.

Мы проводили великих князей в дальнейшее путешествие, а на следующий день служили с архиереем в Духосошественском соборе[199] на престольный праздник. Вот сидим мы после службы за праздничным обедом, вдруг владыка говорит:

– Как же вы смели, отец Евгений, обратиться к великому князю на «ты»? Что о нас подумают в Европе: если здесь митрофорные протоиереи такие бескультурные, то об остальных гражданах и вовсе говорить не приходится?!

Отец Евгений весь смешался.

– Да я, владыко, да я…

– Да что вы, отец Евгений? Вот представьте себе такую картину: лет через десять приедет в Саратов император России Георгий I и спросит нас: а где тот батюшка, который мне тыкал? А мы, чтобы отвести от себя гнев, скажем: «Ваше императорское величество, не извольте гневаться, вот его могилка».

Тут все как грохнули смехом и долго не могли успокоиться. Владыка сам смеялся до слез. Отец Евгений вначале растерянно вертел головой, а потом и он стал смеяться, да, по-моему, громче всех.

Как я поступал в духовную семинарию

Мысль поступить в семинарию у меня возникла в армии. Служил я в стратегических ракетных войсках в Белоруссии. Куда ни глянь, за территорией военного городка только лес и болота. Поскольку я в часть прибыл из «учебки» уже в звании сержанта, то был назначен командиром отделения. А времени у ракетчиков хоть отбавляй. Для меня это была просто находка. Я зарывался в армейскую библиотеку и читал, читал, читал. Читал в основном русскую классику. Решил прочесть все, что не охватывала школьная программа. Больше всего меня поразил Достоевский. Его романы, особенно «Братья Карамазовы», «Бесы», стали для меня первыми учебниками богословия. Достоевский по-настоящему пробудил во мне интерес к религии. С этого началось мое богоискательство. Я жаждал как можно больше узнать о православной вере. Но где в армии, да еще в советское время, можно было узнать о религии? О жизни Христа я узнал, прочитав Гегеля. Но больше всего знаний о христианских догматах и Церкви я почерпнул, читая атеистическую литературу. Ее в армейской библиотеке было предостаточно. Заведующий библиотекой как-то мне сказал:

– Товарищ сержант, что это вы так много атеистической литературы читаете? Смотрите, как бы верующим не стали.

Он прямо как в воду глядел. «Словарь атеиста» стал для меня первым учебником христианской догматики. Открываем на букву «В» – «Вознесение», далее рассказывается, что это такое. Я аккуратно выписывал в тетрадку описание этого события и какое значение оно имеет для христиан, а всю нелепую атеистическую критику отбрасывал как ненужный сор. Таким образом я узнал практически все главные догматы Церкви. В этом же словаре я наткнулся на слово «семинария», где пояснялось, что в переводе с греческого это означает «рассадник», что это учебное заведение Московской Патриархии, где готовят священников и преподавателей богословия. Здесь же, в словаре, говорилось, что в настоящее время на территории Советского Союза действуют три семинарии: Московская, Ленинградская и Одесская. Для меня это открытие было просто радостным потрясением. Я выпилил из медной пластинки нательный крестик и носил его в нагрудном кармане. Появилась потребность молиться Богу, но поскольку я не знал никаких молитв, то, уходя за ограждение из колючей проволоки в лес, молился Богу примерно так: «Господи, помоги мне, наставь меня на правильный путь», – и что-то в этом роде.

У меня появилась мечта учиться в духовной семинарии, для того чтобы потом посвятить свою жизнь борьбе с безбожием и атеизмом. Но когда я в 1975 году демобилизовался из рядов Советской армии, меня увлекла другая стезя. Дело в том, что до армии я мечтал быть моряком, а когда вернулся из армии в ноябре, то как раз был объявлен дополнительный набор в Куйбышевский речной техникум на судоводительское отделение. Мой родственник дядя Миша посоветовал поступать сразу на третий курс, и меня это соблазнило. Я успокоил себя мыслью, что, будучи штурманом или даже капитаном, смогу оставаться верующим человеком. Но, проучившись в речном техникуме три месяца, я понял, что сделал ошибку. К изучению навигации и высшей математики у меня совершенно не лежала душа, тянуло к философии, истории и богословию. Я решил бросить техникум, чтобы готовиться к поступлению в семинарию. Посоветовался со своей бабушкой, Чащиной Музой Николаевной, как быть. Моя бабушка была мудрым человеком, она мне сказала: «Не торопись, внучок, я все разузнаю» – и написала о моем желании своей двоюродной сестре, бабе Нине, которая служила псаломщицей в одной из станиц Ростовской области. Оттуда вскоре мне пришла бандероль с журналом Московской Патриархии, где были напечатаны правила поступления в духовную семинарию и все молитвы, которые надо было учить к экзаменам. Я очень обрадовался и решил ехать в Москву: там устроиться на работу, ходить в церковь и готовиться к экзаменам. Решение ехать именно в Москву созрело вот по какой причине. Как только я вернулся из армии домой, сразу пошел в Казанскую церковь города Тольятти, чтобы исповедоваться и причаститься. По своей тщеславной наивности я посчитал, что, как только приду, священники мне уделят особое внимание, ведь не так часто молодые люди приходят в храм. Действительно, храм заполняли в основном пожилые женщины и несколько стариков. Исповедь проводил пожилой священник. Вначале он что-то говорил народу, призывая его покаяться в своих грехах. Потом к нему стали подходить люди, он каждому покрывал епитрахилью голову и читал над ним разрешительную молитву. Когда я подошел к нему, то хотел исповедовать грехи за всю свою жизнь, но батюшка, не выслушав меня, сразу накинул мне на голову епитрахиль и сказал: «Прощаю и разрешаю…»[200]

Я отошел недовольный и поделился своими сомнениями с рядом стоящей женщиной. Она подошла к батюшке и попросила его исповедовать меня. Тот махнул рукой, мол, чего ему надо, я уже исповедовал его. Но женщина оказалась настырной, и меня подпустили второй раз. В этот раз батюшка выслушал мою исповедь полностью. После причастия я вышел из храма радостный, но в душе оставалось какое-то неудовлетворение. «Наверное, в тольяттинской церкви все священники такие невнимательные, – подумал я, – ничем они мне не помогут». Вот почему у меня появилось желание перебраться в Москву.

Когда мама узнала о моем решении бросить техникум и ехать в Москву, то так огорчилась, что даже всплакнула. Я спросил ее, почему она так расстраивается и почему против моего поступления в семинарию. Она ответила: «Да разве я, Коленька, против твоего поступления в семинарию? Только хочу, чтобы ты вначале светское образование получил, а уж потом поступай куда хочешь». Я стал разъяснять, что не хочу терять драгоценное время и обманывать государство, учась за его счет, если собираюсь идти служить в Церковь. А мама говорит: «Я боюсь, сынок, что ты пойдешь по этому пути, обязательно встретишься с какой-нибудь несправедливостью, разочаруешься и уйдешь из Церкви, а профессии у тебя никакой нет». Я отвечал, что прекрасно понимаю, что люди несовершенные, в том числе и я. Потому иду в Церковь, чтобы самому лучше стать и другим по возможности помочь, и ни в чем разочаровываться не собираюсь. За меня вступилась бабушка: «Отпусти ты его, дочка, не пропадет парень. Может, это его дорога».

В апреле 1976 года я выехал в Москву, завербовавшись на строительство олимпийского комплекса по своей специальности – отделочника. В кармане у меня было тридцать рублей, а в голове кружились самые радужные надежды.

Москва встретила нас, лимитчиков, не очень гостеприимно. Поселили в общежитии, временно, в комнате для приезжих. Забрали паспорта, пообещав вскоре все устроить. Устройство наше затянулось. В комнате для приезжих – сквозняки. Короче, я простыл и разболелся окончательно. Как помню, проснулся в субботу утром, голову от подушки еле поднял. Озноб бьет, температура тридцать девять. Один в огромном многомиллионном городе. Ни родных, ни знакомых. К тому же всего пятнадцать рублей осталось на жизнь. Тоска на меня напала. Потом говорю себе: «Стоп, что это я раскисаю. Я же не один, со мной Бог, Который меня сюда привел». Вспомнил, как в атеистической литературе насмехались над верующими за то, что они верят в возможность исцеления от мощей святых угодников. Значит, думаю, действительно исцеляются, раз так безбожники злопыхают. Где же, думаю, мне мощи святые найти? Вспомнил тут про преподобного Сергия Радонежского, о котором читал в историческом романе Бородинского «Дмитрий Донской». Решил ехать в Загорск, в Троице-Сергиеву лавру, исцеляться от мощей праведника. Узнал, как добраться до Загорска, и, несмотря на свое болезненное состояние, тронулся в путь. Когда приехал на станцию в Загорск, думаю, надо спросить кого-нибудь, как пройти в лавру. Но тут одолела меня юношеская стыдливость, мне казалось, что если я буду спрашивать про монастырь, то надо мной будут смеяться: «Такой молодой, и в Бога верит». Пошел сам наугад, вышел к лавре, обрадовался. Зашел в лавру и озадачился: где же здесь гробница с мощами преподобного Сергия Радонежского? Опять стесняюсь подойти спросить. Решил сам искать. Зашел в один большой храм, а там люди подходят к монахам, крест целуют, подошел и я. После того как приложился ко кресту, мне стало намного легче. Пошел дальше на поиски. Зашел в небольшую беленькую церковь, мне внутренний голос говорит: «Здесь лежат мощи преподобного Сергия Радонежского». Покупаю большую свечку и прохожу дальше в полумрак собора. Вижу, стоит гробница под серебряным балдахином, а рядом монах что-то читает. А люди все по очереди подходят к гробнице, крестятся, кланяются и прикладываются. Сначала я постоял, присматриваясь, как они это делают, а потом и сам пошел. Встал на колени перед ракой преподобного да забыл, для чего сюда пришел. Стал просить преподобного не об исцелении, а о том, чтобы он меня принял в число учащихся семинарии. Приложившись к святой раке, пошел к выходу. Когда я проходил через двери храма, с меня как будто мокрая тяжкая шуба свалилась. Стало так легко, радостно. Болезнь мгновенно куда-то исчезла. Я забыл даже поблагодарить Преподобного за исцеление, а почему-то опрометью бросился из лавры и поехал в Москву.

С понедельника все дела мои пошли гладко, как по маслу. Нас поселили в общежитие, при этом мне досталась отдельная комната, выдали деньги и определили трудиться в бригаду плиточников.

Теперь для меня настала другая проблема: как выбрать храм, куда я буду постоянно ходить и где должен буду получить рекомендацию для поступления в семинарию. Нужно заметить, что даже в советское время в Москве было более сорока действующих церквей. Я стал присматриваться к храмам. Примечу какой-нибудь храм, вроде недалеко от станции метро, но почему-то не могу переступить его порог. Мне все кажется, что старухи меня неприветливо встретят: не туда встал, не то делаешь. В общем, ощущение, что это не мой храм. Так я перебрал несколько храмов, но ни на одном не остановился. Тогда я стал молиться Богу: «Господи, укажи мне мой храм».

Ехал я как-то раз с работы в троллейбусе и, заснув, проспал свою остановку. Выскочил на следующей, а передо мной – маленький уютный храм. Звонят колокола, призывая к службе, и народ идет. Пошел и я вместе с ними. Как зашел, так и понял: вот он, мой храм.

Так стал я прихожанином храма Иоанна Предтечи, где настоятелем был протоиерей Николай Ведерников.

Мне повезло, отец Николай был прекрасным проповедником. Многие из его проповедей запомнились мне на всю жизнь. В этом же храме я познакомился с замечательной интеллигентной семьей Волгиных, так много давших моему духовному развитию. Анатолий Волгин, замечательный иконописец, трудился в этом храме чтецом, а его очаровательная умная жена Нина Александровна Волгина – искусствовед, также принимала активное участие в церковной жизни столицы. Это было главное мое везение, ради которого, я думаю, Господь благословил мне этот храм. Первой в храме на меня обратила внимание баба Валя. Она стала приглашать меня к себе домой и обучать читать по-церковнославянски, завершил мое обучение Анатолий Волгин (ныне протоиерей). Это были прекрасные, незабываемые времена, которые Господь дарует всем вновь приходящим к Нему. Когда в Москву приехала мама, я чувствовал себя уже очень уверенно в церковной среде и готовился поступать в семинарию на следующий, 1977 год. Но Господь промыслительным образом, через приезд матери, изменил мои планы. Я провел маму по самым замечательным местам Москвы и повез ее в Троице-Сергиеву лавру. Приложившись к преподобному, я стал ждать около выхода маму.

Придя от святой раки, она сказала:

– Коля, я подумала, почему бы тебе не поступать в этом году в семинарию?

Я засмеялся:

– Что ты, мама? То была против, а сейчас говоришь – поступать, да еще в этом году. Я ведь молитву «Отче наш» впервые узнал в этом году, куда уж мне. Дай Бог хотя бы к следующему году быть готовым.

– Ты знаешь, – задумчиво сказала мама, – когда я стояла около святых мощей преподобного Сергия, мне кто-то сказал, чтобы ты поступал в этом году. Вот тебе мое материнское благословение – поступай именно в этом году.

– Хорошо, мама, раз так благословляешь, значит, буду поступать, – согласился я.

Мама улетела, а я, сдав в канцелярию семинарии документы, стал усиленно готовиться к вступительным экзаменам.

Когда я подошел к отцу Николаю за рекомендацией для поступления в семинарию, то, уйдя в алтарь, он через несколько минут вынес мне листок бумаги, на котором было написано: «Агафонов Н. В. регулярно в течение года посещал богослужения в праздничные и воскресные дни. Протоиерей Н. Ведерников».

Я думаю: ну и рекомендация! А когда приехал на экзамены в семинарию, совсем пал духом. Столько абитуриентов со всего Советского Союза понаехало! Все ребята подготовленные, не первый год в церкви прислуживают. Иподиаконы архиереев ходят особняком, такие важные. «Господи, куда же я попал, простой рабочий паренек?» А потом подумал: «Что это я заранее расстраиваюсь, не поступлю в этом году, на следующий год буду поступать. Не поступлю в следующем году, снова буду пытаться». От этого решения мне сразу стало легко и весело на душе. Хожу каждый день к преподобному Сергию и молюсь. На собеседовании с ректором, архиепископом Владимиром (Сабоданом, ныне митрополит Киевский), когда он меня спросил, что я люблю читать, то я назвал своим любимым писателем Достоевского. Это очень понравилось владыке ректору, и он со мной еще минут десять разговаривал о Достоевском.

Ребята спрашивают:

– Что это ты так долго у ректора делал?

Я говорю:

– Обсуждали богословские аспекты в произведениях Достоевского.

Они смеются:

– Ну ты, Агафонов, заливать мастер!

После сдачи экзаменов сидим в семинарской столовой, а у самих от волнения аппетит пропал, знаем, что после обеда списки поступивших вывесят. Мне ребята два пальца показывают.

Я думаю, что это может значить? Неужто двойку получил? Вроде бы не должно, все же экзамены сдал неплохо.

Бежим наверх списки смотреть. Прочитал весь список, но своей фамилии не нашел. Потом другой список просмотрел, где кандидатов отмечают, которых могут в течение года вызвать на место отчисленных семинаристов, и там меня нет. Отошел огорченный. Мне друзья кричат: «Агафонов, ну куда ты смотришь? Вот твоя фамилия. Тебя сразу во второй класс зачислили».

Точно, подхожу и вижу небольшой списочек зачисленных во второй класс. Моя фамилия – там.

Дивны дела Твоя, Господи.

Историческое событие

Наступил 1988 год, тысячелетний юбилей Крещения Руси. В воздухе носилось чувство перемены в отношении к Церкви в нашем безбожном государстве. Во всяком случае, пресса стала активно муссировать тему: отмечать или не отмечать эту дату? Большинство выступлений было за то, чтобы не отмечать: мол, это дело церковников, а государству до таких событий, как Крещение Руси, по барабану.

Вдруг, как гром с ясного неба для наших властей, международная организация ЮНЕСКО принимает решение праздновать Крещение Руси как событие всемирного значения в ста странах мира. Тут сразу в Кремле зачесались, и чаша весов стала склоняться в пользу участия государства в праздновании юбилея.

То ли в феврале месяце, то ли в другое время – сейчас точно не помню – выхожу я под вечер из регистратуры Казанского собора во двор, подходят ко мне трое молодых людей и спрашивают: где можно увидеть отца настоятеля? В это время вышел настоятель, протоиерей Алексей Машенцев, и я его подвел к ним.

– Какие проблемы, молодые люди? – спрашивает он.

– Мы хотим пригласить вас в научно-исследовательский институт сельского хозяйства, – отвечают они, – чтобы вы выступили в нашем молодежно-дискуссионном клубе.

А надо оговориться, что публичное выступление священника вне стен храма было запрещено законом. За это можно было лишиться регистрации уполномоченного, тогда уж ни в какой епархии Советского Союза не устроишься. Отец Алексий это прекрасно знал, поэтому он, дипломатично сославшись на нехватку времени, отказал молодым людям. Те отошли явно огорченные. Не меньше их расстроился и я – такая возможность, о которой мы и мечтать не могли. И я решился – была не была. Дождавшись, когда отойдет отец Алексий, я догнал молодых людей и говорю:

– Я тоже священник и могу у вас выступить.

Они обрадовались, обступили меня. Я спрашиваю:

– На какую тему я должен выступать?

– На тему тысячелетия Крещения Руси, – отвечают они.

Я еще им один вопрос задал, который меня все же волновал:

– С руководством вашего института этот вопрос согласован?

Они беспечно махнули рукой:

– А зачем? Сейчас гласность и перестройка.

– Хорошо, – говорю я, – это ваши проблемы, имейте только в виду, что со своим начальством я этот вопрос буду согласовывать.

– Согласовывайте с кем хотите, – отвечают они. На этом мы и разошлись, предварительно договорившись о времени моего прихода.

Я действительно решил подстраховаться и пошел в областную администрацию к уполномоченному по делам религии за разрешением. Надо отдать должное, что на уполномоченных Волгограду везло. Волгоградская область была, наверное, единственной, где строились сразу три храма: в селе Ахтуба, в городе Фролово и в городе Михайловка. Естественно, такого просто не могло быть без участия уполномоченных. Так, например, в Саратовской области, где была основная кафедра архиепископа, не могли добиться строительства хотя бы одного храма, потому что уполномоченный там был, по выражению многих, «сущий зверь». Если он увидит в городе идущего ему навстречу священника, то непременно перейдет на другую сторону улицы, лишь бы не здороваться: так он ненавидел священников. В Волгограде в то время был уполномоченным Бунеев Юрий Федорович, бывший моряк-подводник. Несмотря на то что он был недавно назначен на эту должность, он уже успел завоевать у духовенства глубокое уважение. В нем не было никакого чванства и зазнайства. В общении он был прост, искренен и доступен, любил пошутить, прекрасно пел и был человеком начитанным. Мы с ним сразу сошлись на почве любви к книгам. Он мне помог купить тогда страшно дефицитную двухтомную энциклопедию «Мифы народов мира». Юрия Федоровича я повстречал в коридоре администрации, он куда-то спешил, и я на ходу стал объяснять ему ситуацию. Не знаю, насколько он вошел в ее суть, только он махнул рукой: иди, мол, если зовут.

Я тщательно подготовился к выступлению и в назначенное время пришел к институту. У входа меня встретил комсорг института, какой-то весь растерянный.

Поздоровались, он говорит:

– Ой, батюшка, что тут было! Как узнали о вашем намечающемся выступлении, все начальство на ушах который день стоит. Звонят постоянно, то из КГБ, то из райкома, то из горкома партии с одним вопросом: кто вам позволил живого священника пригласить в государственное учреждение?

Тут я не удержался и вставил реплику, перефразировав известную американскую поговорку насчет индейцев: мол, хороший священник – мертвый священник. Комсорг говорит:

– Вы шутите, а мне не до шуток, уже выговор влепили, думаю, этим не отделаюсь. Но отменять уже поздно, объявления висят, все в институте знают, в актовом зале народу собралось – не протолкнуться, а вас начальство просит предварительно к ним в кабинет зайти.

Поднимаемся мы на лифте, заходим в просторный кабинет, вижу: ходят по кабинету дядечки солидные, жужжат, как потревоженные шмели, а как меня увидели – жужжать перестали, стали подходить здороваться. Комсорг их всех по очереди представляет: это наш директор, это его зам, это парторг института, это профком. Я им руки жму, а сам уж запутался: кто есть кто. Вдруг все расступаются, выплывает дядечка приятной наружности при галстуке, и мне торжественно представляют его:

– А это наш главный религиовед области: Николай Николаевич (фамилию уже, к сожалению, не помню).

Жмет он мне руку: здрасте, мол, тезка ваш и почти что коллега. Директор всех пригласил присесть к столу, и парторг открыл совещание: как, мол, будем проводить встречу, ведь дело необычное, не каждый день священник в институт приходит, какой у нас будет регламент этой встречи? Тут все сразу зажужжали: да, вот именно, какой регламент? Каждый из сидящих произнес этот вопрос, не давая при этом на него ответа. Один я сидел и молчал, и тут все вопросительно посмотрели на меня.

– Какой регламент нужен – я не знаю, мне все равно, дадите выступить – я выступлю.

Тут инициативу в свои руки взял парторг. Он встал и решительно сказал:

– Значит, так, товарищи, вначале выступит Николай Николаевич, затем батюшка, и его выступление снова замкнет Николай Николаевич, – при этом он наглядно продемонстрировал, как это будет, сомкнув с хрустом пальцы обеих рук в замок.

Я представил себя между двумя клешнями огромного краба, который смыкает их на мне, так что мои кости с хрустом ломаются, и содрогнулся. Но, посмотрев на добродушно улыбающегося Николая Николаевича, которому отводилась роль этого ужасного краба, я сразу успокоился. Всем решение парторга пришлось по душе, они вторили ему, как эхо: да, да, батюшка, а замкнет его Николай Николаевич.

Когда мы спустились в актовый зал, там действительно яблоку упасть некуда было, все места были заполнены, и люди толпились в проходах и в дверях. Корреспондент «Волгоградской правды» приютился с блокнотиком на подоконнике. Мы с начальством сели за стол президиума на сцене, и комсорг, открыв встречу, предоставил слово Николаю Николаевичу. Тот встал и давай ругать молодежь, которая проявляет полное равнодушие к истории Отечества.

– Вы только подумайте, – негодовал он, – дата шестисотлетия героической обороны города Козельска прошла незамеченной, трехсотлетие со дня рождения Петра I – великого преобразователя России – тоже прошла без должного внимания.

В конце своей речи он неожиданно вынул из своего портфеля настольный церковный календарь за 1988 год (надо заметить, что в то время это был страшный дефицит: нам, священникам, давали только по одному экземпляру). Потрясая этим календарем, он грозно вопросил зал:

– А кто мне скажет, что празднует Церковь 1 января по новому стилю?

«Господи, – подумал я, – что же там может быть 1 января по новому стилю? Если бы по-старому – там все ясно: праздник Обрезания Господня и память святого Василия Великого. Хоть бы меня не спросил, вот опозорюсь».

Из зала раздались голоса:

– Новый год.

– Нет, не Новый год, по церковному календарю новолетие – 1 сентября. – Он торжествующим взглядом обвел притихший зал и провозгласил: – 1 января Церковь празднует память Ильи Муромца – того, кто, согласно русским былинам, Змею Горынычу головы рубил.

После этих слов он сел, посмотрел на меня: мол, знай наших, – и, нагнувшись, спросил:

– Можно, отец Николай, я ваше выступление на магнитофон буду записывать? Мне это для областного радио надо.

Я в знак согласия кивнул головой. Действительно, 1 января празднуется память преподобного Илии Муромца, монаха Киево-Печерской лавры, который был, по всей вероятности, из города Мурома и мог быть воином княжеской дружины, защитником земли Русской, но при чем здесь Змей Горыныч, я так и не понял, но спрашивать не стал.

Я выступал около часа, обозначив главные исторические вехи Русской Православной Церкви и их значение в жизни нашего Отечества. Начал я издалека, с крещения великой княгини Ольги, и закончил современным состоянием Церкви. Внимание к моему рассказу было предельное – в буквальном смысле пролетевшую муху было бы слышно. Закончив выступление, я сел и с любопытством стал ожидать, как будет меня замыкать в клещи Николай Николаевич, уж если одной клешней был Змей Горыныч, то другой должна быть по логике Баба-яга. Но Николай Николаевич не стал вводить персонажей русских сказок, а сказал просто, что я, мол, изложил все хорошо, но у них несколько другой взгляд на историю Крещения Руси. Русь познакомилась с христианством еще задолго до Крещения при князе Владимире, и мы с Византией еще долго присматривались друг к другу (в этом я с ним согласен), но в чем этот иной взгляд состоит, он так и не объяснил, закончив на этом свое выступление.

После наших выступлений было предложено задавать нам вопросы. Вопросов из зала посыпалось много, но все они были обращены исключительно ко мне, так что мне стало даже неудобно перед главным религиоведом, и если попадался вопрос, который мог входить, по моему мнению, в его компетенцию, я с радостью переадресовывал ему.

Наконец Николай Николаевич сам решил задать мне вопрос.

– А как вы, батюшка, относитесь к борьбе с пьянством, которую бескомпромиссно и последовательно ведет наша партия?

Я высказался положительно за борьбу с пьянством, сославшись на Священное Писание, которое говорит: «Не упивайтесь вином, в нем же есть блуд»[201], но в то же время выразил сомнение по поводу методов этой борьбы, опять же сославшись на авторитет Священного Писания, где говорится: «Доброе вино веселит сердце человека»[202], тем более что Сам Христос совершил Свое первое чудо, превратив воду в вино на свадьбе в Кане Галилейской[203], а не наоборот.

– А сейчас что получается, – продолжаю я, – хочу купить себе бутылочку коньяка, чтобы разговеться на Пасху, но не могу стоять по полдня в очереди. Великим постом не в очереди нужно стоять, а в храме на молитве.

Тут весь зал зааплодировал. Видя такой крен на идеологическом фронте, буквально взвился со своего места парторг:

– А вы верите в коммунизм?

«Вот тебе и на, как говорится, приплыли, – думаю я. – Если сказать прямо, что не верю, то поминай как звали, пришьют антисоветскую агитацию и пропаганду, УК РСФСР, ст. 70, до трех лет лишения свободы». Решил ответить обтекаемо-уклончиво: мол, я могу допустить, что в будущем будет общество, которое добьется таких результатов в сельском хозяйстве и промышленности, что будет изобилие плодов земных, так что каждому – по потребностям и, естественно, от каждого по способностям. Но вот то, что когда-нибудь будет общество, в котором нет Церкви, я допустить даже в мыслях не могу.

– Вы противоречите сами себе! – вскричал парторг. Я не стал вступать с ним в дискуссию, и на этом встреча наша закончилась.

На следующий день позвонил в собор Юрий Федорович и попросил меня зайти к нему. Я пришел, а он смеется:

– Ты что натворил, отец Николай, весь институт разложил своей агитацией, теперь люди требуют, чтобы им Библию дали почитать. Мне тут покою звонки не дают, наверху возмущаются, требуют разобраться, почему попы по государственным учреждениям расхаживают, как у себя в церкви. Но я им сказал, что дал тебе разрешение, так сказать, принял удар на себя.

– Спасибо вам, Юрий Федорович, что заступились, ведь вы могли и отказаться, говорили-то мы с вами в неофициальной обстановке.

– Что же ты думаешь, у одних священников совесть есть? У нас, моряков, честь превыше всего. Скажу тебе по секрету: в Москве готовится встреча руководства страны с руководством Церкви, так что скоро такие выступления священников будут не редкость. Но твое первое, поэтому давай выпьем за это историческое событие. – И он достал из стола бутылочку коньяка.

Действительно, вскоре произошло поистине историческое событие: за «круглым столом» в Кремле Михаил Сергеевич Горбачев встретился с Его Святейшеством, Патриархом Московским и всея Руси Пименом, и отношения государства и Церкви круто изменились.

Но самое интересное, что через два года эта история получила очень необычное завершение. Отучившись два года в Ленинградской духовной академии, я перешел на экстернат и вернулся по просьбе владыки Пимена служить в нашу епархию, так как планировалось открытие в Саратове духовной семинарии и владыка намеревался поручить мне это дело. Я стал снова служить в Казанском соборе. Как-то раз, когда был мой черед совершать Таинство Крещения, наша горластая регистраторша Нина кричит:

– Отец Николай, идите крестить, вас дожидается мужчина.

Вхожу я в крестильню и глазам своим не верю: стоит главный религиовед области Николай Николаевич, держит в руках квитанцию на крещение, свечки и крестик. Я обрадовался ему, как старому знакомому. Он мне говорит:

– Я, отец Николай, подготовился как положено, выучил «Отче наш» и Символ веры наизусть.

Вот такие невероятные истории случаются в обыкновенной жизни.

Чудо в степи

Один, второй, третий толчок, наш «жигуленок» буквально сотрясало от неожиданных порывов ветра. Мы ехали по степной дороге от города Камышина в Саратов. Ветер дул со стороны Волги в правый бок автомобиля. Казалось, что как будто огромные ладони какого-то невидимого великана мягко, но сильно толкают нас в бок, забавляясь автомобилем, как игрушкой. За рулем сидел хозяин машины Сергей Булхов. Находясь с ним рядом, я чувствовал себя спокойно, так как знал: машина в надежных руках опытного профессионала. Сергей работал водителем такси в Волгограде. Старую двадцать четвертую «Волгу» с шашечками, на которой он трудился, можно было нередко видеть возле Казанского собора, куда он приезжал на службу. Там мы с ним и познакомились.

Часто беседуя на богословские темы, я наблюдал, как он возрастал духовно от силы в силу, и радовался за него. Парень он был на редкость сообразительный и умный. Правда, чувствовалось влияние на него индийской теософии[204] с ее йогой, которой, по-видимому, он увлекался до прихода в Церковь, но через это прошли многие неофиты[205]. Я дал ему книгу по исихазму[206] и умной Иисусовой молитве: она стала его настольной книгой. Решил свозить его в Саратов, чтобы представить архиепископу Пимену как возможного кандидата к рукоположению во священника. В Саратов поехали на машине. Если бы мы знали, что с нами может приключиться, то непременно бы сели на поезд. Теперь вот мчимся по заснеженным степям Поволжья, и чувство беспокойства невольно охватывает наши души.

До Камышина мы добрались благополучно, надеясь, что и дальнейший путь у нас протечет так же гладко. Но в этом мы жестоко ошиблись. Вслед за порывами ветра посыпал снег. Сергей обеспокоенно произнес:

– Как бы нам, отец Николай, не пришлось в степи ночевать. Может, повернем назад?

– Обидно, – говорю я, – больше половины дороги проехали. Может, распогодится и, даст Бог, доедем.

Сумерки спустились быстро. Дорога то ныряла вниз затяжным спуском, то поднималась вверх. Когда мы поднялись на очередной холм, перед нами открылась картина: множество огней вдали вереницей уходили за горизонт. Подъехав поближе, увидели, что это были большегрузные «КамАЗы» с прицепами. Мы вышли из машины, спросили: почему все стоят? Водитель крайнего грузовика, матерясь через каждое слово, объяснил нам, что дальше дороги нет, все занесено, и они будут ждать до завтра прибытия тракторов.

Про нас он вообще сказал, что мы ненормальные, что, когда вернемся домой, нам надо сходить к психиатру провериться. Мы повернули и поехали назад, в Камышин. Снег все усиливался. Ветер лепил в нас такие хлопья, что стеклоочистители едва справлялись. Видимость ухудшилась до того, что ехали почти что на ощупь. В некоторых местах дорога была перенесена снежными заносами. Эти заносы все чаще стали встречаться нам на пути, и Сергей их таранил, пробивая на скорости. После одного из таких таранов автомобиль развернуло поперек дороги, так что носом он уперся в один сугроб, а сзади его подпер другой сугроб.

– Все, отец Николай, кажется, мы с вами, как говорится, приплыли: ни взад ни вперед, – сказал обреченно Сергей.

Мы вышли из машины. Сильный порыв ветра сорвал с меня меховую шапку и, зловеще свистя, унес ее в снежные дали. На Сергее была лыжная шерстяная шапочка, которую он натянул до самых глаз. Я залез в машину, вытащил из портфеля скуфью и водрузил ее поглубже на свою голову. Рассчитывая от дома до Епархиального управления ехать в теплых «Жигулях», я не удосужился надеть зимние ботинки, вырядившись в демисезонные туфли.

Через два часа нашу машину занесет снегом полностью, если мы не выберемся куда-нибудь на пригорок, где продуваемое открытое пространство и снегу не за что задерживаться.

– Уходить куда-то в степь искать селение – тоже верная смерть, – подытожил Сергей, скептически глянув на мои ботиночки.

Мы стали ногами отгребать снег от машины и рывком, поднимая задок, старались закинуть его влево. Несмотря на неимоверные усилия, за один раз нам удавалось продвинуть машину на один-два сантиметра. Окончательно выдохнувшись и задубев, мы садились в машину, включали двигатель и отогревались. Затем вновь продолжали свою работу. Ценой огромных усилий нам удалось развернуть машину так, что можно было ехать вперед. Проехав немного вперед, мы увидели чистую, ровную площадку дороги и остановились на ней. Здесь же стоял кем-то брошенный «газон» с будкой, закрытой на висячий замок.

– Тут будем стоять до утра, – сказал Сергей, – там видно будет. Но у нас, батюшка, другая проблема, и очень серьезная. Бензин на исходе, когда закончится, мы тут окочуримся с холоду. Помощи, по-видимому, ждать неоткуда, трактора подойдут сюда только днем. Так что можно писать завещание родным и близким.

При этих словах мне почему-то припомнилась песня про ямщика, который, замерзая в степи, отдает последний наказ товарищу. Мы очень любили с друзьями петь эту песню во время праздничных застолий. Распевая ее протяжно, не спеша, наслаждались гармоничным созвучием разных голосовых партий. Когда мы пели ее в теплом уютном доме, смерть ямщика казалась такой романтичной, умилительногрустной. Но теперь, когда сплошное белое марево бушевало над нами и вокруг нас, заслоняя весь Божий мир, так что реальными казались только этот буран и снег, мне петь нисколько не хотелось. И умирать, когда тебе вскоре должно исполниться только тридцать три, тоже не хотелось.

– Ты знаешь, Сергей, нам с тобой надо молиться святому Николаю Угоднику, ибо спасти нас может чудо, а он – Великий Чудотворец.

И для убедительности я рассказал про чудо святителя Николая, которое он сотворил в 1978 году. Я тогда еще служил в Тольятти диаконом и один раз, отправляясь в Москву на экзаменационную сессию, безнадежно опаздывал на поезд. Когда я сел в такси, до отправления поезда оставалось пять минут, а ехать до вокзала минимум двадцать минут. Тогда я взмолился своему небесному покровителю, чтобы он сотворил чудо. Чудо произошло: когда мы приехали на вокзал, поезд стоял там двадцать минут из-за того, что у него заклинило тормозные колодки. За неявку на сессию мне грозило самое большое – отчисление из семинарии, а теперь на кону стояли наши жизни. После моего рассказа стали мы с Сергеем усердно молиться Николаю Чудотворцу. Из снежной пелены выплыла огромная машина – трехосный «Урал» – и остановилась. Мы стали водителю объяснять нашу проблему. Он молча протянул нам двадцатилитровую канистру бензина. Когда я подавал ему пустую канистру назад, то спросил его:

– Скажи, добрый человек, как хоть твое имя, чтобы мы могли помянуть тебя в молитвах.

Уже отъезжая, он крикнул в приоткрытую дверцу:

– Николаем зовут.

«Урал» растаял за снежной завесой, а я еще долго стоял, не в силах прийти в себя от случившегося.

Утром буран успокоился, Сергей надел на задние колеса цепи, и мы, пробившись до Камышина, благополучно возвратились в Волгоград.

Погиб при исполнении

Некриминальная история

Нет больше той любви,

как если кто положит душу свою

за друзей своих.

Евангелие от Иоанна 15:13




И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, – скажет, – и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники[207]!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголют премудрые, возглаголют разумные: «Господи! Почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому их приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…»

Ф. М. Достоевский Преступление и наказание


Было уже десять часов вечера, когда в епархиальном управлении раздался резкий звонок. Только что прилегший отдохнуть Степан Семенович, ночной сторож, недовольно ворча: «Кого это нелегкая носит?», шаркая стоптанными домашними тапочками, поплелся к двери. Даже не спрашивая, кто звонит, он раздраженно крикнул, остановившись перед дверью:

– Здесь никого нет, приходите завтра утром!

Но за дверью бесстрастный голос ответил:

– Срочная телеграмма, примите и распишитесь.

Получив телеграмму, сторож принес ее в свою каморку, включил настольную лампу и, нацепив очки, стал читать: «27 июля 1979 года протоиерей Федор Миролюбов трагически погиб при исполнении служебных обязанностей, ждем дальнейших указаний. Церковный совет Никольской церкви села Бузихино».

– Царство Небесное рабу Божьему отцу Федору, – сочувственно произнес Степан Семенович и еще раз перечитал телеграмму вслух. Смущала формулировка: «Погиб при исполнении…» Это совершенно не клеилось со священническим чином.

«Ну там милиционер или пожарный, в крайнем случае сторож, не приведи, конечно, Господи, это еще понятно, но отец Федор?» – пожал в недоумении плечами Степан Семенович.

Отца Федора он знал хорошо, когда тот еще служил в кафедральном соборе. Батюшка отличался от прочих клириков собора простотой в общении и отзывчивым сердцем, за что и был любим прихожанами. Десять лет назад у отца Федора случилось большое горе в семье – убит был его единственный сын Сергей. Произошло это, когда Сергей спешил домой порадовать родителей выдержанным экзаменом в медицинский институт, хотя отец Федор мечтал, что сын будет учиться в семинарии.

– Но раз выбрал путь не духовного, а телесного врача, все равно – дай ему Бог счастья. Меня будет на старости лечить, – говорил отец Федор Степану Семеновичу, когда они сидели за чаем в сторожке собора. Тут-то их и застала эта страшная весть.

По дороге из института увидел Сергей, как четверо парней избивают пятого прямо рядом с остановкой автобуса. Женщины на остановке криками пытались урезонить хулиганов, но те, не обращая внимания, уже лежащего молотили ногами. Мужчины, стоявшие на остановке, стыдливо отворачивались. Сергей, не раздумывая, кинулся на выручку. Кто его ножом пырнул, следствие только через месяц разобралось. Да что от этого проку, сына отцу Федору уже никто вернуть не мог.

Сорок дней после смерти сына отец Федор служил каждый день заупокойные обедни и панихиды. А как сорок дней прошло, стали частенько замечать отца Федора во хмелю. Бывало, и к службе приходил нетрезвым. Но старались не укорять, понимая его состояние, сочувствовали ему. Однако вскоре это стало делать все труднее. Архиерей несколько раз переводил отца Федора на должность псаломщика, для исправления от винопития. Но один случай заставил владыку пойти на крайние меры и уволить отца Федора за штат.

Как-то, получив месячную зарплату, отец Федор зашел в рюмочную, что находилась недалеко от собора. Завсегдатаи этого заведения относились к батюшке почтительно, ибо по своей доброте он потчевал их за свой счет. В тот день была годовщина смерти сына, и отец Федор, кинув на прилавок всю зарплату, приказал угощать всех кто пожелает весь вечер. Буря восторгов, поднявшаяся в распивочной, вылилась в конце пьянки в торжественную процессию. С соседней строительной площадки были принесены носилки, на них водрузили отца Федора и, объявив его Великим Папой Рюмочной, понесли через весь квартал домой. После этого случая отец Федор и угодил за штат. Два года он был без служения до назначения его в Бузихинский приход.

Степан Семенович в третий раз перечитал телеграмму и, повздыхав, стал набирать номер домашнего телефона владыки. Трубку поднял келейник владыки Слава.

– Его высокопреосвященство занят, зачитайте мне телеграмму, я запишу, потом передам.

Содержание телеграммы Славу озадачило не меньше, чем сторожа. Он стал размышлять: «Трагически погибнуть в наше время – пара пустяков, что весьма часто и происходит. Вот, например, в прошлом году погиб в автомобильной катастрофе протодиакон с женой. Но при чем здесь служебные обязанности? Что может произойти во время богослужения? Наверное, эти бузихинцы что-то напутали».

Слава был родом из тех мест и село Бузихино знал хорошо. Оно было знаменито строптивым характером сельчан. С необузданным нравом бузихинцев пришлось столкнуться и архиерею. Бузихинский приход доставлял ему хлопот более, чем все остальные приходы епархии вместе взятые. Какого бы священника к ним архиерей ни назначал, долго тот там не задерживался. Прослужит год, ну от силы другой – и начинаются жалобы, письма, угрозы. Никто бузихинцам угодить не мог. За один год трех настоятелей пришлось сменить. Рассердился архиерей, два месяца к ним вообще никого не назначал. Бузихинцы эти два месяца, как беспоповцы, сами читали и пели в церкви. Только от этого мало утешения, обедню-то без батюшки не отслужишь, стали просить священника. Архиерей говорит им:

– Нет у меня для вас священника, к вам на приход уже никто не желает ехать!

Но те не отступают, просят, умоляют:

– Хоть кого-нибудь, хоть на время, а то Пасха приближается! Как в такой великий праздник без батюшки? Грех.

Смилостивился над ними архиерей, вызвал к себе бывшего в то время за штатом протоиерея Федора Миролюбова и говорит ему:

– Даю тебе, отец Федор, последний шанс для исправления, назначаю настоятелем в Бузихино, продержишься там три года – все прощу.

Отец Федор от радости в ноги архиерею поклонился и, побожившись, что уже месяц как в рот не берет ни грамма, довольный, поехал к месту своего назначения.

Проходит месяц, другой, год. Никто архиерею жалоб не шлет. Это радует его высокопреосвященство, но в то же время и беспокоит: странно, что жалоб нет. Посылает благочинного отца Леонида Звякина узнать, как обстоят дела. Отец Леонид съездил, докладывает:

– Все в порядке, прихожане довольны, церковный совет доволен, отец Федор тоже доволен.

Подивился архиерей такому чуду, а с ним и все епархиальные работники, но стали ждать: не может такого быть, чтобы второй год продержался.

Но прошел еще год, третий пошел. Не вытерпел архиерей, вызывает отца Федора, спрашивает:

– Скажи, отец Федор, как это тебе удалось с бузихинцами общий язык найти?

– А это нетрудно было, – отвечает отец Федор. – Я как приехал к ним, так сразу смекнул их главную слабость, на ней и сыграл.

– Это как же? – удивился архиерей.

– А понял я, владыко, что бузихинцы – народ непомерно гордый, не любят, когда их поучают, вот я им и сказал на первой проповеди: так, мол, и так, братья и сестры, знаете ли вы, с какой целью меня к вам архиерей назначил? Они сразу насторожились: «С какой такой целью?» – «А с такой целью, мои возлюбленные, чтобы вы меня на путь истинный направили». Тут они совсем рты разинули от удивления, а я дальше валяю: «Семинариев я никаких не кончал, а с детских лет пел и читал на клиросе, и потому в священники вышел как бы полуграмотным. И по недостатку образования пить стал непомерно, за что и был уволен со службы за штат». Тут они сочувственно закивали головами. «И, оставшись, – говорю, – без средств к пропитанию, я влачил жалкое существование за штатом. В довершение ко всему моя жена оставила меня, не желая разделять со мной моей участи». Как такое сказал, так у меня на глазах слезы сами собой навернулись. Смотрю – и у прихожан глаза на мокром месте. «Так бы мне и пропасть, – продолжаю я, – да наш владыка, дай Бог ему здоровья, своим светлым умом смекнул, что надо меня для моего же спасения назначить к вам на приход, и говорит мне: «Никто, отец Федор, тебе во всей епархии не может помочь, окромя бузихинцев, ибо в этом селе живет народ мудрый, добрый и благочестивый. Они тебя наставят на путь истинный». А потому прошу вас и молю, дорогие братья и сестры, не оставьте меня своими мудрыми советами, поддержите, а где ошибусь – укажите. Ибо отныне вручаю в руки ваши судьбу свою». С тех пор мы и живем в мире и согласии.

На архиерея этот рассказ, однако, произвел удручающее впечатление.

– Что такое, отец Федор? Как вы смели приписывать мне слова, не произносимые мной? Я вас послал как пастыря, а вы приехали на приход овцой заблудшей. Выходит, не вы паству пасете, а она вас пасет?

– А по мне, – отвечает отец Федор, – все равно, кто кого пасет, лишь бы мир был и все были довольны.

Этот ответ совсем вывел архиерея из себя, и он отправил отца Федора за штат.

Бузихинцы вновь присланного священника вовсе не приняли и грозились, что если отца Федора им не вернут, то они до самого патриарха дойдут, но от своего не отступят. Самые ретивые предлагали заманить архиерея на приход и машину его вверх колесами перевернуть, а назад не перевертывать, пока отца Федора не вернут. Но архиерей уже поостыл и решил скандала далеко не заводить. И отца Федора бузихинцам вернул.

Пять лет прошло с того времени. И вот теперь Слава держал телеграмму, недоумевая, что же могло произойти в Бузихине.

А в Бузихине произошло вот что. Отец Федор просыпался всегда рано и никогда не залеживался в постели, умывшись, прочитывал правило. Так начинался каждый его день. Но в это утро, открыв глаза, он почти полчаса понежился в постели с блаженной улыбкой: ночью видел свою покойную мать. Сны отец Федор видел редко, а тут такой необычный, такой легкий и светлый.

Сам отец Федор во сне был просто мальчиком Федей, скакавшим на коне по их родному селу, а мать вышла к нему из дома навстречу и крикнула: «Федя, дай коню отдых, завтра поедете с отцом на ярмарку».

При этих словах отец Федор проснулся, но сердце его продолжало радостно биться, и он мечтательно улыбался, вспоминая детство. Видеть мать во сне он считал хорошим признаком, значит, душа ее спокойна, потому как в церкви за нее постоянно возносятся молитвы об упокоении.

Бросив взгляд на настенные ходики, он, кряхтя, встал с постели и побрел к умывальнику. После молитвы, по обыкновению, пошел пить чай на кухню, а напившись, расположился тут же читать только что принесенные газеты. Дверь приоткрылась – и показалась вихрастая голова Петьки, внука церковного звонаря Парамона.

– Отец Федор, а я вам карасей принес, свеженьких, только что наловил.

– Ну проходи, показывай свой улов, – добродушно пробасил отец Федор.

Приход Пети был всегда для отца Федора радостным событием, он любил этого мальца, чем-то напоминавшего ему его покойного сына. «О, если бы он прошел мимо, не осиротил бы своего отца, сейчас у меня были бы, наверное, внуки. Но так, значит, Богу угодно», – мучительно размышлял отец Федор.

Петьку без гостинца не оставлял, то конфет ему полные карманы набьет, то пряников. Но, конечно, понимал, что Петя не за этим приходит к нему, а уж больно он любопытный, обо всем расспрашивает отца Федора, да такие вопросы иногда мудреные задает, что не сразу и ответишь.

– Маленькие карасики, – оправдывался Петя, в смущении протягивая целлофановый мешочек с дюжиной небольших, с ладонь, карасей.

– Всякое даяние благо, – прогудел отец Федор, кладя карасей в холодильник. – Да и самое главное, что от труда рук своих принес подарок. А это я для тебя припас, – и с этими словами он протянул Петьке большую шоколадную плитку.

Поблагодарив, Петя повертел шоколад в руке, попытался сунуть в карман, но шоколад не полез, и тогда он проворно сунул его за пазуху.

– Э-э, брат, так дело не пойдет, пузо у тебя горячее, шоколад растает – и до дому не донесешь, лучше в газету заверни. А теперь, коли не торопишься, садись, чаю попьем.

– Спасибо, батюшка, мать корову подоила, так молока уже напился.

– Все равно садись, что-нибудь расскажи.

– Отец Федор, мне дед говорит, что когда я вырасту, получу от вас рекомендацию и поступлю в семинарию, а потом буду священником, как вы.

– Да ты еще лучше меня будешь. Я ведь неграмотный, в семинариях не учился, не те годы были, да и семинариев тогда уже не было.

– Вот вы говорите «неграмотный», а откуда же все знаете?

– Читаю Библию, еще книжки кое-какие есть. Немного и знаю.

– А папа говорит, что нечего в семинарии делать, так как скоро Церковь отомрет, а лучше идти в сельхозинститут и стать агрономом, как он.

– Ну, сказанул твой батя, – усмехнулся отец Федор. – Я умру, отец твой умрет, ты когда-нибудь помрешь, а Церковь будет вечно стоять, до скончания века.

– Я тоже так думаю, – согласился Петя. – Вот наша церковь сколько лет стоит, и ничего ей не деется, а клуб вроде недавно построили, а уж трещина по стене пошла. Дед говорит, что раньше прочно строили, на яйцах раствор замешивали.

– Тут, брат, дело не в яйцах. Когда я говорил, что Церковь будет стоять вечно, то имел в виду не наш храм, это дело рук человеческих, может и разрушиться. Да и сколько на моем веку храмов да монастырей взорвали и поломали, а Церковь живет. Церковь – это все мы, верующие во Христа, и Он – глава нашей Церкви. Вот так, хоть твой отец грамотным на селе слывет, но речи его немудрые.

– А как стать мудрым? Сколько надо учиться, больше, чем отец, что ли? – озадачился Петя.

– Да как тебе сказать… Я встречал людей совсем неграмотных, но мудрых. «Начало премудрости – страх Господень»[208] – так сказано в Священном Писании.

Петя хитро сощурил глаза:

– Вы в прошлый раз говорили, что Бога любить надо. Как это можно и любить, и бояться одновременно?

– Вот ты мать свою любишь?

– Конечно.

– А боишься ее?

– Нет, она же не бьет меня, как отец.

– А боишься сделать что-нибудь такое, отчего мама твоя сильно бы огорчилась?

– Боюсь, – засмеялся Петя.

– Ну, тогда, значит, должен понять, что это за «страх Господень».

Их беседу прервал стук в дверь. Вошла теща парторга колхоза, Ксения Степановна. Перекрестилась на образа и подошла к отцу Федору под благословение.

– Разговор у меня, батюшка, наедине к тебе, – и бросила косой взгляд на Петьку.

Тот, сообразив, что присутствие его нежелательно, распрощавшись, юркнул в дверь.

– Так вот, батюшка, – заговорщицким голосом начала Семеновна, – ты же знаешь, что моя Клавка мальчонку родила, вот два месяца как некрещеный. Сердце-то мое все изболелось: и сами невенчаные, можно сказать, в блуде живут, так хоть внучка покрестить, а то не дай Бог до беды.

– Ну а что не несете крестить? – спросил отец Федор, прекрасно понимая, почему не несут сына парторга в церковь.

– Что ты, батюшка, Бог с тобой, разве это можно? Должность-то у него какая! Да он сам не против. Давеча мне и говорит: «Окрестите, мамаша, сына так, чтобы никто не видел».

– Ну, что же, благое дело, раз надо – будем крестить тайнообразующе. Когда наметили крестины?

– Пойдем, батюшка, сейчас к нам, все готово. Зять на работу ушел, а евоный брат, из города приехавший, будет крестным. А то уедет – без крестного как же?

– Да-а, – многозначительно протянул отец Федор, – без кумовьев крестин не бывает.

– И кума есть, племянница моя, Фроськина дочка. Ну, я пойду, батюшка, все подготовлю, а ты приходи следом задними дворами, через огороды.

– Да уж не учи, знаю…

Семеновна вышла, а отец Федор стал неторопливо собираться. Перво-наперво проверил принадлежности для крещения, посмотрел на свет пузырек со святым миром, уже было почти на дне. «Хватит на сейчас, а завтра долью». Уложил все это в небольшой чемоданчик, положил Евангелие, а поверх всего облачение. Надел свою старую ряску и, выйдя, направился через огороды с картошкой по тропинке к дому парторга.

В просторной светлой горнице уже стоял тазик с водой, а к нему были прикреплены три свечи. Зашел брат парторга.

– Василий, – представился он, протягивая отцу Федору руку.

Отец Федор, пожав руку, отрекомендовался:

– Протоиерей Федор Миролюбов, настоятель Никольской церкви села Бузихино.

От такого длинного титула Василий смутился и, растерянно заморгав, спросил:

– А как же по отчеству величать?

– А не надо по отчеству, зовите проще: отец Федор или батюшка, – довольный произведенным эффектом, ответил отец Федор.

– Отец Федор, батюшка, вы уж мне подскажите, что делать. Я ни разу не участвовал в этом обряде.

– Не обряд, а таинство, – внушительно поправил отец Федор совсем растерявшегося Василия. – А вам ничего и не надо делать, стойте здесь и держите крестника.

Зашла в горницу и кума, четырнадцатилетняя Анютка, с младенцем на руках. В комнату с беспокойным любопытством заглянула жена парторга.

– А маме не положено на крестинах быть, – строго сказал отец Федор.

– Иди, иди, дочка, – замахала на нее руками Семеновна. – Потом позовем.

Отец Федор не спеша совершил крещение, затем позвал мать мальчика и после краткой проповеди о пользе воспитания детей в христианской вере благословил мать, прочитав над ней молитву.

– А теперь, батюшка, к столу просим, надо крестины отметить и за здоровье моего внука выпить, – захлопотала Семеновна.

В такой же просторной, как горница, кухне был накрыт стол, на котором одних разносолов не пересчитать: маринованые огурчики, помидорчики, квашеная белокочанная капуста, соленые груздочки под сметанкой и жирная сельдь, нарезанная крупными ломтиками, посыпанная колечками лука и политая маслом. Посреди стола была водружена литровая бутыль с прозрачной как стекло жидкостью. Рядом в большой миске дымился вареный картофель, посыпанный зеленым луком. Было от чего разбежаться глазам. Отец Федор с уважением посмотрел на бутыль.

Семеновна, перехватив взгляд отца Федора, торопясь пояснила:

– Чистый первак, сама выгоняла, прозрачный, как слезинка. Ну что же ты, Вася, приглашай батюшку к столу.

– Ну, батюшка, садитесь, по русскому обычаю – по маленькой за крестника, – довольно потирая руки, сказал Василий.

– По русскому обычаю надо сперва помолиться и благословить трапезу, а уж потом садиться, – назидательно сказал отец Федор и, повернувшись к переднему углу, хотел осенить себя крестным знамением, однако рука, поднесенная ко лбу, застыла, так как в углу висел лишь портрет Ленина.

Семеновна запричитала, кинулась за печку, вынесла оттуда икону и, сняв портрет, повесила ее на освободившийся гвоздь.

– Вы уж простите нас, батюшка, они ведь, молодые, все партийные.

Отец Федор прочел «Отче наш» и широким крестом благословил стол:

– Христе Боже, благослови ястие и питие рабом Твоим, яко Свят еси всегда, ныне и присно и во веки веков, аминь.

Слово «питие» он как-то выделил особо, сделав ударение на нем. Затем они сели, и Василий тут же разлил по стаканам самогон. Первый тост провозгласили за новокрещеного младенца. Отец Федор, выпив, разгладил усы и прорек:

– Хорош первач, крепок, – и стал закусывать квашеной капустой.

– Да разве можно его сравнить с водкой, гадость такая, на химии гонят, а здесь свой чистоган, – поддакнул Василий. – Только здесь, как приедешь из города домой, и можно нормально отдохнуть, расслабиться. Недаром Высоцкий поет: «И если б водку гнать не из опилок, то чё б нам было с трех-четырех, с пяти бутылок?!» – и засмеялся. – И как верно подметил, после водки у меня голова болит, а вот после первака – хоть бы хны, утром опохмелишься – и опять целый день пить можно.

Отец Федор молча отдавал должное закускам, лишь изредка кивая в знак согласия головой.

Выпили по второй, за родителей крещеного младенца. Глаза у обоих заблестели, и, пока отец Федор, густо смазав горчицей холодец, заедал им вторую стопку, Василий, перестав закусывать, закурил папиросу и продолжил разглагольствовать:

– Раньше люди хотя бы Бога боялись, а теперь, – он досадливо махнул рукой, – теперь никого не боятся, каждый что хочет, то и делает.

– Это откуда ты знаешь, как раньше было? – ухмыльнулся отец Федор, глядя на захмелевшего кума.

– Так старики говорят, врать-то не станут. Нет, рано мы религию отменили, она ох как бы еще пригодилась. Ведь чему в церкви учат: не убий, не укради… – стал загибать пальцы Василий. Но на этих двух заповедях его запас знаний о религии кончился, и он, ухватившись за третий палец, стал мучительно припоминать еще что-нибудь, повторяя вновь: – Не убий, не укради.

– Чти отца своего и матерь свою, – пришел ему на выручку отец Федор.

– Во-во, это я и хотел сказать, чти. А они разве чтут? Вот мой балбес, в восьмой класс пошел, а туда же. Понимаешь ли, отец для него – не отец, мать – не мать. Все по подъездам шляется с разной шпаной, домой не загонишь, школу совсем запустил, – и Василий, в бессилии хлопнув руками по коленям, стал разливать по стаканам. – А ну их всех, батюшка! – и, схватившись рукою за рот, испуганно сказал: – Чуть при вас матом не ругнулся, а я ведь знаю: это грех. при священнике. меня Семеновна предупреждала. Ты уж прости меня, отец Федор, мы народ простой, у нас на работе без мата дело не идет, а с матом – так все понятно. А это грех, батюшка, на работе ругаться матом? Вот ты мне ответь.

– Естественно, грех, – сказал отец Федор, заедая стопку груздочком.

– А вот не идет без него дело! Как рассудить, если дело не идет? – громко икнув, развел в недоумении руками Василий. – А как ругнешься хорошенько, – рубанул он рукой воздух, – так пошло – и все дела, вот такие пироги. А вы говорите «грех».

– А что я должен сказать, что это богоугодное дело, матом ругаться? – недоумевал отец Федор.

– Э-э, да не поймете вы меня, вот так и хочется выругаться, тогда б поняли.

– Ну, выругайся, если так хочется, – согласился отец Федор.

– Вы меня на преступление толкаете, чтобы я – да при святом отце выругался… Да ни за что!

Отец Федор видел, что сотрапезник его изрядно закосел, выпивая без закуски, и стал собираться домой. Василий, окончательно сморенный, уронил голову на стол, бормоча:

– Чтобы я выругался, да не х… от меня не дождетесь, я всех в.

В это время зашла Семеновна:

– У, нажрался, как скотина, пить культурно и то не умеет. Ты уж прости нас, батюшка.

– Ну что ты, Семеновна, не стоит.

– Сейчас, батюшка, тебя Анютка проводит. Я тебе тут яичек свежих положила, молочка, сметанки да еще кое-чего. Анютка снесет.

Отец Федор благословил Семеновну и пошел домой. Настроение у него было прекрасное, голова чуть шумела от выпитого, но при такой хорошей закуске для него это были пустяки.

На лавочке перед его домом сидела хромая Мария.

– Ох, батюшка, слава Богу, слава Богу, дождалась, – заковыляла Мария под благословение отца Федора. – А то ведь никто не знает, куда ты ушел, уж думала – в район уехал, вот беда была бы.

– По какому делу, голубушка? – благословляя, спросил отец Федор.

– Ах, батюшка, ах, родненький, да у Дуньки Кривошеиной горе, горе-то какое. Сынок ее Паша, да ты его знаешь, он прошлое летось привозил на тракторе дрова к церкви. Ну так вот, позавчера у Агриппины, что при дороге живет, огород пахали. Потом, знамо дело, расплатилась она с ними, как полагается, самогоном. Так они, заразы, всю бутыль выпили и поехали. «Кировец»-то, на котором Пашка работал, перевернулся, ты знаешь, какие высокие у трассы обочины. В прошлом году, помнишь, Семен перевернулся, но тот жив остался. А Паша наш, сердечный, в окно вывалился, и трактором-то его придавило. Ой, горе-то, горе матери евоной Дуньке, совсем без кормильца осталась, мужа схоронила, теперь сынок. Уж батюшка, дорогой наш, Христом Богом просим, поедем, послужим панихидку над гробом, а завтра в церковь повезут отпевать. Внучек мой тебя сейчас отвезет.

– Хорошо, поедем, поедем, – захлопотал отец Федор. – Только ладан да кадило возьму.

– Возьми, батюшка, возьми, родненький, все, что тебе надо, а я пожду здесь, за калиткой.

Отец Федор быстро собрался и через десять минут вышел. У калитки его ждал внук Марии на мотоцикле «Урал». Позади его примостилась Мария, оставив место в коляске для отца Федора. Отец Федор подобрал повыше рясу, плюхнулся в коляску:

– Ну, с Богом, поехали.

Взревел мотор и понес отца Федора навстречу его роковому часу. Около дома Евдокии Кривошеиной толпился народ. Дом маленький, низенький, отец Федор, проходя в дверь, не нагнулся вовремя и сильно ударился о верхний дверной косяк; поморщившись от боли, пробормотал:

– Ну что за люди, такие низкие двери делают, никак не могу привыкнуть.

В глубине сеней толпились мужики.

– Отец Федор, подойди к нам, – позвали они.

Подойдя, отец Федор увидел небольшой столик, в беспорядке уставленный стаканами и нехитрой закуской.

– Батюшка, давай помянем Пашкину душу, чтоб земля была ему пухом.

Отец Федор отдал Марии кадило с углем и наказал идти разжигать. Взял левой рукой стакан с мутной жидкостью, правой широко перекрестился:

– Царство Небесное рабу Божию Павлу, – и одним духом осушил стакан.

«Уже не та, что была у парторга», – подумал он. От второй стопки, тут же ему предложенной, отец Федор отказался и пошел в дом.

В горнице было тесно от народа. Посреди комнаты стоял гроб. Лицо покойника, еще молодого парня, почему-то стало черным, почти как у негра. Но вид был значительный: темный костюм, белая рубаха, черный галстук, словно и не тракторист лежал, а какой-нибудь директор совхоза. Правда, руки, сложенные на груди, были руками труженика, мазут в них до того въелся, что уже не было никакой возможности отмыть.

Прямо у гроба на табуретке сидела мать Павла. Она ласково и скорбно смотрела на сына и что-то шептала про себя. В душной горнице отец Федор почувствовал, как хмель все больше разбирает его. В углу, около двери и в переднем углу, за гробом, стояли бумажные венки. Отец Федор начал панихиду, бабки тонкими голосами подпевали ему. Как-то неловко махнув кадилом, он задел им край гроба. Вылетев – ший из кадила уголек подкатился под груду венков, но никто этого не заметил.

Только отец Федор начал заупокойную ектенью, как раздались страшные вопли:

– Горим, горим!

Он обернулся и увидел, как ярко полыхают бумажные венки. Пламя перекидывалось на другие. Все бросились в узкие двери, в которых сразу же образовалась давка. Отец Федор скинул облачение, стал наводить порядок, пропихивая людей в двери. «Вроде все, – мелькнуло у него в голове. – Надо выбегать, а то будет поздно». Он бросил последний взгляд на покойника, невозмутимо лежащего в гробу, и тут увидел за гробом сгорбившуюся фигуру матери Павла – Евдокии. Он бросился к ней, поднял ее, хотел нести к двери, но было уже поздно, вся дверь была объята пламенем. Отец Федор подбежал к окну и ударом ноги вышиб раму, затем, подтащив уже ничего не соображавшую от ужаса Евдокию, буквально выпихнул ее из окна.

Потом попробовал сам, но понял, что в такое маленькое окно его грузное тело не пролезет. Стало нестерпимо жарко, голова закружилась; падая на пол, отец Федор бросил взгляд на угол с образами – Спаситель был в огне. Захотелось перекреститься, но рука не слушалась, не поднималась для крестного знамения. Перед тем как окончательно потерять сознание, он прошептал:

– В руце Твои, Господи Иисусе Христе, предаю дух мой, будь милостив мне, грешному.

Икона Спасителя стала коробиться от огня, но сострадательный взгляд Христа по-доброму продолжал взирать на отца Федора. Отец Федор видел, что Спаситель мучается вместе с ним.

– Господи, – прошептал отец Федор, – как хорошо быть всегда с Тобой.

Все померкло, и из этой меркнущей темноты стал разгораться свет необыкновенной мягкости, все, что было до этого, как бы отступило в сторону, пропало. Рядом с собой отец Федор услышал ласковый и очень близкий для него голос:

– Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю.[209]

Через два дня приехал благочинный, отец Леонид Звякин, и, вызвав из соседних приходов двух священников, возглавил чин отпевания над отцом Федором. Во время отпевания церковь была заполнена до отказа народом так, что некоторым приходилось стоять на улице. Обнеся гроб вокруг церкви, понесли его на кладбище. За гробом рядом со звонарем Парамоном шел его внук Петя. Взгляд его был полон недоумения, ему не верилось, что отца Федора больше нет, что он хоронит его.

В Бузихино на день похорон были приостановлены все сельхозработы. Немного посторонясь, шли вместе с односельчанами председатель и парторг колхоза. Скорбные лица бузихинцев выражали сиротливую растерянность. Хоронили пастыря, ставшего за эти годы всем односельчанам родным и близким человеком. Они к нему шли со всеми своими бедами и нуждами, двери дома отца Федора всегда были для них открыты. К кому придут они теперь? Кто их утешит, даст добрый совет?

– Не уберегли мы нашего батюшку-кормильца, – причитали старушки, а молодые парни и девчата в знак согласия кивали головами: не уберегли.

В доме священника для поминок были накрыты столы лишь для духовенства и церковного совета. Для всех остальных столы поставили на улице в церковной ограде, благо погода была хорошая, солнечная.

Прямо возле столов стояли фляги с самогоном, мужики подходили и зачерпывали кто сколько хочет. Около одного стола стоял Василий, брат парторга, уже изрядно захмелевший, и объяснял различие между самогоном и водкой.

– А что ты в деревню не вертаешься? – вопрошали мужики.

– Э-э, братки, а жена-то! Она же у меня городская, едрена вошь! Так и хочется выругаться, но нельзя, покойник особый! Мировой был батюшка, он не велел – и не буду, но обидно, что умер, потому и ругаться хочется.

За другим столом Захар Матвеевич, сварщик с МТС, рассказывал:

– Приходит как-то ко мне отец Федор, попросил пилку. Ну мне – жалко, что ли? Я ему дал. Утром пошел в сад, смотрю: у меня все яблони обработаны, чин чинарем. Тут я сообразил, для чего он у меня пилку взял: заметил, что я давно сад запустил, он его и обработал. Ну где вы еще такого человека встретите?

– Нигде, – соглашались мужики. – Такого батюшку, как наш покойный отец Федор, во всем свете не сыщешь.

В доме поминальная трапеза шла более благообразно, нежели на улице. Все молча кушали, пока наконец батюшка, сидевший рядом с благочинным, не изрек:

– Да, любил покойничек выпить, Царство ему Небесное, вот это его и сгубило. Был бы трезвый, непременно выбрался бы из дома, ведь никто больше не сгорел…

– Не пил бы отец Федор, так и пожара бы не случилось, – назидательно оборвал благочинный.

На сороковой день мужики снова устроили грандиозную пьянку на кладбище, проливая хмельные слезы на могиле отца Федора.

Прошел ровно год. Холмик над могилой отца Федора немного просел и зарос пушистой травкой. Рядом стояла береза, за ней, в сооруженном Петькой скворечнике, жили птицы. Они пели по утрам над могилой. По соседству был захоронен тракторист Павел. В день годовщины около его могилы сидела, сгорбившись, Евдокия Кривошеина. Она что-то беззвучно шептала, когда к могиле отца Федора подошел Петя. На плече у него была удочка, в руках пустой мешочек.

– Эх, тетя Дуся, – с сокрушением вздохнул Петя, – хотел отцу Федору принести карасиков на годовщину, чтоб помянули, он ведь очень любил жареных карасей в сметане. Так на прошлой неделе Женька Путяхин напился и с моста трактор свалил в пруд вместе с тележкой, а она полная удобрений химических. Сам-то он жив остался, а рыба вся погибла.

Петя еще раз тяжело вздохнул, глядя на могилу отца Федора. На могиле лежали яички, пирожки, конфеты и наполовину налитый граненый стакан, покрытый сверху кусочком хлеба домашней выпечки. Петя молча взял стакан, снял с него хлеб, в нос ударил тошнотворный запах сивухи; широко размахнувшись рукой, он далеко от могилки выплеснул содержимое стакана. Затем достал из-за пазухи фляжку, в которую загодя набрал чистой воды из родника, что за селом в Большом овраге, наполнил водой стакан, положил снова на него хлеб и осторожно поставил на могильный холмик.

Затем внимательно взглянул на портрет на дубовом восьмиконечном кресте. С портрета на него смотрел отец Федор, одобрительно улыбаясь. Петя улыбнулся отцу Федору в ответ, а по щекам его текли чистые детские слезы.



1990. Волгоград

О серии

По словам А. П. Чехова, «человек или должен быть верующим, или ищущим веры, иначе он пустой человек». Как тут не вспомнить и крылатую фразу Тертуллиана о том, что «душа человека по природе своей христианка»!

Русская литература с ее вниманием к человеческой душе, к «проклятым вопросам» бытия пронизана поиском веры, стремлением «дойти до самой сути». Именно такие произведения – рассказывающие о силе духа, поднимающие вопросы об истинном смысле жизни, о Боге и человеке – представлены в серии «Классика русской духовной прозы».



Эта серия объединила книги, которые при других обстоятельствах едва ли могли бы оказаться на одной полке. Наряду с хрестоматийными «Повестями Белкина» и «Тарасом Бульбой» вы встретите здесь и менее популярные произведения русских классиков, а также сможете познакомиться с творчеством авторов не так хорошо известных современному читателю, например с художественной прозой протоиерея Валентина Свенцицкого. Некоторые произведения, такие как повесть «Архиерей» иеромонаха Тихона (Барсукова), для многих станут открытием. В серию также вошла яркая проза современных писателей, продолжающих традиции классической литературы.

Мы рекомендуем

1. Александр Сергеевич Пушкин. Повести

2. Николай Васильевич Гоголь. Повести

3. Федор Михайлович Достоевский. Повести и рассказы

4. Антон Павлович Чехов. Повести и рассказы

5. Иван Алексеевич Бунин. Рассказы

6. Л. Пантелеев. Повести и рассказы

7. Константин Николаевич Леонтьев. Дитя души (повесть). Мемуары

8. Валентин Павлович Свенцицкий. Избранное

9. Василий Акимович Никифоров-Волгин. Дорожный посох (повесть). Рассказы

10. Иван Сергеевич Шмелев. Няня из Москвы

11. Алексей Константинович Толстой. Князь Серебряный

12. Борис Николаевич Ширяев. Неугасимая лампада

13. Алексей Николаевич Варламов. Повести и рассказы

14. Александр Иванович Куприн. Повести и рассказы

15. Владимир Галактионович Короленко. Повести и рассказы

16. Борис Константинович Зайцев. Избранное

17. Иеромонах Тихон (Барсуков). Архиерей

18. Иван Сергеевич Шмелев. Повести и рассказы

19. Николай Семенович Лесков. Повести и рассказы



Следите за новинками серии!

Об издательстве

«Живи и верь»



Для нас православное христианство – это жизнь во всем ее многообразии. Это уникальная возможность не пропустить себя, сделав маленький шаг навстречу своей душе, стать ближе к Богу. Именно для этого мы издаем книги.

В мире суеты, беготни и вечной погони за счастьем человек бредет в поисках чуда. А самое прекрасное, светлое чудо – это изменение человеческой души. От зла – к добру! От бессмысленности – к Смыслу и Истине! Это и есть настоящее счастье!

Мы работаем для того, чтобы помочь вам жить по вере в многосложном современном мире, ощущая достоинство и глубину собственной жизни.



Надеемся, что наши книги принесут вам пользу и радость, помогут найти главное в своей жизни!

Примечания

1

Евангелие от Матфея 10:21.

Вернуться

2

Остроконечная чёрная или фиолетовая бархатная шапка у православного духовенства, монахов.

Вернуться

3

Евангелие от Матфея 10:21–22: «Предаст же брат брата на смерть, и отец – сына; и восстанут дети на родителей, и умертвят их; и будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется».

Вернуться

4

По монастырской традиции, стуча в дверь, произносят молитву и входят только после того, как услышат в ответ «аминь».

Вернуться

5

Губернский комитет партии.

Вернуться

6

Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет (ВЦИК), высший законодательный, распорядительный и контролирующий орган государственной власти РСФСР в 1917–1937 гг.

Вернуться

7

Торжественный выход священнослужителей из алтаря на амвон во время Литургии верных.

Вернуться

8

Песнопение Литургии верных.

Вернуться

9

Заключительная часть Херувимской песни.

Вернуться

10

Монашеская женская одежда, покрывающая голову,

шею и плечи.

Вернуться

11

Всероссийская чрезвычайная комиссия – орган по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем в 1917–1922 гг., проводивший жестокие массовые репрессии. В 1922 г. реорганизована в Государственное Политическое Управление – ГПУ.

Вернуться

12

Центральный Исполнительный Комитет, верховный исполнительный орган в СССР (1922–1937 гг.).

Вернуться

13

Чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем в 1918–1922 гг. – местные органы Всероссийской чрезвычайной комиссии (ВЧК).

Вернуться

14

«Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь» (2-е послание к фессалоникийцам 3:10).

Вернуться

15

Псалом 136, описывающий пребывание еврейского народа в вавилонском плену.

Вернуться

16

Образ брака, в котором Жених – Христос, а Невеста – человеческая душа, взят из евангельской притчи о десяти девах (Евангелие от Матфея 25:1-13).

Вернуться

17

Слова из панихиды.

Вернуться

18

«Плачу и рыдаю, когда думаю о смерти…»

Вернуться

19

«Восплачьте о мне братья и друзья, родные и знакомые: вчера еще беседовал я с вами, и внезапно нашел на меня страшный час смертный, но придите все, любящие меня, и целуйте последним целованием.» – слова из стихиры на последнее целование при погребении умершего.

Вернуться

20

Крест, находящийся в церковном алтаре позади пре

стола.

Вернуться

21

Торжественное знамя с иконописным образом, которое выносят на крестном ходе.

Вернуться

22

Возвышение в храме перед иконостасом.

Вернуться

23

Крещенская прорубь.

Вернуться

24

«Голос Господа на водах раздается.» – слова песнопения на праздник Богоявления (Крещения Господня).

Вернуться

25

Иконы, находящиеся в алтаре позади престола, на стене против Царских врат.

Вернуться

26

Распятие, хранящееся в алтаре храма на престоле.

Вернуться

27

Книга с богослужебными текстами.

Вернуться

28

Песнопение церковного праздника, в котором кратко излагается суть празднуемого события.

Вернуться

29

Кисть, при помощи которой совершают окропление святой водой.

Вернуться

30

Заздравный тост.

Вернуться

31

Стряпчая просфор.

Вернуться

32

«…у вас же и волосы на голове все сочтены» (Евангелие от Матфея 10:30).

Вернуться

33

Церковный праздник, посвященный св. пророку Иоанну, Крестителю Господню.

Вернуться

34

Революционный трибунал.

Вернуться

35

«… только минутку подождите…»

Вернуться

36

«Итак, всякого, кто исповедает Меня пред людьми, того исповедаю и Я пред Отцом Моим Небесным; а кто отречется от Меня пред людьми, отрекусь от того и Я пред Отцом Моим Небесным» (Евангелие от Матфея 10:32–33).

Вернуться

37

«Верую, Господи, и исповедаю, что ты истинно Христос, Сын Бога Живого, пришедший в мир спасти грешных, из которых первый – я…..».

Вернуться

38

Широкие нары для спанья, устраиваемые в избах под потолком между печью и противоположной ей стеной.

Вернуться

39

«Господи, зачем Ты меня оставил? Ты ведь все знаешь, Ты знаешь, что люблю Тебя?», ср.: Евангелие от Матфея 27:46; Псалом 21:1; Евангелие от Иоанна 21:17.

Вернуться

40

Ср. Евангелие от Луки 23:34: «Иисус же говорил: Отче! прости им, ибо не знают, что делают».

Вернуться

41

«Как разбойника, помяни меня…» – слова молитвы, вспоминающие благоразумного разбойника, на кресте исповедавшего распятого Иисуса Господом (Евангелие от Луки 23:40–43).

Вернуться

42

Хижина, жилище кавказских горцев.

Вернуться

43

Аксакал – в Средней Азии и на Кавказе: глава рода, старейшина, почтенный человек.

Вернуться

44

В чеченском и ингушском обществе: род, клан.

Вернуться

45

Кровные враги.

Вернуться

46

Кунак – друг, приятель.

Вернуться

47

Гяур – презрительное, бранное название иноверцев у мусульман.

Вернуться

48

Сура (араб.) – глава в Коране.

Вернуться

49

Стол, на котором совершается проскомидия – готовится жертва евхаристии: хлеб и вино. Располагается у северной стены в алтаре слева от горнего места.

Вернуться

50

Евангелие от Матфея 20:16: «Так будут последние первыми, и первые последними, ибо много званых, а мало избранных».

Вернуться

51

Ваххабиты – последователи одного из течений в ис

ламе.

Вернуться

52

Автомат Калашникова.

Вернуться

53

Зурна – восточный духовой деревянный музыкальный инструмент в виде рожка или свирели.

Вернуться

54

Общее название высших православных священнослужителей (епископ, архиепископ, митрополит).

Вернуться

55

У Патриарха.

Вернуться

56

«О славное чудо!» – начальные слова церковного песнопения.

Вернуться

57

Клобук – монашеский головной убор. Белый клобук носят митрополиты. Получить белый клобук иносказательно – стать митрополитом.

Вернуться

58

Послушник, который помогает или прислуживает должностным и сановным лицам монашеского звания.

Вернуться

59

В настоящее время – совещательный орган при патриархе, состоящий из двенадцати архиереев и носящий титул «Священный синод».

Вернуться

60

Церковнослужитель, прислуживающий архиерею во время богослужения: иподиакон готовит облачение, открывает царские врата и пр.

Вернуться

61

Куща – шатер, шалаш.

Вернуться

62

Член синода, церковного собрания. Здесь: член монашеской общины.

Вернуться

63

Монах-отшельник.

Вернуться

64

Принадлежность богослужебного облачения священника и архиерея в виде широкой длинной ленты со скрепленными вдоль концами, огибающей шею и спускающейся на грудь. Без епитрахили священник и архиерей не могут священнодействовать. В крайних случаях (например, в условиях гонений на церковь, если священник находится в заключении) заменой епитрахили может служить любой длинный кусок материи или веревки, благословленный как епитрахиль. Епитрахиль используют во время таинства покаяния: ею накрывают голову кающегося и читают молитву на отпущение грехов.

Вернуться

65

Богословская дисциплина, в которой рассматриваются внутренний смысл и внешние формы богослужения.

Вернуться

66

Принадлежность богослужебного облачения архиерея.

Вернуться

67

Помазание прихожан освященным маслом.

Вернуться

68

Отдел Внешних Церковных Связей.

Вернуться

69

Областной комитет коммунистической партии в СССР.

Вернуться

70

На пасхальной неделе.

Вернуться

71

«Да воскреснет Бог, и рассеются враги Его…» – начальные слова 67 псалма, а также молитвы Честному Кресту Господню.

Вернуться

72

«… не друзья ему, а враги».

Вернуться

73

Вид праздничной службы.

Вернуться

74

Протодиакон – старший дьякон в белом духовенстве. Звание протодьякона дается в качестве награждения.

Вернуться

75

Торжественный вход священнослужителей с Евангелием в алтарь через Царские врата во время Литургии оглашенных.

Вернуться

76

Наперсный (нагрудный) священнический крест. Крест с украшениями жалуется как награда.

Вернуться

77

Головной убор высшего духовенства, надеваемый во время богослужения. Белому духовенству право ношения митры дается как награда.

Вернуться

78

«Достоин» (греч.).

Вернуться

79

День строгого поста накануне Рождества Христова.

Вернуться

80

Часы – краткое богослужебное последование, совершаемое между основными службами. Царские часы служатся накануне больших праздников и отличаются тем, что на них дополнительно читаются отрывки из Ветхого завета и из Евангелия.

Вернуться

81

Подсобное помещение, примыкающее к алтарю.

Вернуться

82

Молитва Пресвятой Богородице.

Вернуться

83

Звание «оберстлейтенант» (нем. Oberstleutnant) в германской армии соответствует званию подполковника.

Вернуться

84

Архистратиг – военачальник; Архангел Михаил – военачальник небесных ангельских сил.

Вернуться

85

То есть архиерей.

Вернуться

86

Красная горка – народное название Фомина воскресенья, следующего воскресенья после дня Пасхи.

Вернуться

87

Таинство венчания не совершается во время постов, накануне церковных праздников, в течение недели после Пасхи и Пятидесятницы (Троицы), на святках.

Вернуться

88

«Наша борьба не с плотью и кровью, а с поднебесными духами злобы», ср.: «…наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» (Послание к Ефесянам 6:12).

Вернуться

89

Четверг на Страстной седмице; в этот день Церковь вспоминает установление Господом Иисусом Христом таинства Евхаристии (Причащения).

Вернуться

90

Чтение двенадцати отрывков из Евангелий, в которых повествуется об осуждении, страданиях, смерти Христа.

Вернуться

91

На чтении «двенадцати Евангелий» прихожане обычно стоят с зажженными свечами. Существует обычай: после службы горящую четверговую свечу приносят домой и зажигают от нее домашнюю лампаду.

Вернуться

92

Надежды.

Вернуться

93

1-е Послание к коринфянам 13:4–8.

Вернуться

94

Бурсак – учащийся семинарии.

Вернуться

95

Прошения на богослужении о хорошей погоде и богатом урожае.

Вернуться

96

Имеется в виду церковная награда – поощрение.

Вернуться

97

Головной убор из черного или фиолетового бархата; вид награды.

Вернуться

98

Ряд молитвенных прошений, сопровождающихся троекратным пением «Господи, помилуй!»

Вернуться

99

Из поэмы «Витязь в тигровой шкуре» классика грузинской литературы XII в. Шота Руставели. Иносказательно: легко критиковать чужие действия, советовать, гораздо труднее что-то сделать самому.

Вернуться

100

Икона Пресвятой Богородицы «Неупиваемая чаша».

Вернуться

101

Обедня – литургия.

Вернуться

102

Послание к колосянам 3:10–11, Послание к галатам 3:27–28.

Вернуться

103

Сим – один из сыновей Ноя; считается предком семитских народов.

Вернуться

104

Совершить обряд воцерковления, следующий за таинством Крещения.

Вернуться

105

Молитва, читаемая над женщиной и младенцем на сороковой день после родов.

Вернуться

106

Возвышение перед иконостасом, выдающееся полукружием в центр храма напротив Царских врат. Служит для произнесения проповедей, чтения Евангелия и т. п.

Вернуться

107

«Отец Олег» – форма звательного падежа, сохранившегося в церковнославянском языке.

Вернуться

108

Старший священник в белом духовенстве.

Вернуться

109

В советское время чиновник, контролирующий деятельность священно– и церковнослужителей.

Вернуться

110

Псалтирь (Псалтырь) – одна из книг Ветхого завета, собрание гимнов – псалмов.

Вернуться

111

Богослужебное деление Псалтири. Псалтирь разделена на двадцать кафизм.

Вернуться

112

Исполнительный комитет городского Совета народных депутатов (орган исполнительной власти) в СССР.

Вернуться

113

Просфорная – помещение, где пекут просфоры.

Вернуться

114

«Ты – Бог, творящий чудеса» (слова псалма).

Вернуться

115

Помещение при церкви, в котором хранятся церковные облачения (ризы) и утварь.

Вернуться

116

Часть молитвенного правила перед Святым Причащением.

Вернуться

117

Посох – знак церковной власти архиерея.

Вернуться

118

Принадлежность архиерейского богослужения. Круглый, на древко посаженный образ херувима (ангела), служащий для осенения Св. Даров во время литургии, совершаемой архиереем.

Вернуться

119

В православном храме место у центральной части восточной стены алтаря, находящееся прямо против престола.

Вернуться

120

Стих псалма, который поется, многократно повторяясь, на некоторых вечерних службах.

Вернуться

121

«Кто Бог великий, как Бог наш? Ты – Бог, творящий чудеса. Ты явил среди народов силу Твою.» (Псалом 76).

Вернуться

122

Бытие 3:2.

Вернуться

123

Торжественно возгласить.

Вернуться

124

«С нами Бог. Разумейте, народы, и покоряйтесь, ибо с нами Бог» – строка церковного песнопения.

Вернуться

125

Торжественная часть праздничного богослужения.

Вернуться

126

Один из двенадцати наиболее почитаемых – после Пасхи – православных церковных праздников.

Вернуться

127

Житель монастыря – монах, послушник.

Вернуться

128

Труд.

Вернуться

129

Клиросное послушание – чтение и пение в церкви во время службы.

Вернуться

130

Инок, заведующий монастырскими припасами или вообще светскими делами монастыря.

Вернуться

131

Заведующий хозяйственной частью.

Вернуться

132

Кант – похвальное песнопение (стихотворение) торжественного содержания (жанр, получивший широкое развитие на Руси в 17 и 18 вв.). Канты исполнялись ансамблем певцов или хором без сопровождения. Духовные канты имели религиозную тематику.

Вернуться

133

«Буду воспевать Богу моему, пока я существую» (Псалом 145).

Вернуться

134

Благочинный монастыря несет ответственность за порядок богослужения, благочестия и нравственность братии.

Вернуться

135

Наместник монастыря – духовное лицо (игумен или архимандрит), поставленное архиереем для управления подчиненным ему монастырем.

Вернуться

136

Монах-священник.

Вернуться

137

Общий термин для обозначения того или иного церковного дисциплинарного наказания, предусмотренного церковным правом Православной Церкви.

Вернуться

138

«Стоглав» – сборник, содержащий описание деяний и постановления поместного собора русской Церкви 1551 г. Такое название сборника установилось ввиду того, что он разделен на 100 глав. Отсюда и самый собор 1551 г. принято называть Стоглавым.

Вернуться

139

Религиозное и общественное движение в России в середине XVII века. В результате раскола произошло отделение старообрядчества от Русской Православной Церкви.

Вернуться

140

Каноническое право – совокупность норм, содержащихся в церковных канонах, т. е. в правилах, установленных церковью и относящихся к устройству церковных учреждений, взаимоотношениям церкви и государства, а также жизни верующих.

Вернуться

141

Одно из песнопений пасхальной службы.

Вернуться

142

Евангелие от Матфея 7:1.

Вернуться

143

Кельи монахов в отдалении от монастыря в более пустынном месте. Слово «скит» происходит от названия одного из пустынных мест в Египте, в котором в IV–V вв. были уединенные поселения монахов.

Вернуться

144

Плат с зашитыми частицами мощей, на котором совершается литургия.

Вернуться

145

Освященное помещение в жилище частного лица или учреждении. Иногда – отдельная, на том же участке стоящая, освященная постройка.

Вернуться

146

Утренние молитвы.

Вернуться

147

Хвалебное песнопение в честь церковного праздни

ка или святого.

Вернуться

148

Простонародное название изобразительных. Богослужение, совершаемое после шестого или девятого часов вместо литургии.

Вернуться

149

Святые дары – хлеб и вино, освященные и преосуществленные в плоть и кровь Христовы во время совершения евхаристии. Преждеосвященными, или запасными, дарами называются освященные дары, оставленные для совершения литургии Преждеосвященных Даров, а также для совершения причастия вне храма – больных, умирающих и т. д.

Вернуться

150

Богослужение, совершаемое в полночь. Полунощница посвящена грядущему пришествию Господа и Страшному суду.

Вернуться

151

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго».

Вернуться

152

Ср. Евангелие от Матфея 11:30.

Вернуться

153

«Ныне обратился я, грешный и обремененный, к Те – бе, Владыке и Богу моему; не смею же поднять взгляд на небо, только молюсь, говоря: дай мне, Господи, разум, чтобы мне оплакать деяния мои горько» (песнопение канона покаянного ко Господу нашему Иисусу Христу).

Вернуться

154

«Душа моя, душа моя, восстань, что ты спишь, конец приближается.» (песнопение Великого покаянного канона Андрея Критского).

Вернуться

155

«На постели ныне в немощи лежу, и нет исцеления телу моему, но молюсь Тебе, благой, родившей Бога, и Спасителя мира, и Избавителя от недугов: от болезней исцели меня» (песнопение канона молебного ко Пресвятой Богородице).

Вернуться

156

Покрывало.

Вернуться

157

Таинство православной церкви, иначе называемое таинством Причащения.

Вернуться

158

Краткое догматическое изложение основы христианского вероучения.

Вернуться

159

Главная часть литургии, во время которой совершается преосуществление Святых Даров.

Вернуться

160

Книжка с именами поминаемых на молитве о здравии и/или об упокоении.

Вернуться

161

Богословское понятие (термин) для обозначения превращения хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы в таинстве Евхаристии.

Вернуться

162

«Примите, ешьте… пейте от нее все…» – слова из Евхаристического канона на литургии, ср. Евангелие от Матфея 26:26–28.

Вернуться

163

Трапеза, на которой Господь Иисус Христос установил таинство Евхаристии.

Вернуться

164

Таинство Святого Причащения.

Вернуться

165

Основной распев древнерусских церковных песно

пении.

Вернуться

166

Преподобный – святой, достигший высоты монашеского делания и являющийся образцом монашеской жизни.

Вернуться

167

Святитель – святой архиерей.

Вернуться

168

Мученик – человек, принявший мучения и смерть за исповедание веры в Иисуса Христа.

Вернуться

169

«Господи, неужели мне постель эта гробом станет?..» – начальные слова одной из молитв перед сном.

Вернуться

170

«Врач, исцели самого себя», ср. Евангелие от Луки 4:23.

Вернуться

171

«Итак идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святаго Духа, уча их соблюдать всё, что Я повелел вам; и се, Я с вами во все дни до скончания века. Аминь» – Евангелие от Матфея 28:19–20.

Вернуться

172

Ладан – ароматическое вещество, употребляющееся за богослужением.

Вернуться

173

Песнопение вечернего богослужения.

Вернуться

174

Слова из панихиды.

Вернуться

175

«На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею» (Псалом 90).

Вернуться

176

«Ожидаю воскрешения мертвых» – слова из Символа веры.

Вернуться

177

Часть храма, дополнительный алтарь с престолом.

Вернуться

178

Церковные песнопения, которые поются во время причащения священников в алтаре до выноса Чаши и причащения мирян.

Вернуться

179

Псалом 90 «Живый в помощи Вышняго…..».

Вернуться

180

Праздник святителя Николая Мирликийского, Чудотворца: 6 (19) декабря (Никола зимний), 9 (22) мая (Никола вешний), 29 июля (11 августа) (Никола летний).

Вернуться

181

Престольный праздник – церковный праздник, в честь которого освящен данный храм.

Вернуться

182

«Живый в помощи Вышнего…» (Псалом 90).

Вернуться

183

Заместитель командира по политической части.

Вернуться

184

Духовно-исправительные меры, накладываемые священником или архиереем на исповедующегося. Епитимия может состоять в посте, усиленной молитве и т. п.

Вернуться

185

Имеется в виду благоразумный разбойник, на кресте исповедавший распятого Иисуса Господом (Евангелие от Луки 23:39–43).

Вернуться

186

Светилен (песнопение) на утрене Великой пятницы, в котором упоминается благоразумный разбойник.

Вернуться

187

Одно из воскресений подготовительного периода перед Великим постом, в которое церковь вспоминает евангельскую притчу о блудном сыне (Евангелие от Луки 15:11–32).

Вернуться

188

Покаянные тропари, исполняющиеся на воскресной утрене подготовительных недель перед Великим постом и в Великий пост.

Вернуться

189

А. Л. Ведель (1770–1808) – композитор.

Вернуться

190

Ср. Евангелие от Матфея 18:21–22: «Тогда Петр приступил к Нему и сказал: Господи! сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? до семи ли раз? Иисус говорит ему: не говорю тебе: до семи, но до седмижды семидесяти раз».

Вернуться

191

Ср. Евангелие от Луки 23:42.

Вернуться

192

Суббота накануне Вербного воскресенья (Входа Господня в Иерусалим), в которую вспоминается чудо воскрешения Христом Лазаря.

Вернуться

193

Песнопение на утрене Великой пятницы.

Вернуться

194

Ср. Евангелие от Луки 23:43.

Вернуться

195

Говеть – готовиться к исповеди и причащению.

Вернуться

196

Покаянный канон Андрея Критского исполняется частями в первые четыре дня Великого поста и полностью на утрене четверга пятой седмицы (недели) Великого поста.

Вернуться

197

Заключительные слова песнопения «Благоразумный разбойник»: «В один час рай даровал, Господи; и меня просвети древом Крестным и спаси меня».

Вернуться

198

Священник, имеющий в качестве церковной награды право ношения митры – головного убора высшего духовенства.

Вернуться

199

Собор, освященный в честь праздника Сошествия Святого Духа.

Вернуться

200

«Прощаю и отпускаю грехи…»

Вернуться

201

Послание к Ефесянам 5:18.

Вернуться

202

Ср. Псалом 103:15: «И вино веселит сердце человека».

Вернуться

203

Евангелие от Иоанна 2:1-11.

Вернуться

204

Теософия – религиозно мистическое учение о единении человеческой души с божеством и о возможности непосредственного общения с потусторонним миром.

Вернуться

205

Неофит – новообращенный.

Вернуться

206

Исихазм – традиция богосозерцания в православной церкви. Возник в Византии в среде монахов Афона в XIV в.

Вернуться

207

Срамники.

Вернуться

208

Псалом 110:10.

Вернуться

209

Слова Христа, сказанные благоразумному разбойнику, ср. Евангелие от Луки 23:43.

Вернуться

Сообщить об ошибке

Библиотека Святых отцов и Учителей Церквиrusbatya.ru Яндекс.Метрика

Все материалы, размещенные в электронной библиотеке, являются интеллектуальной собственностью. Любое использование информации должно осуществляться в соответствии с российским законодательством и международными договорами РФ. Информация размещена для использования только в личных культурно-просветительских целях. Копирование и иное распространение информации в коммерческих и некоммерческих целях допускается только с согласия автора или правообладателя