ГОГОЛЬ И БЕЛИНСКИЙ: История великой схватки двух мыслителей

Из школьного курса литературы все знают, какой уничижительной критике подверг В. Г. Белинский Гоголя за книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Но вся переписка и неотправленный ответ Гоголя, прежде всего, почти не известен современному читателю. И не удивительно: это письмо впервые было опубликовано почти шестьдесят лет назад в полном собрании сочинений Гоголя и почти никогда не упоминалось ни в научной, ни в научно-популярной литературе. Мы решили восполнить этот пробел, опубликовав мысли известного отечественного исследователя жизни и творчества Гоголя Владимира Воропаева об интеллектуальной схватке двух ярчайших представителей своей эпохи и сами письма. Думаем, что спор мировоззрений, состоявшийся более полутора веков назад, наши читатели найдут актуальным и сегодня.

Серия «Коллекция журнала «ФОМА» основана на материалах редакции.

cover 

Представляем очередное издание из серии "Коллекция журнала "ФОМА" для электронных книг и программ чтения книг в форматах ePUB и FB2 на мобильных устройствах. 


Серия "Коллекция журнала "ФОМА" основана на материалах редакции. 


ВНИМАНИЕ! Полные выпуски доступны в приложении Журнал "ФОМА" в AppStore и GooglePlay, а также вы можете получить их оформив редакционную подписку на оригинальное бумажное издание.


ИД "ФОМА" 

2016 г.

(С)


Из школьного курса литературы все знают, какой уничижительной критике подверг В. Г. Белинский Гоголя за книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Но вся переписка и неотправленный ответ Гоголя, прежде всего, почти не известен современному читателю. И не удивительно: это письмо впервые было опубликовано почти шестьдесят лет назад в полном собрании сочинений Гоголя и почти никогда не упоминалось ни в научной, ни в научно-популярной литературе. Мы решили восполнить этот пробел, опубликовав мысли известного отечественного исследователя жизни и творчества Гоголя Владимира Воропаева об интеллектуальной схватке двух ярчайших представителей своей эпохи и сами письма. Думаем, что спор мировоззрений, состоявшийся более полутора веков назад, наши читатели найдут актуальным и сегодня.


ОГЛАВЛЕНИЕ


  1. Арена
  2. Участники схватки
  3. С чего все началось?
  4. Что такого в этой книге?
  5. Реакция публики
  6. Дуэль на письмах. Выстрел Белинского
  7. Дуэль на письмах. Выстрел Гоголя
  8. Суть письма
  9. Кто же победил?
  10. Один из первых новомучеников о Гоголе
  11. Письма
    • Белинский – Гоголю. 20 апреля н.ст. 1842-го года. Санкт-Петербург
    • Гоголь – Белинскому. Около 20 июня н. ст. 1847. Франкфурт
    • Белинский – Гоголю. 15 июля н. ст. 1847. Зальцбрунн
    • Гоголь – Белинскому. Конец июля - начало августа н. ст. 1847. Остенде
    • Гоголь – Белинскому. 10 августа н. ст. 1847. Остенде

ГОГОЛЬ И БЕЛИНСКИЙ: История великой схватки двух мыслителей


Полтора столетия назад спор между ними сотрясал русское общество. Отголоски этого спора мы помним из школьного курса литературы… знаменитое письмо Белинского Гоголю: «проповедник кнута», «апостол невежества». Казалось бы, дела давно минувших дней — но нет, и в наше время гремят всё те же споры, в другом формате — но всё о том же. Кто же прав? И что же именно случилось тогда, почти 170 лет назад? 

Размышляет доктор филологических наук Владимир Воропаев.

Voropaev-Vladimir


Арена


Сороковые годы XIX века. Непростое время для России. С одной стороны, бурно развиваются науки и искусства, совершенствуются законы, тридцать лет уже как мир, война с Наполеоном становится историей. С другой — закручиваются гайки, государь Николай Первый, потрясенный восстанием декабристов, не намерен поощрять политические и идейные вольности.

Но вольнодумство все равно тихой сапой распространяется в русском образованном обществе. Все больше людей теряют веру в Бога и соблюдают православные традиции лишь для вида, чтобы «не нарываться». Все больше людей с восхищением смотрят на Запад, видя в нем образец переустройства русской жизни.

Еще действует крепостное право — хотя оно распространяется только на крестьян помещичьих, государственные уже по-тихому отпущены на волю, но все, и в том числе сам император, убеждены, что крепостное право — это зло и с ним надо что-то делать.

Уже нет ни Пушкина, ни Лермонтова. Уже скончался преподобный Серафим Саровский, уже развивается традиция старчества — прежде всего в Оптиной пустыни. Уже идет полемика западников и славянофилов. Уже есть пресса, как «левая», так и «правая». Еще не началась Крымская война. Еще молоды и мало кому известны Лев Толстой и Федор Достоевский.


Участники схватки


Николай Васильевич Гоголь. К середине 40-х годов XIX века — известнейший русский писатель, уже написаны и опубликованы основные его «хиты» — «Ревизор», «Мертвые души», «Тарас Бульба», «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Петербургские повести»… Один из немногих тогдашних русских писателей, кто не просто сохранил веру в Бога, но и был глубоко воцерковлен.

По свидетельству современников, Гоголь ежедневно читал по главе из Евангелия, апостольских посланий и Ветхого Завета, а также житие святого, память которого празднуется Церковью в этот день. Кроме молитв утренних и вечерних, которые ежедневно читают все православные христиане, он прочитывал еще и малое повечерие. Читал он и святоотеческие творения (по-церковнославянски, русских переводов тогда еще не было). Причем не просто читал, но постоянно делал выписки.

В 1848 году Гоголь совершил паломническую поездку на Святую Землю, в Иерусалим (в то время это было весьма трудное путешествие), посещал русские монастыри — Оптину пустынь, Троице-Сергиеву лавру, мечтал поехать на Афон и вообще неоднократно изъявлял желание принять монашеский постриг. Но в монахи его не постригли. Впоследствии преподобный Варсонофий Оптинский писал: «Неизвестно, заходил ли раньше у Гоголя с батюшкой Макарием разговор о монашестве, неизвестно, предлагал ли ему старец поступить в монастырь. Очень возможно, что батюшка Макарий и не звал его, видя, что он не понесет трудностей нашей жизни».

При этом человек он был тонкий, ранимый, с обостренными чувствами, близко к сердцу воспринимал всё происходящее с ним. Жил скудно, от причитающейся ему доли наследства отказался в пользу матери и сестер, не имел своего дома, жил или на съемных квартирах, или у друзей. Он постоянно помогал нуждающимся студентам, а после смерти в 1852 году от него остались только книги, одежда да около сорока рублей денег.


Виссарион Григорьевич Белинский. Основоположник русской литературной критики. Иван Тургенев называл Белинского «центральной натурой эпохи». Это был подлинный властитель дум.

По убеждениям своим был не просто западником, а западником в максимальной степени. Ненавидел самодержавие, ненавидел Православную Церковь (кстати, он внук священника). Ему принадлежат слова о «маратовской» (Выражение самого Белинского, который имел в виду одного из вождей революционной Франции Жана-Поля Марата, идеолога революционного террора. — Ред.) любви к человечеству: «чтобы сделать счастливою часть его, я, кажется, огнем и мечом истребил бы остальную» (это его высказывание цитируют философы Н. А. Бердяев и А. Ф. Лосев). Трудно сказать, был ли он полностью атеистом (хотя Достоевский его именно атеистом и называл), но уж антиклерикалом-то он был точно. В 1830 году Белинский писал матери: «Маменька, Вы уже в другом письме увещеваете меня ходить по церквам <…> Шататься мне по оным некогда, ибо чрезвычайно много других, гораздо важнейших дел <…> Я пошел по такому отделению, которое требует, чтобы иметь познание и толк во всех изящных искусствах. И потому я прошу Вас уволить меня от нравоучений такого рода: уверяю Вас, что они будут бесполезны». А в 1845 году в письме к Герцену он писал: «в словах Бог и религия вижу тьму, мрак, цепи и кнут».

Белинский был беззаветно предан русской литературе, она оказалась для него высшей ценностью и святыней. Но, обладая живым умом, он был крайне наивен. К примеру, искренне утверждал, что если бы Христос пришел сейчас, то стал бы социалистом (Христа он, конечно, считал не Богочеловеком, а просто человеком).

При этом глубокого систематического образования он не получил, Петербургский университет, в котором учился, не окончил по болезни. О России судил, видя только столичную жизнь и читая прессу.

Был женат, жил скудно, отличался слабым здоровьем, умер от чахотки (туберкулеза легких) в 1848 году, в 37 лет.


С чего все началось?


В самом начале 1847 года вышла из печати книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», которая произвела в русском образованном обществе впечатление разорвавшейся бомбы. Поэт и литературный критик Степан Шевырев писал: «В течение двух месяцев по выходе книги она составляла любимый, живой предмет всеобщих разговоров. В Москве не было вечерней беседы, разумеется, в тех кругах, куда проникают мысль и литература, где бы не толковали о ней, не раздавались бы жаркие споры, не читались бы из нее отрывки».

У книги были сторонники, но гораздо больше было противников, самым ярким и громким из которых оказался Белинский. 7 февраля 1847 года в журнале «Современник» вышла его рецензия на «Выбранные места…», где он подверг книгу уничтожающей критике. Заканчивается его рецензия словами: «Горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своей дорогой, он ринется в чуждый ему путь! На этом новом пути ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда бывает возможно возвращение на прежнюю дорогу». И это еще сглаженный цензурой вариант. Как тогда же он писал журналисту Василию Боткину, «Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться негодованию и бешенству…»

Затем, летом того же года, началась переписка между Белинским и Гоголем — та самая идейная схватка, о которой и речь.


Что такого в этой книге?


«Выбранные места из переписки с друзьями» — не художественная проза, а публицистика, прямое авторское высказывание. Очень трудно одним словом определить ее жанр. Если пользоваться современными аналогиями, это «Живой журнал» или «Фейсбук» писателя.

«Выбранные места из переписки с друзьями» — это композиция из писем, частью адресованных известным людям, а частью — обозначенным лишь инициалами или никак не обозначенным. Письма эти перемежаются эссе и литературоведческими статьями. Вот лишь несколько заголовков из книги: «О лиризме наших поэтов», «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве», «Русский помещик», «Нужно проездиться по России», «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», «Близорукому приятелю», «Страхи и ужасы России», «Чей удел на земле выше». Начинается книга с авторского завещания и завершается эссе «Светлое воскресение».

Содержательно — это попытка проповедовать христианство современникам, причем современникам, весьма от веры далеким. Проповедь Гоголя при этом не абстрактна, это не курс догматического богословия. Главный упор он делает на том, как следует жить по-христиански, будучи тем, кем ты являешься — писателем, чиновником, помещиком и так далее.

К сожалению, «Выбранные места» подверглись существенной цензурной правке: пять писем были полностью убраны, в других сделаны купюры и исправления. Гоголь был очень расстроен по этому поводу, в письме к графине Анне Виельгорской он писал: «В этой книге все было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш». (Полный вариант книги, без цензурных сокращений и с комментариями, вышел отдельным изданием только в 1990 году в издательстве «Советская Россия». Впрочем, в советское время «Выбранные места…» без купюр включались в академические и некоторые другие собрания сочинений Гоголя. — Ред.)

Гоголь начал работу над «Выбранными местами…» в 1845 году и закончил в 1846-м. Главная его мотивация — напрямую сказать то, что могло бы людям принести духовную пользу и что многие не видели в его художественных произведениях, воспринимая их исключительно как развлекательное чтение. Или, что еще более раздражало Гоголя, как политическую сатиру. Он чувствовал огромную ответственность за все, им написанное, считал себя виноватым в том, что в ком-то из читателей его художественная проза могла породить антигосударственные настроения (отсюда, кстати, фраза из отправленного письма Белинскому: «мы ребенки перед этим веком. Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно перед ним»). Так что «Выбранные места» — это еще и попытка исправить то, что Гоголь считал своими ошибками.


Реакция публики


Гоголь искренне надеялся, что читатели восторженно примут его книгу. Он даже писал в 1846 году своему издателю Плетневу: «…Она нужна, слишком нужна всем — вот что покамест могу сказать…» Он даже советует Плетневу запасать бумагу для переиздания, которое последует незамедлительно: «Книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор единственная моя дельная книга».

Но все получилось иначе. У книги действительно были сторонники (например, Алексей Хомяков, князь Петр Вяземский, Иван Аксаков и в значительной мере Петр Чаадаев), но гораздо больше было противников. Причем противники были не только из лагеря «западников» (Герцен, Белинский, Грановский, Тургенев, Анненков), но и из «славянофилов» — Сергей Тимофеевич Аксаков, его сын Константин Аксаков. Примечательно, что и русское духовенство встретило книгу Гоголя без какого-либо восторга. Так, архиепископ Херсонский и Таврический Иннокентий, которому Гоголь послал «Выбранные места…», писал о нем в частном письме: «Скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его, а люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностью: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то, чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, то поднимут на смех, и пользы не будет».

Еще более резко отозвался о книге протоиерей Матфей Константиновский, который вскоре станет духовником Гоголя. Его слова не сохранились, но сохранился ответ ему Гоголя, который тот написал 9 мая 1847 года: «Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу».

gogol-rome

Откликнулся и святитель Игнатий (Брянчанинов), в ту пору архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни близ Петербурга, а впоследствии епископ Кавказский и Черноморский. Он писал о книге: «…она издает из себя и свет, и тьму. Религиозные его понятия не определены, движутся по направлению сердечного вдохновения, неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного… Книга Гоголя не может быть принята целиком и за чистые глаголы истины. Тут смешано…» И далее он советовал читать не светских авторов, а святых отцов.

Однако в своей книге Гоголь обращался не к воцерковленным христианам, которые готовы читать святых отцов. Он обращался к читателю маловерующему или совсем неверующему (об этом, кстати, он и сам говорил, комментируя в письме к Плетневу отзыв святителя Игнатия). Для него искусство — это незримые ступени к христианству. Он говорил, что если после прочтения книги человек возьмет в руки Евангелие — это и есть высший смысл его творчества.

И действительно, некоторые нецерковные люди именно через «Выбранные места» пришли к Православию. Например, сын немецкого пастора Климент Зедергольм, который сам говорил, что чтение этой книги привело его в Церковь. Есть и другие свидетельства.

В чем же причина такого отношения к книге со стороны столь разных людей: от атеистов и социалистов до православных священнослужителей? Публику возмутило, что светский человек берется за христианскую проповедь, занимается несвойственным ему делом. Один из читателей писал ему: «Вы пренебрегли… и тем, что у нас привыкли видеть человека, говорящего о Христе, в рясе, а не во фраке, и выступили прямо учителем». Князь Петр Вяземский остроумно заметил в одном из своих писем: «…наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи».

Естественно, либеральную часть публики возмутило и само содержание проповеди Гоголя — то, что во главу угла он ставит христианство, а не социальный прогресс, что защищает самодержавие, не возвышает свой голос против крепостного права. Как автор художественных произведений Гоголь их еще устраивал, но как консервативный публицист — ни в коем случае. Это воспринималось ими как измена своему таланту.

Впрочем, все отзывы духовенства о книге Гоголя носили частный характер, а вот критика со стороны светского общества была публичной, в газетах и журналах. Гоголя подвергли обструкции, высмеивали, видели в «Выбранных местах» отказ от художественного творчества и, более того, считали помешанным. Мнение о его помешательстве держалось до последних дней жизни писателя.


Дуэль на письмах. Выстрел Белинского


Началось все с письма Гоголя к Белинскому от 20 июня 1847 года, в котором тот, реагируя на его разгромную статью в «Современнике», пытался как-то объясниться. В ответ на это Белинский, будучи на лечении в Германии, в городе Зальцбрунне, 15 июля написал Гоголю ответ. Это и есть то знаменитое письмо, о котором до сих пор рассказывают на школьных уроках литературы.

В этом письме Виссарион Григорьевич в полной мере отдался тому негодованию и бешенству, какие не мог позволить себе в журнальной статье. Даже современному человеку, постоянно наблюдающему в соцсетях споры, почти не отличимые от ругани, тональность письма Белинского может показаться истерической.

«Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов» — это еще не самые резкие выражения. Белинский писал, что Гоголь — в лучшем случае душевнобольной, а в худшем — карьерист, надеющийся выслужиться с помощью своей книги и получить место учителя наследника престола. Основная мысль письма: как вы, гениальный художник, написавший «Ревизора» и «Мертвые души», опустились до дифирамбов в адрес Православной Церкви, которая представляет из себя одно сплошное мракобесие! Как вы могли предать свой талант! Единственное, чем вы можете загладить свое преступление, — это немедленно отречься от своей книги!

Нетрудно видеть, что пафос его очень похож на религиозный. Белинский подобен адепту истинной веры, который сурово обличает отступника-еретика. Просто предмет веры тут иной, здесь вера в социальный прогресс и в то, что литература должна служить делу прогресса.

belinskiy

Послав это письмо Гоголю, Белинский, очевидно, поделился с кем-то копией, в результате оно сделалось известным в России, его переписывали друг у друга, обсуждали. Цензура мгновенно его запретила, и этот запрет (действовавший до 1905 года!) объективно оказался, как сказали бы сейчас, идеальным пиар-ходом. Письмо восприняли как «политическое завещание» Белинского. В середине 1850-х годов Иван Аксаков писал родным: «Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, которые бы не знали наизусть письма Белинского к Гоголю…»

За чтение и распространение письма можно было поплатиться — как это произошло в 1849 году с молодым Достоевским, который за чтение и «за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского» был приговорен к расстрелу (смертную казнь в последний момент заменили каторгой). Впрочем, большинство людей читали и распространяли это письмо без каких-либо неприятных последствий.

Письмом Белинского восхищались, благодаря этому письму уже со второй половины XIX века возобладал взгляд на Гоголя как на писателя, чье творчество нужно делить на две части. С одной стороны, гоголевские произведения — и прежде всего «Ревизор» и «Мертвые души» — истолковывались как политическая сатира, направленная на свержение самодержавия, с другой — утверждалось мнение, будто вследствие изменившегося у писателя в конце жизни мировоззрения он вступил в противоречие со своим гением. А уже в XX веке Ленин назвал письмо Белинского «одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати» — и это мнение стало в советское время официальным, единственно допустимым, на нем строилось школьное преподавание Гоголя. Даже в наши дни можно столкнуться с таким подходом школьных учителей литературы: они учат так, как их научили в юности.


Дуэль на письмах. Выстрел Гоголя

gogol_2

Гоголь был глубоко потрясен письмом Белинского — причем не только его содержанием, но и тональностью, несправедливостью упреков. Он сразу же написал ему подробнейший ответ, где обстоятельно, по пунктам, разобрал все утверждения Белинского и привел свои возражения. Написал… но, вместо того чтобы отправить, разорвал письмо в клочки, которые, однако же, не выбросил, а аккуратно сложил в пакет. Вместо этого письма он 10 августа написал и отправил другое, короткое и сдержанное, которое демократически настроенная публика сочла жалким оправданием. Действительно, там есть такие выражения, как «Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды», «мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, по тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками», «Точно так же, как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы» — и это было воспринято как капитуляция Гоголя.

Почему же Гоголь не стал отправлять свое первое письмо? Потому что знал, что Белинский тяжело болен, фактически умирает, и не захотел его, находящегося в таком состоянии, расстраивать. При всех своих идейных разногласиях с Белинским он видел в нем живого человека, искреннего, порывистого, впечатлительного. Момент для спора по существу был явно неподходящий. Возможно, то второе, «жалкое» (по мнению многих) письмо он сознательно написал в таком ключе — чтобы успокоить «неистового Виссариона», погасить его гнев: ведь на пороге смерти совсем о другом следует думать. Так что в их эпистолярной дуэли Гоголь, можно так сказать, сделал выстрел в воздух.

Тем не менее свое первое письмо Гоголь не сжег — как сжигал он рукописи, которые, по его мнению, никто не должен был увидеть. Возникает, конечно, вопрос: а рвать-то зачем? Почему просто нельзя было сохранить эти листы до поры до времени? Здесь мы можем лишь строить предположения. Возможно, Гоголь разодрал письмо в эмоциональном порыве, но затем успокоился и решил, что совсем уж уничтожать его не надо.

gogol_1

Дальнейшая судьба этого письма напоминает детективный роман. Первый биограф Гоголя, Пантелеймон Кулиш, писал в 1854 году: «…когда <был> отпечатан шкаф Гоголя в Москве, в нем собраны были лоскутки изорванной рукописи. Эти лоскутки вложены были в пакетец и надписаны рукою Шевырева: “Клочки чего-то изорванного”. Во время пребывания своего в Васильевке он как-то прозевал этот пакетец, и теперь он вручен мне сестрами поэта. Я соединяю клочки, и что же оказывается? Это ответ Белинскому на его оскорбительное письмо. Целые фразы этого ответа вошли в авторскую исповедь, но много в нем есть такого, что и не вошло туда, а это многое — прекрасно!» Фрагменты этого письма были впервые опубликованы Кулишем (с неточностями) в 1856 году в «Записках о жизни Н. В. Гоголя…»

Из клочков нужно было сложить целиком письмо, и задача оказалась нетривиальной. Это сложнее, чем собрать пазл — ведь не факт, что все клочки сохранились, поэтому при сборке возможны лакуны и ошибки. Сейчас наиболее правильный и полный вариант прочтения письма Гоголя опубликован в 17-томном Полном собрании сочинений и писем Гоголя (Изд-во Московской Патриархии, 2009–2010).

Оригинал же письма Гоголя, те самые клочки, хранится в Российской государственной библиотеке, но когда и как он туда попал, достоверно установить пока не удалось. Между прочим, именно эти клочки и являются единственным доказательством, что знаменитое письмо Белинского — не подделка. Ведь оригинала его не сохранилось, есть лишь множество переписанных от руки копий, и все эти копии хоть чем-то, да отличаются друг от друга, переписчики где-то ошибались, где-то добавляли что-то от себя, и поэтому сказать, каков же был исходный текст, практически невозможно.


Суть письма


Начинает Гоголь с того, что призывает Белинского одуматься и оставаться именно литературным критиком, а не политическим публицистом. «Зачем вам было переменять раз выбранную, мирную дорогу? Что могло быть прекраснее, как показывать читателям красоты в твореньях наших писателей, возвышать их душу и силы до пониманья всего прекрасного, наслаждаться трепетом пробужденного в них сочувствия и таким образом прекрасно действовать на их души? Дорога эта привела бы вас к примиренью с жизнью, дорога эта заставила бы вас благословлять всё в природе. Что до политических событий, само собою умирилось бы общество, если бы примиренье было в духе тех, которые имеют влияние на общество. А теперь уста ваши дышат желчью и ненавистью. <…>


Как же с вашим односторонним, пылким, как порох, умом, уже вспыхивающим прежде, чем еще успели узнать, что истина, как вам не потеряться? Вы сгорите, как свечка, и других сожжете».


Затем он отвечает Белинскому на личные обвинения, причем отвечает «асимметрично» — не брызжа слюной, не ругаясь. «Вам следовало поудержаться клеймить меня теми обидными подозрениями, какими я бы не имел духа запятнать последнего мерзавца. Это вам нужно бы вспомнить. Вы извиняете себя гневным расположением духа. Но как же в гневном расположении духа вы решаетесь говорить о таких важных предметах и не видите, что вас ослепляет гневный ум и отнимает спокойствие».

А вот дальше уже начинается разговор по существу, о самом главном, что разделяет Белинского и Гоголя — об отношении к вере, к Православной Церкви, о жизненных приоритетах. «Вы отделяете Церковь и Ее пастырей от Христианства, ту самую Церковь, тех самых пастырей, которые мученическою своею смертью запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побежденных, и весь мир исповедал Христа. И этих самых Пастырей, этих мучеников Епископов, вынесших на плечах святыню Церкви, вы хотите отделить от Христа, называя их несправедливыми истолкователями Христа. Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? Неужели нынешние коммунисты и социалисты, объясняющие, что Христос повелел отнимать имущества и грабить тех, которые нажили себе состояние?»


«Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге, и который делится последней копейкой с бедным и Богом, терпит горькую нужду, о которой знает каждый из нас, чтобы иметь возможность принести усердное подаяние Богу».

Есть в письме и фразы, которые могли бы показаться Белинскому обидными, если бы он их прочитал. К примеру, «Нельзя, получа легкое журнальное образование, судить о таких предметах. Нужно для этого изучить историю Церкви. Нужно сызнова прочитать с размышленьем всю историю человечества в источниках, а не в нынешних легких брошюрках, написанных… Бог весть кем. Эти поверхностные энциклопедические сведения разбрасывают ум, а не сосредоточивают его», «Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками…», «Какими данными вы можете удостоверить, что знаете общество? Где ваши средства к тому? Показали ли вы где-нибудь в сочиненьях своих, что вы глубокий ведатель души человека?».

Говоря о политическом устройстве России, Гоголь вовсе его не идеализирует, но вновь повторяет сказанное в «Выбранных местах…»: никакого толку от политических реформ не будет, если люди не опомнятся, не вернутся к христианской жизни. «Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских? Рассмотрим пристально, отчего это? <…> Как же не образоваться посреди такой разладицы ворам и всевозможным плутням и несправедливостям, когда всякий видит, что везде завелись препятствия, всякий думает только о себе и о том, как бы себе запасти потеплей квартирку?»

Так Гоголь отвечает на все стержневые моменты письма Белинского, показывая легковесность, несостоятельность его мировосприятия, отсутствие достаточных знаний и жизненного опыта, чтобы судить о религии, политике и обществе.


Кто же победил?


С точки зрения либеральной русской интеллигенции XIX века прав, естественно, Белинский. Даже будь неотправленное письмо Гоголя тогда обнародовано, вряд ли оно убедило бы тех, кто воспринял идеи социального прогресса как высшую истину. Спор по существу, с вдумчивой оценкой аргументов, с разбором фактов, возможен лишь между непредубежденными собеседниками.

Но если смотреть на спор Белинского и Гоголя с позиций сегодняшнего дня, зная, что случилось в последующие полтора столетия, то, по моему мнению, прав именно Гоголь. Прав в том, что высшим приоритетом для человека должен быть Христос, а не социальный прогресс. Мы видим плоды такого прогресса, соединенного с безбожием, видим, как безбожие опустошало и опустошает человеческие души, видим, что корень большинства наших нынешних проблем не в политико-экономических обстоятельствах, а именно в этом — в эрозии духа. Можно говорить, что Гоголь был не во всем прав (да он и сам не настаивал на своей полной правоте по любому пункту), можно предполагать, что какие-то вещи он воспринимал слишком идеализированно, но он был прав в главном — в иерархии ценностей.

Но это — моя позиция, а другие могут считать иначе. Среди нынешних властителей дум мы видим как наследников Гоголя, так и наследников Белинского, видим консерваторов и либералов, глубоко верующих людей и антиклерикалов, сторонников глобализма и приверженцев «особого пути» России. Поэтому спор между Гоголем и Белинским не окончен. Он — уже в других декорациях — длится до сих пор.


Один из первых новомучеников о Гоголе


В 1903 году на панихиде по Гоголю протоиерей Иоанн Восторгов (ставший впоследствии новомучеником) сказал: «Вот писатель, у которого сознание ответственности пред высшею правдою за его литературное слово дошло до такой степени напряженности, так глубоко охватило все его существо, что для многих казалось какою-то душевною болезнью, чем-то необычным, непонятным, ненормальным. Это был писатель и человек, который правду свою и правду жизни и миропонимания проверял только правдою Христовой. Да, отрадно воздать молитвенное поминовение пред Богом и славу пред людьми такому именно писателю в наш век господства растленного слова, — писателю, который выполнил завет апостола: слово ваше да будет солию растворено. И много в его писаниях этой силы, предохраняющей мысль от разложения и гниения, делающей пищу духовную удобоприемлемой и легко усвояемой… Такие творцы по своему значению в истории слова подобны святым отцам в Православии: они поддерживают благочестные и чистые литературные предания».

 

Подготовил Виталий Каплан 

Рисунки Екатерины Ватель

ПИСЬМА

Белинский – Гоголю

20 апреля н.ст. 1842-го года. Санкт-Петербург.



Милостивый Государь,

Николай Васильевич!


Я очень виноват перед вами, не уведомляя вас давно о ходе данного мне вами поручения. Главною причиною этого было желание написать вам что-нибудь положительное и верное, хотя бы даже и неприятное. Во всякое другое время ваша рукопись прошла бы без всяких препятствий, особенно тогда, как вы были в Питере. Если бы даже и предположить, что ее не пропустили бы, то все же можно наверное сказать, что только в китайской Москве могли поступить с вами, как поступил г. Снегирев, и что в Петербурге этого не сделал бы даже Петрушка Корсаков, хоть он и моралист, и пиэтист. Но теперь дело кончено, и говорить об этом бесполезно.

Очень жалею, что «Москвитянин» взял у вас все, и что для «Отечественных записок» нет у вас ничего. Я уверен, что это дело судьбы, а не вашей доброй воли или вашего исключительного расположения в пользу «Москвитянина» и в невыгоду «Отечественных записок». Судьба же давно играет странную роль в отношении ко всему, что есть порядочного в русской литературе: она лишает ума Батюшкова, жизни Грибоедова, Пушкина и Лермонтова — и оставляет в добром здоровье Булгарина, Греча и других подобных им негодяев в Петербурге и Москве; она украшает «Москвитянин» вашими сочинениями — и лишает их «Отечественные записки». Я не так самолюбив, чтобы «Отечественные записки» считать чем-то соответствующим таким великим явлениям в русской литературе, как Грибоедов, Пушкин и Лермонтов; но я далек и от ложной скромности — бояться сказать, что «Отечественные записки» теперь единственный журнал на Руси, в котором находит себе место и убежище честное, благородное и — смею думать — умное мнение, и что «Отечественные записки» ни в каком случае не могут быть смешиваемы с холопами знаменитого села Поречья. Но потому-то, видно, им то же счастие: не изменить же для «Отечественных записок» судьбе своей роли в отношении к русской литературе!

С нетерпением жду выхода ваших «Мертвых душ». Я не имею о них никакого понятия, мне не удалось слышать ни одного отрывка, чему я, впрочем, и очень рад: знакомые отрывки ослабляют впечатление целого. Недавно в «Отечественных записках» была обещана статья о «Ревизоре». Думаю по случаю выхода «Мертвых душ» написать несколько статей вообще о ваших сочинениях. С особенною любовию хочется мне поговорить о милых мне «Арабесках», тем более, что я виноват перед ними: во время оно с юношескою запальчивостию изрыгнул я хулу на ваши в «Арабесках» статьи ученого содержания, не понимая, что тем изрыгаю хулу на духа. Они были тогда для меня слишком просты, а потому и неприступно высоки; притом же на мутном дне самолюбия бессознательно шевелилось желание блеснуть и беспристрастием. Вообще, мне страх как хочется написать о ваших сочинениях. Я опрометчив и способен вдаваться в дикие нелепости; но — слава Богу — я, вместе с этим, одарен и движимостию вперед и способностию собственные промахи и глупости называть настоящим их именем и с такою же откровенностию, как и чужие грехи. И потому надумалось во мне много нового с тех пор, как в 1840 году, в последний раз врал я о ваших повестях и «Ревизоре». Теперь я понял, почему вы Хлестакова считаете героем вашей комедии, и понял, что он точно герой ее; понял, почему «Старосветских помещиков» считаете вы лучшею повестью своею в «Миргороде»; также понял, почему одни вас превозносят до небес, а другие видят в вас нечто вроде Поль-де-Кока, и почему есть люди, и притом не совсем глупые, которые, зная наизусть ваши сочинения, не могут без ужаса слышать, что вы выше Марлинского и что ваш талант — великий талант. Объяснение всего этого дает мне возможность сказать дело о деле, не бросаясь в отвлеченные и окольные рассуждения; а умеренный тон (признак, что предмет понят ближе к истине) дает многим возможность сознательно полюбить ваши сочинения. Конечно, критика не сделает дурака умным, а толпу мыслящею; но она у одних может просветлить сознанием безотчетное чувство, а у других — возбудить мыслию спящий инстинкт. Но величайшею наградою за труд для меня может быть только ваше внимание и ваше доброе, приветливое слово. Я не заношусь слишком высоко, но — признаюсь — и не думаю о себе слишком мало; я слышал похвалы себе от умных людей и — что еще лестнее — имел счастие приобрести себе ожесточенных врагов: и все-таки больше всего этого меня радуют доселе и всегда будут радовать, как лучшее мое достояние, несколько приветливых слов, сказанных обо мне Пушкиным и, к счастию, дошедших до меня из верных источников. И я чувствую, что это не мелкое самолюбие с моей стороны, а то, что я понимаю, что такое человек, как Пушкин, и что такое одобрение со стороны такого человека, как Пушкин. После этого вы поймете, почему для меня так дорог ваш человеческий, приветливый отзыв...

Дай вам Бог здоровья, душевных сил и душевной ясности. Горячо желаю вам этого, как писателю и как человеку, ибо одно с другим тесно связано. Вы у нас теперь один — и мое нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связаны с вашею судьбою: не будь вас — и прощай для меня настоящее и будущее в художественной жизни моего отечества: я буду жить в одном прошедшем и, равнодушный к мелким явлениям современности, с грустною отрадою буду беседовать с великими тенями, перечитывая их неумирающие творения, где каждая буква давно мне знакома...

Хотелось бы мне сказать вам искренно мое мнение о вашем «Риме», но, не получив предварительно позволения на откровенность, не смею этого сделать.

Не знаю, понравится ли вам тон моего письма, — и даже боюсь, чтобы он не показался вам более откровенным, нежели сколько допускают то наши с вами светские отношения; но не хочу переменить ни слова в письме моем, ибо в случае, противном моему ожиданию, легко утешусь, сложив всю вину на судьбу, издавна уже не благоприятствующую русской литературе.

С искренним желанием вам всякого счастья, остаюсь готовый к услугам вашим


Виссарион Белинский


Гоголь – Белинскому

Около 20 июня н. ст. 1847. Франкфурт.


Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне во втором № «Современника». Не потому, чтобы мне прискорбно было то унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду  всех, но потому, что в ней слышится голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить даже и не любившего меня человека, тем более вас, о котором я всегда думал, как о человеке меня любящем. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как это вышло, что на меня рассердились все до единого в России, этого я покуда еще не могу сам понять. Восточные, западные и нейтральные — все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной своей коже (всем нам нужно побольше смирения), но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо-неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами рассерженного человека и потому почти всё приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые покамест еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом.

Я очень не даром молил всех прочесть мою книгу несколько раз, предугадывая вперед все эти недоразумения. Поверьте, что не легко судить о такой книге, где замешалась собственная душевная история человека, не похожего на других, и притом еще человека скрытного, долго жившего в себе самом и страдавшего неуменьем выразиться. Не легко было также решиться и на подвиг выставить себя на всеобщий позор и осмеяние, выставивши часть той внутренней своей клети, настоящий смысл которой не скоро почувствуется. Уже один такой подвиг должен был бы заставить мыслящего человека задуматься и, не торопясь подачей собственного голоса о ней, прочесть ее в разные часы своего душевного расположения, более спокойного и более настроенного к своей собственной исповеди, потому что в такие только минуты душа способна понимать душу, а в книге моей дело души. Вы бы не сделали тогда тех оплошных выводов, которыми наполнена ваша статья. Как можно, например, из того, что я сказал, что в критиках, говоривших о недостатках моих, есть много справедливого, вывести заключение, что критики, говорившие о достоинствах моих, несправедливы? Такая логика может присутствовать в голове только раздраженного человека, продолжающего искать уже одно то, что способно раздражать его, а не оглядывающего предмет спокойно со всех сторон. Ну а что, если я долго носил в голове и обдумывал, как заговорить о тех критиках, которые говорили о достоинствах моих и которые по поводу моих сочинений разнесли много прекрасных мыслей об искусстве? И если я беспристрастно хотел определить достоинство каждого и те нежные оттенки эстетического чутья, которыми своеобразно более или менее одарен был из них каждый? И если я выжидал только времени, когда мне можно будет сказать об этом, или, справедливей, когда мне прилично будет сказать об этом, чтобы не говорили потом, что я руководствовался какой-нибудь своекорыстной целью, а не чувством беспристрастия и справедливости? Пишите критики самые жесткие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительнейших струн, может быть, нежнейшего сердца,- всё это вынесет душа моя, хотя и не без боли и скорбных потрясений. Но мне тяжело, очень тяжело (говорю вам это истинно), когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, не только добрый, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!

Н. Гоголь

Белинский – Гоголю

15 июля н. ст. 1847. Зальцбрунн.

 

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство самолюбия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б все дело заключалось только в нем; но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.

Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении, представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали, при появлении ее, все враги Ваши - и не литературные (Чичиковы, Ноздревы, Городничие и т. п.), и литературные, которых имена Вам известны. Вы сами видите хорошо, что от Вашей книги отступились даже люди, по-видимому, одного духа с ее духом286. Если б она и была написана вследствие глубоко искреннего убеждения, и тогда бы она должна была произвести на публику то же впечатление. И если ее принимали все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтоб не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур перетонённую проделку для достижения небесным  путем чисто земных целей - в этом виноваты только Вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что Вы находите это удивительным. Я думаю, это от того, что Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек287, роль которого Вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге. И это не потому, чтоб Вы не были мыслящим человеком, а  потому, что Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из Вашего  прекрасного далека288, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому, что Вы в этом прекрасном далеке живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя или в однообразии кружка, одинаково с Вами настроенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства  человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр - не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), - что доказывается его робкими и бесплодными полумерами  в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного  кнута треххвостою плетью. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом полусне! И в это то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое, как будто в зеркале, - является с книгою, в которой во имя  Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!. И это не должно было привести меня в негодование? Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас за эти позорные строки... И после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления Вашей книги? Нет, если бы Вы действительно преисполнились истиною Христова, а не дьяволова ученья, - совсем не то написали бы Вы Вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что так как его крестьяне - его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хоть по крайней мере пользоваться их трудами как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном в отношении к ним положении. А выражение: ах ты неумытое рыло! Да у какого Ноздрева, какого Собакевича подслушали Вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание русских мужиков, которые, и без того, потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А Ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли Вы в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которого должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя чаще всего порют только правого, если  ему нечем откупиться от преступления - быть без вины виноватым! И такая-то книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления! Не может быть! Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться; или - не смею досказать моей мысли...

Проповедник кнута, апостол невежества, поборник  обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов - что Вы делаете? Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною... Что Вы подобное учение опираете на православную церковь - это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, - чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь все это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста...

А потому, неужели Вы, автор "Ревизора" и "Мертвых душ", неужели Вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, Вы не знаете, что второе когда-то было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, колуханы, жеребцы? - Попов. Не есть ли поп на Руси, для всех русских, представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто всего этого Вы не знаете? Странно! По-Вашему, русский народ - самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиэтизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе задницу. Он говорит об образе: годится - молиться, не годится - горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними; живой пример Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещенными и образованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нем даже к духовенству; ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною аскетическою созерцательностию - ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к Вам по их  направлению. Что касается до меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для Вас); только продолжайте благоразумно созерцать ее из Вашего прекрасного далека: вблизи-то она не так красива и не так безопасна... Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, - он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит больше, чем небесному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества... Бестия наш брат, русский человек!

Вспомнил я еще, что в Вашей книге Вы утверждаете как великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать Вам на это? Да простит Вас Ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, Вы не знали, что творили...

"Но, может быть, - скажете Вы мне, - положим, что я заблуждался, и все мои мысли ложь; но почему ж отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуждений?" - Потому, отвечаю я Вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже еще недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братнею. Конечно, в Вашей книге больше ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; зато они развили общее им с Вами учение с большей энергиею и большею последовательностию, смело дошли до его последних результатов, все отдали византийскому богу, ничего не оставили сатане; тогда как Вы, желая поставить по свече тому и другому, впали в противоречия, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театр, которые, с Вашей точки зрения, если б только Вы имели добросовестность быть последовательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к ее погибели. Чья же голова могла переварить мысль о тожественности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в Вас искренности подобных убеждений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что Ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день, не неделю, не месяц, а может быть год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо устраивают земное положение набожного автора. Вот почему распространился в Петербурге слух, будто Вы написали эту книгу с целию попасть в наставники к сыну наследника. Еще прежде этого в Петербурге сделалось известным Ваше письмо к Уварову, где Вы говорите с огорчением, что Вашим сочинениям в России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольство своими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда тот, кто и т. д. Теперь судите сами: можно ли удивляться тому, что Ваша книга уронила Вас в глазах публики и как писателя и, еще больше, как человека?

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так легок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример - Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что Ваша книга пала не от ее дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в "Ревизоре" и "Мертвых душах" Вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на Вас до бешенства, но "Ревизор" и "Мертвые души" от этого не пали, тогда как Ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности, и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность. Если Вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению Вашей книги!

Не без некоторого чувства самодовольства скажу Вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностию дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронесся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать ее по самой низкой цене, мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит еще, инстинкт истины!

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль - довести о нем до сведения публики - была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде все равно, и что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, - тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой - самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением  может быть плодом только или гордости, или слабоумия, и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом Вы  позволили  себе цинически-грязно  выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе - это уже гадко, потому что, если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены; Вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чорта и ада веет от Вашей книги. И что за язык, что за фразы! "Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек!" Неужели Вы думаете, что сказать всяк, вместо всякий, - значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени и будь из нее выключены те места, где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз - произведение пера автора "Ревизора" и "Мертвых душ"?

Что же касается до меня лично, повторяю Вам: Вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за Ваш отзыв обо мне, как об одном из Ваших критиков. Если б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всем остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость иногда щелкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но Вы имели в виду людей, если не с отменным умом, то все же и не глупцов. Эти люди в своем удивлении к Вашим творениям наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько Вы сказали о них дела; но все же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного источника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да еще вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам за то, что Вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его "вялый, влачащийся по земле стих. Все это нехорошо! А что Вы только ожидали времени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почитателям Вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением Вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мною была Ваша книга, а не Ваши намерения. Я читал и перечитывал ее сто раз, и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу и N переслал мне Ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам все, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях - я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идет не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идет об истине, о русском обществе, о России. И вот мое последнее заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние.


Виссарион Белинский


Гоголь – Белинскому

Конец июля - начало августа н. ст. 1847. Остенде.

(наброски неотправленного письма)


С чего начать мой ответ на ваше письмо? Начну его с ваших же слов: "Опомнитесь, вы стоите на краю бездны!" Как [далеко] вы сбились с прямого пути, в каком вывороченном виде стали перед вами вещи! В каком грубом, невежественном смысле приняли вы мою книгу! Как вы ее истолковали! О, да внесут Святые Силы мир в вашу страждущую, измученную душу! Зачем вам было переменять раз выбранную, мирную дорогу? Что могло быть прекраснее, как показывать читателям красоты в твореньях наших писателей, возвышать их душу и силы до пониманья всего прекрасного, наслаждаться трепетом пробужденного в них сочувствия и таким образом прекрасно действовать на их души? Дорога эта привела бы вас к примиренью с жизнью, дорога эта заставила бы вас благословлять всё в природе. Что до политических событий, само собою умирилось бы общество, если бы примиренье было в духе тех, которые имеют влияние на общество. А теперь уста ваши дышат желчью и ненавистью. Зачем вам с вашей пылкою душою вдаваться в этот омут политический, в эти мутные события современности, среди которой и твердая осмотрительная многосторонность теряется? Как же с вашим односторонним, пылким, как порох, умом, уже вспыхивающим прежде, чем еще успели узнать, что истина, как вам не потеряться? Вы сгорите, как свечка, и других сожжете. О, как сердце мое ноет [в эту минуту за вас!] Что, если и я виноват, что, если и мои сочинения послужили вам к заблуждению? Но нет, как ни рассмотрю все прежние сочинения мои, вижу, что они не могли соблазнить вас. Как ни? смотреть на них, в них нет лжи некоторых? современных произведений.

В каком странном заблуждении вы находитесь! Ваш светлый ум отуманился. В каком превратном виде приняли вы смысл моих произведений. В них же есть мой ответ. Когда [я писал их, я благоговел перед] всем, перед чем человек должен благо говеть. Насмешки [и нелюбовь слышалась у меня] не над властью, не над коренными законами нашего государства, но над извращеньем, над уклоненьями, над неправильными толкованьями, над дурным приложением их?, над струпом, который накопился, над <...> несвойственной ему жизнью. Нигде не было у меня насмешки над тем, что составляет основанье русского характера и его великие силы. Насмешка была только над мелочью, несвойственней его характеру. Моя ошибка в том, что я мало обнаружил русского человека, я не развергнул его, не обнажил до тех великих родников, которые хранятся в его душе. Но это нелегкое дело. Хотя я и больше вашего наблюдал за русским человеком, хотя мне мог помогать некоторый дар ясновиденья, но я не был ослеплен собой, глаза у меня были ясны. Я видел, что я еще незрел для того, чтобы бороться с событьями выше тех, какие были доселе в моих сочинениях, и с характерами сильнейшими. Всё могло показаться преувеличенным и напряженным. Так и случилось с этой моей книгой, на которую вы так напали. Вы взглянули на нее распаленными глазами, и всё вам представилось в ней в другом виде. Вы ее не узнали. Не стану защищать мою книгу. Как отвечать на которое-нибудь из ваших обвинений, когда все они мимо? Я сам на нее напал и нападаю. Она была издана в торопливой поспешности, несвойственной моему характеру, рассудительному и осмотрительному. Но движенье было честное. Никому я не хотел ею польстить или покадить. Я хотел ею только остановить несколько пылких голов, готовых закружиться и потеряться в этом омуте и беспорядке, в каком вдруг очутились все вещи мира. Я попал в излишества, но, говорю вам, я этого даже не заметил. Своекорыстных же целей я и прежде не имел, когда меня еще несколько занимали соблазны мира, а тем более теперь, когда пора подумать о смерти. Никакого не было у меня своекорыстного умысла. Ничего не хотел я ею выпрашивать. [Это и не в моей натуре]. Есть прелесть в бедности. Вспомнили б вы по крайней мере, что у меня нет даже угла, и я стараюсь только о том, как бы еще облегчить мой небольшой походный чемодан, чтоб легче было расставаться с [миром]. Вам следовало поудержаться клеймить меня теми обидными подозрениями, какими я бы не имел духа запятнать последнего мерзавца. Это вам нужно бы вспомнить. Вы извиняете себя гневным расположением духа. Но как же в гневном расположении духа? [вы решаетесь говорить) о таких важных предметах и не видите, что вас ослепляет гневный ум и отнимает спокойствие...

Как мне защищаться против ваших нападений, когда нападенья невпопад? Вам показались ложью слова мои Государю, напоминающие ему о святости его званья и его высоких обязанностей. Вы называете их лестью. Нет, каждому из нас следует напоминать, что званье его свято, и тем более Государю. Пусть вспомнит, какой строгий ответ потребуется от него. Но если каждого из нас званье свято, то тем более званье того, кому достался трудный и страшный удел заботиться о миллионах. Зачем напоминать о святости званья? Да, мы должны даже друг другу напоминать о святости наших обязанностей и званья. Без этого человек погрязнет в материальных чувствах. Вы говорите кстати, будто я спел похвальную песнь нашему правительству. Я нигде не пел. Я сказал только, что правительство состоит из нас же. Мы выслуживаемся и составляем правительство. Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских? Рассмотрим пристально, отчего это? Не оттого ли эта сложность и чудовищное накопление прав, не оттого ли, что мы все кто в лес, кто по дрова. Один смотрит в Англию, другой в Пруссию, третий во Францию. Тот выезжает на одних началах, другой на других. Один сует Государю тот проект, другой иной, третий, опять иной. Что ни человек, то разные проекты и разные мысли, что ни город, то разные мысли и проекты... Как же не образоваться посреди такой разладицы ворам и всевозможным плутням и несправедливостям, когда всякий видит, что везде завелись препятствия, всякий думает только о себе и о том, как бы себе запасти потеплей квартирку? Вы говорите, что спасенье России в европейской цивилизации. Но какое это беспредельное и безграничное слово. Хоть бы вы определили, что такое нужно разуметь под именем европейской цивилизации, которое бессмысленно повторяют все. Тут и фаланстерьен, и красный, и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация? И стала европейская цивилизация призрак, который точно никто покуда не видел, и ежели пытались ее> хватать руками, она рассыпается. И прогресс, он тоже был, пока о нем не думали, когда же стали ловить его, он и рассыпался.

Отчего вам показалось, что я спел тоже песнь нашему гнусному, как вы выражаетесь, духовенству? Неужели слово мое, что проповедник Восточной Церкви должен жизнью и делами проповедать. И отчего у вас такой дух ненависти? Я очень много знал дурных попов и могу вам рассказать множество смешных про них анекдотов, может быть больше, нежели вы. Но встречал зато и таких, которых святости жизни и подвигам я дивился, и видел, что они - созданье нашей Восточной Церкви, а не Западной. Итак, я вовсе не думал воздавать песнь духовенству, опозорившему нашу Церковь, но духовенству, возвысившему нашу Церковь.

Как всё это странно! Как странно мое положение, что я должен защищаться против тех нападений, которые все направлены не против меня и не против моей книги! Вы говорите, что вы прочли будто сто раз мою книгу, тогда как ваши же слова говорят, что вы ее не читали ни разу. Гнев отуманил глаза ваши и ничего не дал вам увидеть в настоящем смысле. Блуждают кое-где блестки правды посреди огромной кучи софизмов и необдуманных юношеских увлечений. Но какое невежество блещет на всякой странице! Вы отделяете Церковь и Ее пастырей от Христианства, ту самую Церковь, тех самых  пастырей, которые мученическою своею смертью запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побежденных, и весь мир исповедал Христа. И этих самых Пастырей, этих мучеников Епископов, вынесших на плечах святыню Церкви, вы хотите отделить от Христа, называя их несправедливыми истолкователями Христа. Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? Неужели нынешние коммунисты и социалисты, [объясняющие, что Христос по]велел отнимать имущества и грабить тех, [которые нажили себе состояние?] Опомнитесь! Вольтера называете оказавшим услугу Христианству и говорите, что это известно всякому ученику гимназии. Да я, когда был еще в гимназии, я и тогда не восхищался Вольтером. У меня и тогда было настолько ума, чтоб видеть в Вольтере ловкого остроумца, но далеко не глубокого человека. Вольтером не могли восхищаться полные и зрелые умы, им восхищалась недоучившаяся молодежь. Вольтер, несмотря на все блестящие замашки, остался тот же француз. О нем можно сказать то, что Пушкин говорит вообще о французе:


Француз - дитя:

Он так, шутя, Разрушит трон И даст закон;

И быстр как взор, И пуст, как вздор, И удивит, И насмешит.


...Христос нигде никому не говорит отнимать, а еще напротив и настоятельно нам велит Он уступать: снимающему с тебя одежду, отдай последнюю рубашку, с просящим тебя пройти с тобой одно поприще, пройди два.

Нельзя, получа легкое журнальное образование, судить о таких предметах. Нужно для этого изучить историю Церкви. Нужно сызнова прочитать с размышленьем всю историю человечества в источниках, а не в нынешних легких брошюрках, написанных... Бог весть кем. Эти поверхностные энциклопедические сведения разбрасывают ум, а не сосредоточивают его.

Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к Религии и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую землю. Они строятся [не дарами] богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге, и который делится последней копейкой с бедным и Богом, терпит горькую нужду, о которой знает каждый из нас, чтобы иметь возможность принести усердное подаяние Богу. Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками и романами тех французских романистов, которые так пристрастны, что не хотят видеть, как из Евангелия исходит истина, и не замечают того, как уродливо и пошло изображена у них жизнь. Теперь позвольте же сказать, что я имею более пред вами [права заговорить] о русском народе. По крайней мере, все мои сочинения, по единодушному убежденью, показывают знание природы русской, выдают человека, который был с народом наблюдателен и... стало быть, уже имеет дар входить в его жизнь, о чем говорено было много, что подтвердили сами вы в ваших критиках. А что вы представите в доказательство вашего знания человеческой природы и русского народа, что вы произвели такого, в котором видно то знание? Предмет этот велик, и об этом бы я мог вам написать книги. Вы бы устыдились сами того грубого смысла, который вы придали советам моим помещику. Как эти советы ни обрезаны цензурой, но в них нет протеста противу грамотности, а разве лишь протест против развращенья народа русского грамотою, наместо того, что грамота нам дана, чтоб стремить к высшему свету человека. Отзывы ваши о помещике вообще отзываются временами Фонвизина. С тех пор много, много изменилось в России, и теперь показалось многое другое. Что для крестьян выгоднее, правление одного помещика, уже довольно образованного, который воспитался и в университете и который всё же стало быть, уже многое должен чувствовать или быть под управлением многих чиновников, менее образованных, корыстолюбивых и заботящихся о том только, чтобы нажиться? Да и много есть таких предметов, о которых следует каждому из нас подумать заблаговременно, прежде нежели о пылкостью невоздержного рыцаря и юноши толковать об освобождении, чтобы это освобожденье не было хуже рабства. Вообще у нас как-то более заботятся о перемене названий и имен. Не стыдно ли вам в уменьшительных именах наших, которые даем мы <...> иногда и товарищам, видеть униженье человечества и признак варварства? Вот до каких ребяческих выводов доводит неверный взгляд на главный предмет...

Еще меня изумила эта отважная самонадеянность, с которою вы говорите; "Я знаю общество наше и дух его", и ручаетесь в этом. Как можно ручаться за этот ежеминутно меняющийся хамелеон? Какими данными вы можете удостоверить, что знаете общество? Где ваши средства к тому? Показали ли вы где-нибудь в сочиненьях своих, что вы глубокий ведатель души человека? Прошли ли вы опыт жизни>? Живя почти без прикосновенья с людьми и светом, ведя мирную жизнь журнального сотрудника, во всегдашних занятиях фельетонными статьями, как вам иметь понятие об этом громадном страшилище, которое неожиданными явленьями ловит нас в ту ловушку, в которую попадают все молодые писатели, рассуждающие обо всем мире и человечестве, тогда как довольно забот нам и вокруг себя. Нужно прежде всего их исполнить, тогда общество само собою пойдет хорошо. А если пренебрежем обязанности относительно лиц близких и погонимся за обществом, то упустим и те и другие так же точно. Я встречал в последнее время много прекрасных людей, которые совершенно сбились. Одни думают, [что] преобразованьями и реформами, обращеньем на такой и на другой лад можно поправить мир; другие думают, что посредством какой-то особенной, довольно посредственной литературы, которую вы называете беллетристикой, можно подействовать на воспитание общества. Но благосостояние общества не приведут в лучшее состояние ни беспорядки, ни [пылкие головы]. Брожение внутри не исправить никаким конституциям. Общество образуется само собою, общество слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою. <...> Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство.

Вы говорите, что Россия долго и напрасно молилась. Нет, Россия молилась не напрасно. Когда она молилась, то она спасалась. Она помолилась в 1612, и спаслась от поляков; она помолилась в 1812, и спаслась от французов. Или это вы называете молитвою, что одна из сотни молится, а все прочие кутят, сломя голову, с утра до вечера на всяких зрелищах, закладывая последнее свое имущество, чтобы насладиться всеми комфортами, которыми наделила нас эта бестолковая европейская цивилизация?

Нет, оставим подобные сомнительные положения и посмотрим на себя [честно]. Будем стараться, чтоб не зарыть в землю талант свой. Будем отправлять по совести свое ремесло. Тогда всё будет хорошо, и состоянье общества поправится само собою. В этом много значит Государь. Ему дана должность, которая важна и превыше всех. С Государя у нас все берут пример. Стоит только ему, не коверкая ничего, править хорошо, так и всё пойдет само собою. Почему знать, может быть, придет ему мысль жить в остальное время от дел скромно, в уединении вдали от развращающего двора, от всего этого накопленья. И всё обернется само собою просто. Сумасшедшую жизнь захотят бросить. Владельцы разъедутся по поместьям, станут заниматься делом. Чиновники увидят, что не нужно жить богато, перестанут красть. А честолюбец, увидя, что важные места не награждают ни деньгами, ни богатым жалованьем, оставит службу. Оставьте этот мир обнаглевших, который обмер, для которого ни вы, ни я не рождены. Позвольте мне напомнить прежние ваши работы и сочинения. Позвольте мне также напомнить вам прежнюю вашу дорогу <...>. Литератор существует для другого. Он должен служить искусству, которое вносит в души мира высшую примиряющую истину, а не вражду, любовь к человеку, а не ожесточение и ненависть. Возьмитесь снова за свое поприще, с которого вы удалились с легкомыслием юноши. Начните сызнова ученье. Примитесь за тех поэтов и мудрецов, которые воспитывают душу. Вы сами сознали, что журнальные занятия выветривают душу и что вы замечаете наконец пустоту в себе. Это и не может быть иначе. Вспомните, что вы учились кое-как, не кончили даже университетского курса. Вознаградите это чтеньем больших сочинений, а не современных брошюр, писанных разгоряченным умом, совращающим с прямого взгляда.

Я точно отступаюсь говорить о таких предметах, о которых дано право говорить одному тому, кто получил его в силу многоопытной жизни. Не мое дело говорить о Боге. Мне следовало говорить не о Боге, а о том, что вокруг нас, что должен изображать писатель, но так, чтобы каждому самому захотелось бы заговорить о Боге <...>

Хотя книга моя вовсе не исполнена той обдуманности, какую вы подозреваете, напротив, она печатана впопыхах, в ней были даже письма, писанные во время самого печатанья, хотя в ней есть действительно много неясного и так вероятно можно иное принять, <...> но до такой степени спутаться, как спутались вы, принять всё в таком странном смысле! Только гневом, помрачившим ум и отуманившим голову, можно объяснить такое заблуждение.

Слова мои о грамотности вы приняли в буквальном, тесном смысле. Слова эти были сказаны помещику, у которого крестьяне земледельцы. Мне даже было смешно, когда из этих слов вы поняли, что я вооружался против грамотности. Точно как будто бы об этом теперь вопрос, когда это вопрос, решенный уже давно нашими отцами. Отцы и деды наши, даже безграмотные, решили, что грамотность нужна. Не в этом дело. Мысль, которая проходит сквозь всю мою книгу, есть та, как просветить прежде грамотных, чем безграмотных, как просветить прежде тех, которые имеют близкие столкновения с народом, чем самый народ, всех этих мелких чиновников и власти, которые все грамотны и которые между тем много делают злоупотреблений. Поверьте, что для этих господ нужнее издавать те книги, которые, вы думаете, полезны для народа. Народ меньше испорчен, чем всё это грамотное население. Но издать книги для этих господ, которые бы открыли им тайну, как быть с народом и с подчиненными, которые им поручены, не в том обширном смысле, в котором повторяется слово: не крадь, соблюдай правду или: помни, что твои подчиненные люди такие же, как и ты, и тому подобные, но которые могли бы ему открыть, как именно не красть, и чтобы точно соблюдалась правда.

Н. Гоголь

Гоголь – Белинскому

10 августа н. ст. 1847. Остенде.


Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемогла, всё во мне потрясено, могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения еще прежде, чем получил я ваше письмо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды. Скажу вам только, что я получил около пятидесяти разных писем по поводу моей книги: ни одно из них не похоже на другое, нет двух человек, согласных во мненьях об одном и том же предмете, что опровергает один, то утверждает другой. И между тем на всякой стороне есть равно благородные и умные люди. Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать всё то, что ни есть в ней теперь. А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, по тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками. Вижу, что укорявшие меня в незнании многих вещей и несоображении многих сторон обнаружили передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон. Не все вопли услышаны, не все страданья взвешены. Мне кажется даже, что не всякий из нас понимает нынешнее время, в котором так явно проявляется дух построенья полнейшего, нежели когда-либо прежде: как бы то ни было, но всё выходит теперь внаружу, всякая вещь просит и ее принять в соображенье, старое и новое выходит на борьбу, и чуть только на одной стороне перельют и попадут в излишество, как в отпор тому переливают и на другой. Наступающий век есть век разумного сознания; не горячась, он взвешивает всё, приемля все стороны к сведенью, без чего не узнать разумной средины вещей. Он велит нам оглядывать многосторонним взглядом старца, а не показывать горячую прыткость рыцаря прошедших времен; мы ребенки перед этим веком. Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно перед ним. И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы? Точно так же, как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам тоже следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.

А покаместь помните прежде всего о вашем здоровья. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестью, стало быть и с большею пользою как для себя, так и для них.

Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще.

Н. Гоголь


В одно время с письмом к вам отправил я письмо и к Анненкову. Спросите у него, получил ли он его. Я адресовал в Poste restante.


От издателя 

«Фома» — православный журнал для сомневающихся — был основан в 1996 году и прошел путь от черно-белого альманаха до ежемесячного культурно-просветительского издания. Наша основная миссия — рассказ о православной вере и Церкви в жизни современного человека и общества. Мы стремимся обращаться лично к каждому читателю и быть интересными разным людям независимо от их религиозных, политических и иных взглядов.

«Фома» не является официальным изданием Русской Православной Церкви. В тоже время мы активно сотрудничаем с представителями духовенства и различными церковными структурами. Журналу присвоен гриф «Одобрено Синодальным информационным отделом Русской Православной Церкви».

Если Вам понравилась эта книга — поддержите нас!



Сообщить об ошибке

Контактная информация
  • mo@infomissia.ru
  • http://infomissia.ru

Миссионерский отдел Московской Епархии

Все материалы, размещенные в электронной библиотеке, являются интеллектуальной собственностью. Любое использование информации должно осуществляться в соответствии с российским законодательством и международными договорами РФ. Информация размещена для использования только в личных культурно-просветительских целях. Копирование и иное распространение информации в коммерческих и некоммерческих целях допускается только с согласия автора или правообладателя

 


Создание сайта: studio.hamburg-hram.de