Духовный отец в Древней Восточной Церкви

«Духовный отец в Древней Восточной Церкви. История духовничества на Востоке» — фундаментальное исследование Смирнова, не потерявшая свою актуальность, хотя и написана более века назад (к тому же работ на данную тему и вообще не много). Смирнов рассматривает историю становления и развития духовничества в Древней Церкви, старчество и его организацию в восточных монастырях, практику исповеди в миру и монастыре, покаянную дисциплину.

Духовный отец в Древней Восточной Церкви

История духовничества на Востоке

ПРЕДИСЛОВИЕ

По первоначальному плану предлагаемое исследование должно было выйти в одной книге. Но по мере хода работы увеличивался материал, намечались новые вопросы и открывались новые стороны вопросов, поставленных ранее. Все это намного расширило исследование и заставило разделить его на части. Автор считает нужным сказать об этом читателю, чтобы оградить себя до некоторой степени от упреков. Так, в иных местах он делал ссылки на дальнейшие рассуждения в предлагаемой книге (см. с. 130, 208, примеч.; 259), между тем как с разделением исследования на две части эти отделы не вошли в первую книгу, а найдут себе место во второй. Следовательно, в данном случае автор не нарушил своего слова, а только отсрочил его исполнение. Постепенное расширение плана в деталях по мере его выполнения заметно в книге и также может сбивать читателя. Так, например, вторая половина главы III по оглавлению в тексте (с. 229) значительно короче, чем она вышла в результате. Полное и совершенно точное ее содержание читатель найдет в общем оглавлении книги.
Обширность и дробность материала, которым располагал автор, вызвали пропуски и недомолвки, думаем, до некоторой степени извинительные в сложной работе, тем более что они не колеблют выводов исследования, ни общих, ни частных. Поэтому, отлагая ряд добавлений и разъяснений до части II, в конце настоящей книги автор делает лишь поправки некоторых неточностей, вкравшихся по недосмотру или забвению.
С. С.
18 мая 1906 г.

ГЛАВА I. СТАРЧЕСТВО В ДРЕВНИХ ВОСТОЧНЫХ МОНАСТЫРЯХ

Значение термина πνευματικά πατήρ — spiritualis pater в общем и собственном смысле у писателей–подвижников периода Вселенских Соборов. — «Духовный отец» и «старец» — параллельные термины. — Возникновение старчества. Старчество у анахоретов и келлиотов. — Организованное старчество в киновиях и лаврах. — Сарабаиты — отрицатели старчества. — Внешняя организация старчества. Выбор старца иноком. — Поставление старца настоятелем. — Принятие инока старцем. — Сожитие их и положение подчиненного. — Единство старца. — Несменяемость. — Законные основания для оставления старца. — Удаление ученика старцем. — Внутренняя организация старчества. Идеал старца: он — существо свыше избранное и одаренное. — О духовных дарованиях в древнем монашестве. — Вера старцу. — Любовь и страх. — Послушание и подчинение. — Отсечение своей воли и подчинение воле старца. — Вопрошание старца, его заповеди и советы. — Дурной старец и подчинение ему. — Невменяемость послушника. — Молитвы старца. — Старческое пастырство. — Ответственность старца: восприемничество полное и неполное. — Необходимость исповеди помыслов и дел. — Недостатки древних старцев.
Термин πνευματικός πατήρ — spiritualis pater начинает употребляться прежде всего в монашеской письменности у писателей–аскетов — следовательно, не раньше как с IV в. Употребляясь довольно разнообразно у писателей–подвижников всех стран, начиная с египетских, продолжая греческими и сирийскими и кончая латинскими, почетный титул «духовный отец» прилагается почти неизменно к авторитетным лицам в иноческой среде[1]. Иногда он ставится во множественном числе, в смысле более общем, а потому менее определенном. Епископ Палладий Еленопольский в своем «Лавсаике» (около 420 г.) именем «более древние духовные отцы» называет основателей монашеского жития[2]. Преп. Марк Постник египетский (ок. сер. V в.) именует духовными отцами вообще опытных подвижников, обращение с которыми полезно иноку[3]; преп, Варсапуфий и ученик его преп. Иоанн Пророк (кон. VI — нач. VII в.) таких же подвижников, которым следует предавать свою душу, вопрошать их о помыслах, которые изрекают спасительные заповеди и правила, наставляют в трудных обстоятельствах жизни[4]. В подчинении отцам духовным предписывает жить иноку преп. Ефрем Сириин[5]. Трудно выяснить, какое значение в каждом из приведенных случаев имеет наш термин, особенно когда употребляется с притяжательным местоимением. Те отношения, которые, мы видели, предписывается инокам иметь к духовным отцам (предание души, вопрошание о помыслах, подчинение, любовь), тождественны отношениям к своему старцу–наставнику, как это увидим потом. Но в приведенных местах не разумеются личные наставники — старцы, которых каждому иноку положено было иметь не более одного: мы встречаем ясное указание одного из упомянутых авторов, где именем духовных отцов названы посторонние старцы в отличие от своего аввы. Преп. Иоанна Пророка спрашивают, как поступить послушнику в том случае, если возникла ересь и он боится заразиться ею, а его собственный авва не хочет переселяться из этого места. Ответ такой: когда ересь обнаружится, послушник должен переселиться один «по страху Божию и с совета духовных отцов»[6]. Руководствуясь одним параллельным местом, можно предполагать, что выражение «духовные отцы» с притяжательным местоимением означает иногда старшую братию в монастыре по отношению к тому лицу, о котором идет речь. В наставлениях, надписанных именем преп. Антония говорится: «Поступай так, чтобы отцы монастыря, рождающие тебя духовно (patres monasteni, qui generant te in spiritu), порадовались славе твоей в сонме святых»[7]. Несомненно, здесь распространенная форма термина patres spirituales. Феодор Александриец, который, как известно, в монастыре преп. Пахомия был смотрителем дома, где помещались иноки–иностранцы, называется духовным отцом[8].
Определенно и в собственном смысле именем «духовный отец» в то время назывался старец инока, наставник или руководитель его в подвижничестве, установленный и единый для каждого лица, индивидуальный руководитель в отличие от настоятеля, общего руководителя братства. Притяжательное местоимение, прилагаемое нередко к нашему термину (в единственном числе), вполне отмечает эти признаки. Преп. Исайя Скитский, современник свт. Афанасия Александрийского, говорит о сожительстве со своим духовным отцом[9]. Преп. Ефрем Сирин трижды упоминает о подчинении духовному отцу[10]. Св. Василий Великий утверждает его право на беспрекословное послушание со стороны подчиненных[11]. Такое же употребление встречаем мы в Αποφθέγματα των άγίων γερόντων, памятнике второй половины V b.[12], и в древнем Патерике того же времени, латинский перевод которого (в редакции сокращенной) известен под заглавием Verba seniorum[13]: у преп. Нила Синайского, который сравнивает с матерью, наказывающей и в то же время жалеющей свое дитя, того духовного отца, который сурово обращается со своим учеником[14]; у преп. Иоанна (ученика преп. Варсануфия), который называет именем духовного отца личного наставника инока, дающего ему советы и заповеди[15]; наконец, у преп. Иоанна Лествичника, где духовный отец признается виновником всех духовных благ своего послушника[16]. Почтение к духовному отцу в житии преп. Феодосия Киновиарха определяется как степень высшего почтения[17]. Патр. Софроний «духовным отцем и учителем» называет своего старца, автора известного «Луга духовного», — Иоанна Мосха[18].
Терминами, соответствующими разбираемому, являются «духовный сын», «духовная дочь», «чадо духовное».
Нечасто употребляясь в изучаемый период, эти термины обозначают инока или инокиню монастыря в отношении к настоятелю, общее — подвижника или подвижницу, подчиненных нравственному авторитету другого[19].
Чтобы выяснить значение термина πνευματικός πατήρ, надо посмотреть, с какими другими он параллелизируется, какие термины обозначают то же самое явление и поэтому могут быть признаны его синонимами, и, наконец, необходимо принять во внимание, как истолковывается сам термин, т. е. какая основная мысль нашла себе выражение в нем, облеклась в эти именно два слова. Наш термин параллелизируется с другими: в житиях некоторых подвижников их наставники большей частью называются словом «старец», а иногда «духовный отец»[20]. У авторитетных отцов Церкви IV в. — у преп. Ефрема Сирина и св. Василия Великого — πνευματικός πατήρ стоит параллельно со словами ήγούμενος — игумен, προστάτης — настоятель (монастыря), и это, конечно, потому, что начальник всех имел права старца по отношению к каждому иноку в отдельности[21].
Для обозначения звания старца в древней христианской литературе употребляется очень много терминов, которые поэтому будут синонимическими нашему. Изучение их составляет задачу специалиста–историка по вопросу q древнем монастырском старчестве[22]. Мы же приведем термины, употребляемые только теми авторами, которые называют старца и словами πνευματικόν πατήρ или spirituales patir. Термины эти отмечают как признак духовного отца его старшинство: senior (египетские подвижники)[23], μηζότερος (больший, старший), πρεσβύτεροι έν Κυρίω (старшие (старцы) о Господе) (преп. Ефрем Сирин)[24], γέρων (старец) (преп. Ефрем, преп. Иоанн Лествичник, преп. Варсануфий и др.)[25]» πνευματικός γέρων (духовный старец)[26] их власть над учениками — πατήρ (pater, abbas — άββα, очень многие), προεστούς (настоятель, предстоятель, старший в монастыре) (св. Василий Великий, преп. Иоанн Лествичник)[27], προστάτης (настоятель) (св. Василий Великий), έπιστάτης (наставник) (преп. Иоанн Лествичник)[28], έφεστώς (воспитатель, наставник)[29]; его руководительство — magister, magister spiritualis (египетские подвижники)[30], διορθώτης (буквально исправитель, наставник) (преп. Ефрем Сирин)[31], Αφηγούμενος (авва, игумен), καθηγούμενος (руководитель, старший в монастыре, учитель), παιδευτής (воспитатель, учитель), άλειπτης (буквально умащивающий маслом — так называли тренеров атлетов, отсюда — наставник, учитель) (св. Василий Великий, преп. Нил Синайский)[32], διδάσκαλος (учитель) (св. Василий Великий, преподобные Нил Синайский, Иоанн Лествичник и др.)[33], ποιμήν (пастырь) (преп. Иоанн Лествичник)[34], наконец, его посредничество между Богом и иноком, а также искусство очищать совесть последнего — μεσίτης (посредник), δικαστής (судья), 'ιατρός (врач), άνάδοχος (восприемник) (преп. Иоанн Лествичник)[35].
Приведенные термины, параллельные и синонимичные нашему, описывают довольно полно и многосторонне то явление, которое обозначалось в аскетической литературе периода Вселенских Соборов словами «духовный отец», — монастырское старчество, но они не разъясняют смысла самого термина, который мы изучаем, оставляют нерешенным вопрос, в каком смысле старца называли отцом и что значит духовность как свойство такого отца. Слово духовный — πνευματικός — в Новом Завете употребляется в трех значениях: озаренный Святым Духом (см.: 1 Кор. 14:37), проникающий в тайны боговедения (см.: 1 Кор. 2:15) и просветленный нравственно (см.: Гал. 6:1). Положение отца предполагает рождение дитяти, его воспитание и введение его в права наследования. Сообразно с этим толкуется и выражение духовный отец.
В двух смыслах изъясняется термин πνευματικός πατήρ в тогдашней письменности. Преп. Ефрем Сирин пишет, обращаясь к старцу: «И сам ты, возлюбленный, не отказывайся принять увещание от отца своего, родившего тебя о Господе» (πατρός σου του γεννήσαντός σε έν Κυρίφ). Следовательно, преп. Ефрем Сирин понимает термин духовный отец в смысле духовного родительства старца относительно подчиненного ему инока[36], И такое понимание термина далеко не единственное[37]. Св Василий Великий дает другое толкование нашему термину. В 18–й главе «Подвижнических уставов» он пишет: «Здесь, т. е. в киновии, отец (πατήρ) один и подражает Небесному Отцу, а детей (παίδες) много, и все стараются превзойти друг друга расположением к настоятелю (προστάτης), дети между собою единомысленны, услаждают отца доброхвальными поступками, не узы естественные признавая причиной сего сближения, но вождем и блюстителем единения соделав Слово, которое крепче природы, и будучи связуемы союзом Святого Духа (Πνεύμα)»[38]. В следующей главе, говоря о беспрекословном послушании настоятелю, святой отец называет его πνευματικός πατήρ[39].
Итак, Союз этот, чисто нравственный, тесный, как союз отца с детьми, имеет своей основой расположение и беспрекословное послушание детей отцу и единомыслие последних между собой.
Различие между этими толкованиями кратко можно выразить так: преп. Ефрем Сирин и другие, заменяя термин πνευματικός πατήρ описательным, отмечают в союзе духовного отца с детьми мистическую сторону, св. Василий Великий — нравственную сторону того же союза, имеющего Божественное покровительство. В этих толкованиях нет никакого противоречия, и одно из них только дополняет другое. Мистическое толкование термина — идея благодатного рождения духовного сына через своего духовного отца — разработано было в письменности изучаемого нами периода недостаточно; развито оно было обстоятельно впоследствии. Несравненно большее развитие получила сторона этическая — ряд нравственных и дисциплинарных отношений между духовным отцом и духовным сыном, и толкование св. Василия Великого следует признать классическим для целого периода.
На границе периода Вселенских Соборов и последующего стоит преп. Феодор Студит С759–826), крупный писатель–аскет, довольно разнообразно и в значительной степени отлично от разъясненного употребляющий изучаемый нами термин. Он употребляет выражение πνευματικός πατήρ в несобственном смысле, в смысле вообще авторитетного лица, иногда прилагает его к лицам иерархическим. Своими духовными отцами он называет некоторых игуменов[40], епископа[41], митрополитов[42], исповедников, страдавших за иконопочитание. Но термин наш употребляется здесь не больше, как почетное название, так как у преп. Феодора был духовный отец настоящий, лицо, хорошо известное исторически, — студийский игумен Платон.
Термин «духовный отец» (или сокращенно «отец») преп. Феодор прилагает к себе самому[43]. А так как известно, что он имел сан пресвитера и звание игумена монастыря, принимал на исповедь монастырскую братию и держал детей духовных среди мирян, то такое словоупотребление будет гораздо ближе к позднейшему, когда духовным отцом назывался священник–духовник, а не к древнему, когда под этими словами разумели монастырского старца[44]. Однако нельзя сказать, чтобы, по представлению преп. Феодора, священный сан был необходимым признаком в понятии духовного отца. Именем «духовный отец» преп. Феодор очень отчетливо называет выбранного игумена монастыря[45]. И нам кажется, что руководство братией он. Считал более существенным признаком в понятии духовного отца, чем сан пресвитера. С особенной ясностью это можно видеть из того, что он называл игумений монастырей (уж, конечно, не имевших священного сана) именем «духовная мать» (μήτηρ πνευματική) и признавал за ними права, совершенно совпадающие с духовно отеческими.
Для обозначения понятия «духовный отец» преп. Феодор употребляет вообще малоупотребительный, но любопытный термин άνάδοχος — «восприемник», придавая ему два значения: не только лица, воспринимающего на себя грехи другого, как это слово толковал Лествичник, но и восприемника при монашеском пострижении[46].
В соответствии с нашим термином у преп. Феодора употребляются термины «духовный сын», чаще — «чадо духовное», которые он прилагает к инокам, подвластным ему, как игумену и духовному отцу[47]. Оба выражения заменяются словом μαθητής — ученик[48].
В каком смысле преп. Феодор Студит употребляет выражение «духовный отец»?
Это можно видеть из следующих мест писаний преподобного: «Если же есть во мне что-нибудь, то это Божий дар, дарованный по молитвам отца, родившего меня по духу»[49]. Здесь мы имеем распространенное выражение термина «духовный отец». Подобным образом объясняются и термины «духовный сын», «духовное чадо»: «все, скольких родил ты по духу [своему] сыновей и детей своих…»[50] Под образом рождения по духу подвижник–писатель разумеет передачу старцем благодатных дарований (χάρισμα) своему ученику. «Если же у нас есть налицо какой-нибудь дар, — пишет он монаху Феодору, — кому оставим, не имея и ученика»?[51] Духовное рождение по произволению противополагается преп. Феодором невольному рождению плотскому[52]; оно есть рождение Духом Святым[53] из духа отца[54] в момент исповеди помыслов[55].
В толковании понятия «духовный отец», сделанном св. Василием Великим* проводится мысль о нравственном союзе между духовным отцом и духовным сыном. В этот прочный союз соблюдаемый Ипостасным Словом и созидаемый Духом Святым, вступают лица, как равноправные в царстве благодати. Нельзя сказать, чтобы духовный отец, по мысли св. Василия, был единственным проводником особых духовных дарований для ученика. Преп. Феодор Студит в толковании нашего термина следует не св. Василию Великому, а преп. Ефрему Сирину: между духовным отцом и детьми он признает не только нравственный, но и мистический союз, идею духовного рождения и наследования. Идея эта предполагает, что духовный отец обладает такими дарами Святого Духа, которых его дети не имели до вступления в союз с ним и которые получают они единственно через него. Если ранее старец признавался в иноческой среде надежным и обязательным нравственным руководителем, то теперь он считается духовным родителем, единственным подателем духовных дарований, которые обусловливают весь нравственный порядок личной иноческой жизни. У преп. Феодора нет мысли, что духовный отец необходим для всех христиан, как иноков, так и мирян. Но этот вывод в последующее время явился у писателей, стоявших на одной точке зрения с преп. Феодором Студитом, только уже подробнее его разрабатывавших основную идею духовного рождения через отца и наследования его дарований, — у писателей того времени, когда институт духовного отца потерял частный, исключительно монашеский характер — характер старчества — и сделался институтом духовничества, т. е. учреждением обще церковным и в жизни и в теории.
Итак, при всем разнообразии в словоупотреблении термин «духовный отец» в христианской письменности с IV по начало IX в. чаще всего обозначает монастырского старца. Отсюда естественный вывод, что институт духовного отца в то время представлял собой институт монастырского старчества, что старчество — первобытная форма института духовного отца?[56].
Старчество современно монашеству. Ищущий монашеского подвига, оставив мир, шел к опытному подвижнику, поступал под его руководство, и подвижник становился для него аввой — старцем. Для начинающего инока в воле и рассуждении старца заключалась вся дисциплина внутренняя и внешняя, монашеская и монастырская. Вот простейшая форма старчества, совмещавшаяся с отшельничеством, т. е. с первоначальным образом монашеского жития. Патриарх анахоретов преп. Антоний уже имел старцев–руководителей. Его жизнеописатель свт. Афанасий Александрийский сообщает: «Ревнителям же добродетели, к которым ходил он, искренне подчинялся (γνησίως ύπετάσσετο) и в каждом изучал, чем особенно преимуществовал он в тщательности и подвиге»[57]. И сам преп. Антоний был руководителем многих иноков. «И вскоре по силе удивительного слова его, — свидетельствует св. Афанасий, — возникают многочисленные монастыри, и во всех них преп. Антоний, как отец, делается руководителем» (ώς πατήρ καβηγέΐτο)[58]. Отеческое руководительство преп. Антония заключалось в сообщении аскетических опытов своим ученикам, которые для этого все собирались к нему и по его приглашению расспрашивали его, как дети — отца[59], а также в исповеди искушений и помыслов. «Кто приходил к нему искушаемый бесом и не обретал покоя?! — восклицает жизнеописатель. — Кто приходил к нему смущаемый помыслами и не находил тишины уму?!»[60]. Если первая черта изображает преп. Антония руководителем многочисленных иноков и монастырей, главой целого движения, которое ученики его распространили в Египте и других странах, то последняя — исповедь помыслов и искушений — есть черта специально старческая. Впрочем, житие преп. Антония дает на этот счет и более ясное указание. Рассказав о том, как обменялись посланиями император Константин и два его сына с преп. Антонием, свт. Афанасий прибавляет: «И они с радостью приняли ответ [преподобного]. Так был он возлюблен всеми, так все желали иметь его отцем» (κα\ πάντες £χειν αότόν ήξίουν πατέρα)[61]. Жизнеописатель очевидно, в этом усматривает проявление усиленного стремления выбирать преп. Антония своим духовным отцом — старцем, которое он и отмечает как факт.
Старчество — такой институт, который лег в основу всего строя монашеской жизни. Оно представляло прочную цепь внутренних и внешних отношений, которыми держалась совместная жизнь любой монашеской общины. Вот почему старческий институт совместим со всеми формами монастырской жизни и его можно наблюдать всюду, где только было устроенное христианское монашество. Организация монашеской общины начинается с подчинения старцу собравшихся к нему для подвига братий. Группы учеников, каждая во главе со своим старцем, — это те клеточки, из множества которых слагается весь организм монастыря. Игумен его имеет, собственно, все права старца — духовного отца — и нередко называется этим именем (чаще сокращенным — «отец»). По примеру преп. Антония, анахореты всех стран не чуждались старчества, несмотря на то что с обязанностью старца было трудно совместить строгость отшельнического уединения.
Удобнее совмещается старчество с келлиотством. Один старец два года жил вместе с учеником, хотя не знал его имени[62]. Преп. Макарий Великий, подвизаясь в Скитской пустыне, жил отдельно в глубине пустыни и имел при себе двух учеников: один принимал приходящих, другой жил подле него в особой келлии[63].
Однако при отшельнической и келлиотской формах монашества старчество не получило строгой организации. Преп. Антоний повиновался многим старцам, изучая добродетели каждого и, вероятно, переходя от одного к другому[64]. Но в организованной монашеской среде этим нарушалось правило верности раз избранному старцу и единства духовного отца. Авва Иаков из Келлий открывает свои искушения демоном блуда авве Фоке помимо своего духовного отца[65]. Но это было бы непростительным грехом с точки зрения организованного старчества. В отшельническом старчестве мы не встречаем еще одной важной черты института — сожительства старца и ученика как обязательного условия. Но это и понятно. Сожительство учеников, иногда многочисленных, со старцем, как у преп. Антония или у Аммона[66], нарушало бы пустынное уединение отшельника и искажало бы сам образ подвижничества. Вот почему преп. Антоний живет один. Очень ненадолго он позволил поселиться в своей келлии преп. Павлу Простому и только под конец жизни, вследствие немощей, допустил жить с собой двум ученикам[67]. Один отшельник, простой и бедный, неизвестный по имени, «жил до смерти в своей уединенной келлии, хотя в старости своей имел учеников»[68]. Разумеется, при строгом уединении старца его руководительство учениками не могло быть полным и постоянным, порой оно ограничивалось исповедью помыслов один раз в год или чаще[69]. Поэтому нередко встречалось неполное отшельничество старцев от своих учеников и, так сказать, относительное сожительство с ними, когда ученики жили хотя и в отдельных келлиях, но поблизости от своего наставника. Ученик аввы Диоскора жил в другой келлии[70]. Авва Агафон имел у себя двух учеников, живших особо в пустыне, а другие жили с ним в келлии[71]. У аввы Силуана было 14 учеников, которые разместились в разных келлиях[72]. Названные старцы–келлиоты были, конечно, более полными руководителями своих учеников, чем строгие отшельники.
Так старчество организуется до некоторой степени среди анахоретов и келлиотов при этих первоначальных формах монашества. Так как на подчинении старцам держалась вся дисциплина келлиотского монастыря, то в его административной жизни они играют заметную роль. Это особенно ясно видно в первоначальных египетских общинах келлиотского устройства. В монастыре Келлий (на Нитрийской горе) все братство делилось на группы по десять: девять братий и один декан. Десять десятков составляли сотню, которая также имела своего главу. Все подчинялись общему главе. Деканы были духовными отцами монахов. Они бодрствовали день и ночь и руководили их в службе, труде, пище и беседах. Каждому декану давался урок, который он должен был выполнить своим десятком: получить то, что сделано, и вручить эконому[73]. В пустыне Скита значение старцев было еще более важно. К ним перешло главенство над братством пустынников. Старцы образовали род монашеского сената, который следил за точным сохранением всего того, что может вести братию к совершенствованию их звания, к материальному и моральному благу отшельников и к управлению ими. Избрание братьев, которые должны получать священные должности, наказание за проступки, назначение постов, не предусмотренных правилами, празднование новых праздников — все это предоставлено было их рассуждению. Пресвитер председательствовал их собранием[74].
Полную свою организацию старчество получает только в общежительных монастырях, начиная с киновии в Тавенниси. Преп. Пахомий, основатель общежительного монашества и первый его законодатель, сам имел старца–руководителя Паламона или Палемона, который был «отцем и советником» всех братий, подвизавшихся на той горе[75]. И в уставе своем преп. Пахомий узаконяет старчество вместе с новациатом. Новациат — порядок организованного надзора за вновь поступившими в монастырь и руководительства ими. «После тщательного испытания пред вратами обители, — гласит устав преп. Пахомия, — новый инок пусть войдет со страхом и пребывает под чьим-либо руководством» (sub aliqua роtestate sit)[76]. Для надзора за вратами монастыря и ищущими пострижения были поставлены опытные иноки[77]. К ищущим монашества привратники относились с наружным презренней и грубостью; чтобы испытать силу их желаний. Поступивший после испытания в монастырь должен был в продолжение целого года под надзором старца, принимавшего странных, безропотао услуживать приходящим странникам и обнаруживать смирение и терпение. Преп. Пахомий смотрел на новоначального как на молодое, неясное растение и предписывал старцу заботиться о нем, пока он не укрепится. Новоначальный инок, принятый через год в число братии, поступал под руководство другого старца, смотрителя дома. Таких домов в девяти монастырях преп. Пахомия было по тридцати или по сорока. В каждом доме жили около сорока иноков[78]. Так как известно, что в киновиях преп. Пахомия не допускали до высших подвигов раньше трех лет после принятия в монастырь, то на вторую стадию новациата приходилось не менее двух лет[79].
Смотритель дома брал вверенного ему новоначального и обучал его всем порядкам: как держать ему себя на трапезе и дома. Новичков учили здесь молитвам, псалмам, неграмотных — чтению (в монастырях было принудительное обучение). Заставляли исповедовать помыслы старцу. Смотритель дома имел громадную власть над подчиненными независимо от того, новоначальные они или старые. Без его, дозволения инок не мог выйти за монастырь, даже пройти по нему; без спросу пойти к кому-либо из братий; без ведома его иметь в своей келлии какую-нибудь вещь. Но в распоряжении братиями смотритель не был своеволен. Он сам должен был строго сообразовываться с уставом и волей игумена монастыря. Он был только проводником того и другой в жизнь своих учеников[80]. Так удобно происходит сочетание старчества с киновиальной формой, а учреждение новациата вносит более определенности в отношения старца и ученика.
Как низшая школа подвижничества, новациат был необходимым институтом в монашестве, и вот почему он признается таким последующими организаторами монашества — св. Василием Великим и преп. Ефремом Сириным на Востоке, преп. Иоанном Кассианом и Бенедиктом Нурсийским на Западе, а через них — во всем христианском монашестве, достойном этого имени[81].
В Палестине выработалась особая форма монастырской жизни — лаврская, которая является искусным соединением келлиотства и кинориальной формы. В монастырях преп. Пахомия киновию считали высшей формой монашеской жизни, ее членов — избранным обществом[82]. В палестинских лаврах отдают предпочтение келлиотству, а киновию считают начальной ступенью, школой для новоначальных. Св. Савва устроил близ своей лавры киновию затем, чтобы желающие стать келлиотами изучали здесь строгий монашеский устав. Смысл жизни инока в киновии определяется следующими словами подвижника: «Как цвет предваряет плод, так жизнь в киновии предваряет отшельническую». Руководителями киновитов назначались обыкновенно пожилые и опытные подвижники[83]. То же встречаем и в других лаврах[84]. Таким образом, в палестинских лаврах киновия представляет отделение для новоначальных, подготовительную монашескую школу. Но принцип выделения новоначальных не проводился строго. В уставе преп. Саввы Освященного есть такая статья: «Без разрешения и воли игумена никому не иметь права оставлять собственную келлию своему ученику»[85], — и из нее видно, что келлиоты имели учеников, которые жили с ними в одной келлии. При келлиотах–старцах новоначальные иноки были как бы служителями вроде нынешних послушников (келейников)[86]. Такой вид принимает старчество в палестинских лаврах.
В женских обителях, несомненно, существовало старчество, хотя известия относительно его слишком неясны. В монастыре, основанном сестрой преп. Пахомия, «отцами» были поставлены престарелые и добродетельные иноки, которые управляли монастырем по правилам преп. Пахомия. Имена их известны[87]. В Палестине мы встречаем так называемых матроникариев (ματρωνικάριος), настоятелей женских обителей[88]. Но настоятельницы, или «матери», в женских монастырях также существовали издревле[89]. «Отцы» и «матроникарии», вероятно, были старцами — руководителями подвижниц. Но; уже в IV в. встречаются упоминания о старицах?[90], а свт. Иоанн Постник дает особые правила инокиням, по которым игумении облечены всеми правами — и старческими и настоятельскими[91]. Институт новациата существовал в женских монастырях, так как они устраивались по примеру мужских обителей, которым подчинены были и в административном и в материальном отношении.
Когда проходили годы послушничества, иногда «многие годы»[92], и инок вырастал духовно, тогда он «делался монахом», в келлиотских монастырях начинал «жить в келлии, отдельно от старца»[93], и нравственная опека над ним ослаблялась. Но вовсе она не прекращалась. Преп. Нил Синайский очень ясно делит старцев на два разряда: первый составляли те наставники и руководители, у которых наставляются только начинающие упражняться в добродетели, второй — «учители, которые учат совершеннейшим подвигам»[94]. Таким образом, иноку, прошедшему новациат, открывалась возможность высших подвигов под руководством специалистов подвйжничества. Опытные подвижники не советовали никому из монахов оставаться без постороннего руководительства или разрывать связи со своим старцем, если он жив. Обращая речь к настоятелю, над которым не было старца, преп. Иоанн Лествичник говорит: «Не почитай для себя неприличным приносить исповедь своему помощнику (τφ βοητορ), как Богу, со смиренным духом»[95]. Настоятель одной киновии, по рассказу Иоанна Мосха, ходил к отшельнику и поведал ему свои помыслы[96]. Преп. Ефрем Сирин, излагая обязанности наставника к новоначальным, советует ему помнить, «как сам подчинялся старшему», и потом замечает: «И сам ты, возлюбленный, не отказывайся совсем (μή άπαναίνου) принять увещания от отца своего, родившего тебя о Господе»[97]. Преп. Серид, основатель общежительной обители и ее настоятель, все делал с благословения своего старца преп. Варсануфия Великого[98]. Итак, старец был необходим иноку более или менее на всех ступенях подвижнической лестницы, как и при всех формах монастырской жизни.
Правда, в монашестве было направление, которое не признавало старчества и отрицало его в принципе, — это сарабаити, или ремоботы. Но этим именем назывался не особый вид христианского подвижничества, а худший элемент монашества, всегда многочисленный: бродяги, бросившие уединенные келлии или монастыри и шатавшиеся большей частью по городам. Жили они на свои средства группами по два да по три человека; впрочем, иногда соединялись в монастыри, продолжая жить самочинно, каждый по своей воле, без всякого наставления и наставника, без всякого правила и настоятеля. Поведение их было совсем не монашеское (ссоры, обжорство, лицемерие, поношение иерархии) и вызывало презрение настоящих подвижников. С решительным осуждением упоминают о сарабаитах бл. Иероним, Кассиан и Бенедикт Нурсийский[99]. Конечно, имея ввиду безначальных монахов, подвижники предписывали каждому иноку непременно иметь наставника: «Очевидно, Господь никому не открывает пути совершенства, кто… презрел наставление старцев или установления». Для юных иноков полезно обращаться с опытными духовными отцами, «ибо крайне опасно жить особняком, по своей воле, без свидетелей», «И кто исчислит все падения, которые случаются с теми, кои не хотят прибегнуть к руководительству мужей, угождающих Богу?!», «Мы имеем нужду в помощи, нуждаемся в наставляющих нас по Боге. Нет несчастнее и ближе к погибели людей, не имеющих наставника на пути Божием»… Лукавый любит тех, «которые живут без наставления (άκυβερνήτοι) и не поручают себя человеку, могущему помогать им и руководить их о Боге»[100]. В Лавсаике приводится пример опытного и прославленного подвижника Птоломея, который «будучи лишен духового наставления и беседы с преподобными отцами и назидания святых отцев… совратился с правого пути и впал в ересь»[101].
Против мнимых монахов, воспринимающих «образ токмо жития монашеского не ради того, да в чистоте послужат Богу, но ради того, да от чтимого одеяния восприимут славу благочестия и тем обрящут беспрепятственное наслаждение своими удовольствиями», — против них направлено 2–е правило Двукратного собора. Оно вводит обязательность «восприемника» при пострижении — старца, «долженствующего прияти его к себе в послушание и имети над ним начальство и восприяти попечение о душевном его спасении»[102], и канонически утверждает обязательность старца для каждого инока.
Посмотрим на внешний, т. е. на дисциплинарно–бытовой строй древнего монастырского старчества.
Выбор старца считался неотъемлемым и изначальным правом самого начинавшего подвижника. Так было еще в египетских монастырях, и юным опытные подвижники дают советы по части избрания руководителя. Двва Исайя говорит: «При выборе [старца] не на того обращай внимание, кто преклонных лет уже, но кто убелен ведением и опытностью духовною»[103]. Марк Подвижник предостерегает инока: «Не будь учеником самохвала, чтобы вместо смиренномудрия не научиться гордости»[104]. В пределах Фиваиды прославился подвижник Аполлос, и, «как скоро распространилась о нем великая молва, все монахи, жившие в окружности по разным местам, стали непрестанно приходить к нему и предавали ему свои души, как родному отцу» (ώς πατρ\ γνησίφ xdc έαυτών ψυχάς δώρα προσφέροντας)[105]. Но едва ли один выбор ученика давал право иноку название старца. «Кто сам себе присвояет чин учить других (qui alios docendi sibi munus arrogat), тот вредит душе своей, — рассуждает тот же преп. Исайя, — и в тоже время, как мнит исправлять ближнего и дом его созидать, сам себе устрояет разорение и пагубу»[106]. Значит, нужна была какая-то иная, высшая санкция для законного приобретения старческого звания. Сейчас выяснится, откуда шла эта санкция.
Св. Василий Великий пйшет к настоятелю монастыря о желающем принять монашество: «И одного из вас, кого он сам изыщет, поставить ему наставником подвижничества, чтобы прекрасно руководствовал» (Κα\ 2να θν <Χν ύμων αότός έπιζητήση έπιστήσαι αότφ άλειπτήν, καλώς παιδοτριβουντα)[107]. В другом месте святой отец дает подробное наставление иноку, чем ему руководиться в выборе наставника: «С великой заботливостью и обдуманностью постарайся найти мужа (Έν πολλή φροντίδι κα\ περινοίςρ ποίησαι εύρέΐν άνδρα), который бы непогрешительно предшествовал тебе в образе жизни, хорошо умел руководить шествующих к Богу, был сведущ в Божественных Писаниях» (далее излагаются нравственные качества наставника). Он предостерегает неопытного инока от того, чтобы вверяться кому-либо из страстных славолюбцев, потворствующих слабостям учеников. Подобный выбор, особенно сознательный, делал бы напрасным подвиг отречения от мира. Впрочем, при искреннем желании и по благодати Божией инок непременно найдет учителя добрых дел[108]. Последующие писатели–подвижники точно так же дают ийокам советы относительно избрания старца, констатируя тем самым свободу выбора: предлагают прежде вступления под его иго подвергнуть своего будущего кормчего испытанию, исследованию и суду, обратить внимание и на свое нравственное состояние и отдаваться в повиновение руководителю по качеству своих страстей[109], не придавать особенного значения почтенному возрасту и седым волосам[110], не искать наставника мудрого в слове и лучше быть в послушании у простеца, не брать в советники себе живущего нерадиво[111].
Преп. Ефрем Сирин называет старца «избранным в наставники» (δν εΐλετο διορβώτην), но в других местах говорит о назначении наставника новоначальному иноку настоятелем монастыря: «Если настоятель отдает тебя под начало брату (Έάν οβν παραδοθης ύπό του προεστωτος ύποχείριος άδελφου), и не подумай сказать в уме: «Я сын важных и знатных родителей, а он сын незнатных и нищих или, быть может, из рабского состояния. Как же могу подчиниться ему? Обидно мне, если сделаю это». Не рассуждай так, возлюбленный», «Если, отрекшись от суетной жизни, вступишь ты, брат, в обитель великого числа братий и игуменом передан на руки другому монаху (κα\ παραδοβης ύπό του ήγουμένου έτέρφ μοναχφ), который бы учил тебя добродетельным подвигам, то не думай говорить или делать вопреки своему старшему»[112]. Известны и факты передачи инока духовному отцу игуменом. Это, кажется, было обычно в лавре преп. Саввы Освященного в Vin в. Преп. Иоанна Дамаскина после принятия им пострижения игумен передает старцу. Другой инок, «постригши главу, был передан игуменом одному из отцов лавры для того, чтобы тот научил его монашеской жизни»[113]. Но в словах преп. Ефрема Сирина нет противоречия: признавая свободу выбора, он описывает здесь старчество только с новой стороны: в связи с строем многочисленного общежительного монастыря. В приведенных фактах также нет ничего несообразного. Инок свободно избирает место своих подвигов — монастырь и свободно же подчиняется его настоятелю, делая его своим старцем, а себя поставляя его учеником. Он только до монастыря имел свою волю. Его настоятель с безусловной отеческой властью над ним получил право передать его кому-либо из братий, а в иных случаях это было прямо необходимо — в многочисленных обителях (у преп. Ефрема Сирина «обитель великого числа братий», а такова именно и была знаменитая лавра преп. Саввы Освященного) настоятель не имел никакой возможности быть духовным пастырем каждого инока и потому управлял посредством старцев, своих естественных помощников. По существу своему отношения инока к старцу и к игумену совершенно одинаковы, потому что имеют одно основание — полное послушание: «Делать всякое дело по повелению аввы, а не по своей воле свойственно общежитию и равняет тебя с братиями, живущими в общежитии»[114]. Оттого в малых монастырях власть старческая и настоятельская совпадали, соединяясь в одном лице игумена, и недаром, как мы видели, термин «духовный отец» параллелен словам «игумен», «настоятель». Мы увидим в своем месте, что настоятель монастыря ведал важнейшую отрасль старческого делания — исповедь помыслов братий. Этим правом он пользовался лично сам или поручая комулибо «по долгом его испытании». В первом случае он был в Одно время и настоятелем и старцем, во втором — только настоятелем.
Св. Василий Великий несколько по–другому соединяет институт старчества с общежительным строем монастыря, и едва ли его мнение не было господствующим среди последующего монашества. Он не дает места невольной передаче инока старцу настоятельской властью, оставляет за иноком право выбора старца, не устраняет из этого дела контроля и власти игумена. «И одного из вас, кого он сам изыщет, — пишет святой отец настоятелю о начинающем подвижнике, — поставить ему наставником подвижничества»[115]. Инок самостоятельно избирает себе старца, но поставляет его в старческом звании (предварительно или уже после выбора), и утверждает само избрание настоятель монастыря. Так соединяется в общежительном монастыре свобода выбора старца — один из главных принципов старчества — с проникающей всюду властью игумена — главным принципом киновитства.
Распоряжение настоятеля подчиненному брату быть старцем или принять под начало какого-нибудь инока имело большей частью решающее значение, хотя бывали случаи и отказа. Преп. Иоанна Дамаскина, пришедшего в монастырь св. Саввы, старцы не хотели принимать к себе в ученики, так как новопостриженный был человек ученый и премудрый, пока его не взял в ученики и в свою келлию самый простой и суровый старец[116]. Тем более выбор инока не связывал волю старца, не обязывал его непременно соглашаться на принятие. Лествичник рассуждает, что следует быть осмотрительным в выборе «овец», потому что «уклонение от принятия и отказ (άποτροπή κα\ παρ αίτησις) не во всяком случае возбраняются Богом». В другом месте он представляет и пример уклонения: преп. Иоанн Савваит не принял трех молодых монахов, пришедших к нему с намерением стать его учениками. Впрочем, тот же писатель–подвижник осуждает, считает не приобретшими любви тех, которые, имея силу восприемничества других, «не с охотою для спасения брата принимают на себя чужое бремя»[117]. Преп. Нил Синайский пишет монаху Елевферию: «Не прииму тебя, пока не отсечешь страстей», отказываясь, вероятно, принять его в послушничество[118]. А преп. Варсануфий говорил одному непослушному иноку: «Я убедил авву принять тебя в недра свои (ε'ις τόν κόλπον), как то и случилось. Он не желал сделать этого за твое непослушание, но я убедил его принять тебя со страхом, как родного сына, а не как прелюбодейчище» (δέξασβαι… ώς υΐόν γνήσιον κα\ οόχ о5с νόβον)[119]. Здесь потребовались сторонние уговоры старца, чтобы состоялось.«принятие в недра», духовное усыновление.
Ради удобства наблюдения и руководства старец и ученик обыкновенно жили вместе. Св. Василий Великий называет «вместе живущимц» (συζωντες) ученика и наставника и выражается о них таким образом: «Оба они вознамерились жить друг с другом» (Τήν πρός άλλήλους έκάτερος συμβίωσιν είλοντο)[120]. «Брат, живший вместе с некоторым старцем (άδελφός συνοικών γέροντι), вопросил старца Иоанна о мере в пище и сне» — так начинается один из вопросов к Варсануфию и Иоанну[121]. «Жить вместе» в данном случае означало обитать в одной келлии. Около преп. Иулиана собралось сто учеников. «И хотя их было столько, их вмещала та же келлия, потому что они научились от старца пренебрегать попечением о теле»[122]. «Один брат вступил в общежитие, желая стать монахом, — рассказывает преп. Ефрем Сирин, — и принял намерение пребывать в келлии с одним из старших братий» (μεΤναι ε'ις κέλλιον μετά μειζοτέρου)[123]. Живя в одной келлии, послушник становился в служебное положение к своему старцу — проще говоря, был у него слугой — носил воду, готовил старцу и себе пищу[124]. «Моисей доселе пребывает при старце, — рассказывает бл. Феодорит, — оказывая ему всевозможные услуги, как отцу и владыке» (πατρ\ κα\ δεσπότη)[125]. В вопросах преп. Варсануфию и Иоанну упоминается об иноке, который был передан своим настоятелем сожительствовать старцу и служить ему (δοθείς ύπό του άββα αύτου συνοικησαι γέροντι κοΑ ύπηρετέΐν αότφ)[126]. Открывалась полная возможность д ля старца эксплуатировать своего послушника, и отсюда становятся понятными слова преп. Ефрема Сирина, обращенные к старцу–руководителю: «Не принуждай брата к делу по страсти сребролюбия, потому что Господь — сердцеведец»[127]. Преп. Нил Синайский не советует наставникам помышлять об услугах учеников (έκ των μαθητών θεραπεία) и резко осуждает тех, которые братиям, как наемникам, предписывали рабские службы (καθείπερ άργυρωνι5τοις δουλικάς έπιτάσσουσιν ύπηρεσίας τοις άδελφοΊς)[128].
Старец у инока должен быть один, безраздельным его руководителем. Эта сторона старчества выяснилась не сразу. Ученик преп. Пахомия преп. Феодор Освященный вверяет молодого инока Аммона двум учителям и наставникам (διδασκάλοις κα\ όδηγοΐς): Феодору из Александрии и некоему Авзонию, который был второй по нем. Сам же Аммон старался иметь отцом своим (πατέρα κτήσασθαι) Пекиссия[129]. Ясные предписания насчет единства старца нам известны не ранее V или VI в. Преп. Исаак Сирин пишет новоначальному: «Одного имей собеседника и сотаинника — того, кто боится Бога и всегда внимателен к себе самому, беден в храмине своей, но богат тайнами Божиими. Утаивай от всякого свои тайны, деяния и брани»[130]. Единство старца или нераздельное руководительство иноком вытекало, как увидим, из полного доверия и послушания к нему, обязательных для ученика.
В связи с признанием единства старца стоит решение вопроса о праве оставления его послушником. Старец несменяем. Уход послушника от старца преп. Ефрем Сирин сравнивает с предательством Иуды. «Если имеешь при себе ученика, — пишет подвижник старцу, — и он по нерадению своей невнимательности выйдет из под ига благочестия (του ζηγου της εόσεβεΐας), то не дивись сему и не давай унынию долго тревожить ум твой, чтоб и себя не сокрушать, и его не оставлять без пользы, но приведи себе на мысль служителя пророка Елисея. Если же впал он в великий порож, то рассуди, что и апостол сделался, предателем»[131]. Подчинивший себя старцу оказывается в таком же положении, как попавший в плен к варварам. Он це может сказать, что не в силах жить со своим наставником[132]. Преп. Иоанн Лествичник сравнивает новоначального инока, принявшего на себя иго старца, с больным, который явился к неизвестному врачу в неизвестную врачебницу. На первых порах он должен быть здесь на время, как прохожий, но, почувствовав пользу остаться навсегда: «Всякого наказания от Бога достойны те больные, которые, испытав искусство врача и получив от него пользу, из предпочтения к другому оставляют его прежде совершенного выздоровления. Не бегай рук того, кто привел тебя ко Господу, ибо во всю жизнь свою никого не будешь столько уважать, как его»[133]. Но несменяемость старца, как думали некоторые авторитетные писатели, не была безусловной. Преп. Ефрем Сирин решительно высказывается против абсолютного запрещения переходить иноку от одного старца к другому. «На новооглашенных (κατά των νεοκατηχητων) не должно налагать такого правила, чтобы они не переходили от одного старшего к другому (μή μετελβέΐν αύτούς άπό μειζοτέρου πρός δτερον), даже когда разлучение их признается справедливым, ибо много козней диавола»[134].
В каких же случаях разлучение ученика со старцем следует признать справедливым? Лествичник считает дозволенным переход от старца к другому, когда первый по неопытности сам отказывается от своего руководительства: «Когда врач [духовный] отказывается, сознаваясь в бессилии, тогда необходимо идти к другому, потому что редкие исцеляются без врача»[135]. Следовательно, смена старца совершенно законна, раз происходит она по его желанию, даже по его инициативе. Оставление старца по инициативе ученика и переход к другому должны вытекать из свободного согласия старца. Подобный пример рассказан у преп. Иоанна Лествичника. Некто в Азийской обители жил у одного монаха, кроткого, скромного и безмолвного. И, видя, что старец обходится с ним почтительно и как бы небрежет о нем (т. е., почитая ученика, не применяет строгих мер старческого пастырства), прекрасно рассуждает, что это для многих опасно, и умоляет старца отпустить его от себя. Старец же имел у себя другого ученика, и для него это было не очень прискорбно. И так отходит он и по письму своего наставника (δι* έπιστολης του έπιστάτου) помещается в одном общежительном монастыре в Понте»[136]. Здесь полное изображение порядка смены старца по инициативе ученика. Его сожитие со старцем не приносило пользы душе, и это вызвало желание оставить наставника, что одобряется писателем–подвижником. Но без воли старца ученик не считал возможным осуществить свое намерение и потому умоляет его дать согласие на переход к другому наставнику. Старец дает свое согласие, и его оставление признано состоявшимся. Согласие выражается даже формальным образом: снабжением ученика рекомендательным письмом, что, вероятно, было выработано практикой ввиду злоупотреблений самозванных монахов — бродяг в монашеском платье.
Но очень трудно было ученику разорвать союз со старцем, когда тот не желал этого. Недостатки старца, касающиеся нравственной личности, сами по себе не давали ему ни малейшего права самовольно оставить или сменить его, так как ученик не мог быть судьей своего наставника. Инок спрашивает одного подвижника: «А что, если [наставник] делает что с нерадением?» Старец отвечает: «Если увидишь, что впал он даже в блуд, не оставляй его, но говори сам себе: «Зачем же пришел ты, друг?» Тогда увидишь, что надмение в тебе исчезает и разжжение ослабевает»[137]. Вопрос осложнялся в тех случаях, когда недостатки старца ясным образом вредили душе или спасению ученика. И решался он неодинаково. Выше мы видели, что преп. Ефрем Сирин дозволяет расторжение союза со старцем, когда разлучение признавалось справедливым, когда заметно проявляются козни дьявольские. В другом направлении рассуждал св. Василий Великий. Он старался отнять всякий благовидный предлог у хотящего удалиться из духовного общества. Наставник — так рассуждает святой отец, не захочет ч®бучаемого им вводить в порок, как родной отец не пожелает зла своему сыну, притом же дурно направлять своего ученика и невыгодно старцу, так как плоды его порока будут прежде всего изливаться на самого старца, как на сожителя[138]. Значит, нравственный вред от сожития с порочным старцем св. Василий Великий не считал достаточным оправданием перехода от него к другому. Но полный принцип старческой несменяемости неминуемо приводил к компромиссам в жизни. Тдкой компромисс в решении вопроса, как поступать ученику неопытного старца, боримому помыслами, мы встречаем в Ответах преп. Варсануфия и Иоанна: «Если кто-нибудь живет со старцем, но старец этот не в состоянии будет отвечать на его вопросы, брата же будут угнетать помыслы, то не лучше ли ему вопрошать другого отца согласно с волею своего старца или даже и без воли его, нежели терпеть вред от домыслов?» Ответ на это дается такой; «Если он знает, что авва его действительно заботится о пользе души его, то смело должен сказать ему: «Меня смущают помыслы, как рассудишь, что мне делать?» И, как человек, у которого болен сын, с заботливостью приводит его к врачу, и не только приводит, но и платит за него, так и тот старец сам с радостью приведет ученика своего к человеку, имеющему это дарование, или пошлет к нему. Если же брат знает, что старец его не может понести этого, то ничего не должен говорить ему, но, когда найдет удобное время… пусть вопросит о своих помыслах другого, духовного старца, прося того, чтобы не узнгиг об этом его авва. Иначе он возбудит в нем страсть зависти, и то, что брат вопросил другого без его ведома, причинит ему большую скорбь»[139]. Итак, в случае пастырской неопытности старца, опасной для души послушника, и при нежелании старца отпустить ученика названные подвижники разрешали потихоньку пользоваться руководством другого, не разрывая союза со старцем открыто.
Но бывали обстоятельства, при которых ученик был обязан открыто оставить своего старца, не справляясь о его желании на это: когда ученику грозила опасность впасть в ересь. «Если окажется, что чей-либо авва заражен ересью, то должен ли брат оставить его?» На этот вопрос преп. Иоанн дает такой ответ: «Когда действительно окажется, что он заражен ересью, то должно оставить его. Если же его только подозревают в том, не должно оставлять его и даже узнавать о нем. Ибо тайное известно Богу, а людям — явное». В случае, если в том месте, где живет инок со своим старцем, готова возникнуть ересь и инок сознает свою немощь и опасность совращения, между тем как старец переселяться не хочет, — в этом случае он не должен бежать от своего старца без рассуждения. Дождавшись действительного обнаружения ереси, он обязан уйти, но только «по страху Божию и с совета духовных отцов». Если таких не найдется в той стране, пусть сходит в другое место и поступит все-таки по совету старцев[140]. Некоторые подвижники вопреки мнению св. Василия Великого советовали лучше оставить дурного старца против его желания, чем продолжать с ним сожитие без доверия ему и со вредом для других: «Кто видит себя, что он соблазняется своим аввою, тот должен отойти от него, дабы не погубить души своей и не понести осуждения за других, которых он развращает»[141]. Здесь дается совет из двух зол выбирать меньшее. Но, кажется, в таких случаях инок опять-таки руководился не собственным соображением, а разрешением опытного подвижника. «Брат спрашивал авву Пимена: «Жить ли мне с аввою моим? Я погубляю при нем душу свою». Старец, видя, что он терпит вред, удивлялся, как он, получая такой вред, оставался с аввою. И сказал ему: «Если хочешь, живи». Ушедши, брат остался жить. Потом опять приходит к старцу и говорит: «Я терплю вред в душе своей, живя близ аввы моего». Авва Пимен не сказал ему: «Уйди от него». Брат приходит в третий раз и говорит: «Поистине я уже не живу с ним». Старец говорит ему: «Вот ты теперь избавился от вреда — ступай и более не живи с аввою»»[142].
Кроме опасности совращения в ересь и (по мысли некоторых) ясного развращающего влияния на учеников, не было обстоятельств, оправдывающих смену старца учеником.
Но, конечно, на деле случалось, что ученики самостоятельно оставляли старцев против их воли и без уважительных причин. Монах Малх просит отпуска у своего наставника к своей овдовевшей матери. Тот сначала кричит и обличает, потом начинает умолять инока, припав к его коленям. Малх одержал над своим отцом «жалкую победу»[143]. Преп. Ефрем Сирин также описывает, как старец удерживал одного инока, просившегося в отшельничество, решительно заявляя: «Не отпущу тебя». Инок не слушается и уходит[144]. Оба эти ученика совершили незаконное дело. И это случалось, должно быть, нередко. Тот же подвижник пишет к отпадшему брату: «Живущим в подчинении у духовного отца враг внушает следующее: «Отойди от него и живи сам по себе, и больше будет у тебя покоя». И брат, если послушается таких помыслов, разлучается с братством»[145]. Ясно, что св. Ефрем не одобряет произвольное оставление духовного отца или старца ради подвигов уединения.
Трудно было ученику избавиться от власти старца, но старцу ничего не стоило удалить от себя ученика, изгнать его из своей келлии. Как настоятель имел право изгнать из монастыря каждого монаха, так и старец мог удалить от сожития с собой любого ученика. Последнему в этом случае ничего не оставалось, как плакать и смиренно умолять о возвращении в лоно отче: «Был некоторый старец, имеющий ученика, искусного монаха, и некогда по невнимательности изгнал его вон. Брат же пребывал, сидя вне. Старец, отворивши дверь, нашел его при ней и принес пред ним раскаяние»[146]. Другой неопытный старец изгнал ученика, признавшегося ему в блудных помыслах. Преп. Савва отослал от себя ученика, который не умел наблюдать за своими глазами — позволял себе смотреть на женщин; впрочем, после его исправления снова принял в лавру[147]. Когда преп. Иоанн Дамаскин, составил погребальные стихи по жалости к монаху, у которого умер брат, и пел их, нарушив тем заповедь своего сурового старца, старец изгнал его из келлии и отказался от руководительства. Другие старты начали просить за преп. Иоанна, но тот согласился обратно принять виновного ученика только тогда, когда он исполнил тяжелую епитимию — вычистил все отхожие места лавры[148].
Такова внешняя организация института старчества — в праве и быте выразившиеся отношения старца и ученика. Старец ~ его сожитель, единый руководитель, почти несменяемый. Посмотрим на внутреннюю сторону этих отношений. В ней мы найдем полное объяснение внешнего строя старчества.
Нравственный идеал старца был недосягаемо высок. Кроме знания Священного Писания и пастырской опытности, духовный наставник, по словам св. Василия Великого, должен украшаться длинным рядом добродетелей: чтобы в делах своих имел свидетельство любви своей к Богу, был не рассеян, не сребролюбив, не озабочен многим, безмолвен, боголюбив, нищелюбив, не гневлив, не памятозлобен, не тщеславен, не высокомерен, не льстив, не изменчив, ничего не предпочитал бы Богу[149]. Лествичник выразительно называет истинного старца «ангелом или по крайней мере равноангельным»[150]. Такой старец не только человек превосходной нравственной доблести — сверх того, он существо богоизбранное и богоодаренное.
Чтобы выяснить эту сторону древнего старчества, мы должны остановиться на религиозном идеале, и в частности на мистических воззрениях монашества того времени.
Религиозный идеал древнего монашества, как он истолкован лучшими писателями–подвижниками, состоит в обожении человека, т. е. в соединении, слиянии духовной человеческой природы со Христом в Духе Святом, — в слиянии не только нравственном,, но и, по существу, в проникновении физической природы благодатию Святого Духа. Все подвижничество: и физическое — разные виды воздержания и борьбы с плотью, и духовное — отсечение своей воли и обращение мысли к Богу — это только средства к очищению природы человека, путь к ее обожению. Путь этот признавали если не единственно возможным для спасения, то во всяком случае самым удобным и в его удобстве усматривали решительное преимущество монашества перед мирским состоянием. Обоженный подвижник становится богом, богоносным, духоносным (θεοφόρος, πνευματοφόρος). Он обладает целым рядом духовных дарований (τά πνευματικά, χαρίσματα) тех дарований, которые были так обильны в древнейшей Церкви, известия о которых читаются в памятниках трех первых веков христианства. Обладает даром различения духов (χάρισμα διακρίσεως πνευμάτων), властью над бесами, проявляющейся в борьбе с искусительными нападениями злых духов и победе над ними, а также в изгнании демонов из одержимых; в исцелении болезней, даже в воскрешении мертвых; в откровениях горнего мира, чаще всего в видениях света; в прозрении и прорицании будущего. В монашестве, таким образом, возродились харизматические явления первых веков. Энтузиазм (обладание Духом) харизматиков, подавленный в Церкви после победы над монтанизмом, возник теперь снова, и, может быть, с не меньшей силой.
Дарования различны, и не всякий подвижник может обладать ими всеми; высшая степень обладания ими бесконечна, и не всякий достигает ее здесь, на земле. Но всякий настоящий подвижник в той или иной мере непременно получает духовные дарования одного или нескольких видов — обладание ими является признаком истинного подвижничества, неизменным его атрибутом. Вот почему жития преподобных наполнены чудесами, явлениями силы и Духа. Но дивные знамения не являются исключительными и редкими указаниями свыше на богоугодность жизни того или иного подвижника. Они обнаруживают только правильность подвижнического пути и нормальную степень духовного возраста инока, органически связаны с его духовным ростом и на известной ступени нравственной высоты проявляются с необходимостью.
Преп. Антоний Великий в изображении его жизнеописателя св. Афанасия Александрийского является человеком, достигшим возможной на земле степени обожения. С постепенностью великий подвижник возрастает нравственно и духовно — «удаляется от чувственного и приближается к Самому Слову». Отказывается он от общественного положения, раздает имущество, подвизается сначала близ своего селения, затем далее и далее уходит в пустыню. Подвижник усиленно постится и воздерживается от всего, кроме необходимого для поддержания жизни. Вместе с удалением от чувственного умом своим он приближается к Слову, живет мыслью не на земле, а на небе. После двадцати лет подвижничества преп. Антоний достигает обожения, становится богоносцем или духоносцем, равным великим пророкам древности, человеком Божиим. Само тело его, несмотря на усиленный пост и всяческое воздержание, несмотря на полное презрение его к удобствам и потребностям, нисколько не пострадало: преподобный был вполне здоров и, прожив более ста лет (105), тихо и безболезненно почил. Обитание Духа Святого проявляется в духовных дарованиях, которыми в изобилии обладал великий подвижник, — особенно в борьбе с демонами, в изгнании бесов и исцелении других болезней, — во власти над дикими зверями, в пророческой харизме — откровениях и видениях, в' прозрении и предсказании будущего. Благодаря дарам Духа отец христианского отшельничества не чужд был общественного служения, которое проявлялось в пастырстве, в попечении о душевных и телесных нуждах многочисленных братий, в поучениях братии и наставлениях мирянам, в печаловании перед судьями за осужденных[151].
Преп. Антоний Великий — отец христианского монашества. Его образ, обрисованный св. Афанасием, был идеалом для многих последующих поколений монашества, подобно тому как сам подвижник был идеалом для монашества современного. А само творение св. Афанасия — «Жизнь Антония» — стало прототипом подвижнических житий. Вот почему те же черты религиозного идеала и мистических воззрений мы встречаем в известиях о подвижниках разных веков древности и различных стран христианского мира — в патериках, старческих изречениях и житиях преподобных.
Другой отец, организатор христианского общежительного монашества, преп. Пахомий Великий, по его житиям, такой же духоносный, богоодаренный подвижник. «Дух Божий был на нем», на этом «человеке Божием». Он совершал исцеления болезней «по Духу Божию, который был на нем», «по духу пророчества, который на нем почивал», преп. Пахомий «узнавал секретные деяния (тайные согрешения) и ведал мысли братии… он видел их мысли, как елей в стеклянном сосуде, или как человек видит лицо своего брата».
Подвижник удостоен был видений, высших откровений[152]. Представители церковной иерархии почувствовали нечто новое и необычное в этом харизматизме преп. Пахомия, соблазнялись им и считали опасными подобные мистические воззрения. В Сайде, близ города Эсне (греч. Латополь), собрался собор для суждения о странных воззрениях подвижника, и епископы в таких словах обвиняли преп. Пахомия: «Мы знаем, что ты говорил о себе самом, будто ты восходил на небо, и утверждаешь: «Я знаю то, что есть в сердцах людей»». На эти обвинения преп. Пахомий дал следующий интересный ответ: «Господь даровал мне благодать различать добрых от злых, когда они приходят ко мне, чтобы стать монахами. Что же касается вашего слова, будто я восходил на небеса, то этого я никогда не говорил, но сказал: «Я был восхищен в рай по повелению Господню». Я сказал истину и не стал бы лгать даже в присутствии царей»[153]. Такое признание подвижника с наглядностью свидетельствует о его мистических воззрениях. И воззрения эти, без сомнения, были очень распространены в его девяти киновиях.
Преп. Феодор Освященный, который вслед за преп. Пахомием состоял правителем его монастырей вместе с Орсисием, «был человек праведный и пророк», «судил мысли и дела [братий] по Духу Божию, который был в нем», «исцелял душевные болезни по Духу Божию, данному ему», — одним словом, «был одет всеми плодами Святого Духа, как царской одеждой»[154]. Откуда же преп. Феодор получил эти дарования? «Преп. Феодор Великий, — читаем мы в житии преп. Пахомия, — на которого Господь излил Своего Духа через посредничество (фр. пер.: par Г entremise. — С. С.) отца нашего Пахомия»[155]. Здесь отчетливо уже проведена мысль относительно наследования духовных дарований. В другом месте (в словах самого преп. Пахомия) получение даров Святого Духа называется вторым рождением. Подвижник сообщает об исправлении монаха Силуана, одержимого раньше плотской страстью: «Господь сотворил чудо. Есть между вами некто, который обратился и стал новым человеком по второму рождению, так что он сделался совершенным в чистоте сердца и по плодам Святого Духа… Святый Дух наполняет его от ногтей ног до волос головы»[156]. В монастырях преп. Пахомия встречались старцы, «одаренные многой силой», «радостные в Духе Святом», на которых «сошел Дух Святый»[157].
Египетское монашество вполне следовало мистическим воззрениям преподобных Антония и Пахомия. У некоторых подвижников воззрения эти слагаются в целую систему, например у преп. Макария Великого[158], который сам нередко называется пророком Божиим и великим духоносцем[159], о других мы встречаем только частные указания. Одного подвижника (Иоанна Ликопольского) посетитель называет: «Ты пророк Божий, пневматофор (духоносец. — С. С.), Еммануил», о другом (преп. Иоанне Колове) житие выражается, как о «кипящем в огне Святого Духа», о духоносце, «кипящем в слове благодати Господней с богатством»[160].
Воззрения законодателя восточного монашества св. Василия Великого по разбираемому вопросу отличны от изложенных. У св. Василия Великого только общение единомысленным (иноков–киновитов) есть тот субъект, который исполняет все заповеди Христа, и только в общении находятся налицо все дары Святого Духа, служащие на пользу всякого. Это общение есть Тело Христово. Таким образом, у святого отца индивидуальный характер энтузиазма значительно ослаблен[161]. Самая задача аскетизма, его оправдание у св. Василия Великого несколько иное, чем у египетских подвижников. Он характеризуется как «психологический дуализм», признание непримиримой вражды духа и тела, которая и вызывает необходимость аскетизма, в частности поста[162].
Палестинское монашество, устроившееся под влиянием монашеского Египта и правил св. Василия Великого, по идеалам своим ближе к первому. В житиях великих палестинских подвижников встречаются известия о получении чудодейственной благодати Святого Духа, видениях Божественного Света или славы Божией чистым оком, близости или дерзновения к Богу. Духовные дарования обильны и разнообразны, чудеса многочисленны. Великие отцы палестинской пустыни обладали «апостольскими дарами» (άποστολι,κά χαρίσματα)[163].
Обладание духовными дарованиями для великих святых, как преподобные Антоний и Пахомий в Египте, Евфимий, Феодосий и Савва в Палестине, — дело понятное и, так сказать, естественное.
Но в древнем монашестве было воззрение, что дарования эти не представляют чего-нибудь редкого, исключительного, как исключительна и редка великая святость. Древние иноки думали, что всякий монах, свободный от тяжких грехов, исполняющий монашеское правило и подчиняющийся старцу, непременно получит дар Святого Духа в той или иной форме. «Если вы подвизаетесь по истине, — говорил один подвижник, — то покажите впредь знамения добродетели» (τά συμέΐα της άρετης). «Не престаю день и ночь молиться Богу, — говорит подвижник ученику, — чтобы сделал вас богоносными»[164]. И из жизни преп. Антония видно, что в глазах многих подвижничество было ценно исключительно в качестве средства для приобретения духовных дарований. Забывая нравственные задачи иночества — очищение сердца и угождение Богу, монахи молились о даре пророчества и обладавших даром изгнания бесов ставили выше святых по жизни[165]. И преп. Пахомий поучал свою братию: «Человек, имеющий твердую веру и живущий по заповедям Божиим, предпочтительнее того, который имеет дар видений, ибо он есть храм Божий»[166]. Преп. Иоанн Кассиан пишет, что «чудеса, возбуждая удивление, мало содействуют святой жизни», что «верх святости и совершенства состоит не в совершении чудес, но в чистоте любви», что «большее чудо составляет выгнать из себя пороки, нежели бесов из других»[167]. И преп. Макарий считает дар откровений и пророчества, служение слова, дар рассудительности, изгнание бесов и исцеление болезней только низшим обнаружением мистического единения души с Богом. На этой ступени подвижник, подвергаясь искушениям, может и пасть. Высшей ступенью обожения служит, думает он, изменение самой природы человека, ее обновление и преображение — состояние, которое писатель–подвижник называет совершенной любовью[168]. Но, не одобряя исключительного стремления к духовным дарованиям словами преп. Антония, св. Афанасий, однако, делает одно исключение: он поставляет в прямую обязанность иноку «молиться о том, чтобы приять дарование различения духов (χάρισμα διακρίσεως πνευμάτων) и не всякому духу веровать»[169]. Все это показывает, до какой степени доступными, так сказать обычными, признавались в тогдашней монашеской среде необычайные дары Духа. По своему качеству это те же самые дары, которых удостаивались и великие подвижники, — различие только количественное, в степени дарований. «Отцы святые и богоносные» — такими словами называет своих читателей–иноков древний автор одного жития[170]. И в этом титуле надо видеть уверенность в многочисленности духовных мужей монашеской среды. Братия одного монастыря называются «богодухновенное стадо, подчиненное [подвижнику]» (ή ύπ' αύτόν βεόπνευστος ποίμνη). В другом было семьдесят братий — «все богодухновенные, все христоносцы… семьдесят апостолов». В третьем жили многие «сильные прозорливцы, обладавшие даром различения, и смиренномудрые»[171].
В книге «О церковной иерархии» (нач. VI в.), надписываемой именем Дионисия Ареопагита, монашество представляется высшим классом в Церкви: «Высшую степень между всеми возводимыми к совершенству составляет священный чин монахов». Монашество называется теперь чином ангельским. Пострижение в монашество есть таинство (μυστήριον)[172]. Преп. Феодор Студит, следуя этому воззрению, считает монашеское пострижение одним из шести таинств на ряду с крещением и евхаристией[173]. Оно приравнивается к крещению, называется вторым крещением, совершенно очищающим от грехов, содеянных до пострижения[174]. Как и крещаемому, постригаемому дается новое имя, у него, как у выходящего из купели, является восприемник. Эти воззрения на первенствующее положение монашества в Церкви и на монашеское пострижение как на таинство закрепляют идею особых духовных дарований, свойственных монашескому званию, и обосновывают ее с новой стороны[175].
Если же обладание дарами Духа, по воззрениям древнего монашества, явление обычное для человека, принадлежащего к высшему званию в Церкви, к тому же принявшего и таинство пострижения (по воззрениям, начиная с VI в.), то нет ничего странного и неожиданного в том, если от руководителя иноков — старца требовалось обладание духовными дарованиями. По тогдашним воззрениям, это требование означало только, что наставник инока должен сам идти прямым путем подвижничества, достигнуть известной степени совершенства и (в качестве свидетельства о том и другом) обладать духовными дарованиями. Наоборот, было бы странно при данных воззрениях не предъявлять такого требования. И вероятно, с самого начала возникновения старчества, т. е. с начала монашества, духовность требовалась от старца. Это свойство слышится уже в самом термине «духовный отец» — πνευματικός πατήρ, которым, как мы уже знаем, старец назывался издавна.
В аскетической письменности с IV по IX в. мистическая сторона старчества намечается ясно, хотя всесторонне она разрабатывается только впоследствии — в IX, X и XI вв.
Преп. Пахомий говорит инокам о Силуане, бывшем грешнике, который покаянием и своими подвигами удостоился «стать храмом Святого Духа», а его старцу заметил: «Ты был его отцем в это время, но теперь по успехам, которые он сделал ради Господа, он выше тебя и он твой отец»[176]. Так успех нравственной жизни и получение духовных дарований ведут инока к старческому званию. Преп. Иоанн Лествичник рассуждает, что совета старцев следует принимать «как бы из уст Божиих, хотя бы советы эти казались противными собственному их намерению и хотя бы вопрошаемые были и не совершенно духовны. Ибо не неправеден Бог и не попустит, чтобы обольщены были души, которые с верою и незлобием смиренно покорились совету и суду ближнего. Хотя вопрошаемые и неразумны, но глаголет через них Невещественный и Невидимый»[177]. Называя старцев святыми, — преп. Иоанн Пророк выражается о них: святые «не говорят что-либо от себя, но Бог говорит в них, как Ему угодно, — иногда прикровенно, иногда явно» — и применят ет к ним слова Спасителя, сказанные ацостолам: «…не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас» (Мф. 10:20)[178]. К авве Памво пришли два брата и сказали подвижнику свои недоумения. Авва не дал им ответа, хотя они долго просили его. Он ответил им только через четыре дня, потому что «у старца такой обычай, что не вдруг говорит он, если не внушит ему Бог»[179]. Авва Феликс обусловливает действие Божественной благодати в словах старцев тем, исполняют ли эти слова иноки, к которым они обращены; будучи проявлением Божественного всеведения, вдохновенные наставления старцев не могли, по его мнению, расходоваться бесполезно. «Ныне нет наставления, — заявляет авва. — Когда братия спрашивали старцев и исполняли то, что старцы говорили им, тогда Сам Бог сообщал старцам дар слова, а ныне, когда только сцрашивают, а не делают того, что слышат, Бог отнял у старцев благодать слова, и они не находят, что говорить, потому что некому исполнять слова их»[180]. Бывал о так, что старец не в состоянии был помочь послушнику в борьбе с помыслами. В таком случае, как мы знаем, подвижники советовали негласно пользоваться руководством другого. Отсюда уж, по–видимому, ясно, что старец — обыкновенный, немощный человек. Однако это не так. «Брат не должен соблазняться о своем авве, что он не имеет такого дарования [врачевать души], ибо оно не всем дается, и, рассудив внимательно, непременно найдет (εύρίσκει πάντως), что авва его имеет другое дарование (χάρισμα), потому что дарования Духа различны (см^ 1 Кор. 12:4) и различно разделяются людям: иному [дается] то, другому иное»[181].. Старец, случалось, впадал в ошибку, но это не лишало его власти над учеником, а ученика не освобождало от послушания ему, и, вероятно, потому, что за старцем признавались другие духовные дары. Захарии было видение, о котором он сказал старцу, и тот определил, что видение — от демонов, но он был не искусен в различении видений. Другой, притом опытный, старец сказал Захарии, что видение было от Бога. Но прибавил: «Иди и будь послушен отцу своему»[182].
Итак, старческое служение, по воззрениям древнего монашества, представляется необычайным, харизматическим — таким служением, какие были в первохристианской Церкви. Выше было замечено, что мистическая сторона старчества обстоятельно разработана только впоследствии, только тогда были сделаны широкие выводы из описанного взгляда. Однако уж и в то древнее время, которое мы изучаем, кажется, на этой мистической стороне старчества, может быть только подразумеваемой, установились внутренние, т. е. нравственные отношения старца и ученика. По крайней мере, между мистической стороной старчества и нравственными отношениями старца и ученика соответствие полное. Ученик должен был иметь полную веру старцу, безусловное послушание и подчинение; как Божиим заповедям, внимать старческим заповедям и словам и т. д. — не потому ли это так, что относился к старцу как к существу богоизбранному и богоо даренному?[183]
Послушник должен иметь веру (πίστις) старцу, которая состояла в признании безусловного старческого авторитета во всем. Всякое сомнение в его авторитете, даже малейшая критика его личности или дел — великий грех. «Пожелать с пытливостью исследовать распоряжения учителя и оценивать его приказания, — рассуждает преп. Нил Синайский, — значит препятствовать собственному своему преуспеянию»[184], «Не будем судить доброго нашего руководителя в подвижничестве, хотя, может быть, и увидим в нем, как в человеке, какие-нибудь легкие погрешности, иначе же, став судиями, не получим никакой пользы от подчинения». Далее рекомендуется средство удержать веру (πίστις) наставнику. Для этого следует «хранить в сердце своем неизгладимыми и приснопамятными добрые дела» его, чтобы бороться с неверием ему. От помысла судить и осуждать наставника следует бежать, как от блуда, не давая этому змию «ни води, ни места, ни входа, ни власти»[185]. Так же следует относиться к осуждению старца, идущему со стороны. «Не преклоняй слуха твоего к речам против отца твоего, — говорит преп. Евагрий, — чтобы не изгладил тебя Господь из книги живых»[186]. Стремление исследовать дела старца есть «обольщение лукавого»[187]. Но Господь помогает иноку хранить спасительную веру старцу: «Слепые очи послушных [Он] умудряет, чтобы видеть добродетели учителя, и отемняет, чтобы не видеть недостатков его; ненавистник же добра поступает напротив»[188]. На полной вере старцу основывается его единство, безраздельность его руководительства. «Надобно вопрошать [о помыслах] того, к кому имеешь веру и знаешь, что он может понести помыслы, и веруешь ему, как Богу (πιστευσαι αότφ о&с щ ®щ) а вопрошать другого о том же помысле есть дело неверия и пытливости (άπιστία κα\ πειρασμός). Если веришь, что Бог говорил через святого своего, то к чему здесь испытание или какая надобность искушать Бога, вопрошая другого о том же самом?», «Никто не должен переменять вопрошаемого святого, но вопрошать опять того же самого»[189].
Крайний вывод из мысли о вере старцу, как Богу, такой: старец становился между послушником и Богом и, если можно так сказать, заслонял Его. «Старцы Говорили: «Если кто имеет веру к другому й самого себя отдает в подчинение ему, тот не имеет нужды внимать заповедям Божиим, а должен волю свою предать отцу своему и не останется виновным пред Богом»[190]. Поэтому, ограничивая все свой умственные потребности проникновением в изречения старцев, которые называются «изречения духовные (τά λογία του πνεύματος), т. е. богодухновенные[191], инок не должен заниматься богословской книгой, обязан воздерживаться от рассуждений о Писании. «Я имею догматические книги, — говорит инок старцу, — и, читая их, ощущаю, что ум мой от страстных помыслов переносится к созерцанию догматов. Иногда же помысл запрещает мне читать их»… Старец дает такой ответ: «Не хотел бы я, чтобы ты занимался этими книгами, потому что они возносят ум горе, но лучше поучайся в словах старцев, которые смиряют ум долу». Потом старец оговаривается, что не унижает он догматических книг, а только не считает эту умственную пищу пригодной для послушника[192]. Другого подвижника инок спрашивает, как избежать постороннего разговора с братией:
«Если будет необходимость говорить с соседрм, посоветуешь ли. товорить о Писании или об изречениях старцев?» Старец отвечал: «Если уже не можешь молчать, то лучше говорить об изречениях старцец, нежели о. Писании, ибо в последнем случае — некалая опасность»[193]. Итак, старческий авторитет вытеснял в уме послушника все другие. Полное доверие старцу во всем, его живое руководительство — вот всц, что было нужно ученику. Проникновение в разум Писания, испытывать которое приглашал Господь, или полет мысли в созерцание спасительных истин 6oij< вия -дело опасное. Его катихизисом, тесной обла где безбоязненно могла вращаться его пленная были, кроме наставлений собственного руководителя, изречения старцев, т. е. вдохновенные наставления таких же руководителей, как его собственный.
Рядом с верой старцу преп. Иоанн Лестви(чник ставит любовь к нему[194], другие подвижники — повиновение[195]. Но любовь не была здесь главной) чертой отношений, она не изгрняла вон всякий страх — напротив, уравновешивалась страхом. «Ученики должны и любить (φιλεΐν) своих истинных учителей, как отцов, и бояться (φοβεΐσβαι), как начальников. Ни любовь не должна изгонять страха, ни страх не должен погашать любви»[196]. Полная вера и любовь, уравновешенные страхом, объединяются в безусловном послушании и подчинении (ύπακοή, ύποταγή) старцу. «По вере надобно повиноваться отцу»[197], «Послушание — дверь и вход ко всем добродетелям», единственная обязанность новоначального[198]. Послушание и подчинение — это самые главные и самые трудные обязанности ученика, который отсюда и называется послушником (ύπήκοος). В монашеской этике послушание признается первой христианской и основной монашеской добродетелью[199]. Вместо того чтобы «блуждать по своей воле», послушник должен отсечь ее и предоставить себя в полное распоряжение духовного руководителя. И едва ли можно найти писателя–подвижника, у которого нет наставления об этом: «Кто хочет быть иноком, тот отнюдь ни в чем не должен иметь своей воли»[200], «Желающий стать монахом… отрекается от своих желаний»[201]. Один старец доводилпослушников своих, не оставивших своей воли и пристрастия, до того, что они остерегались их показывать, и говаривал он так: «Лучше выгнать кого из обители, нежели позволить, чтобы послушники исполняли собственную свою волю»[202], «Многие гибнут по собственной своей воле»[203], «Исполнять свою волю есть самое первое зло. Кто исполняет волю свою, тот не будет иметь познания о Боге. Кто следует воле своей, тот не может идти путем святых и в день последнего суда будет плакать и погибнет»[204], «Кто хочет исполнять свою волю, тот сын диавола, и кто исполняет волю такового, тот исполняет волю диавола»[205], «Никто, ища воли своей, неугодной Богу, не имеет части со Христом»[206]. Авва Пимен говорил, что «воля наша есть медная стена между Богом и человеком»[207]. Немудрено, что строгие подвижники скорбели тогда, когда им приходилось исполнять свою волю[208]. Все писатели–аскеты стараются разрушить эту стену между Богом и человеком, все они говорят об «отсечении воли», советуют «оставить свою волю позади себя», «презреть свою волю», «разорвать хартию своей воли», «ни во что вменить и отринуть прочь всякую свою волю», утверждая, «что от этого человек преуспевает более, нежели от всякой другой добродетели»[209]; все предписывают послушание ^ этот «гроб воли», по выражению преп. Иоанна Лествичника?[210].
В замену отсеченной воли своей, послушник предает себя воле наставника: «Блажен, кто до конца умертвил свою волю и попечение о себе прёдоставил наставнику своему о Господе»[211]. Послушание старцу должно быть безусловным и постоянным «во всем до, смерти»[212]. Чего бы., ни потребовал авва, послушник должен исполнять беспрекословно. Из жизни египетских подвижников можно гривести ряд примеров разительного обнаружения послушания! старцам — таким их повелениям, которые были странны, ро видимому бесцельны, иногда протйвоестественнь. Один молодой инок по приказанию старца целый г0д поливает сухое дерево, нося вюду за две мили; другой трудится, стараясь сдвинуть громадный камень; третей идет к логовищу гиены; четвертый готов был бросать в реку своего единственного сына; пятый бросает Любимого сына в горящую печь[213]. Рассказав о Павле Препростом, ученике преп. Антония Великого, Руфий прибавляет: «И научился Павел без всякого противоречия исполнять все, что бы ему ни приказывали, хотя бы то и противоречило смыслу» (contra rationem)[214]. Старец преп. Иоанна Дамаскина посылает его продавать корзины в Дамаск, где преп. Иоанн был ранее придворный вельможей, и назначил за корзины цену вдвое против настоящей. Преп. Иоанн в рубище отправился в Дамаск, запрашивал назначенную цену й получал оскорбления, пока не узнал его один бывший его раб, который сжалился над прежним господином и купил у него все корзшщ[215]. Неполное послушание наставнику не имеет никакой нравственной ценности: «Кто иногда послушен отцу, а иногда не послушен ему, tot подобен человеку, который привязывает себе к глазу то целебный порршок, то известь»[216], «Если в одном отсекаешь свою воЛю, а в другом — нет, то явно, что и в том, в чем ты ее отсек, ты имел другую, свою же волю»[217]. В таком случае, когда послушник не признает обязанности полного послушания, старец отказывается брать на себя ответственность за него. «Если слушаешь меня в одном, — говорит старец послушнику, — а в другом противоречишь, то и в том, в; чем слушаешь, исполняешь свокЬ волю, и я не дам за тебя ответа Богу»[218].
Отрекшись от своей воли, инок не должен проявлять ни в чем инициативы, буДут ли это житейские ежедневные мелочи по части удовлетворения естественных потребностей или великое дело спасения. Законодатели монашества предписывали инокам ничего не делать без воли наставника, не предпринимать ничего нового без совета с отцом[219]. И действительно, настоящий инок не хотел ступить шагу без разрешения или прямого повеления старца. Преп. Антонию Великому приписывается такое изречение: «Монах вполне должен полагаться на старцев, если можно, сколько ему ходить шагов или сколько пить капель в своей келлии, чтобы как-нибудь ему в этом не погрешить»[220]. Силуан, ученик преп. Пахомия, был так послушен, что без дозволения аввы не дерзал сорвать листа травы[221]. «Однажды старец послал ученика на работу и дал ему для подкрепления сил немного хлеба. Ученик ушел, и, исполнив работу, возвратился, не дотронувшись до хлеба. Старец спросил: «Отчего же ты, чадо, не вкусил хлеба, который я дал тебе?» «Прости мне, отче, — отвечал ученик, поклонившись старцу. — Отпуская меня, ты не благословил и не дал мне повеления вкусить пищи. Потому я и не ел»»[222]. Другой послушник не пошел спать и остался сидеть при заснувшем старце, который, задремав, не благословил его на сон[223]. В общежительном монастыре весь порядок жизни низшей братии держался именно распоряжениями старцев. Преп. Пахомий Великий запрещает иноку без дозволения отца выходить куда-нибудь из келлии, выходить из монастыря, брать какую-нибудь нещь у брата, стричь свою голову[224]. И это исполнялось на деле. Преп. Иоанн Кассиан сообщает о египетских подвижниках, что «младшие без ведома или позволения старца не только не смеют выходить из келлии, но не решаются самопроизвольно удовлетворять и естественной нужде (naturali necessitati). Поэтому все, что ни приказывает старец, они без всякого исследования спешат исполнить, как Божеское повеление»[225]. У подчиненного инока не было того, что называется свободой к добру. «Истинное и совершенное послушание подчиненных наставнику, — рассуждает св. Василий Великий, — высказывается в том, чтобы не только по совету настоятеля удерживаться от несообразного, но чтобы без воли его не делать и похвального»[226]. «Отсечение своей воли, — рассуждает другой подвижник, — состоит в том, чтобы в добром отсекать свою волю и исполнять волю святых, в худом же и самому собою убегать зла»[227]. Среди древних иноков нередко повторялось характерное изречение: «Когда ты увидишь молодого монаха идущим на небо по своей воле, держи его ноги, влеки его вниз, ибо это не полезно ему»[228]. Доброе дело, предпринятое послущником без воли старца, теряет всю своюАравсТвенную Ценность. И это понятно: послушник обнат ружил этим недостаток послушания — высшей христианской и основной монашеской добродетели, «Все,«что делается без него (наставника. — C. G.), — пишет св. Василий Великий, — естьjнекое хищение и святотатство, ведущее к смерти, а не; к пользе^ хотя бы казалось тебе добрым»??[229].; Если добрее дело совершалось из любви к Богу и к нему только примешивалась; своя воля, оно становится нечисто и неприятно Богу, скверно и неугодно Ему. Да послушцик и не в состоянии еще был оценить то иди иное дело с нравственной стороны: доверенность своему помыслу в этом — ложное знание[230]. Поэтому запрещалось послушнику без старца даже благотворить, подавать бедному милостыню[231]. Такое добро имеет только видимость добра; этим путем, рассуждали подвижники, «мы сами себе расставляем сети и даже не зраем, как погибаем»[232], и были убеждены, что «более Гибельны и труднее для уврачеванияте пороки, которые проявляются под личиною добродетелей и под образом духовных предметов, нежели те, которые совершаются явн(о для плотского удовольствия»[233]?. В делах по видимому безразличных поведение послушника опять-таки определялось волей старца: «Если [авва] пошлет тебя куда-нибудь, спроси, где велит тебе остановиться [для отдыха или ночлега], никакие даст тебе приказания, тщательно исполни и не делай ничего ни больше, ни меньше»[234].
Исполнение воли старца, и только оно одно, давало положительную цену делам послушника:, составляя сущность его нравственной жизни. «Я послан был по делу в святой град [Иерусалим], — рассказывает один инок преп. Иоанну Пророку, — и [оттуда] сходил помолиться на Иордан, не испросив на то дозволения у аввы, — хорошо ли я сделал или нет?» Подвижник отвечает: «Не должно без повеления ходить куда бы то ни было; то, что мы делаем по своим помыслам, хотя и кажется нам хорошим, неугодно Богу, а в том, чтобы сохранить повеление пославшего тебя аввы твоего, заключаются и молитва, и угождение Богу»[235]. Исполнять свою волю для послушника — первое зло, исполнять волю старца — все добро. Но бывали казусы, когда воля старца по какому-нибудь делу совпадала с намерением или помыслом самого послушника. Для добросовестного инока возникал нелегкий вопрос: не будет ли грехом своеволия вместе с исполнением старческой воли исполнить и свой помысл? «Если я имею волю в каком-либо деле, — спрашивает инок преп. Иоанна, — но предварительно не вопросил о нем авву, а он сам по себе повелел мне сделать его, не вменяется ли мне это в своеволие?» Ответ: <«Скажи ему (старцу. — С. С): «Я имею волю в этом деле[, что повелишь мне?» И если он скажет тебе: «Сделай его», — то в этом будет уже его воля. А как скоро даст тебе другое дело, то приими его с радостию», «Если же вопрошающий о деле имеет свою волю относительно его, то, хотя бы и повелено ему сделать его, он сам будет отвечать за вред свой, потому что делает его по своей воле»[236].
Стремясь исполнять только волю своего наставника, послушник принужден был возможно чаще вопрошать его об этой воле, чтобы держаться за его ответы, как слепой за палку поводыря. «Не стыдись обращаться с вопросами к наставнику твоему, — поучает преп. Исайя. — Что ни делаешь, делай то по совету отцев твоих и спокойно проведешь все время жизни твоей»[237]. Ответы старца для послушника имели неодинаковую силу обязательности. «Иное дело — простой совет по Богу, а другое — заповедь. Совет есть наставление не понудительное, [а только] показывающее правый путь жизни; заповедь же заключает в себе обязательную силу»[238]. Получение старческой заповеди обставлено было особым, хотя и несложным обрядом. Предварительно послушник делал поклон старцу и просил дать заповедь; получив ее, он кланялся снова, испрашивая у старца благословения и молитв, которые бы помогли ему выполнить заповедь. Впрочем, обряд не составлял здесь существенной важности: заповедь имела полную силу и послушник обязан был принять ее и в том случае, если, нарушая порядок, забыл сделать поклоны, потому что квалификация старческого ответа в смысле ли заповеди или только простого совета, безусловно, зависела от самого старца и нисколько — от вопрошающего послушника: «Если тот, кого ты вопрошаешь, не имел намерения дать заповеди, то сказанное им не вменяется тебе в заповедь, хотя бы ты и сам просил этого. Если же он рассудил дать тебе заповедь, хотя бы сам ты и не просил об этом, то сказанное им есть заповедь, и надобно сохранить ее». Какой непререкаемый авторитет имела старческая заповедь для получившего ее, видно из того, что она называется κώνων и ставится рядом и в одной силе с «догматическими канонами» и «определениями отцов», т. е. по крайней мере с дисциплинарными постановлениями соборов: «И то надлежит принимать как заповедь, что определяют правила догматические или изречения отцов, сказанные в виде определений[239].
Совет старца в отличие от заповеди есть «наставление непонудительное», не имевшее полной обязательности для послушника. Но при безусловности послушания старцу, при запрещении ученику всякого сомнения в пользе его наставлений это разграничение старческих наставлений на заповеди и советы едва ли имело практическое значение. Вероятно, настоящий послушник и не считал себя вправе поступать вопреки советам старца, он исполнял их беспрекословно, как и заповеди. На этот счет есть и прямые предписания. «Слушай, монах, слово отца твоего и не делай тщетным наставление его», — говорит преп. Евагрий[240]. Преп. Нил Синайский пишет, обращаясь к иноку: «Когда тебе старцы предлагают совет (νουθεσία), хотя ты и сведущ, не отвергай его… Кто не допускает до слуха отеческую заповедь (πατρφαν έντολήν), тот преслушает заповедь закона»[241]. Преп. Варсануфий советует иноку, желающему получить от отца духовного не заповедь, а ответ по Богу (ούχ ώς βέλων έντολήν λαβείν, άλλά κατά Θεόν άπόκρισιν άκουσαι), получив такой ответ, непременно его исполнить[242]. Вот пример того, как свято исполнялись послушниками слова старцев, сказанные не в виде заповеди* даже просто сорвавшиеся с языка. Преп. Антония посетили однажды братия, пришел ϋ ними и преп. Павел Препростый. Зашла беседа о возвышенных предметах, много говорили о пророках и Спасителе. Преп. Павел в простоте сердца спросил: «Кто жил на земле прежде — Христос или пророки?» Преп. Антоний ласково приказал ему молчать и идти домой. Исполняя все слова преп. Антония, как заповеди Божии, преп. Павел возвратился к себе в келлию и совсем перестал говорить, как бы получив на то повеление. Преп. Антоний заметил, что преп. Павел молчит, и недоумевал, почему ему вздумалось хранить молчание, когда он не заповедал ему этого (поп esse mandata). Повелев ему говорить, спросил: «Скажи мне, зачем ты хранишь молчание?» «Ты, отче, сказал мне, — г отвечал преп. Павел, — чтобы я шел домой и молчал». Преп. Антоний был изумлен: попросту сказанное слово было так свято соблюдено[243]. О египетских иноках Кассиан свидетельствует, что они без всякого исследования спешили исполнить, как Божеское повеление, все, что ни приказывает старец[244]. |
Такое положение послушника преп. Иоанн. Лествичник совершенно основательно называет «до бровольным рабством», а преп. Ефрем Сирин отмечает почетный характер этого рабства: «Представь себе возлюбленный, тех, которые подвергаются истязаниям в изгнании, в рудокопнях и в горьком рабстве (έν πικρφ δουλεί^}, и подчинись настоятелю своему о Госгюде. Если даже и по–человечески судить о том рабстве (δουλεία), какое терпишь ради Господа, то подвергшийся бесчестию за царя и самую обиду не вменяет ли себе в похвалу?»[245]. Итак, послушник — раб своего старца, существо безвольное, бесправное, безличнор. По другому сравнению, и более сильному, послуппрк — «блаженный живой мертвец»[246]. Св. Василий Веский и преп. Нил Синайский сравнивают его положение под властью наставника с орудием в руках мастера[247]. И один инок, предавая себя воле только что избранного старца, говорил ему: «Как железо кузнецу, так я предаю себя в подчинение тебе, святейший»[248].
Будучи живым мертвецом, полным рабом старца и послушным орудием в его руках, ученик не имел никаких оснований самовластно нарушать свое подчинение и повиновение ему, как бы ни было тяжело ему это, как бы ни был плох его духовный руководитель. Ученик должен развить в себе добродетель терпения. «Если случится, что наставник проповедует добродетель словом, но не радит о делах», учащимся нельзя быть непослушными и прекословить[249]. Послушник не смеет обижаться на старца, когда тот оказывает другому предпочтение[250]. Его насмешки он обязан переносить и из уважения к отцу, и по долгу[251]. Преп. Нил Синайский советует иноку философски и великодушно принимать от отца духовного все, что ни скажет тот неприятного или жестокого по малодушию: он все-таки любит ученика своего, как мать, которая в дурном настроении бранит своего ребенка, но будет скорбеть, как только он занеможет[252]. Разительный пример терпения рассказан в Лествице. «Был один старец, весьма нерадивый и невоздержный. Не знаю, как он приобрел себе ученика юного по имени Акакий… И он (Акакий. — С. С.) столько потерпел от такого старца, что это многим покажется, может быть, невероятным. Старец ежедневно мучил его не только оскорблениями и бесчестием, но даже побоями. Терпение Акакия было не неразумно. И так, видя, что он ежедневно бедствует, как купленный раб, при встрече с ним неоднократно я спрашивал его: «Что, брат Акакий, каково сегодня?» И он немедленно показывал мне то посиневший глаз, то шею, то голову избитую». Так прожил Акакий у своего старца девять лет до своей смерти[253]. «Поэтому, кто пребывает в подчинении у отца, — пишет преп. Нил Синайский, — тот да предаст себя на обиды и да побеждает их смирением, да управляется долготерпением»[254]. Бывали; случаи, что терпение послушника исправляло дурного старца. Так, один инок жил у старца–пьяницы, который ежедневно продавал циновки, сплетенные им и учеником, и пропивал вырученные деньги, — жил без ропота, в скудости ел хлеб и не уходил к другому старцу. Три года спустя, удостоившись видения, послушник помер. Старец тогда понял, что его послушник терпением своим так скоро спас душу, раскаялся в своем нерадении и сделался искусным[255].
Так как душа послушника — в руках старца[256], то не послушник несет ответственность за свое нравственное состояние. Он невменяем. И это понятно: раб не ответствен пред судом за свои деяния; мертвец не грешит. Добросовестно исполняя свои обязанности к старцу, он вменяем только в одном — в степени исполнения этих своих обязанностей. «За все будет ответствовать тот, кто благочестно предал смерти душу послушника»[257]. Старцы торжественно обещают это своим ученикам и прибавляют: «Не заботься отныне о предметах, тебе не назначенных, ибо Господь взял от тебя все попечения»[258]. Это сознание нравственной невменяемости, чувство свободы от «бремени суда своего» по–своему очень приятно: «Если у кого совесть в высшей степени чиста в деле подчинения отцу; тоу каждый день ожидая себе смерти, как сна, или, лучше сказать, как жизни, не боится он ее, достоверно зная, что во время разлучения души с телом не он, а настоятель его будет в ответе» (προεστώς λογοθετηθήσεται)[259], «Имеющий духовного отца всю заботу о себе предоставляет ему, а сам беззаботен о всем и не подлежит осуждению от Бога»[260]. Преп. Дорофей всегда поступал по совету старца своего Иоанна и уверял, что постоянно был «в великом покое и полном беспечалии». Когда он спросил старца о причине такого настроения, то услышал: «Не скорби, ибо каждый предающий себя в послушание отцам имеет эти покой и беспечалие»[261]. Даже сознавая греховность в распоряжении старца, послушник не должен нарушать свой покой и беспечалие, смущаться из опасения своей ответственности. «Ты должен слушаться во всем [старца], хотя бы тебе и казалось, что дело будет не безгрешно (τό πράγμα άμαρτίαν £χειν) так наставляет подвижник вопросившего его инока. — Авва (т. е. настоятель), который назначает тебе его, понесет и грех твой, ибо с него взыщется ответ за тебя»[262].
Итак, полная вера, безусловное послушание и подчинение, бесконечное терпение и невменяемость — вот те основные черты, из которых слагалось «иго благочестия», принимаемое на себя послушником вместе с избранием старца. Отношения старца к послушнику совершенно соответствовали указанным чертам. Его безусловный авторитет и, значит, полная вера ему со стороны послушника имели реальную основу. Св. Василий Великий называет наставника инока человеком, «который представляет собою лицо Спасителя, стал посредником между Богом и людьми и священнодействует пред Богом спасение покорных ему»[263]. Это посредничество выражалось в ходатайстве за своего ученика, а ходатайство состояло в молитве. «Если желаем выйти из Египта, бежать от фараона,, — пишет преп. Иоанн Лествичник, — то и нам, без сомнения, нужен некий Моисей, ходатай пред Богом и по Боге, который бы, упражняясь и в деятельной и в созерцательной жизни, воздевал за нас руки к Богу, чтобы путеводимые им прешли греховное море и обратили в бегство страстного Амалика»[264]. Молитвы старца помогают послушнику исполнять заповеди его: «Знай же, брат, что дающий заповедь дает ее не просто (ούκ άργακ), но помогает молением и молитвами, чтобы ты мог сохранить ее»[265]. «Если постараешься исполнить это наставление, — говорил раз иноку старец, — то и я несравненно более сделаю по силе моей, дабы Бог дал тебе крепость»[266]. Инок просит старческих молитв во время душевных страданий, во время скорбей и искушений, когда одни слова старца являются одобрением и исцелением для мятущейся совести, а свидание с ним как бы губкой смывает с души ученика всякое смущение й дает ей мир и тишину, когда одно обращение к Господу Богу: «Молитвами отца моего избавь меня» — действительно избавляет от искушения[267]. Ниже мы увидим, что молитвы старцев доставляют падшим прощение грехов. Они споспешествуют душе цри исходе ее, «на воздухе» (при прохождении мытарств), в неведомом пути, в который вступала отходящая душа; помогают грешнику во аде, ослабляя ему мучения[268].
Благодаря отцу своему духовному, его молитвам послушник получает особые дары Святого Духа: «Благомыслящий послушник хотя и мертвых станет воскрешать, хотя дар слез и освобождение от духовных браней получит, непременно рассуждает, что производит это молитва духовного отца»[269]. Этого мало. Старец не только испрашивает у Господа Бога дары Духа ученику молитвой своей — он может по примеру древнего пророка передать ему те духовные дарования, которыми владеет сам, сделать ученика наследником своего духовного богатства. В коптском житии Максима и Дометия рассказывается: «Старец Агаб… почил в мире; шесть лет они (Максим и Дометий. —С. С.) жили с ним, и его дух сошел на них, как некогда дух Илии удвоился на Елисее»[270]. Вслед за тем в житии описывается целый ряд чудес двух названных подвижников. Теперь становится понятным и краткое выражение преп. Феодора Студита (приведенное выше) о наследовании духовных дарований: «Если же у нас есть налицо какой-нибудь дар, кому оставим, не имея и ученика?»[271]Значит, старец есть «посредник между Богом и людьми» и в мистическом смысле.
В таком посредническом положении старца заключается нравственная основа и для его начальствования. Здесь, в этом неограниченном владычестве над душами, не должно быть места начальническому произволу. «И сам ты, — пишет Лествичник в Слове к пастырю, — во всех внутренних и внешних делах своих имей строителем и вождем Бога, полагаясь на Него, как на искуснейшего какого кормчего, и, ради Его отг секая собственную свфо волю, как бы не имея собственного разума, водйсь одним Его мановением»?[272]; Потом здесь не может быть речи о каком-нибудь условном, неполном подчинении со стороны послушника старцу, который был первый после Бога «Будь покорен особенно своему арфе, который после Бога первый имеет попечение о тебе и которому вверена душа твоя»[273]. Духовноотеческое отношение старца к послушнику должно было выражаться в сострадательности и негневливости[274] к новоначальным, по наставлена, старец должен проявлять по наставлению преп. Ефрема Сир управление с рассуждениём: не отягчать его бременем, заботиться о телесных силах быть долготерпеливым[275]. Так и поступали лучшие своими учениками, — рассказывает жизнеописатель, — заботился предусматривал об их спасении и совершал за них |усердные молитвы; отсутствуя телесно, он знал их жизнь»[276].
Но не следует забывать, что в отношениях старца и ученика, кроме любви, должен быть в такой же степени и страх, что задачей старческого душепопечения было главным образом развить в подчиненных послушание и терпение. Вот почему тот же преп. Ефрем Сирии дает следующий совет старцу: «Если вверен тебе новоначальный, то по сострадательности(συμπαθείς) к нему не снисходит очень и даже сверх того, сколько требует Создатеь. Если не радит он о благом иге Господа, то смотри, чтобы и тебе не увлечься с ним. Когда погибла лодка, нельзя оставлять в небрежении и корабль»[277]. Преп. Иоанн Лествичник одобряет в старце снисходительность, но идеалом этого подвижника были строгость и взыскательность. «Иди, — передает он слова одного подвижника молодому монаху, — и, если возможно не допусти, чтобы в роде человеческом был человек взыскательнее и строже твоего наставника о Господе, и, укрепясь терпением, каждый день, как мед и млеко, пей от него поругание и осмеяние»[278]. Суровое обращение прямо рекомендуется Лествичником как средство воспитания главных послушнических добродетелей: «Крепких телесными силами и юных, не жалея, изнуряй и укрощай, чтобы прославили тебя во время исхода своего»[279]. К желающим спастись следует проявлять «вящшую строгость»[280]. Не следует терпеть особенно преслушания; «во всем должно быть тебе терпеливым, кроме случая, когда преслушают сказанное»[281]. «Пекущийся о душах, — рассуждает у Лествичника один старец, — делает вред и себе и труженику, если не доставляет ему ежечасных случаев приобретать венцы, какие… может получить труженик, терпя или оскорбления, или бесчестие, или унижение, или осмеяние». В доказательство необходимости всего этого для послушника старец говорит: «Самые трудолюбивые и терпеливые, если несколько времени не прилагать о них радения и настоятелю уже, как преуспевших в добродетели, не обличать и не укорять их, лишаются той кротости и того терпения, какие были в них»; в них произрастают терния кичливости, блуда и небоязненности[282]. Выше рассказывался случай, как послушник, недовольный почтительным и мягким обращением старца, испрашивает у него согласия на переход к другому и оставляет его. Следовательно, и сами послушники искали более строгих и взыскательных старцев.
Но полный распорядитель души и воли послушника, а также суровый его наставник — старец являлся в то же время смиренным ответчиком за души и воли, которыми управлял. Преп. Нил Синайский пишет наставнику большого числа братий: «Знай, что обязан ты не меньше страшиться за подначальных, чем и за самого себя, потому что как за себя, так и за них дашь ответ, однажды приняв на себя дело спасения их»[283]. Вполне понятно, что единственным условием ответственности служило исполнение послушником заповедей старца. «Если соблюдешь заповедь мою, лучше сказать — Божию, свидетельствую, что я дам за тебя ответ в тот день, в который Бог будет судить тайны человеческие» — так говорил преп. Варсануфий одному иноку[284]. «Вот я даю тебе заповедь во спасение, — говорит он другому, — если сохранишь ее, то я принимаю на себя рукописание (βαστάζω τό κατά σου χερόγραφον), которое имеется на тебя, и благодатию Христовою не оставлю тебя ни в нынешнем веке, ни в будущем… Вот я взял на себя твою тяготу, бремя и долг, и вот ты стал человеком новым, неповинным, чистым — пребудь же отныне в чистоте»[285]. В одном случае принятие на себя греховного бремени тот же подвижник обусловливает хранением не только заповедей, но и каждого старческого слова. «По приверженности к тебе я беру на себя и понесу (και άναδέχομαι και βαστάζω) твое бремя только с тем, чтобы и ты взял на себя хранить мои слова и заповеди (τούς λόγους κα\ τάς έντολάς μου), ибо они спасительны и ты поживешь непостыдно»[286].
Акт признания на себя грехов в последнем случае обозначен словом άναδέχομαι — воспринимаю; у Лествичника, кажется, впервые встречаются производные: άναδοχή и άνάδοχος — восприемничество, восприемник. По рассуждению этого подвижника, восприемничество имеет свои степени: «Есть восприемничество в собственном смысле, и оно значит отдавать душу свою за душу ближнего во всяком случае (περ\ πάντα). Но можно воспринять на себя только прежние грехи ближнего, можно также принять на себя бремя собственных своих повелений по недостатку духовной силы и по скудости бесстрастия. Но в оном совершенном восприемничестве (έν τελείς Дναδοχη) по мере отсечения воли ближнего несем суд на себе»[287]. Иногда старец принимал на себя только «половину бремени»[288]. Если, сознавая свою невменяемость, послушник был проникнут чувством покоя и беспечалия, то настроение старца, сознающего себя ответчиком пред Богом за грехи учеников, полно возвышенно любви и самоотвержения. «Поверь мне, брат, — говорил одному иноку преп. Варсануфий, — что дух цой усердствует сказать моему Владыке, Который радуется о прощении рабов своих: «Владыко! Или вместе со мною введи и чад моих в Царство Твое, или изгладь и меня из книги Твоей»». «Я с радостью полагаю душу мог на смерть за тебя, брата моего», — заявляет он другом[289]. Великий старец возвышается здесь до величайшего самоотвержения в любви к ученикам своим, подобно Моисею (см.: Исх. 32:32) и ап. Павлу (см.: Рим. 9:3(-4) о^нс сительно еврейского народа, до готовности пожертвовать своим спасением ради спасения своих чад духовных.
Добровольно принимая на себя грехи послушника, чтобы отвечать за них на суде правды Божией, старец должен был знать эти грехи: совесть ученика должна быть вполне ему открыта. Средством к тому, чтобы узнать до мельчайших подробностей состояние души своего ученика, была исповедь его до последнего помысла, исповедь душевных движений — и добрых и особенно злых. Исповедь помыслов и дел, открывающая старцу совесть ученика, — одна из важнейших обязанностей послушнического звания в такой же степени, как обязательно и важно вопрошание старца, открывающее ученику старческую волю. Можно смело сказать, что исповедь помыслов была господствующим приемом старческого пастырства и одной из важнейших сторон старческого института.
О старческой исповеди, а в связи с нею и вообще о монастырской покаянной дисциплине нам придется вести подробную речь. Теперь, в заключение, посмотрим на институт старчества с новой стороны: как он функционировал в жизни. Ведь строй внутренних, нравственных отношений, да отчасти и внешних, бытовых, — тот строй, который описан выше, только идеальный. В лучшее время монашества, которое обычно совпадает только с началом его развития в каждой новой христианской стране, а впоследствии в стенах лучших обителей, созданных и руководимых великими подвижниками, институт старчества приближался к идеалу. Но, как известно, нравы монашества повсюду быстро падали, и те высокие нравственные отношения старца и ученика, которые лежали в основе института, становились мало доступны большинству, рядовому монашеству. Однако старчество не исчезло; Его внешние бытовые формы настолько прочно окрепли, что оно продолжало свое существование очень долгое время и существует по местам и в нынешних монастырях. Только под формами старчества порой скрывалось совсем иное, нежелательное содержание. Древние старцы, по идеалу свыше избранные и богоодаренные, на деле имели много недостатков.
Власть развращает человека: развивает в нем гордость, самомнение, тщеславие, спесь, неуважение к подчиненной человеческой личности. Завлекательная сама по себе, она становится предметом домогательства со стороны людей недостойных. Все это можно видеть и в древнем старчестве, выработавшем неограниченную власть старческого авторитета. И засвидетельствовано это людьми, которые сами устрояли монашество, радели о его процветании, — значит, засвидетельствовано вполне справедливо. Марк Подвижник предостерегает инока от старца самохвала, св. Василий Великий — от страстных славолюбцев[290]. Славолюбивые монахи нередко «сами себе присвояли чин учить других»[291]. Таким путем в число старцев попадали люди неопытные, которые поседели от времени, но не имели рассудительности, и «многие, смотря на старость лет и открывая свои помыслы, вместо исцеления по неопытности старцев впали в отчаяние»[292]. Тщеславные старцы завидуют друг другу и не выносят чужой популярности[293]. Им мало было дела до спасения подчиненных братий и уже в древнейшем источнике монашества — «Истории монахов» Руфина встречаем обличение отцов, не радевших о спасении братии[294]. Поддавшись бесу тщеславия и надменности, старец уже не имел нравственной силы противиться другим страстям, которые как тина засасывали неосторожно оступившегося с узкого подвижнического пути. За сквернами духа следовали скверны плоти. Феодора поучала: «Учитель должен быть чужд властолюбия и тщеславия, далек от надмения, не должен быть игралищем мести, не должен ослепляться дарами, порабощаться чреву и увлекаться гневом»[295]. Очевидно, эта серия пороков была обычна среди древних старцев. На сребролюбие их указывают приведенные выше слова преп. Ефрема Сирина к старцу: «Не принуждай брата к делу по страсти сребролюбия, потому что Господь — сердцевед»[296]. Среди них встречались пьяницы, люди, эксплуатировавшие своих учеников, как это говорилось раньше. Великий подвижник преп. Исаак Сирин очень недвусмысленно намекает на случаи противоестественных старческих грехов, которые прикрывались духовноотеческим отношением старца к юнбму брату. «Юный, следуя за юным, заставляет рассудительных плакать и рыдать о них; старец же, следуя за юным, приобретает страсть, которая смраднее страсти юных. Хотя бы и о добродетелях рассуждал он с юными, но сердце его уязвлено. Юный, если он смиренномудр скоро уразумевает страсти нерадивого старца. А если старец неодинаково расположен к старцу и юному, то всеми силами старайся с таковым не иметь общения, но паче удаляйся от него»[297].
Обличитель нравов монашества преп. Нил Синайский изобразительно рисует недостатки современного ему старчества: лицемерие и распущенность, оставившие от него одну видимую форму. За самое Tpiyzjное дело начальствовать над душами брались люди; не укрепившиеся в иноческой жизни. Многие гнались за именем учителя без раесуждейия и не приложив никакого труда: «Едва приступив к иноческой жизни, узнав только первые правила подвижничества, [иной] немедленно вызывается быть учителем в том, чему и не учился: как молиться, когда и какой соблюдать устав в пище; влечёт за собою ряд учеников, когда сам имеет нужду в обучении», «И кто не посмеется, видя, что вчера носившего воду в корчме сегодня, как учителя добродетели, с подобострастием окружают ученики; или утром удалившийся от общественных дел по неудаче в них вечером со множеством учеников, величаясь, ходит по всей площади»[298]. С толпой учеников непризванцые старцы показывались нз распутьях, покоились, опираясь на их руки, и играли роль настоящих учителей. Это было лицедейство, в котором одинаковое участие принимали и учители и ученики. Очевидно, представление разыгрывалось для мирян, чтобы ввести в заблуждение их и поживиться на счет легковерных. Такие группы монахов составлялись очень просто. Домогавшиеся учительства, «обходя закоулки, насильно влекут встречающихся, обещая всякую услугу^ как составляющие договоры с наемниками о пище и одежде». За услуги этих наемников самозванные старцы потакали им, давали свободу их похотям[299]. Но это продолжалось только сначала — до тех пор, пока старец не начинал чувствовать свою силу среди набранных и зазванных учеников. Тогда, неопытные в духовной жизни и имея понятие только о «телесном подвижничестве» (σωματική άσκησις), они предписывали братии рабские службы и, получив з руки власть налагать наказания, наказывали «строго и бесчеловечно». Такие старцы соревновались между собой только о количестве послушников. В том поставляют они «всю славу, чтобы начальствовать над большим числом и соревнуют в том, чтобы не меньше прочих во время шествий своих водить за собою невольников, показывая из себя более торгашей, нежели учителей»[300].
Но, разумеется, и среди учеников нередко встречались такие, которые нарушали нормальные отношения к старцам и своим поведением разрушали строй института. Выше были отмечены случаи самовольного и неизвинительного оставления старцев их учениками, указано целое направление среди худшего элемента монашества, не признававшее старчества. Блаж. Иероним свидетельствует, что есть иноки, которые презирают наставников[301]. Встречаются (хотя редко) факты, показывающие, до какой степени своеволия доходили послушники древних монастырей. В одной из палестинских лавр случились раз шум и смятение. Новоначальные возмутились, побили старцев палками, наложили руки на самого игумена, надругались над ним и оскорбили[302].
Однако старчество продолжало существовать, несмотря на множество недостатков, — мало того, оно было институтом популярным и среди мирян, как увидим далее, — следовательно, в монастыре прочно сложилось в своих внешних формах. Здесь повторилось то же явление, которое в виде более общем наблюдается в истории всего монашества. Монашество, рассчитанное на исключительных людей и в идеалах, и в дисциплине своей рано падает нравственно, падает до уровня мирской жизни; целые столетия длится это пониженное состояние нравов; действительные подвижники среди монахов являются только исключениями, какие можно встречать и среди мирян, но зато это богатыри духа, которые служат предметом не подражания, а только созерцания для рядового человечества и рядового монашества. Монашество существует ради них, не сливается с миром, потому что оно выработало и возвышенный идеал, и прочные внешние формы, устойчивый уклад монастырской жизни, потому что оно создало школу подвижничества.

ГЛАВА II. ИСПОВЕДЬ И ПОКАЯНИЕ В ДРЕВНИХ МОНАСТЫРЯХ ВОСТОКА

Связь старческой исповеди с покаянной дисциплиной монастыря. — Особенности монастырской покаянной дисциплины. — Сакраментальная исповедь. Публичная исповедь в киновиях преп. Пахомия Великрго при его жизни и при его преемниках. — Плач как путь монашеского покаяния. — Частная, или тайная, исповедь. — Публичная дисциплинарная исповедь. — Сакраментальная публичная исповедь среди келлиотов Скита, Келлий и келлиотов других стран. — Публичное покаяние. — Отрицательное отношение к публичной исповеди, предписания прикрывать грехи ближнего, ослабление публичного покаяния. — Вопрос о тайной сакраментальной исповеди в древних монастырях. — Исповедь и покаяние в женских обителях. — Падение публичной исповеди. — Почему публичная исповедь вытеснена в монастырях тайной, старческой. — Старческая исповедь. Исповедь в киновиях по правилам св. Василия Великого. — Ее обязательность. — Предмет исповеди: помыслы и дела — Старческая исповедь — только обязательное благочестивое упражнение не имеет элемента сакраментального, однако в ней формировался институт тайной сакраментальной исповеди. — ^Свидетельства о тайне монашеской исповеди. — Значение тайной старческой исповеди по воззрениям древнего монашества. — Ее следствия для кающегося — субъективные и объективные. — Прощение грехов: а) через восприемничество или заместительство со стороны старца, б) через его молитву и в) через покаяние исповедавшегося. — Монастырские епитимии, публичные и тайные. — Каноническая сила старческой епитимии. — Исповедь и евхаристия. — Орган тайной монашеской исповеди — старец. Игумены заведуют исповедью в киновиях. — Поручение на исповедь опытным старцам. — Трудность исповеди и нужда в духовных дарованиях. — Дары рассуждения духов, прозорливости, вязать и решить. — Значение исповеди для института старчества. — Замечания относительно особенностей монашеской покаянной дисциплины.
Старческая исповедь, о которой должна пойти теперь наша речь, — исповедь инока перед своим духовным отцом — явление нравственно–дисциплинарного порядка. Но по своей нравственной задаче — очищения человеческой совести — она сходна с сакраментальной исповедью, составной частью покаяния, нередко смешивалась с нею (особенно с исповедью тайной) и развивалась среди монашества, если можно так выразиться, за ее счет. А это обстоятельство содействовало возникновению в монашестве преувеличенных представлений о полномочиях старцев в деле врачевания человеческой совести. Поэтому, желая определить настоящее место старческой исповеди рядом с исповедью сакраментальной, мы доджны говорить вообще о покаянной дшциплине в древних восточных монастырях.
Монастыри были первоначально частными религиозными обществами, свободно самоуправлявшимися. Самостоятельно выработали они свой дисциплинарный строй, что можно видеть и из истории описанного института старчества. Такое положение монашества продолжалось более столетия. Когда во время монофизитскрго движения обнаружилось, что монашество представляет грозную силу, в своей независимости даже опасную для Церкви, церковное законодательство на Халкидонском Соборе (451) подчинило монастыри надзору епископов. Из частного общества монастырь превратился в церковный институт. Но внутренней монастырской жизни правила IV Вселенского Собора не касались, и хотя впоследствии законодательство императорское (Юстиниана) и церковное (VII Вселенского и Двукратного Соборов) и занималось внутренней дисциплиной монастыря, однако не для изменения или преобразования ее, а только для упорядочения, чтобы упрочить э жизни монастырей дисциплину, выработанную устроителями монашества, только сохранить ее от расстройства — не больше[303]. Из такого положения монашества в Церкви периода Вселенских Соборов вытекало три следствия для состояния покаянной дисциплины в монастырях того времени. Она вырабатывается самостоятельно, независимо от представителей высшей церковной власти. Сами епископы признавали эту самостоятельность. Один египетский монах тяжко согрешил (воровством, по другим известиям — блудом); епископ послал его к преп. Пахомию и так писал подвижнику: «Мы послали его к тебе, чтобы ты судил его, ибо он монах»[304]. Самобытная покаянная дисциплина монастырей в значительной степени отличалась от церковной, потому что разрабатывалась в связи с институтом старчества. Наконец, она представляла, по крайней мере на первых порах, значительное разнообразие в монастырях разных видов.
В совершении Таинства покаяния мы не видим однообразия в первых христианских монастырях, отличавшихся друг от друга образом иноческого жития. В одних господствующей формой являются публичная исповедь и публичное покаяние, в других публичная исповедь не дозволяется.
В монастырях преп. Пахомия дисциплина покаяния имеет ту особенность, что здесь почти не употребляется публичная исповедь. Это не означало того, что организатор монашества был слишком снисходителен к человеческим грехам и не наказывал за них по строгим церковным правилам того времени; не значило и того, что в первых киновиях не бывало тяжких грешников. Происходило это, так мы думаем, вследствие воззрений на киновию самого преп. Пахомия и вследствие некоторых особенностей дисциплины, отсюда вытекавших. Преп. Пахомий считал киновию высшей формой монашеской жизни, киновитов — избранным обществом святых. Поэтому прозорливый авва принимал в число братии приходящих с большим разбором. Очень многих он отсылал назад, чем вызвал даже нарекания на себя; тяжких грешников не принимал, а, которым из них (пришедшим с достойными) он не отказывал (чтобы не огорчить принятых), от тех требовал покаяния в прежних грехах[305]. Иногда преп. Пахомий прямо говорил ищущему пострижения: «Ты не можешь спастись в киновии, иди жить один (в пустынное место. — С. С.), сделайся анахоретом»[306]. Когда же строгий надзор за этими избранниками все-таки открывал среди них тяжкие падения и вопиющие нарушения дисциплины, преп. Пахомий употреблял решительную меру, которой очищал свои киновии от недостойных членов, — изгнание виновного из монастыря с лишением иноческого сана (которое обозначалось лишением монашеских одежд и возвращением мирского платья). К изгнанию из монастыря он прибегал нередко. Есть известие, что на первых порах, когда братии у него было всего три сотни, в один год он изгнал около 100 человек[307]. Нет сомнения, что эта решительная мера делала во многих случаях излишним прохождение в монастыре публичного покаяния, начинавшегося публичной исповедью. Открыто исповедал свой грех отречения, от веры перед преп. Пахрмием и братией один инок чужого монастыря[308]. Это, если це ошибаемся, единственный известный случай в монастыре преп. Пахомия публичной исповеди явного смертного греха. Любопытно отметить, что сам преп. Пахомий заставлял исповедовать открыто помыслы, чтобы, известив таким путем монахов о грехе брата, изгнать его. Таковы факты, приведенные под строкой[309]. Интереснее случай публичной исповеди преп. Феодора Освященного. Собравший однажды & себе игуменов своих монастырей преп. Пахомий заставил их рассказывать в этом собрании свои грехи и сам начал исповедь. Но эта необычная мера была испытанием для степени смит рения преп. Феодора Освященного. После признания в грехе честолюбия преп. Феодор был подвергнут публичному двухлетнему покаянию, которое и выполнил. Исполняя подвиги покаяния, преп. Феодор другой раз исповедал публично в церковном собрании, что поддался помыслу честолюбия, и просил у братии прощения[310]. Эти случаи наглядно показывают, что организатор монашества употреблял публичную исповедь не так, как в мирской церкви, а чисто по–монашески. К тому же только один из приведенных случаев можно признать сакраментальной исповедью — вторичную исповедь преп. Феодора.
Прй преемниках преп.' Пахомия публичная исповедь, по–видимому, вовсе выходит из употребления в его киновиях. Этому содействовал преп. Антоний Великий (†  356), который, как известно, пережйл преп. Пахомия (†  348 или 345). Преп. Антоний высказал свое принципиальное воззрение на Таинство покаяния и на способ совершения его в письме к преп. Феодору Освященному. «Объявляю, — пишет преп. Антоний, — что почти во всем мире многие люди, истинно поклоняющиеся Христу, согрешив после крещения, плакали и рыдали (κλαυσάντων κα\ πενβησάντων) и Бог, приняв плач и рыдание (τόν κλαυβμόν και τό πένθος), простил грехи всех так поступавших даже до настоящего дня, в который передано тебе это Письмо. Итак, прочти его братьям твоим, чтобы и они, услышавши, радовались»[311]. Совершенно такого же взгляда на покаяние для, иноков независимо от преп: Антония держался и сам преп. Феодор[312]. В чем же его особенность? По тогдашнему церковному воззрению существовало несколько путей, которые велц к прощению грехов, несколько путей покаяния. Такого взгляда на сакраментальную исповедь, что она есть единственное, исключительное и неизбежное средство для прощения грехов, Допущенных человеком после крещения, не существовало тогда. Исповедь и покаяние представлялись только одним из многих способов очищения от грехов. Свт. Иоанн Златоуст указывает пять таких способов: публичную исповедь («грешник ли ты — войди в церковь, чтобы рассказать грехи свои»); второй путь — плач о грехах; третий — смирение; четвертый — милостыня, царица добродетелей; пятый — молитва[313]. Очевидно, преподобные Антоний и Феодор выбирают второй путь покаяния, как наиболее удобный для иноческого звания, — плач о грехах. И вот картина общего покаяния в Тавеннском монастыре по описанию очевидца, епископа Аммона: «Все мы, выслушавши [приведенное письмо преп. Антония], пав лицем на землю, так плакали пред Богом, что, когда бывший с нами священник (πρεσβύτερος) окончил молитву, преп. Феодор сказал: «Поверьте моему слову, что вся небесная разумная тварь возрадовалась об этом плаче (κλαυθμώ) вашем» Бог принял молитву нашу и простил грехи некоторым монахам, которые здесь так горько плакали»[314]. Здесь несомненное указание на Таинство покаяния, совершенное лицом иерархическим — пресвитером, который читал молитву, вероятно разрешительную.
Есть основание думать, что покаяние в форме плача стало традицией для египетского монашества: оно было известно и келлиотам Скита, которыми был принят другой способ покаяния, как увидим это ниже. Пимен Великий (стал монахом. в 355., †  ок. 450) на вопрос брата, что делать ему с грехами своими, отвечал: «Кто хочет искупить себя от грехов, искуцляет себя плачем (κλαυ&μφ), и желающие стяжать добродетели стяжавают их плачем, ибо плач (κλαίειν) есть путь, преданный нам Писанием и отцами нашими, которые говорили: Плачьте; кроме этого пути, пет другого» (κλαύσασθε/ Αλλη γάρ όδός ούκ έστιν, ε'ι μή αύτη)[315].
Итак, в описанной форме монашеского покаяния не было исповеди грехов как составной его части. То было покаяние без исповеди. Публичная же исповедь, которая служила начальным моментом публичного покаяния в Древней Церкви, прямо не одобрялась первыми устроителями монашеского жития. Преп. Феодору Освященному ангел открывал грехи каждого брата, соделанные после крещения. Видя это, монахи решились «открыться пред всеми» (πασιν έαυτούς; καταφανείς ποιησαι) в своих грехах. «Но преп. Феодор удерживал их, говоря, что большая часть братии не может перенесть этих признаний, и присоединяя, что младенцы во Христе получат от этого вред. И когда некоторые открыто рассказывали [άπαγγελλόντων — о грехах своих], он запретил им это, чтобы они не производили для кого-либо из слабых соблазна упрекать их в том, в чем они обвиняли себя». Публичная исповедь запрещается здесь ввиду того соблазна, который она может иметь для братии. Но потребность в исповеди существовала, и преп. Феодор дозволяет ее, только не в форме публичной. «Впрочем, каждый из этих [монаховгрешников] частно открывал свои [грехи] Святым мужам, товарищам Пёкиссия и Псентайсия, простил молиться за него пред Богом»[316]. Публичная* исповедь для согрешивших иноков заменяется частной. Но то не была сакраментальная тайная исповедь, так как Пекиесий, Псентаисий и их товарищи не были пресвитерами[317]. Сам преп. Феодор, не имевший священного сана, также принимал исповедь братии. «Между братиями, — говорится в житии преп. Пахомия, — не было такого, который бы боялся открыть ему (преп; Феодору. — С. С.) свою душу в частнЬй исповеди (έξόμολογήσασθαι κατ' Ιδίαν αότφ τήν διάνόιαν άότου) и объявить, кто каким образом борется против врага»[318]. В обоих случаях разумеется старческая исповедь. Тайная исповедь, как составная часть покаяния, едва ли могла иметь место в Пахомиевых монастырях, по крайней мере в первое время их существования, уже потому, что там не было ее совершителей. Преп. Пахомий сам отказался от священства и не позволял своим инокам принимать иерархических степеней во избежание раздоров, зависти и взаимного недоброжелательства в братии. И действительно, иноки преп. Пахомия не имели священных степеней, так что и богослужение для них совершали священники соседних сел[319].
Нельзя сказать, чтобы в монастырях преп. Пахомия были совершенно неизвестны публичная исповедь и публичное покаяние. Но, как и исповедь частная, они носили здесь несакраментальный характер. Публичная исповедь была исключительно дисциплинарной мерой. Проступки, за которые она предписывалась, касались главным образом нарушения монастырского устава, а не личных грехов против одной христианской нравственности. Преп. Иоанн Кассиан сообщает, что в египетских киновиях было положено приносить публичное покаяние (publica poenitentia) за разбитие глиняного кувшина. Покаяние совершалось так: «Когда все братия соберутся на молитву, [виновный], простершись на земле, испрашивает прощение и до тех пор пребывает в таком положении, пока не кончится служба и игумен не велит встать с земли»[320]. Преп. Феодор, запретивший публичную исповедь грехов, не раз доводил до открытой исповеди в общем собрании нарушителей монастырского устава. Так он обличает, не называя по имени, четырех монахов, которые, рубя дрова, предавались шуткам и смеху. Виновные сошлись на средину собрания, начали громко плакать; обратившись на восток поверглись пред Богом, сознались, что обвинение преп. Феодора относится к ним; наконец, просили братий помолиться о них, что те и сделали. Виновным было предписано покаяние — исправить себя слезами и рыданиями (δάκρυσιν κα\ στεναγμόις). Когда в другой раз в общем собрании монахов по случаю Пасхи преп. Феодор стал говорить о грехе тайнояденйя, совершенном одним братом, тогда виновный монах, вставши пред всем собранием (более чем в две тысячи человек), «пал к ногам преп. Феодора и обличил себя; преп. Феодор закрыл его лицо своею милотью и не допустил его сделаться известным всему собранию»[321]. Все это примеры дисциплинарной исповеди.
Для исправления личных недостатков братии преп. Феодор, по–видимому, раньше запрещения публичной исповеди употреблял еще особую меру, которая была открытой по форме, однако по своей сущности отличалась от публичной исповеди. В многочисленном собрании братии монахи один за другим подходили к подвижнику, прося его сказать пред всеми недостатки каждого. Он отвечал им порознь намеком, приводя текст Священного Писания, соответствующий моральному настроению каждого, и вызывал у йноко|в слезы на глаза и чувство сокрушения в сердце[322]. Можно предполагать, что с установлением частной исповеди указанная мера оказалась лишней й больше не практиковалась.
Итак, в тавеннских монастырях Таинство покаяния совершалось без исповеди, в форме плача. Публичная исповедь личных грехов была запрещена. Для них введена была исповедь частная, старческая, имевшая исключительно Нравственно–педагогическое значение. Впрочем, была известна и публичная исповедь с публичным покаянием, но не сакраментального характера: при жизни прет Пахомия публичная исповедь употребляется своеобразно, а при его преемниках — только как мера дисциплинарная, в случаях нарушения монастырского устава.
Иные порядки мы наблюдаем среди иноков Скита и Келлий, а равно и у келлиотов других стран. Публичная исповедь личных грехов, даже тайных помыслов и публичное покаяние за них были здесь делом нередким. Разлагавшийся в Церкви TV и V вв. институт публичной исповеди держался среди подвижников–келлиотов, по–видимому, довольно прочно. Вот примеры. Один инок искушался на блуд в продолжение четырнадцати лет и изнемог в борьбе с помыслом. «Наконец он пришел в церковь и открыл дело пред всем народом. Тогда дано было повеление, и все понесли для него труд в продолжение седмицы, молясь Богу, и брань прекратилась»[323]. Здесь описана несомненно публичная сакраментальная исповедь: дело происходит в церкви, за богослужением, перед собранием верующих (во главе с пресвитером или пресвитерами, совершителями богослужения и распорядителями самого покаяния), но именно таким образом и совершгшась публичная исповедь в Древней Церкви. Две особенности, впрочем, отличают описанный случай от обьщной публичной исповеди: совершителем таинства является не епископ, а предметом исповеди — не открытый, смертный грех и даже не тайное греховное деяние, а только борьрщий помысл. Особенности эти внесены в дело исповеди монашеством. Тещ естественнее поэтому встретить среди келлиотов открытую исповедь тяжких грехов, особенно явных. Был один старец в Скиту, он впал в болезнь, и братия стали ему прислуживать. Чтобы не утруждать братий, он уходит в Египет (т. е. в населенную его часть из пустыни), не боясь предсказания Пимена Великого, что впадет там в блуд. Действительно, выздоровевший старец пал с девственницей, которая ему услуживала, и она родила сына. Девственница выдала старца, и он сознался в грехе. Младенца по его просьбе вскормили. И когда ребенок был отнят от груди, «в один праздничный день старец пришел в Скит, принесши младенца на плечах своих, и вошел с ним в церковь, [стал] впереди народа. Присутствующие, увидя его, заплакали. И сказал братьям: «Посмотрите на этого младенца — это сын преслушания. Будьте осторожны и вы, братия, ибо я на старости это сделал, и помолитесь обо мне». Потом, уйдя в келлию, положил начало прежних своих подвигов»[324]. Важную особенность этого происшествия составляет то, что тяжкий грешник после публичной исповеди не получает епитимии, которая предписывается канонами, — может быть, потому, что исповедь его была добровольная. По аналогии с приведенными рассказами следует видеть указание на публичную исповедь в повествовании Лавсаика об Эроне, иноке Скита (2–я пол. IV в.), который впал в нечистую жизнь и был наказан болезнью. «Когда сделалось ему легче, он пришел в доброе чувство, вспомнил о небесной жизни [и] исповедал все, что было с ним, пред [святыми] отцами» (έξομολογησάμενος… τοις (άγίοις) πατράσιν)[325]. Но нельзя утверждать, чтобы публичная исповедь признавалась иноками–келлиотами обязательной формой покаяния и единственным средством разрешения тяжких грехов. Один подвижник, живший в горах Антиноя, тоже согрешил блудом. Он сам наложил на себя годичные пост и покаяние и по прошествии этого срока получил прощение. В молитве к Богу он заявляет между прочим: «Я опять исповедую свою гнусность пред Твоею благостью, пред ангелами Твоими и всеми праведниками и, если бы не было соблазна, исповедал бы и перед людьми грехи»[326]. Этого грешника удерживает от публичной исповеди то же соображение, по которому она запрещалась и в Тавенниси, — опасность соблазна. Преп. Марк, подвижник Нитрийской пустыни (†  нач. или сер. V в.), предполагает достаточными для разрешения (λύσις) грехов смирение и исповедь пред Богом (ή έξομολόγησκ; ή πρός Θεόν)[327].
Публичная исповедь в монастырях естественно дополнялась публичным покаянием, причем властью, управлявшей этим делом, была власть пресвитерская. Разбойник Патермуфий, вразумленный чудесным образом, был приведен в церковь и представлен пресвитерам. «Бросившись к ногам их, бывший разбойник просил удостоить его святого крещения и немедля возложить на него покаяние» (et illico sibi poenitentiam dare)[328]. Строгая епитимия наложена была на Никона Синайского, неправильно обвиненного в блуде. Пресвитеры позвали его к себе. Много били его и хотели выгнать, но старец начал просить их, чтобы дали возможность ему покаяться (ίνα μετανοήσω). «Пресвитеры отлучили его на три года и дали повеление, чтобы никто не ходил к нему. Старец три года провел в покаянии, ходил каждый воскресный день в церковь каяться и упрашивал всех, говоря: «Помолитесь обо мне!» Со временем выяснилась невинность Никона, так как сам виновник и греха, и клеветы на старца публично в церкви исповедал свои вины, и пресвитеры просили у него прощения»[329]. Публичная епитимия нередко налагалась и в собрании братий, но руководящую роль играл в нем опять таки пресвитер — председатель. Однажды пресвитер Пелусиотский услышал, что некоторые из братий бывают в городе, ходят в баню и ведут себя беспечно. Он пришел в собрание (ε'ις τήν σύναξιν) и снял с одиннадцати иноков монашеские одежды (τό σχήμα). Потом раскаялся, вернул им одежды, просил прощения и разрешил (άπέλυσεν)[330].
Пресвитеры налагают епитимию своей властью не только на простых иноков, но и на клириков диаконского и пресвитерского сана^ даже, случалось, подвергали их обычным церковным наказаниям. Диакон скитский Пафнутий по зависти обвинен был в воровстве книги и представлен на суд пресвитера Исидора. Обвинитель принес книгу пресвитеру в церковь. «Авва Пафнутий творит раскаяние перед всем народом авве Исидору, пресвитеру, говоря: «Я согрешил, дай мне епитимию». [Пресвитер] дал ему епитимию, чтобы он в течение трех недель не имел общения с братьями и, приходя с каждым собранием к церкви, падал перед всем народом, говоря: «Простите меня, я согрешил». По прошествии же трех недель он принят был в общение»[331]. Ниже, в своем месте подробно будет передан рассказ Лавсаика о том, как преп. Макарий Великий, пресвитер по сану, от сельского священника, виновного в нарушении седьмой заповеди и просившего у него исцеления от болезни, потребовал, чтобы тот оставил священнослужение навсегда[332]. Один брат, впавший в грех, покаялся преп. Макарию Александрийскому, тоже пресвитеру. Тот «связал его узами подвига, чтобы он каялся и не открывал своей двери до времени». Грешник не чувствовал исцеления от греха и не был в силах исполнить епитимию. Он идет к другому преп. Макарию, Великому, и рассказывает ему свое смущение «по причине уз заповеди аввы Макария Александрийского». Утешая согрешившего, подвижник! сказал; «Узы этой заповеди не тебя связали, по авву! Макария». Как только преп. Макарий Александрийский услышал об этих словах великого подвижник^, он счел себя отлученным, ушел к болоту и отдал сбое тело на укушение мошкам. Преп. Макарий Великий, узнавши об этом, отправился к болоту сам, нашел т^ам добровольного покаяльника и стал уговаривать его вернуться в келлию, успокаивая тем, что сказал он эти слова в утешение согрешившего брата. Но тот не хотел возвращаться, пока не исполнит епитимию в продолжение времени, которое сам назначил падшему брату. Тогда преп. Макарий Великий дает ему такую епитимию: «Иди соверши этот год, вкушая пищу один раз в неделю». Но это был обычный образ жизни преп. Макария Александрийского[333].
При публичной форме покаяния на первый план становится не пастырски–исправительное воздействие на грешника, а суд и наказание за грех. Так было и в монастырях, допускавших публичную исповедь. Но с этим не мирились лучшие представители келлиотского монашества, которые то во имя нравственной пользы самого монашеского общества, то из сострадания к грешникам протестовали против публичного церковного суда над ними: «Один согрешивший брат выслан был пресвитером из церкви. Авва Виссарион встал и вышел вместе с братом, говоря: «И я также грешник»»[334].
Открытая исповедь грехов могла соблазнить братию. Рассказ о борющих помыслах мог заронить в душу немощного семя греха. «Помыслов своих, — говорит авва Исайя, — не открывай всем, чтобы не быть в преткновение ближнему своему»[335]. Слыша о чужих грехах, он, естественно, начинал считать себя выше кающегося, заражался самомнением. По случаю тяжких грехопадений среди братий в Скиту и Келлиях обычно созывались собрания, руководимые пресвитером, где падшие получали выговор. «Один брат в Скиту пал в грех. Братия собрались и послали за аввою Моисеем, но он не хотел идти. Пресвитер (ό πρεσβύτερος) опять послал звать его таким образом: «Иди, тебя ожидает. собрание». Моисей явился с дырявой корзиной, заполненной песком. Песок сыпался из корзины, и старец объяснил братии, что это его грехи сыплются позади его, но, не обращая внимания на них, он пришел «судить грехи чужие» (Αμαρτήματα άλλότρια κρΎναι). Услышав это, братия ничего не стали говорить согрешившему брату, но простили его» (συνεχώρησαν αύτφ)[336]. Таким же наглядным способом авва Пиор Нитрийский вразумил братию, когда «однажды в Ските было собрание по случаю падения одного брата» (συνέδριον περ\ σφάλματος άδελφου)[337]. Очевидно, подвижники готовы были видеть грех осуждания ближнего в публичном выговоре падшему. «Истино кающийся, — свидетельствует преп. Марк, — подвергается поруганию от неразумных», и он видел в этом признак благоугодности покаяния. Но авторитетные подвижники, и в том числе сам Марк, вооружались против неразумного поругания падших: запрещали «презирать брата во время искушения его», обличать кающегося, который перестал грешить, прямо осуждали строгость без снисходительности к согрешившим, также разглашение греха ближнего с худой мыслью и злым произволением, т. е. с недоброжелательством; предписывали делать для падшего брата вдвое более добра, чем для доброго, вразумлять согрешающего, но не осуждать падающего, а, вразумляя падшего, срастворять слова свои состраданием и памятью о собственных грехах; освобождать ближнего от грехов без укорения, молиться за согрешившего брата Богу, чтобы получить через это любовь к Богу[338]. В согрешившем они видели не преступника, которого следует карать, а больного, который нуждается в лечении. Такие воззрения не могли содействовать процветанию публичной покаянной дисциплины в монастырях.
Те же подвижники старались прикрывать грехи ближних, чтобы не делать их предметом публичного церковного суда. О преп. Макарии Великом говорили, «что он был, как сказано в Писании (?), бог земной, потому что, как Бог покрывает мир, так и авва Макарий прикрывал согрешения, которые он, и видя, как бы не видел, и слыша, как бы не слышал»[339]. Другой славный подвижник скитский — преп. Пимен Великий так отвечал на вопрос, позволительно ли обличать брата, которого увидели грешащим: «Когда мне нужно бывает идти через то место и я вижу его во грехе, прохожу мимо и не обличаю его». На другой вопрос, — хорошо ли скрыть падение брата, — старец дал такой ответ: «Когда мы покроем падение брата своего, и Бог покроет наше падение, а когда обнаруживаем грех брата, и Бог обнаружит наш грех»[340]. Преп, Исаак Сирин пишет: «Прикрой падающего, если нет тебе вреда: и ему придашь благодушия, и тебя поддержит милость Владыки». И подвижники поступали действительно так. Преп. Варсануфий Великий говорил одному иноку, своему духовному, сыну: <<Ради Господа я простираю даже до сего дня над тобою крыле мои и ношу твои тяготы, прегрешения, презорство относительно слов моих, к тебе обращаемых, и нерадение. И, видя все это, я покрывал то, как видит и покрывает грехи наши Бог, ожидая твоего покаяния»[341]. Преп. Нил Синайский осуждает диакона Хрисафия за недоброжелательное разглашение греха ближнего и прибавляет: «Справедливость требовала не разглашать, но скрыть, сколько возможно, и исправить падшего советом и сострадательностию»[342]. Прикрывать грехи брата своего — значит молчать о чужом грехе, случайно узнанном! Однако эта мысль могла развиться шире — перейти в обычай хранить тайну исповеди/И нам представляется несомненным, что прикрытие греха и тайна исповеди, о которой речь впереди, — явления взаимно связанные.
Подвижники готовы были облегчать покаяние, сокращать срок епитимии до трех дней, придавая значение не продолжительности покаянных подвигов, а искренности и глубине раскаяния — покаянного настроения. Преп. Иоанн Колов, подвижник Скита, заботился о том, чтобы «заставить падшего нести легкое иго покаяния для исцеления его язвы ^ для примирения с Богом в чистоте и исполнении правила»[343]. «Брат говорил авве Пимену: «Я сделал великий грех и хочу каяться три года». Старец отвечал ему: «Много». «Или хоть один год», — сказал брат. «И то много», — отвечал старец. Бывшие у старца спросили: «Не довольно ли сорока дней?» Он опять сказал: «И это много». «Думаю, — прибавил он, — что если человек покается от всего сердца и более уже не будет грешить, то и в три дня Бог его примет»»[344]. Среди тех же подвижников высказывалась такая мысль, которая была истолкована впоследствии в смысле ненужности покаянных подвигов, излишности епитимии: «Один брат спросил авву Димена: «Что значит раскаяться во грехе?» «Не делать более греха, — отвечал старец»»[345]. Некоторые из подвижников (в сане епископа) не употребляли епитимии даже в тех случаях, когда церковные каноны ее требовали. Трогательный рассказ передается об ученике преп. Антония епископе Аммоне. «Привели к нему девицу, зачавшую во чреве, и сказали ему: «Такой-то сделал это, наложи на них епитимии». Аммон, знаменовав чрево ее, велел дать ей шесть пар полотен и сказал: «Когда придет время родить, не умерла бы она сама или дитя ее и было бы в чем похоронить их». Обвинявшие девицу сказали ему: «Для чего ты это сделал? Наложи на них епитимию». Но он отвечал: «Смотрите, братия, она уже близка к смерти — что же я должен сделать?» И отпустил ее. Так старец никогда не осмеливался осуждать кого-либо»[346].
* Тайная сакраментальная исповедь могла бы иметь место в христианских монастырях Востока, потому что везде (исключая киновии преп. Пахомия) можно было встретить лиц, компетентных с современной точки зрения совершать такую исповедь, — пресвитеров из иноков, по–нашему иеромонахов. В Нитрийской пустыне церковью управляли восемь пресвитеров, из которых, впрочем, был действующим один старший: он служил, говорил поучения и судил (δικάζει). Остальные семь только восседали вместе с ним[347]. В Скиту было три церкви, и каждой управлял особый пресвитер. Пресвитеры поставлялись епископом, но избирались братией. Они были в великом почете, даже сами могли назначать себе преемников[348]. Встречаются свидетельства о пресвитерах–иноках в других монастырях Египта (в Фиваиде, Пелузии) и вне его: на Синайском полуострове и в Палестине, в Сирии и Малой Азии[349]. Мы видели, что в Келлиях и Скиту пресвитеры принимали публичную исповедь и налагали публичное покаяние. Но совершали ли они тайную исповедь, наказывали ли тайной епитимией и отпускали ли полномочно грехи — это вопрос совершенно другой. Несомненно, к ним ходили иноки со своими помыслами; к преп. Макарию Великому приходили для исповеди помыслов даже издалека[350]. Однако такую исповедь, хотя и принимает ее священник, еще нет оснований считать актом сакраментальным — может быть, преп. Макарий совершал ее как старец, а не как пресвитер. Далее нам придется говорить, почему исповедь, совершаемую старцами–пресвитерами, надо считать только старческой, а не сакраментальной[351].
Ниже мы увидим, что некоторые иноки–пресвитеры следили за нравственным достоинством приступающих к евхаристии, тем не менее не обязывали их открывать свою совесть. Передается рассказ о двух братьях–иноках, которые никому не исповедовали своих помыслов, но каждый воскресный день приобщались[352]. Отсюда вывод, что тайной исповеди, по крайней мере как института обязательного, среди древнего египетского иночества не существовало. Старческая же исповедь, как узнаем потом, процветала во всех монастырях Египта.
Относительно покаяния и исповеди в древнихжеуьских обителях сведения скудны. Все сестры женского монастыря в Тавенниси исповедуются ((έξομολογέω), по–видимому, открыто, так как грех был общий и известный) однажды перед отшельником Питиримом, каясь в том, что издевались над юродивой сестрой, которую подвижник почтил перед другими. Питирим принял их исповедь и помолился о них[353]. Но в этой исповеди, принятой простым иноком, может быть старцем — отцом монастыря, нет элемента сакраментального. Делом покаяния в первом женском монастыре мог заведовать пресвитер, который являлся в воскресные дни в обитель для богослужения. Известен такой случай. Одна сестра оклеветала другую в блудодеянии; остальные инокини из желания зла сестре присоединились к ней; тогда оклеветанная утопилась, а клеветница повесилась. «Когда пришел в монастырь пресвитер, сестры рассказали ему о случившемся. И он воспретил совершать поминовение по преступницам, а других, которые знали дело и не уговорили клеветницу, но еще поверили словам ее, отлучил на семь лет от причащения» (έπταετίαν άόρισεν άκοινωνήτους ποιήσας)[354]. Сопоставление двух рассказов свидетельствует, что в самом женском монастыре тогда не было власти, налагавшей епйтимии. Вероятно, не существовало власти и для совершения исповеди (как отчасти показывает этот приведенный рассказ о юродивой мойахине). Такой властью бь! л старец, заведовавший монастырем для дисциплинарных взысканий, а для сакраментальной йсповеди — приходящий пресвитер. Настоятельница монастыря сама первоначально не имела такой власти. Этот порядок устанавливается, по–видимому, в Подвижнических Правилах св. Василия Великого. «Когда сестра исповедуется Пресвитеру (έξομολογουμένης… щ πρεσβυτέρφ), надобно ли быть при этом и старице?» — 1 гласит 110–й вопрос Кратких Правил. Ответ дается такой: «Гораздо благоприятнее и безопаснее такая исповедь, которая бывает при старице перед пресвитером (μετά της πρεσβυτέρας πρός τόν πρεσβύτερον), способным предложить благоразумный способ покаяния (τόν τρόπον της μετανοίας) и исправления». Старица, которая соответствовала старцу мужских монастырей и, вероятно, была нравственной руководительницей для младших, очевидно, не обладала правом исповеди. Ее назначение в данном случае — быть надзирательницей за отношениями пресвитера и исповедующейся инокини во избежание соблазна и падения, может быть даже без возможности слышать исповедь сестры своей[355]. Имеется аналогичное известие и относительно западных женских обителей. В Правилах монахиням, известных с именем бл. Иеронима, мы читаем: «Пусть не объявляются публично скрытые помышления сердец, ни скрытые грехи, которые должно исповедовать одним священникам (quae solis debent sacerdotibus confiteri), но только те, которые противоречат общим правилам (praeceptis publicis) и служат примерами, возбуждающими сестер ко греху»[356]. Свидетельства с именами св. Василия Великого и бл. Иеронима едва ли не единственные показания относительно существования тайной сакраментальной исповеди в древних христианских монастырях. Однако трудно настаивать на надежности этих известий[357]. Да если бы они имели и полную силу относительно своего времени (IV и V вв.), все же нельзя утверждать, что тайная сакраментальная исповедь была прочным институтом древних женских обителей. Игумении, по–видимому, рано завладевают исповедью и покаянием подчиненных им сестер — следовательно, сакраментальная исповедь была вытеснена здесь старческой. Ясное свидетельство об этом находим в «Наставлении инокиням», надписанном именем патр. Иоанна Постника (582–595) и представляющем, собственно, правило стариц игумении, руководительнице подчиненных ей сестер. «Прежде всего, — говорится в «Наставлении…», — через исповедь (δι* έξαγγελίας) узнай помыслы сердца и все содеянное каждою с детства. Если же какая из них не желает исповедовать, да не будет достойна святого образа… Потом, после узнавания тайны, принимаемой через покаяние и исповедь (δι' μετανοίας κα\ έξαγορεύσεως), не вдруг одевай ее царскою одеждою, но после омытия и очищения облеки в хитон простоты». Старица–игумения принимает исповедь сестры перед иноческим пострижением, но эта исповедь особенно важная: она обнимала всю прошлую жизнь будущей постриженицы, всю ее сознательную и вменяемую нравственную деятельность. Естественно, что исповедь, так сказать, текущих грехов и повседневных помыслов приносилась сестрами монастыря той же игумении, и едва ли здесь оставалось место для сакраментальной исповеди, исповеди пред пресвитером. Игумения подвергает виновных и епитимиям. «Знай же, — говорит далее «Наставление…», — и епитимии (τά έπιτίμια), которые не мы, но св. Василий Великий изложил подающим: инокиням» — и перечисляются эти епитимии[358]. В последующее вре^ мя, после периода Вселенских Соборов, как увидим в своем месте, игумении полновластно исповедовали и налагали епитимии, признавая себя «духовными матерями» подчиненных инокинь.
Монашество не поддержало и падающего в Церкви института открытой исповеди. Вероятно даже, оно и косвенно — через развитие другой формы исповеди — и прямо содействовало ее падению. Авторитетный писатель Востока, поэт покаяния преп. Ефрем Сирин не сочувствует исповеди публичной. «Увещеваю, прошу и умоляю чаще (συνεχώς) исповедоваться пред Богом. Не на позорище пред подобными тебе рабами вывожу тебя, не человекам принуждаю тебя открывать согрешения[359]. Раскрой совесть свою пред Богом, Ему покажи язвы, у Него проси врачеств, покажи себя не укоряющему, но врачующему» (δέΐξον τφ μή συνειδίζοντι, άλλά Φεραπεύοντι,)[360]. В последних словах отца Церкви отмечается судебночсарательный характер открытой исповеди» не вызывавший, видимо, его сочувствия. «Покаяние, — рассуждает преп. Ефрем в другом месте, — не имеет нужды в шуме и пышности, но нужна ему исповедь»[361]. Резко осуждает он внешний, формальный характер, который получило и публичное покаяние в Церкви его времени; он называет его покаянием наружным (έπ\ σχήματι μετανοέΐν), лицемерием, смешным для зрителей, издевательством и посмеянием Самому Богу, уверяя, что таким покаянием не отпускаются, а прилагаются грехи[362]. Свидетельства о публичной сакраментальной исповеди в монастырях крайне скудны. В «Истории боголюбцев» бл; Феодорита, в «Луге духовном» Иоанна Мосха не встречаем ни одного указания на нее. В житиях великих подвижников Палестины есть, кажется, два случая, которые можно истолковать в смысле публичной исповеди. В лавру преп. Евфимия уже после его смерти (†  473) приведен был бесноватый чернец и после явления подвижника получил исцеление. После этого исцеленный «пришел в церковь во время нощного пения и, исповедавшись Богу пред всеми, рассказал происшедшее на нем чудо». Один странник, укравший серебряный сосуд с гроба святого и чудесно задержанный, открыл свой грех привратнику, а тот устроил так, чтобы он исповедал чудо в присутствии всей братии?[363]; Но оба приведенных случая, особенно же второй — искусно устроенная открытая исповедь, были скорее публичным возвещением о чуде, чем исповедью своего греха. Если бы здесь не было элемента чудесного, вероятно, не имела бы места и открытая исповедь. И, сопоставляя с отрицательным отношением к публичной исповеди преп. Ефрема Сирина, а еще раньше в киновиях преп. Пахомия Великого, нельзя считать случайным этот недостаток исторических показаний.
Преп. Иоанн Лествичник (†  в нач. VII в.) рассказывает такой случай, из которого ясно видно, что в его время открытая исповедь становится в монастыре необычайным и непонятным явлением. В один общежительный монастырь явился разбойник и просил принять его в число братий. Узнав о тяжких грехах пришедшего, настоятель требует от него публичной исповеди, и тот соглашается. Вот описание самой исповеди: настоятель «собирает в храм всех овец числом 330 и во время совершения Божией службы (ибо день был воскресный) по прочтении Евангелия вводит наконец сего неукоризненного подсудимого. Влекли его несколько братий, которые слегка наносили ему удары. Руки были связаны у него назад; одет он был в волосяное вретище, на голове посыпан был пепел, почему самым зрелищем этим все были поражены. И вдруг раздается плачевный вопль — конечно, никто не знал, что такое делается (об γάρ £γνω τις τό γενόμενον). Потом, когда он приблизился к церковным дверям, пастырь возглашает ему: «Остановись, недостоин ты войти сюда». Пораженный голосом пастыря, исходившим к нему из святилища (так как, вероятно, настоятель был пресвитером и совершал литургию), падает он мгновенно на лице свое в трепете и весь взволнованный страхом. Так он лежал на земле и омочал пол слезами. [Настоятель] увещевает его при всех подробно рассказать, что им сделано, и он с ужасом исповедует один за другим все грехи, возмущающие всякий слух, — не только плотские — естественные — и противоестественные, с словесными и бессловесными, но даже отравления, убийства и многое другое, о чем непристойно слышать или предавать писанию. Когда же кончил он исповедь, пастырь велит, чтобы немедля постригли и сопричислили его к братии». Удивившись мудрости настоятеля, Лествичник спрашивает его, «для чего произвел он такое необычайное зрелище» (τίνος χάριν τό τοιούτον ξένον σχήμα πεποίηκεν)[364]. Исповедь разбойника происходила по обычной форме, по которой совершалась открытая исповедь в раннейшее время в Церкви, а потом и в некоторых монастырях. Если же «никто не знал, что такое делается», и если Лествичнику, хорошо знакомому со строем синайских монастырей, где он подвизался, Тавенниси и Скита, куда он путешествовал, публичная исповедь показалась «зрелищем необычайным», то ясно отсюда, что к тому времени она вышла из порядков монастырской жизни.
Западное монашество в вопросе об открытой исповеди, по–видимому, не расходилось с монашеством Востока — оно только точнее определило ее место в монастырском строе. Преп. Иоанн Кассиан, подобно преп. Ефрему Сирину, отрицает ее обязательность: «Если ты стыдишься открыть свой грех пред людьми, то не переставай открывать его пред Тем, к}ому он известен… Он и без пристыжения обнародованием врачует и без укоризн прощает грехи»[365]. Есет|>-более легкое средство получить прощение грёхов: прощение другим согрешений их[366]. Нельзя сказать, чтобы по форме публичная исповедь не была знакома в западных монастырях, только она применялась здесь, как и в киновиях преп. Пахомия Великого, не к личным грехам, а к нарушениям предписаний устава. В уставе Бенедикта Нурсийского (†  543, уЬгав написал около 529) говорится: «Если кто на работе — в поварне, в келарне, во время прислуживания в хлебне, в саду или в другом каком месте — в чем-либо погрешит, сломает что, или потеряет, или другое Что сделает и тотчас сам пред аввою или братиями не обличит своей погрешностей и не испросит прощения, то большей должен подвергаться мере исправления, если то узнано будет другими». Значит, за порчу монастырской вещи — открытая исповедь, добровольная или даже невольная. «Что же касается до грехов невидимых, — продолжает статья устава, — в душе совершающихся, то их открывать должно только авве или духовным старцам, которые умеют врачевать свои и чужие раны, не открывая и не опубликовывая» (поп detegere et publicare)[367]. Такая же раздельная черта между грехами, касающимися монастырского братства, и личными с запрещением, объявлять последние проводится в приведенном выше правиле монахиням, известном с именем бл. Иеронима.
Вот в каком состоянии находились сакраментальная исповедь и покаяние в восточных монастырях с IV по VIII б. Каноническую форму исповеди и покаяния — публичную — монашество не поддержало, тайной исповеди пока! не ввело. Чем объяснить первое обстоятельство? Монашество — учреждение нравственно–воепитательное, и потому оно смотрело на исповедь со своей, нравственно–педагогической точки зрения, то предписывая ее, то запрещая. Оно предписывало открытую исповедь, когда дело шло о нарушении общих предписаний устава, но запрещало ее из опасения соблазна, когда прегрешением брата были неуловимые искушения, тонкие борющие помыслы, гнездящиеся в тайниках человеческого сердца. Публичная исповедь, как она совершалась в Древней Церкви, не подходила к задачам монашества: она носила преимущественно судебно–карател|ьный (а не пастырски–исправительный) характер, потому что простиралась только на самые тяжкие 1грехи членов Церкви (идолослужение, убийство, прелюбодеяние в разных их видах), — на те грехи, который делали виновного преступником Божественного закона и исключали из церковного общества. По словам Ерма, христианин после крещения «если согрешит… имеет одно покаяние (unam poenitentiam)», τ. е. может один раз допускать себя до такого страшного греха. «Если же часто будет грешить и творить покаяние, не послужит это в пользу человеку, так делающему»[368]. А монашеское покаяние и было рассчитано на многократные грехи человека. Публичная исповедь касалась далеко не всех грехов; малые прегрешения, грехи повседневные не подлежали этой исповеди. Не подлежали ей и греховные помыслы, даже намерения греховные, не приведенные в действие[369]. Поэтому, с другой стороны, она не касалась всех христиан, оставляя в стороне рядовое грешащее человечество — большинство людей. Но «житие монашеское», по выражению церковного канона, есть «жизнь покаяния»[370]; основной мотив монашеского миросозерцания — мысль о греховности нашей природы, а отсюда неизменно покаянное настроение инока — «самоукорение», ибо «каждому, — говорит один подвижник, — надлежит укорять себя во всем»[371]; самое лучшее в пути монашеском, по признанию другого, «постоянно обвинять и осуждать себя»[372]; «монах всю жизнь должен каяться», давая отчет и утром и вечером в соделанном[373]. Предметом и раскаяния и покаяния его должны быть все грехи. В церковном покаянии строго различались грехи открытые и тайные. Только первые наказывались публичным покаянием. Монашество едва ли считалось с этим формальным делением. Правда, преп. Исидор Пелусиот говорит, что открытый легкий грех более наказывается, чем тяжкий тайный[374], но преп. Макарий Великий утверждает, что Господь «тайные грехи души поставляет наравне с грехами наружно явными»[375]. Отсюда предписания о покаянии во всех грехах. «Не оставляй неизглажденным греха, хотя бы он был самый маленький», — поучает преп. Марк[376]. «Не для некоторых только грехов положил Господь покаяние, — пишет преп. Ефрем Сирин. — Врач душ наших дал нам врачевство от всякой болезни… Если кающийся и по обращении своем впадает в грех, то пусть прибегает к покаянию — оно разрешит узы греховные. Если и тысячи раз согрешишь, то снова очистишься от скверн и от содеянных тобою прегрешений»[377]. «Что же касается до малозначительных грехов, в которые и праведник семь раз в день падает, как писано (см.: Притч. 24:16), и встает, то покаяние за них не должно никогда прекращаться», — говорит преп. Иоанн Кассиан[378]. Итак, в монашеском покаянии принимаются в расчет не только тяжкие канонические грехи, соблазняющие церковное общество, но даже каждое малейшее тайное движение мысли и воли, возмутившее только совесть подвижника, — мало того, этот момент, когда зарождается грех, с аскетической точки зрения Важнее: нарождающаяся страсть, готовая вырасти в неукротимого льва, в это время не больше, чем ничтожный муравей, которого легко истребить[379]. Об этих-то зародышах греха и страсти и обязан инок преимущественно спрашивать старца, их он и до. Яжен исповедовать. «А о явных грехах, — говорил авва Пимен, — нет нужды спрашивать, но тотчас надлежит отсекать их»[380]. Итак, различие в тогдашней исповеди церковной и монашеской весьма существенное: первая, открытая, касалась только тяжких грехов, вторая, частная, — всех, но преимущественно грехов легких, борющих помыслов. А так как «несть человек, иже жив будет и не согрешит», то и покаяние по монашеским понятиям общеобязательно: должны каяться все, и возможно чаще. Вот вывод, к которому естественно пришло монашество, — вывод, сформулированный в следующих превосходных словах преп. Ефрема Сирина: «Вся Церковь есть Церковь кающихся, как нетрудно видеть имеющему разум; вся она есть Церковь погибающих, как постигает это глубокий ум мудрых»[381].
Посмотрим теперь, что такое представляет собой собственно монашеская, или старческая, исповедь.
Исповедь — явление изначальное в монашестве. Но* как непременная обязанность каждого инока и для всех его грехов как обязательный институт монастырский, исповедь вводится только св. Василием Великим. Этот святой отец не признает никакого различия между грехами по степени ответственности за них пред Господом, допуская деление их на важные и малые только с психологической точки зрения: все грехи одинаково велики, потому что все они — плод преслушания[382]. Отсюда и общеобязательность исповеди. Вводя ее для монашества, св. Василий имел не анахоретский, а киновитский идеал, признавая исповедь более, чем средством для личного, нравственного усовершенствования каждого частного инока. Он полагал, что каждый брат может достигнуть совершенства только как член целого; жизнь общества он считал самым ценным в монашестве, потому что здесь каждый мог оказывать духовную пользу другому. В двух, видах предписывает св. Василий исповедь инокам: открытая и частная, причем открытую исповедь принимает все общество киновии, частную — ее настоятель или лицо, получившее от него поручение на это. Открытую исповедь св. Василий Великий представляет делом обычным для инока, его повседневной обязанностью. «По прошествии дня, — пишет святой отец, — и по приведении к концу всякого дела телесного и духовного прежде упокоения совесть каждого должна быть подвергнута испытанию собственного его сердца. И если было что противное долгу, или помышление о запрещенном, или слово неприличное, или леность в молитве, или нерадение к псалмопению, или пожелание мирской славы, да не скрывается поступок, но да будет объявлено обществу (τφ κοινφ έξαγγελλέτω), чтобы немощь увлеченного в таковое зло была уврачевана общею молитвою»[383]. Не скрывая от братии своих прегрешений, инок не должен был держать про себя и свои успехи в духовной жизни — то, в чем уверен как в угодном Богу. «Рассуждаю, — пишет святой отец, — что необходимо нам сообщать свои мысли единодушным с нами и доказавшим свою веру и разум, чтобы или погрешительное было исправлено, или правильно сделанное подтверждено, да и мы избежали бы упомянутого выше осуждения, постигающего тех, которые мудры в себе самих»[384]. Монастырское общество не только имело право, но и считало своей обязанностью испытывать каждого брата в некоторых случаях — например, отлучавшегося инока по возвращении его в монастырь, «что он сделал, с какими людьми имел встречи, какие вел с ними разговоры, какие в душе его были помыслы, целый ли день и целую ли ночь проводил в страхе Божием; не погрешил ли в чем, не нарушил ли какого правила, и если нарушил, то принужденный ли внешними обстоятельствами или доведенный собственною беспечностью? И что исполнено правильно, то надобно подтвердить одобрением, а в чем допущена погрешность, то исправить тщательным и благоразумным наставлением»[385]. Отсюда в правилах св. Василия есть одна оригинальная черта, относящаяся к монастырской исповеди: предписание каждому иноку доносить настоятелю о тайных грехах брата. «О том, чтобы не прикрывать грехов у брата и у себя самого» (вопр. 46, Правила пространные). Ответ: «Всякий грех должен быть открываем настоятелю или самим согрешившим, или узнавшим о грехе, когда сами они не могут уврачевать его по заповеди Господней. Ибо грех умолчаемый есть гнойный вред в душе… Скрывать грех — значит готовить больному смерть… Поэтому не скрывай грехов один другого, чтобы из братолюбца не сделаться братоубийцей»[386]. Ставя в связь с предписанием открытой исповеди перед братией это запрещение монаху прикрывать грехи брата и прямое предписание доносить о нем начальнику монастыря, можно видеть, что именно имел в виду святой отец, давая свои предписания об исповеди. Он имел в виду пользу монашеской общины, хотел, чтобы настоятель знал все о каждом, и донос монаха игумену на грешащего брата трактовал как один из видов нравственной взаимопомощи.
Это общее воззрение на задачи монастырской исповеди отражается и на предписаниях об исповеди частной, которую также не забывает законодатель монашества. Вопрос 26 Правил пространных говорит о том, что «надобно все, даже и тайны сердечные, открывать настоятелю» (щ προεστωτι). Ответ дается такой: «Но и каждый из подчиненных, если хочет оказать значительный успех и привести жизнь свою в состояние, согласное с заповедями Господа нашего Иисуса Христа, должен ни. одного душевного своего движения не оставлять в скрытности, ни одного слова не пропускать без испытания[387], но тайны сердечные обнажать перед теми из братии, кому поручено (τοις πεπιστευμένοις) прилагать милостивое и сострадательное попечение о немощных»[388]. Публичная исповедь у св. Василия признается только мерой дисциплинарной; не больше того и исповедь частная, которую принимал настоятель монастыря или наиболее опытный из братии^[389]. У св. Василия не разграничены и предметы для той и другой, исповеди — предметом обеих были все грехи, даже все тайные движения мысли. Мало этого, как частная монашеская, или старческая,: исповедь обычно охватывала все состояние души инока — и худые, равно и добрые., его помыслы и деяния; точно так же по Правилам св. Василия и открытая исповедь обнимала и злую и добрую стороны душевной жизни инока. Не разграничивая предмета для той или другой исповеди, Правила св. Василия Великого резко отличаются этим от порядков Пахомиевых киновий и от устава Бенедикта Нурсийского. Вероятно, одна форма исповеди, по уставу св. Василия, могла заменять другую, впрочем не исключая ее. Грехи, открытые всему монашескому обществу, становилось излишне исповедовать частным образом, так как лицо, принимающее частную исповедь, само было участником братского собрания, если только не руководителем его, — того собрания, перед которым происходила открытая исповедь, и вместе с остальной братией помогало раскаявшемуся своей молитвой. С другой стороны, так как принимающие частную исповедь — настоятель или заместитель его — рисуются у святого отца способными уврачевать немощи, сильным носить немощи немощных[390], то, значит, такая исповедь вполне достигала своей нравственно–воспитательной цели и уже не нуждалась в исповеди открытой как в своем продолжении й завершении.
Киновитская точка зрения, которую проводил относительно исповеди законодатель восточного монашества, была новая, необычная. Оттого и предписания его об этом заметно отличаются от других: св. Василий Великий запрещал прикрывать грехи брата, что решительно противоречило воззрениям монашества, предписывал доносить настоятелю о грехах братии, чего мы не знаем из источников египетского монашества и что редко встречаем в монашестве других стран, жившем уже по уставу св. Василия[391].
Далее он предписывал, между прочим, исповедь в такой форме, которую не одобряло монашество, — исповедь публичную, притом повседневную, для всяких грехов и греховных помыслов. Но она и не прививается в монастыре. По крайней мере, ни в монашеских уставах, ни в аскетических трактатах, ни в монастырской практике Востока, судя по житиям и патерикам, мы не встречаем в последующее время открытой дисциплинарной исповеди как постоянного института, как не встречаем почти и исповеди публичной сакраментальной, хотя по самой важности предмета отдел об исповеди чрезвычайно разработан в древней монашеской письменности, так что нелегко среди писателей–подвижников найти автора, который бы не касался этого вопроса[392]. Выше было упомянуто об обычае утреннего и вечернего исповедания пред Богом среди древних подвижников. Но и у подвижников, уже руководившихся уставом св. Василия, продолжал существовать этот обычай мысленной исповеди, который и заменял, очевидно, исповедь открытую. Предписывая мысленную исповедь, преподобный Дорофей ссылается на авторитет отцов — значит, отмечает установившийся в монашестве обычай. «Отцы сказали, — пишет он, — как человек должен постепенно очищать себя: каждый вечер он должен испытывать себя (έξετάζειν έαυτόν), как он провел день, и опять утром, как он провел ночь, и каяться пред Богом (μετανοέΐν щ Θεφ), в чем ему случилось согрешить. Нам же поистине, так как мы много согрешаем, нужно по забывчивости нашей и по истечении шести часов испытывать себя, как провели мы время и в чем согрешили»[393]. Но, кроме этого древнего обычая, исчезновение из монастыря открытой исповеди, и дисциплинарной и сакраментальной, содействовал целый ряд обстоятельств. Помогло ему общечеловеческое' стремление по возможности скрывать грехи свои от других. Имели здесь несомненное значение соображения о соблазне, какой вызывала исповедь публичная для неукрепившихся братий. Вытесняла, ее, наконец, сильно развившаяся в монашеской среде частная (обычно тайная) исповедь, которой можно было зат конным образом заменять открытую и которая была, несомненно, средством индивидуального старческого руководительства. Интересы киновитства при этом забылись: исповедь уже не служит к нравственной пользе монашеского общества в его целом — на первый план выступает нравственный интерес личности: исповедь является обязательным и могучим средством очищения от грехов, нравственного усовершенствования и спасения для каждого брата в отдельности. Но это обстоятельство нисколько не уменьшает заслуги св. Василия Великого. Он дал исповеди первое место среди покаянных подвигов, установил ее обязательность для иноков, ввел ее как институт в монашескую среду, по крайней мере в монастыри общежительные[394].
Итак, монашество разрабатывает дисциплину частной, или тайной, исповеди, исповеди духовному отцу.
Писатели–подвижники единодушно осуждают сокрытие помыслов в себе, считая это самым опасным делом для спасения, самым радостным для врага спасения, т. е., другими словами, решительно вменяют исповедь в обязанность каждому монаху: «Скрывающий свои помыслы бывает не исцелен (άβεράπευτος)»[395], «Помыслов, смущений и подозрений своих не скрывайте… О том человеке и радуются демоны, который скрывает свои помыслы, худые ли то или хорошие»[396], «Ни о ком так не радуется враг, как о тех, которые не открывают своих помыслов»?[397]; «Отвергнув стыд, всегда надобно открывать старцам все, что происходит в нашем сердце»?[398]. О древних подвижниках преп. Дорофей рассказывает, что «каждый из них, понимая козни [демона], шел и открывал свои помышления и находил помощь во время искушения». Из своей жизни припоминает он, как передавал своему старцу Иоанну все свои помыслы и не считал это излишним, когда знал, что его мысли совпадут с ответами старца[399]. Преп. Пимен Великий, будучи еще юношей, пошел к старцу исповедать три помысла. Но на исповеди один запамятовал. Вспомнил его, вернувшись домой, когда отпирал келлию свою. Не отворив даже келлии, он тотчас отправляется назад, несмотря на неблизкое расстояние, и доканчивает исповедь[400]. Чтобы держать все помыслы для исповеди в памяти, в помощь ей употреблялась их запись. Преп. Иоанн Лествичник в одном монастыре приметил у инока дощечку, висевшую на поясе, и узнал, что всякий день он записывает на ней свои помыслы, чтобы потом все их открыть игумену. После оказалось, что весьма многие из братий делали то же — и это по заповеди игумена[401].
Древние иноки часто исповедовались, часто вопрошали старцев о помыслах. Однако определенных сроков для частной исповеди не было установлено (ежедневная исповедь св. Василия Великого — открытая). Кому это было можно, исповедовались каждый вечер, чтобы заснуть со спокойной совестью. «Передавали о некотором старце, что, когда говорили ему помыслы: «Оставь ныне, раскаешься завтра», он отвечал им: «Нет! Ныне покаюсь, а завтра эта же воля да будет»»[402]. У келлиотов, живших поблизости от монастыря св. Георгия Хозевита (кон. VI — нач. VII в.), было обыкновение исповедовать свои помыслы старцу (кто считал это нужным), приходя в монастырь по воскресеньям, т. е. не чаще, как через неделю[403]. Авва Пафнутий, скитский подвижник, ходил к старцам по два раза в месяц и открывал им всякий свой помысл[404]. Преп. Феодор Студит советует исповедоваться немедленно по совершении греха: «Ты увлекся помыслом бесовским и загорелся похотию злою… или другою какою пагубною страстию? Тотчас должен приступить к врачеванию, т. е. к покаянию…»[405] Из этих данных можно видеть и то, что монашеская исповедь была добровольной, а не принудительной, — совершалась по инициативе согрешившего и тогда, когда он чувствовал нужду в ней. Оттого не было для нее и обязательных сроков. Вот отчего происходит и то явление, что исповедь помыслов, обязательная для монаха и «всегдашняя» в принципе, на деле иногда не исполнялась по вине, по нерадению самих монахов. Преп. Феодор Студит говорил братии: «Некоторые из вас медлят исповедоваться»… А другой раз: «Остановилось у вас обычное исповедание — делание в жизни нашей самое великое и самое спасительное»[406].
Главным предметом монашеской исповеди были помыслы (λογισμοί), являющиеся в душе инока, — добрые и злые и такие, наконец, — где добро и зло тесным образом переплетаются взаимно. Поэтому исповедь охватывала все нравственное содержание иноческой души. Она, вероятно, начиналась нередко с простой беседы о предметах моральной сферы, гораздо чаще — с вопрошания старца о помыслах, однако сливалась ли она с этим вопрошанием, неизвестно[407]. Разумеется, при исповеди обращалось внимание на помыслы боркмцие, на искушения, на те злые движения сердца и воли, которые гнездятся в тайниках человеческой природы, как змеи в своих норах. Исповедь советовали· начинать с грубых, злых помыслов, запрещенных апостолом, — блудодеяния, студодеяния, зависти (см.: Рим. 13:13). После того следовало переходить и к помыслам тонким, не оставлять без внимания и их* но исповедовать, не высокомудрствуя, т. е. не увлекаясь ими, как интересным предметом психологического самонаблюдения[408].
Один старец, как это упоминалось, только помыслы и считал исключительным предметом монашеской исповеди; явные же грехи он советовал отсекать так, без исповеди. Но монашество не следовало этому совету: в своей исповеди видело оно средство не только против легких грехов мысли, но и против тяжких падений воли — грехов смертных, тайных и явных, которые по церковным канонам подвергали человека публичной исповеди и публичному покаянию. Один инок, побежденный страстью, задумал жениться на дочери языческого жреца и по его требованию отрекся от Бога, от крещения и от обета монашеского[409]. Потом, «придя в себя, он образумился, пошел в пустыню к великому старцу й рассказала ему дело» (ad magnum quemdam senem, et narravit ei, quae fuerant acta). Старец назначил ему легкое покаяние (трехнедельное), которое Господь и принял, Преп. Пахомий принял покаяние монаха, принесшего жертву языческим богам[410]. Но отречение от веры, притом открытое, — грех смертный, так называемый канонический — такой грех, за*который каноны предписывали публичное церковное покаяние. Таким же грехом был и блуд, однако в монастырях он составлял нередко предмет старческой исповеди. В египетской киновии один диакон пал с женой знатного гражданина. Потом «пошел он к одному любимому им старцу и рассказал ему дело» (ille autem abiit ad quemdam senem et indicavit ei rem). В келлии этого старца он и принес истинное покаяние (et egit illic poenitentiam ex veritate)[411]. В таких случаях старческая исповедь заменяла публичную сакраментальную. Один инок кается авве Лоту: «Я сделал большой грех и не могу открыть его отцам». Старец сказал: «Исповедай грех свой мне, и я возьму его на себя» (Όμολόγησόν μοι άυτήν — άμαρτίαν — κάγώ βαστάζω αύτήν). Инок исповедуется: «Я пал в блуд и неистово стремился достигнуть этого». «Не унывай, — сказал старец, — есть еще покаяние». И тот кается[412]. Один инок, павши в тот же грех, скрыл свое падение от прозорливца преп. Стефана. Прозрев грех своего духовного сына, преподобный довел его до раскаяния, указал ему на человеколюбие Божие и отметил необходимость исповеди, «ибо и врачи телесных недугов не прежде необдуманно предлагают больным лекарства, как те расскажут, чем страдают»[413].
Итак, что же такое представляет собой древняя монашеская исповедь? Она только благочестивое упражнение. Правда, упражнение это важно для нравственной жизни, общеобязательно для каждого инока. Кроме того, оно и плодотворно: исповедь является могущественным средством подвижнической педагогики. «Открывать отцам не только то, что делаем, но и о чем думаем, ни в чем не доверять своему помыслу, но во всем следовать наставлениям старцев и считать хорошим или худым только то, что они признают таким» — вот как должна начинаться добродетель рассудительности, источник и корень всех добродетелей. «Без всякого стыда и умолчания все должно открывать старцам и уверенно принимать от них или лекарства для ран, или примеры поведения и жизни»[414]. Таким образом, монашеская исповедь является одним из необходимых моментов аскетического делания — это настоящее ее место и назначение.
Мы видели, что для грехов тяжких она заменяла собой даже сакраментальную исповедь и, как эта последняя, соединялась с покаянием» хотя не церковным. Однако, несмотря на это, с современной канонической точки зрения мы не можем признать монашескую исповедь составной частью Таинства покаяния. Прежде всего при ней не было иерархического лица, пресвитерского или епископского сана в качестве совершителя Таинства покаяния. И если некоторые из старцев или игуменов, принимавших исповедь, были пресвитерами по сану (о чем речь ниже), то, однако, не видно того, чтобы они совершали именно сакраментальную исповедь особым способом, чтобы их священство выделяло тогда совершаемую ими исповедь из ряда обычной старческой. Потом, всякое таинство имеет свой определенный обряд, внешнюю обстановку, соответствующую сущности мистического акта. При монастырской исповеди часто мы не видим этого. Один инок, ученик Аммоя, рассказывал свои помыслы старцу на пути в церковь[415]. Преп. Дорофей повествует об ученике своем Досифее, который имел большую свободу в исповеди помыслов. По приказанию Дорофея он постилает постели больным и, когда видел, что тот проходит мимо, говорил ему: «Отче, отче! Помысл говорит мне: «Ты хорошо постилаешь!»»[416] Разумеется, церковное таинство должно совершаться при иной обстановке.
Но есть серьезные основания думать, что в монашеской исповеди формировался институт, близкий к тайной сакраментальной исповеди, которая со временем вытеснила и заменила в Церкви исповедь публичную. Убедительное доказательство этого заключается в том, что монашеская частная исповедь издревле была исповедью тайной, потому, что соединялась с соблюдением тайны исповеданньгх прегрешений. Мы намерены привести без пропуска добытые нами из писаний святых отцов и аскетов данные, касающиеся тайны исповеди, и вот по каким соображениям. Законодательство; разрабатывавшее тайную сакраментальную исповедь в Церкви, долгое время не касалось этого вопроса. Наши исследователи не находят достаточных указаний на обязательность для духовного отца хранить в тайне исповедь и уверяют, что в период Вселенских Соборов в церковном законодательстве нет ни одного правила или предписания, которым бы охранялась тайна исповеди, и некоторые из них доказывают этим свое мнение, что тайной исповеди как института тогда и не существовало в Церкви[417]. Приводимые ниже показания церковных писателей интересны во многих отношениях. Прежде всего вопрос о тайне исповеди занимает одно из главных мест в целом институте тайной исповеди (будь она старческая или сакраментальная). Далее. Вопрос о тайне сакраментальной исповеди не успел еще стать предметом церковного законодательства, и приводимые показания опережают его, а отсюда будет следовать тот бесспорный вывод, что в период Вселенских Соборов монашеская частная исповедь была гораздо более выработана, чём тайная сакраментальная исповедь в официальной Церкви[418]. Тайна монашеской исповеди совершенно гармонирует со всем строем монастырской покаянной дисциплины и нисколько не будет неожиданной после того, как мы знаем, — что монашество не признало публичной исповеди из боязни соблазна, что ввело исповедь частную и признавало ее добровольной, что прямо предписывало прикрывать грехи братий, случайно узнанные. Интересы самого дела настойчиво требовали тайны исповеди. В этом была вся привлекательность частной старческой исповеди и главное условие ее жизненности. Монах нес на исповедь к старцу чаще всего свои сердечные тайны, грехи мысли — значит, шел добровольно. И следовало всячески усиливать внутренние побуждения к откровенному признанию в грехах, ослаблять побуждения, препятствующие этому. Так как главным препятствием был здесь стыд, который сковывал уста пришедшего, то следовало старцу дать ему уверенность, что всё сказанное останется между ними, и действительно хранить тайну принятой исповеди, чтобы исповедь была безбоязненна и вполне откровенна. Такое совершенно естественное положение дел видно даже из терминологии. Акт исповеди в аскетической литературе обозначается словами: «поверяю помыслы», «вверяю тайну»; принимающий исповедь старец называется «собеседник и сотаинник», «таинник и тайноводитель»[419]. Не связывать себя обещанием хранить тайну исповеди и потом разглашать поверенное наедине значило бы останавливать свободную решимость к исповеди в смущенном грешнике и при наличности иных путей покаяния в то время (плач, милостыня, прощение обид и пр.) значило бы направлять ищущих врачевания совести по какому-нибудь другому пути. Тайна монашеской исповеди, нам кажется, была одним из важнейших условий процветания этой исповеди.
Частная исповедь, введенная преп. Феодором Освященным, была уже, по–видимому, тайной, если судить о ней по способу ее совершения. Обходя киновии, преп. Феодор давал советы искушаемым демоном «один на один».
Братия, сопровождавшие его во время обхода, удалялись, чтобы не слышать разговора[420]. Преп. Исайя советует иноку избирать для исповеди только такого старца, который может сохранить исповеданную тайну: «Когда будешь спрашивать какого старца о помыслах своих, открывай их свободно, как они есть, тому, в ком уверен ты, что он сохранит тайны твои»[421]. Перед исповедью некоторые старцы действительно обещают хранить ее в тайне и уверяют, что они всегда поступают так. Один монах, искушаемый помыслом хулы, много раз приходил к преп. Пимену Великому, но не решался открыться. «Старец говорит ему: «Я чувствую, что тебя борют помыслы, но ты не хочешь открыться мне, опасаясь, чтобы я не пересказал кому. Поверь мне, брат, как эта стена не может говорить, так и я никому не открываю чужого помысла»»[422]. Преп. Ефрем Сирин не только признает тайну необходимым атрибутом исповеди, но и решительно вооружается против разглашения узнанного на исповеди греха, особенно по недоброжелательству к грешнику, и сверх того он предписывает за это каноническое наказание. «Кто открывает объявляемое кем-либо другому, тот подвергается ответственности во зле, как предвосхитивший Божие в будущем времени определение, ибо тогда Бог определяет объявить грехи каждого. Кому возвещено тайное падение, тому небезопасно врачеваться Божественными Таинами. Кто исповеданный ему грех не сохранил в себе и не скрыл, но отдал на позор другому, тот недостоин Божественных Тайн».
Здесь, вероятно, речь идет не о тайной сакраментальной исповеди, а о монашенкой, старческой, так как приведенные слова взяты из трактата, касающегося монашества[423]. Писателигподвижники последующего времени советовали старцам даже воздерживаться «от публичных обличений тяжких грешников — может быть, затем, чтобы не разглашать тайну исповеди[424].
Хранение исповеданных тайн старцем совершенно соответствовало самому характеру нравственного руководительства грешников в монашеской среде,, как это ясно из следующих слов преп. Иоанна Лесшвичника. «Нигде не видим, чтобы Бог, слыша исповедь, объявлял ее всенародно (ούδαμου δημοσιεύσας φαίνεται) и это для того, чтобы не устрашить исповедующихся таким обнаружением и не сделать их уже неисцельно болезненными. Хотя будем иметь и дар предвидения, не станем поползнувшимся наперед сказывать о поползновении их, но лучше намеками побудим их к исповеди, потому что собственное их признание пред нами немало способствует получению ими прощения от Бога. После же исповеди их пред нами удостоим большей, нежели прежде, попечительности и близости с нами»[425]. И вот мы видим, что монашеская исповедь происходит тайно, даже когда этого трудно было достигнуть. В стране Петрской, рассказывает Иоанн Мосх, «был столпник, и все приходившие к нему, стоя внизу, разговаривали с ним, потому что у него не было лестницы. Если какой-нибудь брат говорил ему: «Же? лаю открыть тебе помысл», он кротко замечал: «Войди в кувуклию», и сам сходил в другое отделение столпа. Таким образом они могли беседовать друг с другом: столпник сверху, а брат снизу. И никто из стоявших тут посторонних не слышал их разговора»[426]. Исповедь при такой обстановке сильно напоминает тайную исповедь нашего времени[427].
Приложив современную каноническую точку зрения к монашеской частной исповеди, которую мы теперь имеем право называть тайной, мы пришли к заключению, что эта исповедь не содержала в себе элемента сакраментального — она была только одним из проявлений подвижничества. Но монашество периода Вселенских Соборов в своих суждениях стояло не на современной точке зрения: рано начало оно приписывать исповеди своей гораздо большее значение. Писатели–подвижники различают простую беседу о помыслах от исповеди согрешений, где требовались духовное врачевание и отеческое прощение. Последняя не должна была представляться отвлеченной беседой о помыслах, а быть именно исповедью своих согрешений, от своего лица, судом совести, должна соединяться с покаянным настроением. Преп. Иоанн Лествичник пишет: «Прегрешения свои объявляй учителю не как от лица другого: без стыда невозможно избавиться от стыда… И в наружности^ и в помысле будь на исповеди как осужденный; поникни глазами в землю и, если можно, орошай слезами ноги судии и врача, как ноги Христовы»[428].
Важное значение, какое придавалось тайной монашеской исповеди в самом монашестве, всего лучше видно из тех следствий, которые по сознанию его она имела для исповедавшегося. Оказывается, эти следствия двоякие — не только субъективные, но и объективные, т. е. исповедь не только врачевала грешную совесть, примиряя человека с самим собой, но и доставляла ему действительное прощение грехов, примиряя грешника с Богом; Это можно видеть уже из тех терминов, которыми писатели–подвижники определяют саму исповедь, ее следствия и состояние грешника после нее — «врачевание, исцеление, исправление, изглаждение, чистота, невинность»[429]. Нравственная польза исповеди несомненна и многообразна. Душа, только помышляющая о ней, удерживается от греха как бы уздой, по замечанию преп. Иоанна Лествичника. Сама же исповедь есть лекарство для больной человеческой совести: «Струпы, показанные другим, делаются от этого не больнее, но уврачуются»[430]. Помыслы ею прогоняются. «Кто открывает помыслы отцам, тот прогоняет их от себя»[431], «Злой помысл ослабевает немедленно, как только будет открыт. И, прежде чем будет произведен суд отлучения (antequam discretionis judicium proferatur, т. е. прежде наложения епитимии), отвратительнейший змей убегает, как извлеченный на свет из мрачной подземной пещеры мужеством исповеди (virtute confessionis), выставленный напоказ и опозоренный»[432], «Помысл — начало и корень прегрешений, когда открывают его, милостию Божиею прогоняется, а когда скрывают, переходит в дело тьмы»[433].
Когда против болезни души после исповеди были употреблены и другие целебные средства — «прижигание — это правило и епитимия, человеколюбиво на время налагаемая для покаяния»[434], т. е. когда заканчивался начатый исповедью круг покаянных действий, — тогда грехи прощались, переставали вменяться, «изглаждались» (έξαλείφω), по выражению преп. Марка[435]. Вот пример прощения после покаяния перед старцем. Один диакон пал с женщиной, пошел к любимому им старцу и рассказал ему свое дело. Скрытый в келлии старца, он принес «истинное покаяние» (poenitentiam ex veritate). В то время, рассказывается в патерике, остановилась вода в Ниле и было открыто одному святому: «Если не выйдет и не помолится диакон, скрытый таким-то старцем, то не потечет вода. Слышавшие подивились и, пошедши, вывели диакона из того места, где он был. Он помолился, и вода потекла»[436]. Это объективное удостоверение в прощении греха. Момент прощения отражался соответствующим настроением в совести человека, прежде всего ненавистью ко греху, когда память о нем не услаждает, а вызывает отвращение. Св. Василий Великий спрашивает:.«Как душа несомненно удостоверяется, что Бог отпустил ей грехи?» И отвечает: «Если усмотрит себя в расположении сказавшего: Неправду возненавидел и омерзих» (Пс. 118:163)[437].
«Признак прощения грехов состоит в том, чтобы возненавидеть их и не делать более», — говорит преп. Варсануфий[438]. На вопрос, когда человек узнает, что получил отпущение (άφεσις) грехов своих, преп. Исаак Сирин дает такой ответ: «Когда ощутит в душе своей, что совершенно, от всего сердца возненавидит грехи, и когда явно даст себе направление, противоположное прежнему. Таковой уповает, что получил от Бога оставление грехопадений»… Тот же подвижник выясняет, что ненависть ко греху сопровождает ту исповедь, которая доставляет грешнику прощение: «Кто ненавидит свои грехи, тот перестанет грешить, и, кто исповедует их, тот получит отпущение (Ό όμολογων αύτάς τεύξεται της άφέσεως). Невозможно же человеку оставить навык греховный, если не приобретет прежде вражды ко греху, и невозможно получить отпущение прежде исповедания прегрешений»[439]. Показатель удовлетворения и прощения (indicium satisfactionis et indulgentiae), по словам преп. Иоанна Кассиана, «есть настроение, которое свидетельствует, что грехи изгнаны из наших сердец». Если же во время прохождения покаяния образы грехов приходят на память и услаждают человека, это дает знать о неочищенном состоянии[440]. Настроение святой радости, охватывающее все существо принесшего исповедь старцу, описывает один древний инок в таких словах: «Я исполнился неизглаголанной радости, чувствуя свой рассудок очищенным от всякой скверной похоти. Я наслаждался толикой чистотою, что невозможно сказать, — свидетельствует об этом сама истина, и я укрепился твердою верою в Бога и многою любовию… Я был бесстрастным и бесплотным, осененным Божиим просвещением и созданным его велением»[441].
Прощение грехов в монашеском покаянии достигалось усилиями двух сторон — и принимавшего исповедь, и самого грешника. Участие первого было гораздо более значительно: принимавший исповедь брал на себя бремя грехов кающегося и, сверх того, умолял Господа о прощении; сам грешник проходил покаяние, т. е. исполнял епитимию.
Мысль о принятии исповедующим на свою совесть грехов кающегося — идея заместительства — встречается в Церкви помимо и раньше монашества, применяется она и к институту церковного покаяния. Если не ошибаемся, в древних церковных канонах о покаянии она не проводится, но в Апостольских Постановлениях (кон. IV — нач. V в.), в книге II, где говорится о публичном покаянии, идея заместительства высказана ясно и поставлена в живую параллель с основным моментом христианства — страданием безгрешного Сына Божия за грехи всего мира. «Если есть возможность, то пусть епископ усвоит себе (Ιδιοποιείσθω) прегрешения другого и скажет согрешившему: «Ты только обратись, а, смерть за тебя возьму я, как Господь взял смерть за меня и за всех»[442], ибо пастырь добрый полагает жизнь свою за овец». «Вы [епископы] те, которые носят грехи всех, и за всех должны отдать отчет (oi πάντων τάς άμαρτίας βαστάζοντες κοΑ περ\ πάντων άπολογούμενοι)… Вы подражатели Христа Господа. Как Он вознес на древо грехи всех нас, распявшись, так и вы должны усвоять себе грехи народа»[443]. Но в монашестве идея заместительства получила свое полнейшее развитие и органически слилась прежде всего с институтом старчества; она гармонирует с представлением о старце как ответчике за своих учеников, а эта ответственность требуется целым строем старчества[444]. Потом она сливается совершенно естественно и с институтом тайной монашеской исповеди. Акт принятия грехов старцем на свою душу преп. Иоанн Лествичник изображает описательно — в образе помощи неискусному пловцу, в виде несения немощных на раменах сквозь дверь подлинно узкого входа[445]. Принятие на себя, или «восприятие» (άναδοχή), чужих грехов в покаянии было или полное, или частичное. Инок, павший в блуд, исповедует свой грех авве Лоту. «Не унывай, — сказал ему старец, — есть еще покаяние. Пойди пребывай в пещере и постись по два дня, а я понесу вместо тебя половину греха» (βαστάζω μετά σου ήμισυ της άμαρτίας). По прошествии трех недель старцу было открыто, что Бог принял покаяние брата»[446]. Свидетельства в таком роде начинаются с V-VI столетий, и это доказывает, как рано в монашеской среде возникает идея заместительства ответчика пред судом правды Божией, и притом заместительства тем лицом, которое принимает исповедь и руководит покаянием. Позднее идея эта, так сказать, крепнет в институте тайной исповеди. Один инок исповедал свои тайны преп. Варсануфию и услышал от него: «Беру теперь на себя половину твоего бремени и вперед Бог также поможет» (термины те же). Инок умоляет старца «даровать ему совершенное прощение (τελείαν άφεσιν) о Христе», и тот соглашается, объясняя, что не сказал он «все понесу» потому, что это дело совершенных… «Если же ты хочешь все возложить на меня, то ради послушания принимаю и это»[447]. Возложение своих грехов на совесть старца и принятие их последним на свою ответственность означало совершенное прощение их. «Вот я взял на себя твою тяготу, бремя и долг, — говорит тот же старец другому иноку, — и вот ты стал человеком неповинным, чистым (άνεύθυνος, καθαρός)… Пребудь же отныне в чистоте» (έν τη καθαρότητι)[448].
Но особенно интересны и важны для нашей задачи следующие два повествования о принятии на себя старцами бремени грехов после исповеди. Монах, тревожимый демоном хулы, целых двадцать лет напрасно боролся с искушением, наконец описал на хартии свою немощь и пошел на исповедь к старцу. Отдав ему свое писание, монах повергся на землю. «Старец, как скоро прочел, улыбнулся и, подняв брата, говорит ему: «Возложи руку твою, чадо, на выю мою». И когда инок сделал это, великий старец говорит: «На моей вые грех этот, сколько лет ни действовал и не будет действовать он в тебе, а ты уже после этого не ставь его ни во что». И этот монах подтверждал, что, прежде нежели вышел он из келлии старца, немощь его прекратилась»[449]. Подобный случай передается в житии преп. Стефана Савваита († 794), племянника преп. Иоанна Дамаскина. Ученик подвижника и его жизнеописатель Леонтий был борим помыслами. Когда Леонтий исповедал их, преподобный сказал ему: «Так как я вижу, что ты бессилен в этой брани, то встань и положи руку на мое плечо». «Когда я встал, бессильный и бледный, — так повествует Леонтий, — и положил ладонь на освященную его выю, он сказал мне: «Бог в тот страшный день суда взыщет с меня этот грех, который ты думаешь, что совершил, так как такие демонские помыслы возникают в твоих мыслях против твоей воли и ты им противишься»… Сказав это три раза, он приказал мне сесть и сказал: «Так как, чадо, душа твоя противится и гнушается таких помыслов, то ты не имеешь греха»»[450].
В этих рассказах прежде всего надо отметить ту особенность, что момент прощения или примирения грешника следует тотчас за исповедью. Но в церковной исповеди того времени примирение происходило после выполнения грешником покаянных подвигов, притом же оно совершалось посредством возложения епископской руки на кающегося. С исповедью не соединялось Таинство покаяния: она была только начальным моментом покаянных подвигов. Но отмеченная черта сближает описанные случаи с тайной сакраментальной исповедью последующего времени. Далее. Момент принятия старцем на свою совесть чужого греха удостоверяется здесь не одними его словами, как в предшествующих примерах, но и находит для себя образное выражение — в виде принятия чужого бремени на свою шею. Мысль облекается в соответствующий обряд, обратный обряду церковного примирения грешника — значит, самостоятельно созданный в монашестве.
Обряд наложения руки кающегося на шею исповедующего есть одна из наиболее древних, если только не древнейшая, частей чина тайной исповеди, что и понятно: момент принятия грехов для старца, а для исповедующегося момент освобождения от них самый важный в исповеди. В так называемом Номоканоне патр. Иоанна Постника говорится, что, прочитав разрешительную молитву над коленопреклоненным кающимся, духовный отец поднимает его, приветствует: «Якоже и свою душу (или как сына духовного. — С. С.), аще мощно есть и руку его наложити на выю, глаголя ему: «Яко да будут си вси на мне, брате, греси твои»»[451]. В греческих чинах исповеди, п^-видимому, не встречаются приведенные слова духовника к кающемуся в момент разрешения от грехов. Но, не упоминая об этих словах, а также и о снятии руки исповедующегося с выи духовника, греческие чины отмечают момент наложения руки на выю при том же перед началом исповеди грехов: Kal xdc χείρας αύ–τοί? του έξομολογουμένου έπΐ τόν ΙδΙον περιτιβέναι αύχένα или καΐ τάς χείρας αύτου ε'ις τόν αύχένα αύτου έπιτίβησι («и руки самого исповедующегося класть (περιτιτέναι) на свою шею или и руки его на шею свою возлагает»)[452]. То же самое встречается и в южнославянских исповедных чинах[453]. В древнерусских чинах исповеди встречается формула отпущения грехов, очень сильно напоминающая старческую исповедь, описанную в приведенных повествованиях. Формула русских чинов составлена точно по приведенным словам Постникова Номоканона: «Духовник речет исповеднику: «На моей вые согрешения твоя, чадо. И да не иетяжет тебе о сих Христос Бог, егда приидет в славе Своей на суд Страшный. И каяйся соймет руку свою с духовника»»[454]. Итак, мы видим: во–первых, что тайная монашеская исповедь сопровождается непосредственным разрешением от грехов (старческим), как позднейшая тайная сакраментальная исповедь (пресвитерским); во–вторых, что древнейший обряд тайной монашеской исповеди, сопровождавший разрешение от грехов еще в VI и VIII вв., входит впоследствии в состав чина сакраментальной тайной исповеди Восточной Церкви. И то и другое служит убедительным доказательством в пользу того предположения, которое мы собираемся доказывать, — что дисциплина тайной церковной исповеди тесно связана с монастырской покаянной дисциплиной.
Другим, и притом более заместительства обязательным, средством прощения грехов было молитвенное предстательство пред Богом за грешника со стороны лица, принимавшего его исповедь. Авраам, ученик преп. Сисоя, был однажды искушен от демона. «Старец, увидя его падение, встал, простер руки к небу и сказал: «Боже, угодно ли Тебе или не угодно исцелить, но я не отступлю от Тебя, пока Ты не исцелишь его!» И ученик тотчас исцелился»[455]. Когда старец принял исповедь монаха, отрекшегося от веры и от своих обетов, он наложил на падшего епитимию и прибавил: «А я буду умолять Бога за тебя». Старец трудился за брата и молился Богу: «Господи, прошу Тебя, даруй мне душу эту и приими покаяние ея!» И услышал Бог молитву его[456]. Инок приходит к старцу, открывает ему свою брань, т. е. искушения свои. «Он же, — рассказывает этот инок, — сотворив молитву надо мною, уврачевал меня словом и делом»[457]. Приняв исповедь брата, преп. Стефан Савваит сказал ему: «Ступай, чадо, в эту ночь я совершу всенощное бдение (πάννυχον άγρυπνίαν) за тебя, и да будет воля Божия»[458].
Молитвы старца в большей степени возбуждали милосердие Божие к грешнику и доставляли ему прощение, чем его собственные покаянные подвиги. По рассуждению преп. Варсануфия, грешник, «будучи сам собою недостаточен к уплате долгов своих, приносит малое, а молитвы святых (т. е. старцев) многое»[459]. Мы уже знаем, что молитвы старца о послушнике неизменно сопровождали его в пути жизни как этой, так и будущей, и на земле и за гробом[460]. И молитва о прощении согрешений инока есть только частная форма того же молитвенного покровительства со стороны старца своему ученику. Отсюда вероятно, что первоначально в этой молитве содержалась простая просьба старца, обращенная к милосердому Богу, без всякой мысли о своем праве вязать и решить об отпущении грехов этой богодарованной властью. Но вопрос о праве и власти вязать и решить стал постепенно выясняться для иноческого сознания и становился на очередь. Инок спрашивает подвижника: «Как должно молить отцев о прощении грехов своих? Говорить ли «простите меня» или «испросите мне прощение» (δτι συγχωρήσατέ μοι; fj δτι α'ιτήσατέ μοι συγχώρησιν)? И когда молю Самого Господа, как должен я говорить?» Вопрос сводится к тому, имеют ли старцы полномочие на отпущение грехов, или же все их значение состоит в одном молитвенном предстательстве за грешника и грехи прощаются уже непосредственно Богом. Ответ дается такой. «Когда молим отцев, отшедших к Богу, то следует говорить «простите меня», когда же — еще пребывающих с нами, то — «помолитесь о нас, чтобы получить нам прощение». А когда молишь Самого Владыку, говори так: «Помилуй меня, Владыко, ради святых Твоих мучеников и ради святых отцев и молитвами их прости мне согрешения мои»»[461]. Трудно понять, почему к умершим старцам просьба обращается в той форме, как будто они получили право вязать и решить (может быть, «отшествие к Богу» давало им большее дерзновение), но к старцам живым она формулируется так, что они ясно представляются только ходатаями и молитвенниками, а никак не решителями или обладателями «власти ключей». Так судил преп. Варсануфий о рядовых старцах. Однако этот подвижник в то же время учил, что власть вязать и решить есть чрезвычайный дар Духа, подаваемый редким, даже исключительным избранникам Божиим, — дар самый высший, и называл обладателями его лишь трех лиц среди современного ему монашества (как об этом скажем ниже).
Но, если старческие молитвы к Богу о прощении грехов исповедавшего их, не содержали мысли о праве старцев вязать и решить, зато из приведенных выше свидетельств мы видим с их стороны твердую уверенность, что молитва их будет услышана и прощение будет дано («я умолю Бога»… «не отступлю, пока не исцелишь»…)[462]. Здесь следует отметить тот факт, что древнейшие сакраментальные формулы разрешения в исповедных чинах как на Востоке так и на Западе составлены в молитвенно–просительном, а не в изъявительном тоне (хотя, по рассуждению Гоара, и эти формулы легко могут быть сведены к индикаторным — изъявительным)[463]. И это обстоятельство с новой стороны сближает монашескую старческую исповедь с тайной сакраментальной, как предшествующую форму с последующей, развившейся под ее влиянием.
Сам грешник по силе своей содействовал прощению грехов своим покаянием. И хотя его усилия приносили малую пользу сравнительно со старческими молитвами и заместительством, тем не менее они являются совершенно необходимым условием прощения грехов. «Если человек сам не потрудится по силе своей, — рассуждает преп. Варсануфий, — и не присоединит собственного труда к молитвам святых (т. е. старцев. — С. С), то никакой не получит пользы от того, что святые будут за него молиться»[464]. Монастырское покаяние представляет собой довольно сложную систему[465].
Епитимии в монастырях по своему назначению можно разделить на два разряда. Одни представляют собой взыскания за дисциплинарные проступки, за нарушение правил монастырского устава, другие являются наказаниями за личные грехи. Епитимия за разбитый по неосторожности глиняный кувшин, налагавшаяся в киновиях преп. Пахомия, или за опоздание к братской трапезе очевидно дисциплинарная и не имеет смысла, помимо монастырской дисциплины. Такие епитимии налагались только лицами, имевшими власть в монастыре, чаще всего игуменами. Но для нас совершенно постороннее дело — дисциплинарные взыскания, направленные к поддержанию монастырского устава и порядка, потому что они не имеют непосредственного отношения к институту исповеди, и в частности к институту духовного отца. Нам интересны епитимии против личных грехов, хотя следует отметить, что отграничить их от дисциплинарных взысканий не всегда возможно, так как нередко нарушение правила устава является в тоже время и преступлением против христианской нравственности, и наоборот.
По форме своей монастырские епитимии делились также на два вида: публичные и тайные. Раньше говорилось, что сакраментальная публичная исповедь существовала не во всех древних монастырях, что она скоро вышла из употребления и там, где существовала, и заменилась тайной, старческой. Но отсюда вовсе не следует, что вместе с ней вышло из монастырской практики и публичное покаяние, т. е. публичная епитимия. В монастырях, как и во всей Церкви, публичное покаяние надолго пережило публичную исповедь, вообще рано утратившую свою обязательность. Публичные епитимии мы встречаем с самого раннего времени христианского монашества; впоследствии они разрабатываются в цельную систему. В кратких правилах преп. Пахомия читается ряд упоминаний о епитимиях и одно указание на публичную — перед жертвенником[466]. В подробном уставе преп. Пахомия, в который вошли, вероятно, и правила Орсисия и преп. Феодора, ближайших преемников его по настоятельству, отдел о епитимиях (особенно дисциплинарных) обширен и разработан. Устанавливая систему епитимий, древнее монашество отчасти руководилось церковной системой публичного покаяния с ее тремя или четырьмя степенями, впрочем значительно перерабатывая ее. Самый употребительный вид публичной епитимии в египетских киновиях — стояние перед жертвенником или алтарем, «отрешив пояс, наклонив голову и руки прижав к нижним членам»[467] напоминает степень купно стоящих, последнюю степень публичного покаяния. Преп. Иоанн Лествичник рассказывает об одном знаменитом подвижнике: «Блаженный пастырь замечал неоднократно, что иные вели разговор, когда стоим мы на молитве — таких на целую седмицу ставил он у церкви и приказывал, чтобы делали поклон всякому входящему и выходящему, и, что удивительнее, поступал так даже с клириками, т. е. с пресвитерами»[468]· Это степень плачущих — первая степень публичного покаяния. Припомним, что такая епитимия применялась в монастырях келлиотов при сакраментальном покаянии[469]. В рассказе Лествичника та интересная особенность, что виновных клириков подвергали епитимии общей с простыми монахами — значит, в этом монастыре, отступая от церковной практики, не признавали особой дисциплины по отношению к духовенству[470].
Однако публичное церковное покаяние не было для монашества обязательным образцом, которому оно рабски следовало. Само же монашество еще не успело тогда создать определенного покаянного строя. Вот почему в рассматриваемый период в монастырях не было однообразного порядка покаяния и выдающиеся руководители монашества проявляли в этом отношении большую свободу действий. Преп. Арсений, например, «падших не отлучал, если они были молоды, а когда стары — отлучал, говоря, что молодой человек, быв отлучен, презирает отлучение, а в старце оно скоро возбуждает скорбь»[471]. Очевидно, то была лично выработанная практика подвижника, отличавшая его от других руководителей иночества. Монашество в общем было склонно смягчать церковное покаяние, но некоторые монастыри отличались крайне суровой покаянной дисциплиной. В одном монастыре преп. Иоанн Лествичник наблюдал покаяние грешников, заключенных на безысходное жительство в так называемой темнице (или жилище) осужденных, и яркими чертами описал эту обитель кающихся. В темницу, отстоявшую на одно поприще от обители, поодиночке или по двое «пастырь (игумен. — С. С:) заключал безвыходно впадших в грех по призвании в братство». Осужденные проводили время в молитве, причем некоторые даже не дерзали просить Господа о помиловании, они подвергали себя и разнообразным «произвольным страданиям» — лишались сна, томились на солнечном зное или на стуже, морили себя жаждой и голодом; одни сидели на полу во вретище и пепле, другие стояли на молитве со связанными назад руками, как осужденные; некоторые наносили себе удары.
В смрадной темнице никогда не разводился огонь, не раздавались разговоры; шуток и смеха не слышно было в этой обители плача и стенаний; умершие здесь лишались погребения. Такими подвигами осужденные преклоняли человеколюбие Бога на помилование[472]. Но описанная Лествичником покаянная дисциплина этого монастыря нам представляется исключительной. Уже при рассуждении о сакраментальном монастырском покаянии нам приходилось указывать примеры того, как знаменитые подвижники сокращали канонические сроки епитимии, облегчали, а не усиливали для падших их покаянные подвиги и большее значение придавали степени напряженности покаянного ч)|вс! гва, чем продолжительности покаянного срока. Ту же самую тенденций видйм мы и пр! и старческом покаянии. Сокращений епитимий содействовали и представления, которые были связаны со старческим покаянием: старец нередко брал бремя или часть его с совести падшего на свою собственную душу, этим виновность грешника уменьшалась, а вместе с тем должно было уменьшаться и наказание ему. Далее, главное значение в деле умилостивления Господа приписывалось здесь не усилиям самого грешника, а молитвам принимавшего его покаяние. Наконец, все монастырское покаяние было проникнуто духом исключительной пастырской заботливости и долготерпения к согрешившему брату. Церковная покаянная дисциплина имела в виду главным образом интерес Церкви, как общества святых, а потом уж интерес падшего. Так, грешника удаляли, чтобы не повредил он нравам христиан, его судили и потом постепенно, и притом открыто, примиряли с Церковью, чтобы предостеречь других от падения. Задача монастырского покаяния, по–видимому, была обратная: на первый план здесь ставилась духовная польза падшего. Признавая, что вся Церковь есть Церковь кающихся, здесь не судили падших, а лечили их, считались прежде всего с настроением и интересами каждой отдельной личности. Вот почему совершители монастырского покаяния, можно сказать, не принимали в расчет церковные епитимийные сроки и не устанавливали определенных сроков своих. Монах, отрекшийся от веры и обетов монашества, получает прощение после трехнедельной епитимии[473]; блудники каются пять лет, три года (наименьший канонический срок), один год[474] или тоже три недели[475]. Можно ли сравнивать эти епитимии с многолетними епитимиями церковного покаяния за те же грехи? Если того требовали интересы грешника, то случалось, что прощали его и вовсе без епитимии. Преп. Серапион Нитрийский († ок. 358) обратил блудницу, привел ее в женский монастырь и, передавая настоятельнице, сказал: «Прими эту сестру и не налагай на нее бремени или заповеди (ζυγό ν ή έντολήν), как на других сестер, но давай ей чего она захочет»[476]*;,
Кроме публичных епитимий в монастырях употребляются епитимии тайные — конечно, за грехи незначительные. Такие епитимии особенно соответствовали характеру, индивидуального старческого руководительства и тайной старческой исповеди. В монастырь преп. Пахомия пришел из Александрии с другим братом тяжкий грешник. Узнав его грехи, подвижник запретил брату рассказывать о них и наложил на него такую епитимию, вероятно тайную: поститься до вечера, не есть вареного, молиться со слезами, подчиняться братии и противиться грехам мысли[477]. «Когда кто из братий согрешит, как обличить его — наедине ли или при братиях?» — спрашивает инок прославленного подвижника. «Когда вина будет большая, то при братиях. А когда согрешение будет малое, то обличи его наедине и, сверх того, наложи епитимию»[478].
Епитимии, й публичные и тайные, восточное монашество разрабатывает довольно свободно и в систему оригинальную, однако нисколько не отступая от основных церковных начал и воззрений на епитимии. Монашество считает епитимии не судебным взысканием за проступок, не средством удовлетворения оскорбленной грехом правде Божией, но горьким лекарством для совести, которая может болеть и болит разными недугами. Представляя все покаяние под образом лечения тяжко больного, преп. Иоанн Лествичник говорит: «Прижигание — это правило и епитимия, человеколюбиво на время налагаемая для покаяния»[479]. В другом месте он замечает: «Покаяние есть примирение с Господом посредством добрых дел, противоположных грехопадениям»[480]. Поэтому система епитимий должна представлять целый ряд духовно–лекарственных средств или операций, разнообразных соответственно грехам — болезням совести. А отсюда главной задачей при разработке этой системы служило вовсе не то, чтобы определять за разные грехи разное количество времени прохождения покаяния в одних и тех же покаянных степенях, а чтобы указать разные виды покаянного подвига для каждого грешника соответственно его грехам и силам, определить качественное содержание епитимий. Они были в монастырях очень разнообразны. К авве Иоанну, игумену монастыря Гигантов, пришел юноша с тяжким грехом, которого сначала он не мог и рассказать. Игумен го ворит ему: «Если ты подлинно желаешь исцеления, скажи мне всю правду о себе, чтобы я мог назначить соответствующую епитимию. Одним способом врачуется блудник, другим — убийца, третьим — лживый врач. И совсем иное нужно для сребролюбца»[481].
Кающихся удаляли из среды братий, отлучали от сожития, общения в пище и молитве, иногда временно изгоняли из монастыря. Распутного монаха преп. Пахомий привел к колодцу и оставил его здесь плакать и поститься в продолжение четырех месяцев. Другого такого же он удалил из монастыря на целый год. Тщеславного заставляет запереться в келлии[482]. В лавре преп. Саввы Освященного один инок искушался на блуд и оскопил себя. Преп. Савва «дал ему заповедь, чтобы он уединенно жил в своей келлии, чтобы никуда не выходил из нее, никого к себе не принимал или ни с кем не имел общения, кроме одного своего служителя»[483]. Присужденный к заключению в келлии брат лишался права участвовать в общих молитвах братии и, естественно, удалялся от приобщения Святых Тайн. Преп. Феодор Студит признает — и совершенно справедливо — отлучение от евхаристии основной чертой епитимии: «Истинное покаяние узнается по плодам его; именно отлучение от Святых Тайн по правилам вместе с соблюдаемым воздержанием доставляет отпущение грехов и без бичеваний и мученичества»[484]. Надо думать, что такой порядок шел из более древнего времени.
Преп. Феодор указывает еще на бичевания, которые употреблялись в качестве епитимии или наказания согрешившим как в монастырях, так и в церквах[485]. «Святые и человеколюбивые отцы наши, движимые божественным сердолюбием, употребляли то такие, то другие строгие меры во спасение питомцев своих: налагали епитимии, отлучения и даже телесные наказания» — так говорит братии преп. Феодор Студит[486]. И действительно, в памятниках древней аскетической литературы можно найти примеры телесных наказаний согрешивших братий. Телесное наказание предписывалось некоторыми статьями устава преп. Пахомия[487]. Оно назначалось только для самых тяжких грешников: воров, смутьянов, блудников — и предшествовало изгнанию согрешившего из монастыря[488]. Употребление в монашеском покаянии этой негуманной меры вразумления не будет для нас удивительным, если мы примем в расчет то, что телесные наказания оправдывались старческой педагогикой й употреблялись как мера воздействия на послушников[489]. Преп. Иоанн Дамаскин, нарушивший старческую заповедь, получил от старца такую епитимию — очистить все отхожие места лавры. Св. Марина, перенеся пятилетнюю епитимию за мнимый блуд вне монастыря, по возвращении своем получила от настоятеля следующую епитимию: очищать от нечистот всю обитель, одной мыть власяницы братий и всем прислуживать[490].
Однако телесные наказания и наказание грязной работой являются мерами довольно редкими. Постоянными и обязательными покаянными подвигами были усиленная молитва, плач о грехах и пост, что совершенно естественно и понятно: подвиги эти направляются к обузданию плоти и укреплению духа против искушений, яснее других отражают покаянное настроение грешника и стремление умилостивить Господа. Пост кающихся в монастырях с первых времен монашества принимает форму, очень распространенную потом в покаянной практике Церкви, — «сухоядение» (ξηροφαγία), по принятой терминологии на Востоке, «на хлебе и воде» — по принятому выражению западных пенитенциалов[491].
Более краткие сроки епитимии и распространенность сухоядения в позднейшей покаянной практике дают право предполагать, что монастырская система покаяния ближе стоит к канонариям или пенитенциалам последующего времени, служившим руководствами для духовников в наложении епитимий, чем к системе пркаяния Древней Церкви, что, следовательно, система епитимий, как и другие стороны церковного покаяния, испытала на себе сильное влияние со стороны монастырской покаянной дисциплины. Тщательное изучение монастырского покаяния и параллельно древних епитимийных правил, нам так представляется, могло бы пролить много света на вопрос о первоначальной системе покаяния и в институте тайной сакраментальной исповеди.
Епитимиям подвергали согрешивших иноков игумены монастырей и простые старцы, не имевшие никакого начальственно–административного положения. Не известно точно, с какого времени, но, потвидимому, рано в монастырях игуменским и старческим епитимиям стали придавать большее значение, чем простому дисциплинарному наказанию: епитимия признавалась неразрешимой никакой иной властью, кроме наложившей ее. Происходило это из представления об абсолютности игуменской и старческой власти, об обязательной силе старческой заповеди, но иногда и от того еще, что в епитимиях старцев стали видеть проявление вяжущей и решащей власти, данной Господом апостолам, хотя большая часть игуменов и старцев не имели иерархического сана. Преп. Нил Синайский пишет монаху Вириму, человеку суетному, надменному и строго осуждавшему грешников, следующее краткое, но выразительное письмо: «Судить позволительно наиболее славным и чистым из пастырей, которым вверены ключи Царствия, а не пасомым и носящим на себе следы греховных скверн»[492]. Из этих строк, кажется, следует, что монах Вирим, может быть старец, судил падших, как имеющий власть ключей (т. е. право вязать и решить), восхищая пастырскую власть, придавая своим епитимиям каноническое значение. Но вот более ясное свидетельство — «Повесть мниха некоего душеполезна», помещенная в Прологе под 15 октября. Содержание повести следующее. Некогда в Скиту жил монах, послушный духовному отцу. Но по соблазну искусителя он ушел «от рук старца без вины, преобидев и запрещение, ибо запрещен бяше за послушания отложение». Непокорный монах уходит в Александрию и во время гонения на христиан претерпевает там мучение за Христа. Христиане нашли его тело и погребли в жертвеннике церковном, «яко мученика». Когда же стали служить литургию, то во время возгласа: «Елицы оглашении изыдите» — гроб инока–мученика сам собой на виду у всех молящихся перенесся на паперть и находился там до конца богослужения. После того он занял свое прежнее место. Тогда один человек начал молиться Господу, чтобы открыл ему значение чуда, и явившийся ангел разъяснил ему дело: «Не прияша ли апостоли Христови, яко веси, власть еже вязати и решити и от них паки иже по них ученицы их. Сей убо брат излияв крофь свою Христа ^>ади и в Асертвенйице не л£огий лежати, службе совершаемой, |и гоним бывает. (Ьнсицы бо постника твоего (всрианЪп: оного — С. С.) ученик бяше и послушания изпад и б|лагослоэно связац быв, от него, и тако и доселе сёяза^ пребывает; и яко/муче? ник убо венец мучения приял есть, но}якоже юз, име^[не прощается внутри лежати службе совершаемой, аще не связавый разрешит его». Благочестивый мирянин разыскал того постника, который был старцем мученика, и привели его в Александрию. Когда над открытым гробом своего непокорного ученика старец произнес прощение ему, гроб перестал переноситься из жертвенника во время литургии. Значит, разрешение получило свою силу[493]. Из этого рассказа выходит, что старческая епитимия имеет полную каноническую силу; она есть проявление апостольского права вязать и решить, и никакие личные подвиги связанного, даже мученичество за Христа, не освобождают от ее уз. К сожалению, ни автор, ни время происхождения повести нам неизвестны и на основании ее мы не можем сказать, где и когда такое воззрение на старческую епитимию стало высказываться, и притом так решительно и так ясно. Но имеется подобное показание от времени определенного и в творениях лица, хорошо известного. Преп. Феодор Студит († 826) признает равное каноническому значение старческой епитимии, по–видимому, в силу абсолютной власти старца и обязательности его заповеди. В доказательство того положения, что епитимию может разрешать только лицо, наложившее ее, он рассказывает следующее происшествие. Один старец подвизался вместе с послушным учеником своим. Раз случилось что животные, которых имел подвижник ради нужд монастыря, зашли в поля поселян. Поселяне бранили старца, а тот разгневался на ученика и дал заповедь, чтобы он не ел хлеба до тех пор, пока не остановит и не возвратит назад животных и не сделает нужного ограждения, чтобы они более не ходили на поля. В то время, когда послушник исполнял приказание, старец его умер. Опечалился ученик, возвратившись и найдя мертвым наставника: он почувствовал свое духовное сиротство и затем осознал, «что на нем осталась епитимия не вкушать хлеба». После похорон инок «объяснил дело, кому следует, и просил врачевства и разрешения епитимии. Однако никого не нашлось, кто» бы исцелил язву и разрешил связанного, ибо каждый отрицался и посылал его к старейшему, И так как никто из находящихся там не мог его разрешить, то по совету большого числа людей он удаляется оттуда, приходит в Константинополь и идет к патриарху — патриархом был тогда св. Герман (715–730), — объясняет ему причину прихода и просит от него помощи, как от такого лица, которое было главою Церкви; однако и здесь не получает разрешения и исцеления. Что же за тем? Собирается собор, является на среду послушник, производится рассмотрение вины его. Но и после всего этого последовало некоторое удивительное, достославное и поистине непостижимое при таком архиерее и исповеднике решение. Ни он, ни собравшийся собор не презрели епитимии старца, связавшего его и внезапно умершего, хотя старец и не желал, чтобы ученик его оставался под епитимией. Но как он, связанный на земле, был связан и на небесах, то они и оставили его с епитимией, неразрешенным, и не смели освободить связанного одним человеком, который, может быть, не имел и степени священства, а был только аввой своего ученика, хотя тут были архиереи и даже глава Церкви. Таким образом, этот, брат пребыл до смерти, не вкушая хлеба»[494]. Нам кажется, трудно найти показание более ясное для подтверждения высказанного положения, что старческой епитимии на Востоке стали придавать силу, равную канонической: церковные власти во всех инстанциях, начиная с низшей до Вселенского патриарха с его собором, считают себя некомпетентными разрешить инока от епитимии, наложенной каким-то неизвестным старцем, «который, может быть, не имел и степени священства», притом от епитимии довольно случайной, данной в состоянии раздражения и, по–видимому, не заслуженной наказанным. Это происшествие имело место во втором или третьем десятилетии VIII в.[495] Преп. Феодор Студит, известный писатель и законодатель монашества, разделяет основную мысль, проходящую через весь рассказ, — мысль о «неизменности и непоколебимости отеческих заповедей» независимо от наличности священного сана у заповедавшего.
В настоящее время исповедь в Восточной Церкви соединяется с Таинством Евхаристии в порядке говенья, обязательного для каждого верующего. На исповеди верующий разрешается от грехов, и это дает ему право приступать к Святым Тайнам; только лица иерархического сана, по древнехристианскому обычаю приобщающиеся За каждой литургией, составляют исключение — принимают; Святые Тайны без предварительной исповеди (хотя говеть каждый год или пост соблюдать обязаны и они). Исповедь для простого верующего есть необходимое условие приобщения великой святыни, обязательный предшествующий момент. Причащение Святых Тайн — момент заключительный и в такой же степени обязательный, потому что очищенная покаянием человеческая совесть здесь получает освящение. Причащение без предшествующей ему исповеди недоступно для простого верующего нашего времени. Исповедь, не сопровождающаяся причащением, — явление странное — начатое и неоконченное говенье. Но такой порядок, имея почтенную древность в Церкви, не был известен в монашеской среде периода Вселенских Соборов. Исповедь и причащение не соединялись там такой тесной связью.
В древних монастырях Востока действовал общий тому времени порядок, по которому верующие, кто достоин, обязаны были приобщаться Святых Тайн за каждой литургией, за которой присутствуют. Не ходить к литургии, чтобы, сознавая недостоинство, избегать евхаристии или не участвовать в ней, присутствуя за богослужением, считалось беспорядком и осуждалось Церковью[496]. Поэтому и иноки и миряне причащались тогда одинаково часто: иные — ежедневно, другие — еженедельно. В тавеннских монастырях литургия и приобщение всех братий совершались каждую субботу и воскресенье[497]. Келлиоты египетского Скита, Синая, Сирии приобщались один раз в неделю — в воскресный день, когда собирались к литургии[498]. Другим каждое воскресенье приносил дары пресвитер[499]. Некоторые подвижники причащались три раза в неделю[500]. И вовсе не составляют исключения примеры ежедневного приобщения Святых Тайн иноками. Братия аввы Аполлоса в Фиваиде не прежде садились за трапезу, как совершивши евхаристию[501]. Преп. Нил Синайский возводит этот порядок в общее правило, когда наставляет монаха: «Воздерживайся от всякого растления и каждый день причащайся таинственной вечери»[502]. Ежедневному приобщению отшельников содействовало то, что, по свидетельству св. Василия Великого, они имели с собой запасные дары: «Все монахи, живущие в пустынях, где нет иерея, сами себя приобщают»[503].
Наиболее прочным и живучим в монастыре оказался обычай еженедельного причащения, тогда как обычай приступать к Святым Тайнам ежедневно или за каждой литургией отходил в область предания. Преп. Феодор Студит удивляется нерадению, с которым относились к великому Таинству иноки его времени. «В воскресенье еще бывают приступающие к Тайнам; когда же литургия бывает в другой день, никто не подходит. Даже в монастыре каждый день, бывало, причащались желающие, а ныне очень редко это бывает и даже совсем не встретишь этого нигде»[504].
Итак, древние йноки причащались довольно часто, как часто же они и исповедовались. Поэтому в древних монастырях были условия, благоприятствовавшие порядку теперешнего говенья — очищению совести исповедью перед каждым принятием Святых Тайн. Были для этого и внутренние побуждения. Общецерковное требование от приступающих к Святым Тайнам — быть достойными их — в монастырях проводилось строго, строже, чем в мирской среде. Авва Аполлоний дает инокам наставление, чтобы они бодрствовали над собой, да не явятся недостойными Святых Тайн Господних[505]. Диоскор, пресвитер Фиваидский, предупреждал своих монахов, чтобы никто, имевший ночью нечистые сновидения, не дерзал приступать к великой святыне[506]. От недостойных иноков требовали предварительного покаяния во грехах. Евлогий, прозорливый пресвитер Фиваидский, провидел в душе каждого приступающего к алтарю достоинства и недостатки. Желающим приобщаться всем вместе говорил он о злом направлении их душ, а порознь одного обличал в блудном помысле, который одержал его в эту ночь, другого — в таком рассуждении, будто безразлично приобщаться грешным или чистым, третьему указывал на его сомнение в освящающей для него силе Святых Тайн. Некоторых Евлогий удерживал от приобщения: «Подождите еще немного и принесите покаяние и тогда, очистившись удовлетворением и слезами, станете достойными общения со Христом»[507]. Прозорливцы преподобные Пахомий Великий и Феодор видели ангела, раздающего святые дары достойным. Когда же подходили недостойные, ангел отнимал свою руку, и они получали святыню из рук священника[508]. Преп. Макарий Александрийский был удостоен такого видения во время приобщения братии. Когда приступали недостойные и простирали руки к Святым Тайнам, эфиопы, предупреждая пресвитера, клали на руки их уголья, а Тело Христово возносилось обратно к алтарю. Когда подходили достойные, злые духи далеко отбегали в ужасе «и не укрывались от него ни недостатки, ни достоинства братий, приступавших к алтарю»[509]. Преп. Евфимию Великому о нравственном достоинстве приступающих к святой трапезе сообщал ангел. И подвижник поучал братию: «Если кто осквернен объядением или соглашением на злые помыслы, если кто омрачен ненавистью или злопамятством, если кто одержим гордостью или хвастовством, тот да не дерзает приступать к сему пречистому и божественному огню прежде, чем, омывшись подобающим покаянием, не очистит себя от всякие скверны плоти и духа, завершив освящение, ибо сия святая не для оскверненных, но для святых»[510]. Преп. Дорофей рассказывает такое происшествие. Один подозрительный монах сказал игумену на другого, что тот крал тайно смоквы из монастырского сада и рано ел их. Это было за литургией, когда братия готовилась к приобщению, и в числе ее — оговоренный монах, который умыл уже и руки, чтобы принять Святые Тайны. «Когда же игумен увидел его, то он подозвал его к себе, прежде чем тот подошел к священнику, преподающему святые дары и, отведя его в сторону», стал расспрашивать о грехе тайноядения. Но, когда выяснилась его невинность, дозволил приступить к святыне[511].
Приведенные факты рисуют порядок приобщения Святых Тайн в древних монастырях. К желающим причаститься в лучших обителях предъявлялись очень высокие требования: грехами, удаляющими от святыни, признавались не только три канонических греха (ересь, убийство и блуд) с их разветвлениями, но даже и греховные намерения и помыслы, не говоря уже о страстях (объядение, тайноядение, ненависть, злопамятство, гордость, хвастовство). Иноки, виновные в грехах мысли, обличаются перед самым алтарем, зараженные страстями подвергаются покаянию. Но в числе покаянных подвигов исповедь, очевидно, не имела места, по крайней мере не была обязательной, и это видно из того, что к евхаристии приступали недостойные. Значит, не было средства предварительно отделить их, не существовало предшествующей причащению обязательной исповеди, самого удобного средства отличить достойных от недостойных святой трапезы. Оттого нравственное состояние приступающих к чаше открывалось лишь в момент раздаяния даров, — открывалось притом лишь для некоторых прозорливых подвижников и Сверхъестественным образом. Описанные чудеса были бы неуместны, если бы существовала в древних монастырях обязательная исповедь перед евхаристией. Встречаем на этот счет и прямое свидетельство, впрочем только из раннего времени египетского монашества. Два родных брата, иноки, оказавшиеся потом великими подвижниками, приняты были в Скит преп. Макарием Великим и прожили три года в монастыре. За это время они не являлись к преп. Макарию вопрошать его о помыслах и к другим не ходили, «только молча приходили в церковь принимать дары» (λαβείν προσφορών)[512]. Отсутствие наисповеди не удерживало самих подвижников–братьев от приобщения Святых Тайн, ц преп. Макарий не видел в том препятствия.
Преп. Иоанн Кассиан сообщает о таких иноках, которые думали, что Святые Тайны должцы принимать непорочные и святые, и, сознавая свое недостоинство, приобщались только один раз в год. Со своей стороны подвижник советует инокам всегда сохранять сознание своего недостоинства перед великой святыней, веровать в ее освящающую силу даже для грешных и приобщаться каждый воскресный день[513]. Значит, иноки (конечно, не отлученные явные грешники) были предоставлены каждый сам себе в решении вопроса, достоин он или нет Святых Тайн, отчего и впадали в недоразумение. А отсюда снова следует, что исповедь не составляла необходимого предшествующего момента по отношению к евхаристии, потому что в таком бы случае вопрос о достоинстве авторитетно решался лицом, принимавшим исповедь, а не самим иноком для себя, и тогда невозможны были бы недоразумения, подобные описанному Кассианом[514].
Монахи периода Вселенских Соборов следовали в деле приобщения Святых Тайн правилу, прекрасно формулировавшему обычай Древней Церкви: «Совесть человека есть руководящее правило для причащения Божественных Тайн»[515].
Итак, в монастырях периода Вселенских Соборов говенья в нашем смысле слова не было. Элементы, из которых оно состоит, существовали тогда еще каждый в отдельности: исповедь (хотя старческая) с покаянными подвигами сама по себе, евхаристия сама по себе. Исповедь была обязательным делом для монаха, но совершалась она по мере надобности — немедленно после грехопадения и вообще тогда, когда, монах чувствовал смущение совести, хотя бы только от навевающих помыслов. Значит, исповедь совершалась самостоятельно — для очищения от греха, определявшего ее время, а не для нарочитого приготовления к святыне. Вот почему ее и не откладывали на сроки, близкие ко времени приобщения Святых Тайн (на посты, на дни перед праздниками, на субботы). Исповедавшись, монах не спешил немедленно приобщаться. Относительно евхаристии в монастырях вообще держался порядок приступать к ней за каждой литургией или каждый воскресный день, но, разумеется, только каждого приступающего к чаше и узнал, кто каким грехам подвержен. Две женщины, о которых епископ хотел знать, приступили с лицами светлыми и досточестными, облеченные в белую одежду, и Святые Тайны просветили их лица еще более. Епископ был в недоумении, но потом от ангела узнал, что грешные женщины «пришли в чувство о сделанном ими и обещались отстать от этого, а за слезы, и воздыхания, и милостыню нищим, и исповедь (per confessionem), и обещание впредь никогда уже не впадать в таковое зло… прощены им грехи… Отстающих [же] от своих грехов и с исповеданием припадающих к Нему (qui per confessionem accedunt) не только не посылает, но и… почестей их удостаивает… Сие верно знай, что ни один человеческий грех не победит Божия человеколюбия, если кто только покаянием (per poenitentiam) загладит зло, каким согрешил прежде» (Патерик, изложенный по главам. Гл. 18, § 44. С. 417–419; PL. Т. 73. Col. 998–999). Рассказ этот помещается и в Прологе под 26 декабря (старопеч. Пролог 1658 г. Стб. 1356–1360). Ср.: Алмазов А. Тайная исповедь… Т. И. С. 429–430. Начало рассказа здесь несколько изменено.
будучи достойным. Однако не было строго определено, каким способом достигать этой правоспособности быть участником таинственной чаши. Исповедь могла быть таким способом, но она не признавалась обязательным актом, предшествующим за несколько часов или за день приобщению. Надо было быть чистым, считать себя в числе членов Церкви, т. е. быть сво^ бодным от тяжких грехов* по древнецерковному представлению только и удаляющих от приобщения, не иметь страстей, даже оскверняющих помыслов, которые считались препятствием для евхаристии более строгими подвижниками, и тогда можно было приступать к святой чаше.
Только после периода Вселенских Соборов стала распространяться мысль о необходимости исповеди перед принятием Святых Тайн, — мысль, которая сделалась впоследствии обязательным правилом.
Вместе с разработкой института тайной исповеди слагается и орган ее. Органом тайной монашеской исповеди был старец, и вот почему мы называем ее старческой.
Первоначально, когда монашеская исповедь не была достаточно выработана, она, по–видимому, не соединялась обязательно с институтом старчества так, чтобы монах не мог раскрывать свои сердечные тайны и посторонним для него братиям. Авва Фока, находясь однажды вдали от своего духовного отца, который был ему и отцом по плоти, искушаемый демоном блуда, исповедал свой грех постороннему старцу и сказал ему: «Прошу тебя ради Бога: никому об этом не сказывай, даже отцу моему»[516]. Значит, старец Фоки не знал путем исповеди об искушениях своего сына по плоти и по духу. Встречаются изречения писателейподвижников, которые стараются упорядочить иноческую исповедь. Таковы наставления преп. Исаии[517]. Из них видно, что современные ему иноки (IV в.) исповедовались иногда кому попало — невеждам, а это было вредно не только им самим, но и тем, кому они исповедовались, потому что соблазняло последних. Подвижник советует приносить исповедь отцам, т. е. лицам из старшей монастырской братии. Здесь еще нет непременной обязанности ходить на исповедь к своему старцу, хотя у того же преп. Исаии находим упоминания об исповеди авве или духовному наставнику[518]. Подобные рассуждения встречаются в творениях преп. Иоанна Кассиана, который говорит об исповеди то рассудительнейшим отцам, то своему старцу[519]. Более ясно об исповеди одному только старцу своему выражается преп. Иоанн Лествичник: «Прегрешения свои объявляй учителю (τφ διδασκάλφ Απαγγέλλει), скажи: «Вот моя язва, отец»»… «Прежде всего исповедуемся доброму нашему судье, и притом ему одному; если же повелит, то и всем»[520]. Преп. Исаак Сирин предписывает новоначальному иметь «одного собеседника и сотаинника», а «Бенедикт Нурсийский постановляет: «Злые помышления, на сердце приходящие, должно тотчас разбивать о камень Христа и открывать Духовному старцу»[521]. Вообще мысль об исповеди своему старцу разрабатывается, кажется, в связи с мыслью о его единстве, а эта последняя, как говорилось раньше, выяснилась не сразу[522].
Впрочем, предписание об исповеди своему только старцу едва ли и было когда-нибудь абсолютным, так что приведенным выше наставлениям можно дать и другое толкование. Врачевание больной совести — дело очень трудное. Для этого требовалось, как скоро увидим, обладание особыми духовными дарами. Каждый старец должен был иметь одно или несколько духовных дарований, но не обязательно те именно, которые нужны врачующему совесть, принимающему исповедь. Между тем в душе человека, как и в теле его, бывают сложные и трудные болезни, которые требуют тонкого диагноза и большого опыта врачевания. Послушник рядового старца, нуждающийся в более опытном враче, принужден был обращаться к старцу более искусному, хотя бы и чужому ему. Вероятно, считалось лучшим делать это с согласия своего старца, признающегося в своем неумении. В подобных случаях связь института тайной исповеди со старчеством будет заключаться лишь в том, что считалось дозволенным приносить исповедь только иноку, обладающему старческим званием, но никак не послушнику. Общий порядок был такой: монах должен обычно исповедовать грехи своему старцу, а в случае нужды — более опытному, постороннему. Так естественно объяснять приведенные раньше наставления подвижников об исповеди то своему старцу, то опытнейшим духовным отцам.
Организация тайной исповеди в общежительных монастырях может подтверждать высказанное предположение. Мы знаем, что старцев–руководителей было немало в каждой древней киновии, и, несомненно, каждый из них выслушивал со стороны учеников своих признания в искушениях, был вопрошаем о помыслах, чтобы давать им руководящие советы (потому что как же руководить послушником без его вопрошания о помыслах?), однако делом исповеди заведовал в общежитии игумен или один старец, уполномоченный на то игуменом. Настоятель монастыря, игумен общины, т. е. руководитель всех (как говорилось это раньше), обладал старческими правами, — правами частного, индивидуальнего руководительства. Игумены-то и являлись прежде всего совершителями монашеской исповеди, которая предоставлена была им и законодателем монашества св. Василием Великим. В женских монастырях исповедью и покаянием заведовали игумении[523].
Настоятелю монастыря вверено строительство душ, и он даст отчет в них Богу. Он отец, одинаково расположенный к каждому из братий[524]. Такое положение настоятеля и ответственность его за всех братий монастыря дают ему право знать все, что происходит в монастыре; он поверенный совестей всех братий, и каждый инок обязан «все, даже тайны сердечные, открывать настоятелю», а вместе с тем доносить ему и о грехе другого, случайно узнанном, неизвестном настоятелю[525]. Так, в интересах руководительства общиной игумен ведает исповедь всех братий. И есть примеры, что сам игумен действительно принимал исповедь от всех братий своей обители. О преп. Евфимии, игумене многочисленной созданной им Верхней лавры, жизнеописатель рассказывает: «Он был врачом, ухаживая за душами и утешая каждого, и ни один из братии не избегал исповедовать ему свой помысл»[526]. И власть налагать епитимии, вообще руководить покаянными подвигами принадлежала в монастыре прежде всего настоятелю его. «Вообще что ни делает кто против заповедей Писания и устава монастырского, да слышит о том авва монастыря и воздает по мере и по делу греха» — так говорится в Тавеннисиотском уставе. Отсюда видно, что настоятель имел право налагать наказания как за нарушение монастырской дисциплины («устава монастырского»), так и за грехи против христианской нравственности («заповеди Писания»). Другая статья устава наставляет игуменов монастырей обращению с падающими, т. е. с грешниками: «Ваше дело внимательно смотреть за падающими и всячески стараться врачевать их мудрыми мерами исправления»[527]. Преп, Ефрем Сирин говорит о покаянии под руководством настоятеля. «Позаботимся о своем спасении, возлюбленные, — увещевает он иноков, — будучи готовы к покаянию (δτοιμοι ε'ις μετάνοιαν) по всякому слову, какое услышим, особливо от настоятеля (παρά του προεσθωτος) своего, о Господе»[528]. Исидор Пелусиот отмечает значительные недостатки в покаянной дисциплине, которой заведовали разные игумены: одни, невоздержные сами, слишком строги были к падшим; другие же, строгие к себе, были чрезмерно кротки к согрешающим и не налагали наказаний[529].
В последующее время (Х–ХП вв.) наблюдается почти общее явление, что духовниками в монастырях были игумены, не получившие на то епископского полномочия, иногда не имевшие пресвитерского сана, в женских обителях заведовали исповедью игумении[530]. По смыслу Студийского устава игумен прежде всего духовник, духовничество — его главнейшая обязанность. И действительно, преп. Феодор Студит и его преемники принимали исповедь всех братий. Нам кажется, это обычное духовничество игуменов более позднего времени, их право совершать Таинство покаяния развилось из древнего права принимать монашескую исповедь и из раннейшей их практики. Часто они не получали епископского поручения на духовничество, иногда не имели и священного сана; между тем исповедовали подчиненную братию, очевидно в силу своего игуменского права на исповедь, в своем монастыре в силу приведенных статей из устава св. Василия Великого.
Но свое право на исповедь братий игумен мог и уступить другому. Мы видели выше, что преп. Феодор Освященный, запретив братии публичную исповедь, поставил таких мужей, которые принимали бы ее частным образом, и выслушивал сам[531]. Св. Василий Великий, предписывая обязательность исповеди для инока, употребляет параллельно такие выражения: «Надобно все, даже тайны сердечные, открывать настоятелю» и «Тайны сердечные обнажать перед теми из братий, кому поручено прилагать милосердое и сострадательное попечение о немощных»[532]. Поручение шло со стороны настоятеля и предварялось долгим испытанием: «Не всякому позволительно наказывать, как и врачевать [от грехов], а только кому дозволит настоятель по долгом испытании»[533]. Иногда при этом выборе исповедующего старца принимали участие и другие старцы монастыря, может быть в качестве советников игумена, — вероятно, потому, что в данном случае они поступались своими правами в пользу избираемого. «Когда я был в общежитии, — рассказывает о себе преподобный Дорофей, — братия по простоте своей или в насмешку, думаю, исповедовали [мне] помышления свои, и игумен с советом старцев велел мне взять на себя эту заботу»[534]. Избранный старец специально ведал исповедь всей монастырской братии — значит, принимал исповедь и от таких иноков, которые не были в числе его послушников, своими старцами имели других лиц. В этом избранном старце мы должны видеть как бы монастырского духовника ранее учреждения института духовничества.
Если в наиболее устроенных монастырях — общежительных — выбирали для совершения исповеди специального старца, то это обусловливалось тем, что не каждый старец считался способным на это, не всякий по тогдашним представлениям обладал дарованиями, необходимыми для врачевания совести.
Дарования эти не даются путем научным, не черпаются из источников человеческой мудрости. «Спрашивал некогда авва Арсений одного египетского старца о помыслах. Другой брат, увидя его, сказал: «Авва Арсений! Как ты, столько сведущий в учении греческом и римском, спрашиваешь о своих помыслах у этого простолюдина?» Арсений отвечал ему: «Римское и греческое учение я знаю, но азбуки этого простолюдина еще не выучил»»[535]. Принимать исповедь помыслов — трудное дело. Вследствие этого, а также и вследствие известных уже нам недостатков древних старцев среди них много было неопытных врачей духовных. Ранее приведено указание на это Исидора Пелусиота[536]. Преп. Иоанн Кассиан рассказывает об отчаянии, в которое повергали исповедующихся иноков неопытные и не в меру суровые старцы, и заключает свою речь советом открывать помыслы только рассудительнейшим из них[537]. Один старец решительно заявляет: «Опасно говорить с людьми, неопытными в рассуждении о помыслах ли или о делах»[538]. Но, вероятно, не во всяком монастыре встречались старцы, «пригодные к вопрошанию»[539]. Вот почему для исповеди помыслов иноки ходят иногда к славным старцам издалека, из одной страны в другую[540]. Один монах, боримый хульными помыслами, «где бы ни услышал о великих старцах, ходил к ним с намерением им открыться»[541]. И любопытно, что неискусные старцы иногда мирятся с обращением их послушников к другим духовным врачам, не препятствуют им идти на исповедь к более опытным подвижникам, очевидно признавая, что дарования исцелений духовных редки. Так, один монах, получив веру в преп. Стефана Савваита и отправляясь к нему на исповедь, «поведал об этом и своему учителю»[542].
Много «благоразумия и опытности требуется тому, кто вознамерился очистить скверну помыслов»[543]. В самом деле, принимающий исповедь — сам монах, т. е. человек, преимущественно боримый искушениями; он слышит здесь признания то в тайных неотступных помыслах, тяжестью лежащих, в душе брата, или же в еле уловимых греховных движениях мысли и сердца, то в страстях, завлекших своим сладким недугом, поработивших тело или дух кающегося. Все это оставляет след в памяти принимающего исповедь, грязнит его воображение, может превратиться в искушающий помысл и привести его самого к падению, которое для подвижника начинается в тот момент, когда сердце и воля склонятся согласием на приражение помысла. А единичное падение может развиться в страсть. По этому далеко не всякий старец «может понести помыслы», по характерному выражению аскетов[544]. Принимающего исповедь сравнивали с умывальницей: «Если будем соделывать чистыми деяния приходящих, то, конечно, необходимо и самому ему стать причастным некоторой нечистоты. Так и умывальница, очищая руки умывающего их, сама принимает в себя нечистоту его. И тому, кто рассуждает о страстях и в других истребляет подобные скверны, невозможно миновать того, чтобы не оскверниться, потому что само памятование обыкновенно оскверняет мысль говорящего. И хотя не живыми красками напечатлевает образы срамного, однако же надолго сквернит ум, возмущая потоки слова нечистыми наименованиями»[545]. Опасность от исповеди и трудность этого дела для выслушивающего ее полнее указывает преп. Ефрем Сирин. В чужих помыслах принимающий исповедь старец найдет против себя двойную брань: «Во–первых, оттого что душа развращается воспоминанием слышанного, во–вторых, оттого что встретишь противление во вверившемся [духовном сыне], если мужественная душа не низложит страстей». Вторая опасность также серьезна: она грозит испортить духовносыновние отношения. «Такой человек [духовный сын], когда по нерадению впадет снова в те же страсти, как на врага смотрит на избранного в наставники».
Вот почему святой отец прямо заявляет здесь же: «Если еще не сильно распален ты Духом Святым, то не желай выслушивать чужие помыслы»[546]. Выслушивающий исповедь должен ярко гореть огнем благодати, чтобы этот огонь попалял в его душе скверну чужих помыслов и страстей, чтобы при руководстве благодати исповедь не разрывала, а сильнее закрепляла цепь нравственных отношений между ним и кающимся. Старец, призванный к совершению исповеди, «судит по Духу Божию, Который на нем»[547]. «Отче! Поведай, что внушит тебе благодать Всесвятого Духа и уврачуй мою душу» — с такими словами, обращается к подвижнику инок, принесши ему исповедь[548]. Благодать Святого Духа и была именно той силой, которая сообщала внутреннее полномочие старцу на принятие им исповеди помыслов[549]. 11о древним монашеским представлениям, старец — существо богоизбранное и богоодаренное; всякий старец непременно обладает каким-нибудь духовным дарованием. Но для успешного совершения исповеди нужны были определенные, специальные дары Духа,, которыми владели только некоторые из богоизбранных старцев.
Это прежде всего дар рассуждения духов (χάρισμα διακρίσεως των πνευμάτων), о котором говорит an. Павел (1 Кор. 12:10). Дар рассуждения, или различения духов, необходим для монахов. Еще преп. Антоний Великий предписывал «молиться о том, чтобы приять дарование различения духов, чтобы не всякому духу веровать» (1 Ин. 4:1)[550]. Дар различения получается путем подвига и с помощью старческих молитв. Преп. Варсануфий Великий заявляет: «Без болезни сердечной никто не получает дарования различать помыслы. Я молю Бога даровать тебе его, но пусть и твое сердце поболезнует немного, и Бог подаст тебе это дарование… Когда Бог по молитвам святых и за болезнование твоего сердца даст тебе это дарование, то уже всегда будешь в состоянии различать помыслы Духом Его»[551]. Почему же дар различения необходим для монахов? Потому что он обусловливает нормальный ход всей подвижнической жизни. Душа монаха, по аскетическим представлениям, является ареной борьбы разносторонних внушений. Внушения идут то со стороны Подателя жизни — Святого Духа или ангелов, то со стороны естества самого человека, то производятся духом злобы. Различить эти внушения в душе человека не так легко, потому что они не являются отличными, как свет и тьма. Действие благодати обнаруживается в мире и радости, в блаженном настроении, но и грех сладок, и сладкий недуг страсти, особенно страсти духовной, нетрудно смешать с блаженством духовным. «Грех преображается в светлого ангела и уподобляется почти благодати», — говорит преп. Макарий Великий и указывает признаки того и другой[552]. Внушения в душе человека обнаруживаются в виде тонких и порой сложных помыслов (λογισμό*;), «рождающихся в сердце» или «вкрадывающихся в рассудок», «прорывающихся» откуда-то совне[553]. Чтобы склониться к доброму внушению и исполнить его, чтобы пресечь худой помысл и сделать его бессильным, нужно открыть источник каждого внушения илц помысла. Но в силах это сделать только человек, достигший высшей меры духовного возраста, внутреннее око которого очищено. «Если человек не достиг сей меры, то не может различать [помыслы], но будет поруган демонами и впадет в обольщение, поверив им, потому что они изменяют вещи, как хотят, особенно для тех, которые не знают козней их»[554]. Собственная совесть монаха часто не в состоянии быть надежным руководителем, порой она бывает смущена противоположными внушениями. Один инок отдавал вещи и был убежден, что это делает не по страсти славолюбия. Давал он через других, чтобы принимающий не знал, от кого он получает их. Помыслу инока это было неприятно, что служило для него признаком богоугодности дела. Но в другой раз, начиная что-нибудь делать и говорить, как ему казалось, не по страсти, под конец он услаждался помыслом и должен был считать дело греховным. Инок не знал, как ему поступать, и просит старца: «Испроси мне просвещение сердца, чтобы я мог различать правый помысл от тайно вредного, ибо боюсь, как бы не поверить иногда последнему»[555]. Но допустим, что достоинство и источник помысла в общем определены. Дело с ним, однако, не кончается этим. По словам преп. Антония Великого, сущность различения духов состояла между прочим в том, чтобы «узнавать о демонах, которые из них менее худы и которые хуже других, какой цели старается достигнуть каждый из них и как можно низложить и изгнать каждого»[556]. Духовным даром различения подвижник должен проникнуть в козни врага спасения, чтобы легче одолеть и посрамить его или помочь в этом другому брату, менее совершенному.
Проявление в монашестве этого дара встречается с первого времени. Св. Афанасий сообщает о преп. Антонии Великом, что он «имел дар различения духов» (χάρισμα διακρίσεως πνευμάτων έχων)[557]. Преп. Евагрий, известный писатель–подвижник, «между другими благодатными дарованиями обладал даром различения духов и очищения… помышлений (gratia discernendorum spirituum et purgandarum cogitationum). Никто из братии не возвышался до такой степени духовных отношений. Он приобрел этот дар из жизни, из собственного духовного опыта и, что важнее всего, при помощи благодати Божией» (per gratiam Dei)[558]. Имеющие дар различения старцы употребляют его для духовного врачевания немощных братий. Об авве Сериде рассказывается: «И помолился Богу дать ему дар рассуждения (τό χάρισμα της διακρίσεως), приобретя который он мог с помощью небесной благодати путеводить к жизни души, врачевать оскорбленных, преподавать целительное врачевство, слово, от Духа [истекающее] »[559].
Затрудняемся сказать, в каком отношении к дару различения духов стоит дар прозорливости, который между прочим выражался в способности проникать непосредственно в нравственное состояние другого человека, читать в душах людей. Есть ли прозорливость самостоятельное духовное дарование, или особый вид пророческого дара, или, наконец, вид дара различать духов — говоря конкретнее, ощущать црисутствие духов злобы или ангелов, мы не знаем. Только это дарование более редкое и менее необходимое, чем различение духов. Однако подвижники–прозорливцы известны также с первых дней монашества. Преподобные Пахомий Великий и Феодор Освященный обладали даром прозорливости. Каждый узнавал грехи братии или «по Духу Божию, Который был на нем», или же по откровению от ангела[560]. Дар этот подвижники употребляют в интересах исправления людей.
Преп. Гелен поселился в одной обители и «некоторым [из братий] открывал тайные помышления и советы сердца: один увлекался духом прелюбодеяния, другой — духом гнева… в иных, напротив, прозревал кротость, праведность, терпение… И те, которых он обличал, сами должны были признать, что он как бы читает в душах их, и сокрушались сердцем»[561]. Преп. Иоанну «открыто было поведение каждого [монаха] в соседних монастырях, и он писал отцам, что вот такие-то и там-то предаются нерадению и не исполняют в страхе Божием положенного правила, а другие преуспевают в вере и духовном совершенстве; писал и самим братиям… Деяния и самые поводы к ним, подвиги и нерадение он заочно так изображал, что иноки, сознавая правду написанного про них, приходили в сокрушение совести»[562]. Преп. Стефан Савваит также в изобилии обладал этим даром — умел «видеть Духрм». Он сам говорил: «Я удостоен от Бога дара прозорливости и понимаю по одному виду и зрению помыслы и тайные страсти души из всего, что мы зрим, или о чем нас спрашивают, или кто нам попадается; я узнаю духовные и душевные нужды»[563]. Один монах задумал испытать святого и просил его: «Укажи мне, если можешь, какие грехи совершил я». И богоносный старец перечислил по порядку все его прегрешения, описывая каждое из них по признакам и свидетельствам. Когда другой монах, согрешив блудом, пришел к преп. Стефану, он услышал от подвижника наставление о впадающих в грех. Монах спросил, на какую страсть он намекает, и преподобный назвал блудную. Когда же тот попытался отречься, прозорливец сказал ему: «Что говоришь ты, чадо? Разве не соблудили ты и такая-то в такой-то час в таком-то месте между такими-то и такими-то делами»?[564]
Два описанных дара были для их носителей средством производить перемену только в субъективном состоянии кающегося, примирять единственно его совесть. Но для действительного его примирения с Богом, для перемены объективного состояния грешника дары различения и прозорливости не были достаточны. Для этого необходима богодарованная власть вязать и решить. Некоторые из древних старцев и эту власть признавали чрезвычайным даром Святого Духа, который получают совершеннейшие из подвижников, подобно тому как получают они разные дары чудотворений по мере успехов в духовной жизни, по мере обожения. Преп. Варсануфий Великий говорит: «Рассмотри в Евангелии, как и когда даровал Господь ученикам Своим различные дарования (τά χαρίσματα): прежде дарование исцелений, изгнание бесов и, наконец, как совершенство (τήν δέ τελειότητα — дарований) власть отпускать грехи, сказав: Им же отпустите грехи, отпустятся им» (Ин. 20:23). «Однажды Господь дал апостолам Духа (выше дарования Святого Духа) изгонять бесов, в другой раз — силу совершать исцеления, в иное время — дар прозрения и воскрешения мертвых, а также преимущество прощать грехи, освобождать души от тьмы и изводить их на свет»[565]. Себя преп. Варсануфий считал обладателем этого дара и разрешал грехи обращавшимся к нему инокам, совершенно определенно заявляя им об этом: «Смело говорю тебе, потому что Бог попустил мне сказать это; через меня, худейшего, говорит тебе Великий Ходатай Иисус, Сын благословенного Отца, Податель Святого Духа: прощаются тебе многие грехи твои, от рождения твоего и доныне сделанные»[566]. Приведенная формула старческого разрешения грехов — изъявительного (индикаторного) характера, а не молитвенно–просительного.
Произносящий ее старец, очевидно, опирается на положительное полномочие, полученное от Господа, Подателя дарований Святого Духа. Совершеннейший из даров Святого Духа — дар вязать и решить очень редкий и исключительный. В свое время преп. Варсануфий указывал только трех лиц, обладавших им: «Есть три мужа совершенных пред Богом, которые превзошли меру человечества и получили власть вязать и решить — отпускать грехи и удерживать их[567]… Мужи эти суть: Иоанн в Риме, Илия в Коринфе и еще некто в епархии Иерусалимской; и я верую, что они оказывают [миру] великую милость»[568]. Под третьим, не названным по имени мужем подвижник, вероятно, разумеет себя: он подвизался в окрестностях Газы в Иерусалимской епархии. Мы не можем сказать, кто такие остальные два лица — Иоанн Римский и Илия Коринфский? Думаем, едва ли это высшие иерархи Церкви, потому что право вязать и решить они имеют все, а не редкие из них.
Приводя из периода Вселенских Соборов одного только автора, признающего за некоторыми старцами право вязать и решить, мы обязаны считать его воззрение только личным мнением, не имеем права представлять взгляды преп. Варсануфия типичными или распространенными. Однако теперь же следует отметить, что это частное мнение авторитетного палестинского подвижника не прошло бесследно для восточного монашества. Выше было указано, что старческие епитимии признавались по силе своей нисколько не слабее канонических, и отчасти потому, что представлялись проявлением богодарованной власти вязать и решить. А ниже, в своем месте, будет рассказываться, как в ΙΧ–ΧΙ вв. монахи завладевают тайной исповедью мирян, становятся их духовниками на место пресвитеров. Среди таких духовников нередко попадались простые старцы — монахи, не имевшие пресвитерского сана, однако они считали себя обладателями власти ключей, свою исповедь — сакраментальной. Подобно преп. Варсануфию, власть вязать и решить они признавали чрезвычайным даром, получаемым только избранниками, даже оспаривали у иерархии право на эту богодарованную власть. Таким образом, в лице преп. Варсануфия Великого мы должны видеть раннейшего в монашестве представителя этого воззрения[569].
В канонических памятниках нет данных, которые позволяли бы думать, что Церковь разделяла такое воззрение, чтобы она признавала источником апостольской власти ключей чрезвычайные дары Духа, а не иерархический сан. Далее известно, что власть вязать и решить она связывала с иерархической должностью, причем носителями этой власти признавались единственно епископы, которые могли разделять свою власть с пресвитерами, передавая им свои полномочия. Отсюда фактическими совершителями церковного покаяния были как епископы, так и пресвитеры. В монастырях епископов не было, но пресвитеры бывали. Достаточно вспомнить, что пресвитерский сан имели преподобные Макарий Великий, Макарий Александрийский, Евфимий Великий, которые, как это упоминалось в разных местах нашего рассказа, принимали исповедь братий и налагали епитимии. Они были в то же время и старцами, нравственными руководителями своих послушников[570]. Теперь, спрашивается, как смотрели в монастырях того времени на исповедь и покаяние, совершаемые этими старцами–пресвитерами (говорим мы именно о тогдашнем воззрении на факт, а не об объективной оценке его), придавали ли тому и другому сакраментальное значение в силу обладания иерархическим саном совершителями их, а их самих считали ли духовниками в собственном смысле? По сану — священники, по званию — старцы * или духовные отцы, руководители послушников, или духовных детей, они, по–видимому, соединяли в себе два элемента, из которых слагался институт духовного отца в Восточной Церкви приблизительно с XI, XII вв., а также и в Древней Руси. Однако затруднительно дать положительный ответ на поставленный вопрос. Мы не знаем из источников, совершали ли эти старцыпресвитеры исповедь в нашем смысле слова или ограничивались простой беседой о грехах, имевшей только моральное, а не сакраментальное значение, так как, даже имея право на первую, они могли бы ограничиться в монастыре второй, как священник, имющий право вязать и решить, может ограничиться простым Hacтавлением частно сознавшемуся ему в грехе пасомому. Есть примеры, что они действительно пользовались правом вязать и решить. О преп. Макарии Великом рассказывается, как он связал епитимией мирского священника[571]. Здесь великий подвижник является как бы обладателем права ключей. Но мы не знаем отношения епископской власти к исповеди и покаянию, совершавшимися старцами–пресвитерами, именно о поручении им епископов на это. Между тем епископское поручение на совершение исповеди есть третий необходимый элемент в древнем институте духовного отца. И нет ничего невероятного в том, что старцы–пресвитеры, совершая покаяние, не имели поручения на то от епископов (которые вообще мало вмешивались во внутреннюю жизнь монастырей), действовали здесь по другому полномочию: как носители Духа, «богоносцы», как и называются преподобные Макарий и Евфимий Великие. В подтверждение этого отметим (что отмечалось и ранее): древние источники, содержащие известия об исповеди этих старцев–пресвитеров, не выделяют ее в особый институт, стоящий рядом с обычным монастырским покаянием, но, разумеется, высший его, ни по способу совершения и ни по чемулибо иному. Как будто бы их исповедь признавалась тогда такой же, как и старческая. Следует принять в расчет еще и то, что пресвитеры в монастырях, за исключением египетских Скита и Келлий, где они совершали публичное покаяние, не играли особо видной роли — они были, кажется, только совершителями богослужения. Игумены же, в руках которых сосредотачивалась административная власть в монастыре и власть совершать покаяние, нередко обходились без священного сана, являлись простыми старцами. Возможен ли был бы такой порядок, если бы исповедь пресвитеров–старцев была выделена в особый, высший институт сакраментальной исповеди?.. Наконец, в этом случае едва ли бы имели место и преувеличенные представления о значении старческих епитимий, и воззрения на власть вязать и решить, подобные высказанным преп. Варсануфием, и смешение старческой исповеди с сакраментальной, которое наблюдается в монастырях ΙΧ–ΧΙ вв.
Широко развившись, монастырская исповедь и покаяние высоко поднимают значение старческого звания и самого института духовного отца. Из простого нравственного руководителя подвижничества духовный отец, или старец, постепенно превращается в пастыря для монастырской братии, каковым именем и называется иногда, и главным образом благодаря тому, что исповедь и покаяние в монастырях были в руках старцев. Здесь почти полномочно проявлялась безусловная власть над человеческой душой, старческое пастырство: старец выслушивает исповедь грехов и разрешает их, принимая на свою выю, или же вяжет, наказывая грешника епитимией, равной по силе своей канонической епитимии. Этим самым он уже становится к исповедующемуся в положение лица, имеющего на него духовную власть. И известны примеры, когда приходившие с тяжкими грехами на исповедь к старцам, исповедавшись и получивши прощение, считали себя обязанными остаться послушниками их и сожителями, так что исповедь грехов старцу заменяла в этом случае акт избрания его[572]. Благодатный посредник и молитвенный ходатай за послушников своих пред Богом, «священнодействующий спасение их»[573], ответчик и заместитель их на суде правды Божией — старец является теперь полным владыкой иноческой совести и души, имеющим власть духовной жизни и смерти его. У преп. Иоанна Лествичника есть,'можно сказать, классически выразительные слова, подтверждающие высказанные сейчас мысли. «Лучше согрешить против Бога, нежели против отца нашего, потому что прогневанного Бога может примирить с нами руководитель наш, а когда он возмущен нами, некому уже умилостивить его за нас. Впрочем, мне кажется, что равна опасность в том и другом случае»[574]. Возвышенное представлёние при этом о старческом служении как служении духовном, личная святость й чудеса многих подвЙжников–старцев, нам кажется, содействовали уравнению в некотором смысле между старцами, хотя не посвященными в сан, но богоодаренными, с пресвитерами церковными. В «Луге духовном» рассказан случай, как епископ Иерусалимский Петр (патриарх (?) Петр, 524–540) приобщил Святых Тайн «вместе с пресвитерами» (μετά των πρεσβυτέρων) прославленного подвижника синайского — Георгия[575].
Так постепенно исповедь и дисциплина епитимий выработались в монастырях в прочный институт тайной исповеди и покаяния. Исповедь хранится в тайне. Сопровождается она не только субъективными, но и объективными следствиями — и чувством нравственного облегчения, и действительным прощением грехов. Последнее достигается принятием на себя исповедующим грехов кающегося, молитвой его за грешника, а со стороны грешника — исполнением епитимии, которую со временем по значению приравняли к канонической. Однако монашеская исповедь не соединялась еще тогда с Таинством евхаристии в порядке говенья. Органом ее был богоодаренный старец. Вначале монашеская исповедь и покаяние признаются не больше как аскетическим упражнением, необходимым для нравственной жизни инока. Но из этого аскетического упражнения вырос инстщут, заменивший или почти заменивший для монастыря институт сакраментальной исповеди и покаяния.
Однако значение изучаемого института гораздо шире. Нам кажется, в науке до сих пор очень мало обращали внимания на старческую исповедь и покаяние, считая это своеобразное явление совершенно чуждым тайной сакраментальной исповеди в Церкви, не имеющим ничего общего с нею. И действительно, она не имеет ничего общего, когда ставить дело отвлеченно, говоря о Таинстве покаяния в Церкви (догматика) или о покаянной дисциплине, как проявлении права вязать и решить у его церковных носителей (каноника). Не то в жизни. С точки зрения истории, которая берет явление цельнее, в связи со всей обстановкой его исторического бытия, с обстоятельствами его взращивавшими и осложнявшими. В разных местах своего рассуждения мы обращали внимание читателя на то, что между старческой исповедью и сакраментальной тайной более позднего времени есть значительные черты сходства — в самом чине; в разрешительных формулах, в системе епитимий. Произошло это оттого, что тайная сакраментальная исповедь, несомненно существовавшая в Церкви с глубокой древности, может быть, ранее возникновения монашества приняла в свой чин и строй очень многое из старческой, разработана под значительным ее влиянием.
Чем же объяснить такое явление? Откуда это влияние одного института на другой? Объясняется оно двумя обстоятельствами: во–первых, распространением старческой исповеди в мирской среде, когда в монастыри, минуя своих пастырей, шли каяться миряне; во–вторых, дальнейшим развитием органа тайной монашеской исповеди, института духовного отца, когда старец благодаря покаянной практике среди мирян становится специалистом исповеди в Церкви и монастырский институт старчества, осложнившись требованием пресвитерского сана для принимавшего исповедь и покаяние старца, превращается в церковный институт духовничества. Отвоевывая постепенно исповедь мирян у иерархии, старцы в конце концов завладели церковной исповедью. Ставши же фактически хозяевами дела, они, естественно, и сообщили ей черты исповеди монашеской.
Дальнейшая речь наша — о первом из указанных обстоятельств: об исповеди мирян в монастырях у старцев.

ГЛАВА III. ИСПОВЕДЬ МИРЯН ПРЕД СТАРЦАМИ И ПОКАЯННАЯ ДИСЦИПЛИНА В ЦЕРКВИ ДО IX в.

Служение миру древнего монашества. — Созерцательное — отшельническое — монашество и его общественное служение. — Монашество практическое — общежительное — и виды его благотворительности: странноприимство, милостыня, нищепитание, уход за больными и пр. — Исповедь мирян пред старцами. Она есть вид духовной милостыни и стоит отчасти в связи с монастырской благотворительностью. — Примеры исповеди мирян пред старцами. — Исповедь пред ними клириков. — Значение такой исповеди по мнению Анастасия Синаита. — Старческое пастырство среди мирян. — Старцы — духовные отцы мирян. — Объяснение описанных явлений: популярность монашества, привлекательные черты монашеской исповеди и покаяния. — Покаянная дисциплина в Церкви периода Вселенских Соборов — частнее: орган исповеди и покаяния. Не происходит ли институт духовника из органа частной церковной исповеди? — Публичная и частная исповедь в Древней Церкви. «Искусный врач» Оригена. — Покаянный пресвитер. — Сравнение покаянного пресвитера с духовником. — Вопрос о ближайших преемниках покаянного пресвитера по взглядам А. С. Павлова и Н. С. Суворова. — Епископы как совершители тайной исповеди. — Примеры совершения исповеди пресвитерами. — Орган покаяния в Западной Церкви. — Расстройство покаянной дисциплины на Востоке.
Старчество с его огромным значением в жизни монашества и монастырская дисциплина покаяния, вероятно, и остались бы достоянием монастыря, нисколько не отразившись на укладе и строе мирской Церкви, если бы монашество вообще не имело сильного влияния на жизнь Церкви — на христианскую мораль и церковную дисциплину. На самом деле древний монастырь был связан тысячами нитей с христианским миром. И миряне охотно посещали монастыри, и древнее монашество усердно служило миру.
Можно долго спорить по вопросу об общественном служении монашества, если взять этот вопрос с принципиальной стороны и решать, обязано ли монашество служить миру и если оно обязано нести такое служение, то в каких именно формах. Но бесспорным остается тот исторический факт, что везде и всегда христианское монашество служило христианскому миру, конечно в различной степени и видах в разных странах и в разное время. Правда, всюду встречаем мы и созерцателей–подвижников. Но, как увидим это ниже, и созерцатели до некоторой степени служили миру, часто вопреки своим идеалам; увидим далее, что до конца проведенный созерцательный идеал приводил к крайностям и вообще представляет большую редкость. Итак, монашество делится на две ветви — практическое и созерцательное, и, на наш взгляд, положение первого гораздо устойчивее, потому что идеал его более последователен в теории и легче осуществим на практике.
Восточное монашество периода Вселенских Соборов уже представляет те две главные ветви, на которые делится христианское монашество со стороны принципа служения миру. Уже тогда мы встречаем как убежденных и последовательных созерцателей, строгих отшельников, державшихся принципа «бегай от людей и спасешься», так равно и последователей практического идеала, убежденных слуг своим мирским братьям — христианам, принципом которых было: «Служи Христу в образе нищего, страдающего брата и спасешься»[576].
Созерцательный идеал монашества, несомненно, более труден для своего выполнения, более труден и физически и нравственно. Бежать от людей — это не значит только отказаться от современного человеческого общества; кроме того, это означает, что для мистического единения с Богом нужно порвать всякую связь с человечеством, чтобы исключительно служить Единому Богу, непосредственно любя Его всем сердцем, всей мыслью и всей крепостью. Чтобы это выполнить, надо прежде всего стать индивидуальным подвижником: пустынником–отшельником или безмолвником- затворником. Даже старческое руководительство послушниками не совмещается с последовательно проведенным созерцательным идеалом, и обычно строгий отшельник живет без учеников или и вовсе не имеет их. Созерцательный идеал есть преимущественное достояние монашеского класса, который назывался анахоретами. Между анахоретом и исихастом связь генетическая, именно: более поздние исихасты–созерцате- ли выродились из древнейших анахоретов–отшельников. Но не все, конечно, отшельники и безмолвники последовательно и без малейшего уклонения проводили созерцательный идеал в своей жизни. Не все были похожи на Павла Фивейского, который, прожив шестьдесят лет в пустыне, спрашивал посетившего его преп. Антония Великого: «Как живет теперь род человеческий: возвышаются ли в старых городах новые крыши, какою властью управляется мир и остался ли кто-нибудь увлеченный прелестью демонов [в язычестве]»? Или на преп. Марию Египетскую, которая спрашивала пресвитера Зосиму: «Скажи мне, святой отец, в каком состоянии находится христианство? Как управляется Церковь Божия?»[577]
Трудно даже и пустыннику жить так, чтобы до него не долетали совершенно вести из человеческой жизни, мирской и церковной. Но для последовательного отшельника, совершенно порвавшего с миром, мало и этого. Он должен отказаться от всех удобств человеческого общежития, материальных и духовных, созданных и скопленных предшествующими поколениями людей, потому что все это — достояние человечества, с которым у отшельника не должно быть ничего общего. Строгий отшельник живет в пещере, питается только растениями, пьет одну воду, не разводит огня и почти не трудится физически. Наиболее последовав· тельные созерцатели — монахи, отказывавшиеся от служения ближнему и отрекшиеся от всего человеческого, — воски, или пасущиеся, совершенно одичавшие и потерявшие все культурно–человеческое. «Я еще не монах, но видел монахов», — говорил так древний подвижник, который видел в пустыне двух нагих людей, потерявших способность речи и убежавщих при его приближении.
Другая трудность строго созерцательного подвига — в том, что его нелегко согласить с Евангелием, и не с одним только учением Христа о любви друг к другу и о служении ближнему, но, главное, с примером жизни Спасителя. И учение, и особенно жизнь Иисуса Христа требуют от взявших крест и идущих по Нем не созерцательной, а служащей любви к Богу, деятельного служения ближнему, даже врагу и иноверцу. На Страшном суде Христовом мы должны будем дать отчет, кормили ли голодных, поили ли жаждущих, посещали ли больных и заключенных в темнице, — служили ли Христу в образе страждущего брата. И трудно человеку, поставившему свое спасение целью всей жизни, убедить себя в том, что он нисколько не нарушает заповеди Христовой о любви к ближнему и к Богу в образе страдающего брата, когда уходит от него в пустыню и забывает мир людской, в котором не меньше горя, слез, неповинных страданий и беспомощности, чем всякого зла и соблазнов. Такой вопрос действительно тревожил древних подвижников. Один инок спрашивал: «Скажи мне, господин авва, каким образом тот, которому нечего подавать, может сделаться участником благословения, обещанного Спасителем, тем, которые будут одесную Его: Приидите благословеннии Отца Моего?..»[578]
Лучший ответ на этот трудный для созерцателей вопрос нам дан, кажется, преп. Исааком Сириным, великим подвижником–созерцателем. Св. Исаак признает, что иноку–нестяжателю, который живет как птица, не поставлено в обязанность подавать милостыню. Но далее разъясняет, что, предпочитая безмолвие (уединение, свободу от суеты, происходящей от обращения с людьми), иноки не должны исключать и милосердия — напротив, они должны быть внутренне милосердны ко всякому разумному существу, обязаны и явно доказывать любовь свою, когда призывают к этому самые обстоятельства дел и нужда. Осуждая пустое, эгоистическое и лицемерное безмолвие, как жестокость и бесчеловечие, великий подвижник считает невозможным при этом условии достигнуть той главной цели жизни, которую ставили себе христианские созерцатели: «Знаем, — пишет он, — что без любви к ближнему ум не может просвещаться Божественною беседою и любовию»[579].
Несомненно, такое понимание созерцательного монашеского идеала и есть нормальное. Этим только путем и возможно согласить его с Евангелием. И вот, побуждаемые внутренним милосердием, даже представители чисто созерцательного идеала — монахи–от- шельники шли на компромисс, более или менее отступали от прямолинейного проведения в жизнь своего принципа и явным образом проявляли деятельную любовь к ближнему. Правда, они были свободны от обязанности подавать материальную милостыню, когда не имели для этого средств, но тем с большей силой раздавали нуждающимся милостыню духовную в разных ее видах. Уже отец христианского отшельничества — преп. Антоний Великий представляется в его житии, написанном св. Афанасием, общественным деятелем определенного вида. Отшельник вразумлял жестокосердных людей, примирял. тяжущихся, печа- ловался за обиженных с такой силой, как будто обиженным был он сам, а не другой кто-нибудь. Утешал печальных и плачущих по умершим, успокаивал гневающихся; нищих, ропщущих на свою судьбу, примирял с их горькой долей; помогал искушаемым. «Одним словом, как врач, дарован он был Богом Египту», — замечает жизнеописатель[580].
На примере преп. Антония видно, как могли служить и как действительно служили миру многие из древних созерцателей–отшельников. Что же сказать о древнем монашестве другого направления? Практическое монашество в противоположность созерцательному, индивидуальному, прежде всего коллективно. Это монашество организованных монастырей, киновий, а киновия, как известно, господствующая форма древнего монастырского строя. Нетрудно понять, почему в киновиях вырабатывается преимущественно практический идеал. Монахи–киновиты живут тесной общиной, так что каждый из них становится в близкие отношения ко всем остальным, к своим «духовным отцам и братиям», и обязывается самым делом исполнять заповедь Христа о любви к ближнему, понимая под ближними по крайней мере этих своих отцов и братий, и быть слугой всем. Но, разумеется, и иноки служащей любви свою деятельность основывали на «внутреннем милосердии ко всякому разумному существу» и потому не ограничивали ее пределами своего чернеческого класса или — еще уже — стенами своего монастыря. По аскетическому идеалу каждый инок в своем монастыре является слугой всем: и настоятелю, и старцам, и своим братиям до последнего послушника. Но таким же безответным слугой он должен быть и по отношению к мирянам. И сейчас мы увидим, что в мирском ближнем, которому служил древний инок, он не видел вовсе существа низшего порядка, чем он сам, и, служа, только снисходил бы к нему. Напротив, того мирянина, которому служил монах, он считал неизмеримо выше себя: помогая и благотворя больному, страннику, нищему, часто порочным лично, или невинному дитяти — сироте, беззащитной вдовице и бесправному рабу, он веровал, что служит Самому Христу, Который жил на земле в уничиженном виде и образе раба, страдал за грешный мир и Который до сих пор ходит по земле в образе труждающихся и обремененных. Людское горе, страдания и нужда олицетворялись в высочайшем лице Господа[581]. Вероятно,, потому готовность благотворить нищему является безграничной среди лучших подвижников Востока. Авва Нистерой говорил, что из двух своих одежд он отдаст нищему лучшую, затем другому — половину оставшейся, потом раздерет остаток, чтобы из половины его сделать себе опоясание; наконец, отдаст и опоясание, останется нагим и будет дожидаться, когда Бог прикроет его наготу[582]. Так выходило, что монах деятельного подвига служил непосредственно Самому Христу, и мог ли он считать свое дело ниже подвигов отшельничества и созерцания? Конечно, нет. Таким образом, деятельного служения миру со стороны иноков–обще- жителей требовали их моральные воззрения.
Но посмотрим на древнюю киновию с другой, менее возвышенной стороны. Монашеское общежитие представляет собой известную хозяйственную единицу. Киновиты, неимущие и нестяжательные каждый лично и в отдельности, все вместе, как община, составляющая монастырь, и имеют и стяжают: они приобретают средства для обители и личным трудом, который здесь предписывается и поощряется, и принятием мирских подаяйий, которых по большей части не отвергают. Эта практическая сторона жизни ставит деятелей–киновитов гораздо ближе к земле, чем созерцателей–отшельников, а затем создает материальную зависимость их от мира. Далее, в монастыре при ограниченных потребностях братии, при напряженности труда их и при усердии благотворителей–мирян обычно скопляются излишки, которые с точки зрения монашеского обета бедности и евангельского учения о богатстве не должны иметь места. Богатый монастырь с точки зрения монашеского идеала — такое же ненормальное явление, как богатый монах. Излишки должны быть удаляемы из монастыря — раздаваемы нуждающимся пред вратами обители. Отсюда логическая неизбежность и непременная обязанность монастырской благотворительности. Преп. Исаак Сирин пишет: «Кто [в противоположность созерцателям] развлекается делами житейскими, собственными своими руками работает и сам берет у других, тот тем паче обязан подавать милостыню. И если не радеть ему о милостыне, то немилосердие это есть противление Господней заповеди. Ибо если кто не приближается к Богу втайне и не умеет служить Ему духом (т. е. кто не подвиж- ник–созерцатель), но не заботится о делах явных, которые возможны для него, то какая еще будет у такового надежда приобрести себе жизнь? Таковый не- смыслен»[583].
И действительно, служение миру благотворительностью в разных ее видах составляет непременную составную часть общежительного строя киновии. Это можно наблюдать в истории общежительного монашества начиная с тавеннских киновий преп. Пахомия Великого, но особенно ясно видно на обители преп. Феодосия Великого, палестинского подвижника, который недаром носит имя Киновиарха († ок. 529). Жизнеописатель преподобного Кирилл Скифопольский такими словами характеризует благотворительную деятельность преп. Феодосия: «Так как существует вторая заповедь (о любви к ближнему. — С. С.), подобная первой (о любви к Богу. — С. С.), которая делами поддерживает предшествующую и скорее приводит к ней и заповедует: Возлюбиши искреннего твоего яко сам себе, — смотрите, сколь рачительным в исполнении ее явил себя поистине божественный и богодарованный нам преп. Феодо- сий. При киновии [его] можно было видеть не только разнообразные ремесленные заведения, но и различные прибежища, каждое удовлетворяющее соответственным образом нуждам пребывающих, причем каждый из них пользовался разным гостеприимством, но все — одинаковым уходом… Одно есть убежище для приходящих монахов, доставляющее им должное утешение, другое — для мирян, оказывающие им разнообразные услуги, третье — для нуждающихся в необходимом, которые зовутся нищими, но одновидны с нами [монахами] по природе. О них наиболее заботился верный раб Обнищавшего нас ради [преп. Феодосий], бывший через это нищелюбцем, отгоняющим через облегчение нужды малодушие, происходящее от скудости, и, если кто был одержим священною болезнию (эпилепсией. — С. С.), или лишен зрения, или угнетаем холодом вследствие наготы, или по какой-либо другой причине нуждался в помощи, блаженный был всем для всех: для жалко болеющих — благосердный врач, око — для слепых, нога — для хромых, кров — для неимущих крова, одеяние — для нагих. И об этом в особенности свидетельствуют те, кто часто со тщанием ему помогали, но с трудом могли помочь вследствие готовности его обильной преданности. Он не отвращался от того, чтобы, прикасаясь губами к губам, целовать обезображенных телесно; других, угнетаемых нищетою и болезнью, помазуя маслом, он подобным же образом целовал, уверенный, что среди них он прислуживает Спасителю всех — Христу, рекшему: Творяй единому сих братии меньших, Мне сотвори (Мф. 25:40). Что же сказать про язвы голода? Сколько людей получили уход от него? Одни прияли пищу, другие — утешение в болезни. И те, которые были здоровы телом и не окончательно нищие, но бежавшие от голода, как от бури, приставали к этой пристани спасения, и все получали пищу, так что тогда прислуживающие насчитывали гораздо более, чем до ста столов в день; некоторые же из них, совершенно лишенные одежды, удостаивались и помощи одеянием». Монастырь преп. Феодосия питал народ во время голода[584]. Вот наиболее цельная картина широкой благотворительной деятельности древнего восточного монастыря, начальник которого, служа мирянам, был убежден, что служит Самому Христу в образе нищих и болеющих братий. Может быть, строгий ревнитель отшельнического идеала монашества в этой заботе подвижника о мирянах и в деятельности, нередко вызывающей его за монастырскую ограду, усмотрит нарушение обета отречения от мира, обмирщение. Однако это было бы неверно. Истинный инок может не опасаться обращения в мирской среде, мыслью и сердцем оставаясь в своей пустыне[585]. Среди монахов деятельного идеала и обет отречения от мира понимался довольно широко. «Миром я называю любовь к чувственным предметам и плоти», — пишет Феолипт, митр. Филадельфийский (кон. XIII — нач. XIV в.)[586], и с этой точки зрения общественное служение монашества и непрерывное близкое соприкосновение с мирянами нисколько не будет обмирщением его, потому что можно служить своему ближнему, не сливаясь с миром, не прилепляясь к чувственным предметам и не вовлекаясь в круг мирских отношений.
: Виды внешнего служения миру со стороны древних иноков были очень разнообразны. Наиболее простой и распространенный способ служения мирскому ближнему — странноприимство, которое, если не ошибаемся, совмещалось со всеми видами монашеского подвига, не исключая и отшельничества, и которое так же древне, как древне монашество. Надо знать трудности путешествия на древнем Востоке по мертвым пустыням, где стояли монастыри и обитали отшельники, чтобы оценить усердие странствовавших мирян и все значение монастырского странноприимства как вида благотворительности. Но надо принять во внимание и ту степень добродетели странно л юбия, которая проявлялась при этом. Вот картина приема странников в Нитрийской пустыне, как изображает ее очевидец, автор «Истории монахов»: «Видя, что мы издалека шли через пустыню, [одни] вышли навстречу нам с водою, другие мыли нам ноги, третьи чистили наше платье, иные приглашали нас к трапезе, иные внушали учиться добродетелям, другие — заниматься созерцанием и познанием Бога»[587]. Страннолюбие — одна из высоких добродетелей монашества. «А о страннолюбии (φιλοξενία) нет нужды и писать вам — так говорит преп. Ефрем Сирин, — ибо знаете, что страннолюбие выше многих добродетелей». «Возлюбленный! — обращается святой отец к иноку, если к брату твоему придет странник (ξένος), то помоги брату по мере сил своих, чтобы и тебе стать соучастником в страннолюбии, и Господь благоустроит пути твои»[588]. Отметив некоторое непонимание иноками долга гостеприимства, преп. Нил Синайский советует с великим тщанием «держаться страннолюбия ради собственной пользы, чтобы принять нам у себя не только ангелов, но и Бога»[589]. Стран- ноприимство рано и прочно организуется в древних обителях. При монастырях, за их стенами строятся гостиницы, или странноприимницы (ξενοδοχέΐον). На одного из старших братий возлагается хлопотливая обязанность принимать странников и прислуживать им. Он назывался гостинником — ξενοδόχος[590]. В помощники ему давались новоначальные иноки, потому что в некоторых, наиболее прославленных обителях старцу–гостиннику было слишком много дела[591]. Иноки Пахомиевых монастырей принимали и упокоивали всех приходящих «без различия пола, веры и состояния»[592]. И вообще ни о каких подобных ограничениях в приеме странников (исключая разве различие пола) мы не знаем из памятников восточного монашества. Присматриваясь к известиям древних источников о монастырском странноприимстве, можно видеть, что посещение обителей мирянами сделалось обычаем, притом распространенным и повсеместным. Путешествия на Востоке в видах безопасности чаще всего совершались целыми толпами. Так странствовали по обителям и монахи, которые читали и пели в пути положенные молитвы и по возможности исполняли правила устава, представляя собой как бы странствующий монастырь. К ним присоединялись и миряне[593]. Как монахи, так и миряне пользовались при монастырях широким гостеприимством, причем в некоторых из них дозволено было страннику жить, сколько он захочет. Мы нарочно останавливаемся на этом виде служения древних иноков миру, потому что в стран- ноприимстве видим наглядное показание того общения монастыря с миром, на почве которого развились пастырство древних старцев и исповедь мирян пред ними — внешнее показание внутренних связей мирян и старцев.
Очень распространены были в монастырях и другие виды благотворительности: милостыня, нищепи- тание, уход за больными, которые нередко непосредственно и соединялись со странноприимством, так что, например, при странноприимниках были врачи и аптекари, лечившие странников; там же их питали и покоили[594]. Строились и особые больницы (νοσοκομείον), богадельни для престарелых (γεροντοκομεΐον или γεροντοτροφέΐον), для вдов (χηροκομέΐον или χηρέΐον), приюты для нищих (πτωχοτροφέΐον или πτωχέΐον). При монастырях бывали сиропитательшщы (δρφα^οτρο· φεϊον), в которых призревались мирские сироты, училища для детей, и, с другой стороны, иноки (правда, редко) бывали домашними учителями мирских детей[595]. Встречаются и такие виды служения ближним со стороны древних иноков, как подбирание и воспитание подкидышей[596], обращение потерянных женщин к доброй жизни[597]. Всеми перечисленными учреждениями заведовали монахи, которые назывались νοσοκόμος, γεροντοκόμος и пр. Таковы формы общественного служения древнего монашества в период Вселенских Соборов[598].
Позднейшее восточное монашество сохранило описанные два вида аскетизма. Достаточно вспомнить афонских исихастов с их спором о Фаворском свете, чтобы составить себе представление о крайнем развитии созерцательного идеала среди византийского монашества. Но и практическое направление двинулось несколько вперед. Формы благотворительной деятельности монастыря остались те же, что были и раньше[599], но они изменились в смысле своего общественного значения. Если ранее монастырь благотворил из своих собственных средств, добываемых путем монашеского труда и мирских подаяний, то теперь к этой обычной форме прибавляется новая — форма, если можно так выразиться, ктиторской благотворительности посредством монастыря. Знатный и богатый человек, иногда император византийский, строил свой, ктиторский монастырь, а при нем обычные благотворительные учреждения, причем на них специально отпускал определенные средства. Монастырь только заведовал этими учреждениями, созданными и содержимыми его ктитором. Благочестивый ктитор иногда затем строил и самый монастырь, чтобы поставить под его заведование серию благотворительных учреждений. Выходит, что не больницы и богадельни были при монастыре, а наоборот… Примеров таких ктитор- ских странноприимниц, больниц, богаделен и т. д. можно много встретить в типиках монастырей. Мы здесь только упомянем, не описывая, обширную и превосходно устроенную больницу, а также богадельню при монастыре Пантократора, построенные (в 1136 г.) императором Иоанном Комнином[600]. Явление, которое мы назвали ктиторской благотворительностью посредством монастыря, важно в отношении принципиальном. Оно показывает, что в Византии монастырь нередко устраивался для широких филантропических целей и был пособником и проводником в жизнь благотворительного усердия мирян. Пусть же после этого говорят о несовместимости монашества с альтруистической деятельностью монастыря с больницей и богадельней!..
Служение миру со стороны древнего восточного монашества еще ждет всестороннего и беспристрастного изучения. Но и то, что известно и сделано для этого по настоящее время, показывает, что подвиг служения мирскому ближнему хорошо был известен древнему монаху и — мало того — высоко ценился им. Нам кажется, идеал служащей любви в древнем христианском монашестве не считался ниже, чем идеал созер- дательный, инок–благотворитель не унижался пред исихастом. В Лавсаике есть любопытный рассказ, подтверждающий высказанное положение. Два родных брата, богатые наследники отцовского имущества, разделили его и пошли в монахи. «Один все роздал на монастыри и, выучившись ремеслу для своего пропитания, посвятил себя подвижничеству и молитве, а другой, ничего не истратив на это, построил себе монастырь для небольшого числа братий, принимал странных, лечил больных, покоил престарелых, всякому бедному подавал милостыню, а по субботам и воскресеньям устроял три или четыре трапезы и угощал неимущих — вот на что отдал он свое имущество!» Когда оба они скончались, братия, похваляя их житие, заспорили о том, чей подвиг выше. Не согласившись между собой, они пошли к преподобному Памво и просили разрешить спор. Подвижник сказал братии: «Пред Господом оба равно совершенны, и обе стороны должны согласиться со мною». Но братия продолжали спорить. Тогда преподобный просил у Бога откровения о загробной судьбе почивших подвижников–братьев и через несколько дней «видел их обоих стоящими вместе пред Богом в раю»[601].
Тот вид общественного служения древнего монашества, о котором будет наша речь, — исповедь мирян старцами, соединенная с пастырством, относится к духовной, а не к материальной милостыне и доступен для всех монахов, как киновитов, насельников лавр и скитов, так и отшельников, исключая только крайних без- молвников, прямолинейно проводивших принцип свой — «бегай от людей». И вот почему в дальнейшем изложении мы встретим примеры исповеди мирян у иноков всех разрядов. Однако недаром так долго говорили мы об общественном служении иноков практического идеала, и главным образом киновитского образа. Описанные нами виды служения были прочными связями монастыря с миром. Мало того, что разносторонняя и широкая благотворительность возвышала монастырь и привлекала к нему — она была тем путем, которым монастырская дисциплина проникала в мирскую среду. В самом деле, миряне–странники, иногда в обществе монахов, ходят по обителям и в монастырских странноприимницах получают пропитание и покой; больные подолгу лежат в больницах; подкидыши и сироты получают воспитание и обучение (до зрелого возраста) при монастырях, в сиропитательницах; старцы в богадельнях доживают до своей смерти. Спрашивается, неужели в этих богадельнях, больницах и отчасти странноприимницах, которыми заведовали монахи, в отношении к этим, так сказать, монастырским людям не применялась вовсе монастырская дисциплина? Неужели исповедь и покаяние, обязательные для инока, не рассматривались, как таковые, и для широкого человека, живущего при монастыре? Неужели, наконец, монастырское Пастырство в лице старцев не имело вовсе места относительно Монастырских людей? Мы предполагаем, что в монастырских благотворительных учреждениях царила, конечно только смягченная, монастырская дисциплина, имели место и старческая исповедь, и старческое пастырство, что, таким образом, духовная милостыня здесь присоединялась к телесной и сопровождала ее. К сожалению, о внутреннем строе монастырских благотворительных учреждений IV-IX столетий мало известно, но то, что пишет о сиропита- тельнице св. Василий Великий, может только подтверждать высказанное предположение[602]. В монастырских учреждениях живали люди, пришедшие для покаяния (падшие клирики, о чем ниже), а некоторые учреждения носили покаянный характер по самому существу своему, например метании — приюты для раскаявшихся блудниц. Можно далее предполагать, что монастырские люди, невольно подчиняясь требованиям монастырской дисциплины, усваивая монашеские принципы обязательности исповеди и необходимости для спасения души руководителя–старца, были естественными распространителями монастырской покаянной и старческой дисциплины и в чисто Мирской среде.
Примеры исповеди мирян в монастырях идут от IV в., т. е. от первого века монашества, даже — больше того (как сейчас увидим) - от первого поколения египетского подвижничества.
На исповедь к старцам шли простые верующие. Уже преп. Антоний Великий принимал исповедь борющих помыслов, может быть, не от одних монахов. О преп. Иоанне Ликопольском в ^Истории монахов» рассказывается: «Согражданам, которые постоянно приходили к нему по своим нуждам, он предрекал будущее и обнаруживал тайные дела каждого… обличал виновных». Старец–подвижник занимается исцелением больных человеческих совестей своих мирских посетителей; может быть, предписывает им и покаяние. Дело здесь обходится без исповеди только вследствие его прозорливости[603]. Один знатный араб V столетия, обратившись ко Христу, дал обет не вкушать никакой мясной пищи, а потом раз соблазнился и хотел съесть птицу. Но птица превратилась в камень и, вразумленный этим чудом, араб отправился, к преп. Симеону Столпнику († 459), «открыл ему тайную вину свою, объявил пред всеми нарушение обета и, взывая к Богу о помиловании, просил святого старца, чтобы он своими молитвами исходатайствовал ему разрешение от уз сделанного греха»[604]. В «Луге духовном» рассказан такой случай. К авве Иоанну, игумену монастыря Гигантов (в Антиохии), пришел молодой человек. «Ради Бога прими меня, — говорил он, — я желаю раскаяться» (θελώ γάρ μετανοησαι). В смущении он не мог рассказать своего греха, а игумен настаивал на этом, говоря, что епитимии, которые могут исцелять грешную совесть, должны точно соответствовать виду греха и, значит, грех должен быть открыт духовному врачу: «Одним способом врачуется блудник, другим — убийца, третьим — лживый врач (φαρμακός — чародей) и совсем иное нужно «для сребролюбца». Юноша покаялся в гробокопательстве[605]. Справедливо подмечено, что игумен Иоанн здесь представляется уже опытным совершителем покаяния и, судя по сделанному им перечню смертных грехов (особенно убийства и чародейства), покаяния мирских людей[606]. Преп. Стефан Савваит, о покаянной деятельности которого приходилось нам говорить выше, врачевал духовно не только монахов, но и мирян. «Св. Стефан, — говорится в житии его, — наставлял не только нас, учеников своих, но и всех приходивших к нему из великой нашей лавры и отовсюду, иноков и мирян (και παντότε της γης μονάχων τε και λαίκων προσερχομένων)… Он врачевал всех и исцелял не только от душевных страстей, но и от телесных болезней»[607]. Преп. Феодор Студит, который, как известно, был саном пресвитер, принимал на исповедь к себе как монахов, так и мирян. Когда подвижник умирал, его спросили «о монахах и мирянах, бывших под епитимией», значит у него покаявшихся, и преподобный простил и разрешил их[608].
Но не одни простые миряне нуждались в монастырском покаянии. Шли в монастыри и к отшельникам также и клирики, неся свои неочищенные совести; они исповедовали старцам грехи свои, прося у них исцеления язв душевных. В Скит к преп. Макарию Великому, который был пресвитером, пришел из селения священник, пораженный тяжкой болезнью за то, что согрешил Любодеянием и после того совершал литургию. Но подвижник не хотел и на глаза пустить грешника. За несчастного просили, и преподобный потребовал, чтобы падший пресвитер дал клятву не священствовать более. Тот обещал это, исповедал свой грех и, получив исцеление от болезни, стал в ряду мирян[609]. Заслуживает здесь внимания то обстоятельство, что старец–пресвитер, налагая на виновного священника административное наказание, совершенно согласное с канонами, исполняет чисто епископскую функцию, а никак не пресвитерскую[610]. Но описанное покаяние пресвитера в Скиту не было единичным и исключительным фактом. В правиле, которое выработали старцы этого монастыря и соседней пустыни Келлий, есть статья о приеме клириков, и в ней между прочими читаются слова, которые всего естественнее понимать в смысле прохождения клириками монастырского покаяния: «Ни одному клирику не дозволяется проживать в монастыре, разве только тому, которого грехопадение привело к унижению и он уязвлен, чтобы в монастыре он исцелился врачевством унижения»[611]. Отсюда следует, что прохождение монастырского покаяния клириками было здесь делом обычным. И в других странах, кроме монашеского Египта, мы встречаем то же явление. Есть древняя (не позднее кон. XI в.) переводная с греческого повесть «О пресвитере, впадшем в прелюбодеяние и прощену покаянием». К сожалению, время описанного в ней интересного нам происшествия неизвестно. Один константинопольский пресвитер впал в блуд. Придя в сокрушение, он пошел на гору Олимпийскую (в Вифинии), «помыслив тамо по- каятися к некоему духовному отцу, и тамо обрет старца, исповеда ему вся согрешения, посем рече блудное». Старец справился, продолжал ли он свое служение после падения, и, когда согрешивший сознался в этом, подвижник ему заметил, что он не должен был священствовать, «несть бо прощения». Падший спросил: «Несть ли, отче, покаяния?» Но старец не принял покаяния его: «Кто есмь аз судити таковая, аще бых могл своих плакатися грехове». В отчаянии грешный священник ушел от старца, но по дороге встретил другого, авву Петра. Этот сказал ему: «Мню, чадо, несть греха, побеждающа человеколюбие Божие. Но иди в келлию и яви ми своя дела». Когда священник принес исповедь, авва повторил слова предшествующего старца, что для иерея грех этот тяжек и не может быть прощен, что согрешивший не должен больше служить, и посоветовал ему принять монашеское пострижение. Священник постригся от руки аввы Петра и, сожительствуя с ним, великими трехлетними подвигами заслужил себе прощение греха[612]. В данном случае пресвитер кается в смертном грехе пред простыми старцами и под руководством одного из них проходит покаяние. Странное явление исповеди в тяжких грехах пресвитеров пред старцами и прохождение покаяния под их руководством покажется более естественным, если мы примем в расчет, что некоторые старцы (как преп. Макарий Великий) имели также пресвитерский сан, что, с другой стороны, грехи священников иногда низводили их на степень мирян, что, наконец оставив священнослужение, некоторые падшие пресвитеры принимали иноческое пострижение и уже простыми монахами проходили под руководством старцев монастырское покаяние.
Приведенные факты показывают, что миряне IV-IX столетий — и простые, и клирики — добровольно шли к монастырским старцам, людям духовного опыта. Они несли сюда свои неочищенные совести, борющие помыслы, разъедающие сомнения мысли, страсти подавленной воли. Пред старцем исповедовали они свои грехи, нередко смертные, и прегрешения до мимолетного помысла и под его руководством, приняв епити- мию как духовное врачевство, проходили покаяние. И это было довольно распространенным явлением. Объем исповеди и характер покаяния, по–видимому, соответствовали исповеди и покаянию монашеским. К сожалению, мало известно об этой старческой исповеди мирян в период Вселенских Соборов. Известия настолько скудны, что позволяют только констатировать факт, но не дают материала, разносторонне описывающего явление. Каким чином совершалась исповедь? Существовал ли даже такой чин? Было ли заявление о прощении грехов кающегося мирянина? По–видимому; существовали выработанные приемы наложения епитимии, но были ли руководства для этого — епитимийни- ки или пенитенциалы? Как относилась к старческой исповеди мирян иерархия? Все это такие вопросы, на которые нет ответа в доступных нам источниках.
Какое же значение имела исповедь мирян у монастырских старцев? Разумеется, только нравственное. Исповедь мирян йред простыми монахами была церковно- бытовым явлением, а не составной частью Таинства покаяния, как справедливо с современной канонической точки зрения рассуждают наши ученые[613]. Но есть некоторые основания думать, что этой исповеди мирян пред старцами в древности среди самого монашества придавалось гораздо большее значение, а именно как акту, разрешающему от грехов, приближающему ее к акту сакраментальному; совершителей же ее — старцев некоторые подвижники признавали носителями власти вязать и решить. И высказанное предположение не будет особенно странно после того, как говорилось о таком же воззрении на старческую исповедь в монастыре и на старцев в деле исповеди и покаяния монахов[614]. Раз существовало мнение, что монастырский совершитель исповеди и покаяния действует в среде монахов как богоодаренный носитель власти ключей, что удивительного, если та же власть приписывалась ему также и при исповеди и покаянии мирян? Наоборот, это совершенно естественно: наличность вяжущей и решащей власти скорее зависит от духовно- нравственного состояния самого старца, а не от звания лица, пришедшего к нему для покаяния. В более позднее время (в Χ, XI и XII вв.) такое воззрение существовало несомненно, как увидим ниже. Не высказываем, однако, своего положения категорически. Мы только предполагаем существование указанного воззрения на значение старческой исповеди среди мирян в период Вселенских Соборов. К этому предположению обязывает беспристрастно истолкованное свидетельства об исповеди, которое читается в Вопросах и Ответах Анастасия Синаита († 685, по мнению архиеп. Сергия; по мнению Крумбахера, время его деятельности — 640- 700 гг.)[615]. На вопрос: «Хорошо ли исповедовать грехи наши духовным мужам (πνευματικοΐς άνδράσι)» — он отвечает: «Весьма хррошо и вполне полезно, но не неискусным и грубым в этом, дабы неразумным сочувствием и управлением или неблаговременным и нерассудительным протяжением епитимий он не сделал тебя бесчувственным презрителем или ленивым и медлительным. Итак, если найдешь мужа духовного, опытного, могущего тебя уврачевать непостыдно и с верою, исповедайся ему, как Богу, а не как человеку». Приведя ряд свидетельств из Писания, преп. Анастасий обличает тех грешников, которые сами не ходили на исповедь и своим примером заражали других, а потом нападает на заблуждающихся, принципиально отрицающих пользу исповеди пред людьми. «Но неразумно и даже нечестиво, — говорят некоторые, — будто нет пользы от исповеди пред людьми по причине их подобострастия (διά τό όμοιοπα&ές), ибо один Бог может отпускать грехи. Говорящие так пусть знают, что они, во–первых, только прикрывают этим свое нечестие и неразумие; потом, искажают слова Самого Господа, сказавшего своим ученикам: Что вы свяжете на земле, будет связано на небе; и что разрешите на земле, будет разрешено на небе (Мф. 18:18)… К тому же отрицают они совершенно крещение и всякое божественное священнодействие потому, что они совершаются людьми, а освящаются Богом. Ибо Господь обыкновенно совершает спасение людей не через одних ангелов, но и через святых людей (διά άνβρώπων άγίων): сначала через пророков, а в последние времена через Самого Себя и через божественных апостолов и затем к слугам, преемствующим Ему до скончания мира, говорит: Кто принимает вас, принимает Меня (Мф. 10:40); отвергающийся вас Меня отвергается; а отвергающийся Меня отвергается Пославшего Меня (Лк. 10:16). Если же выслушивающий исповедь и человек, но Бог через него обращает [к Себе] и исправляет и прощает, как Давид через Нафана… ибо святые служители Божии суть сотрудники и управители (oi γάρ άγιοι ύπηρέται του Θεου ε'ισι, σινεργο\ κα\ ο'ικονόμοι) ко спасению желающим спастись… Ибо человек содействует человеку в покаянии, как я сказал, и помогает, и наставляет, и обличает ко спасению по апостолу и пророку, Бог же изглаждает (έξαλείφει) грехи исповедающихся».
Данный вопросо–ответ Анастасия Синаита имеет в виду исповедь мирян, а не монахов. Прежде всего для цоследних не было и вопроса о том, полезна или нет исповедь пред духовными мужами (или отцами), потому что это было общим требованием монастырской дисциплины, — обязательность ее для древних иноков не подлежала ни малейшему сомнению. Сверх того, VI вопросо–ответ стоит в тесной связи с предшествующим, V вопросо–ответом, а здесь говорится о том, как покаяться и спастись человеку, который стар и болен и потому не может принять подвиги монашества, т. е. говорится о покаянии мирянина. Но из ответа преп. Анастасия Синаита неясно, кого он разумеет под «духовными мужами», «святыми людьми» и «слугами Божиими», о каких совершителях исповеди говорит он. Однако, судя по употреблению первого термина в древней письменности, более вероятно, что синайский подвижник разумеет под ними «духовных отцев» — старцев, богоодаренных совершителей исповеди и покаяния[616]. Если мы припомним, что еще ранее Анастасия преп. Варсануфием Великим высказывалось мнение о даре вязать и решить как чрезвычайном даровании благодати Божией, а об озаренных старцах как о преемниках апостолов, то не будет ничего необычного и в словах Анастасия Синаита, приписывающего своим «духовным мужам» богодаро- ванную власть вязать и решить. Против этого говорит, по–видимому, то приводимое Анастасием соображение, что отрицатели исповеди пред людьми этим самым отрицают крещение и другие священнодействия, — соображение, из которого может следовать, что Анастасий отождествляет духовных мужей с лицами иерархического сана — совершителями таинств. Однако легко устранить это затруднение. Противники исповеди говорили, что посредство людей при отпущении грехов Богом излишне, ибо Бог отпускает их непосредственно. Анастасий на это указывает, что и иерархия, совершающая таинства, тоже люди — посредники между Богом и верующими. Отрицатели исповеди не признают нужды в лицах, ее принимающих, между тем они не отрицают необходимости этих бого- установленных посредников при совершении таинств. Здесь, вероятно, нет отождествления «духовных мужей» с лицами иерархического сана, а есть только аналогия.
Каких же отрицателей исповеди имел в виду Анастасий Синаит? Может быть, потомков древних нова- циан, отрицавших прощение грехов через посредство людей, которые сами грешны. Одинаково отрицатель-, но относились они ко всякой исповеди, к исповеди как пред священниками, так и пред старцами. В статье о покаянии, надписанной именем Григория Богослова, неизвестный автор приводит пример благоразумного разбойника и продолжает: «Что скажут на это «чистые», которые на самом деле грязнее всех нечистых и всякой нечистоты, говорящие своими суетными устами: «Я имею исповедаться такому-то пресвитеру или такому-то моцаху — и каким же образом он, будучи человеком, может изгладить (έξαλεΐψαι) мои грехи?»»[617]. А может быть, преп. Анастасий разумел мессалиан, которые считали покаяние вовсе излишним. Преп. Иоанн Дамаскин пишет о них: «Всех приходящих к ним грешников без всякого плода покаяния* без посредства священнической власти, без соблюдения установленных в церковных правилах степеней покаяния тотчас объявляют чистыми от всякого греха»[618].
На вопрос: «Хорошо ли исповедовать грехи свои духовным мужам?» — Анастасий отвечает утвердительно и с решительным одобрением: «Хорошо и весьма полезно»… Он является, таким образом, ревностным сторонником покаянной практики монахов в мирской среде, авторитетом, поддерживавшим на Востоке цер- ковно–бытовое явление исповеди мирских верующих пред старцами. Но дальнейшие слова подвижника содержат предостережение, а вместе и наставление мирянам о выборе себе подходящего для исповеди духовного мужа. Среди людей, именующих себя «духовными мужами» и признаваемых таковыми со стороны, было много неискусных, грубых, совсем не духовных, которые относились к людям, приносившим им исповедь, то с излишней снисходительностью, то с ненужной суровостью и вместо пользы только вредили им[619]. Недостатки, встречавшиеся у древних монастырских старцев, уже были указаны нами ранее, обратная сторона их пастырства — также[620]. И теперь можно видеть, что отмеченным Анастасием Синаитом отрицательные черты «духовных мужей» совпадают с недостатками старцев (лишнее доказательство в пользу тождества тех и других).
Если бы дело ограничивалось только тем, что миряне — и простые, и клирики — приходили к старцам, исповедовали им грехи и затем снова уходили, то в таком случае старчество не имело бы большого значения в мирской среде и сама исповедь мирян пред ними носила бы характер случайный. Однако дело не могло ограничиваться этим. Мирянин, пришедший к старцу с тяжким грехом (а с такими грехами, как видно из приведенных известий, и ходили чаще миряне к старцам), — такой мирянин получал епитимию, которую должен был добросовестно исполнить, чтобы заслужить разрешение от греха. А за тем, как исполнял он ее, должен был наблюдать тот же старец, — наблюдать для того, чтобы, видя плоды покаяния, разрешить: согрешившего или не разрешить его. Если грешник оставался в монастыре временно, на срок покаяния, или навсегда, приняв «образ покаяния» — монашество, то руководительство старца не выходило за границы обители и подчиненных ей учреждений. Но, вероятно, бывали случаи, когда мирянин проходил покаяние дома; в таком случае приходилось наблюдать за ним и там. Тогда уже старец являлся, несомненно, пастырем мирян и в мирской среде, за степами своей обители. Преп. Феодор Студит, надо думать, был пастырем тех мирян, на которых наложил епитимию и которых разрешил пред смертью. Раз покаявшийся старцу и разрешенный им мирянин при каждом новом тяжком падении, вероятно, шел к тому же старцу, потому что искал лечения и исцеления у прежнего, испытанного врача; шел к нему и потому еще, что в монашеской среде принято было исповедоваться по возможности одному духовному отцу, а не разным, что единство старца было одним из основных положений монастырского пастырства[621]. Таким образом, было неизбежно вследствие характера монастырского покаяния и пастырства, чтобы между посетителями монастырей, нашедшими себе здесь руководителей и врачей духовных, и между этими самыми врачами и руководителями–старцами устанавливалась связь более или менее прочная и продолжительная. Но уже мы знаем, какой характер имело в самом монастыре старческое пастырство: это была неограниченная власть старца над безвольным послушником, духовного отца над духовным сыном. В эту готовую форму отношений и должен был отлиться союз между старцем^ принимавшим исповедь мирянина, и мирянином, руководимым старцем в прохождении покаяния, хотя, конечно, со значительными отступлениями и ограничениями, так как применение старческого пастырства в чистом виде невозможно в мирской среде. Так, можно предполагать — главным образом для исповеди и руководительства в прохождении покаяния мирские люди, подражая инокам, начали выбирать себе духовных отцов, старцев и принимать на себя часть послушнических, духовносыновних обязанностей, совместимых с мирским их бытом. Со своей стороны старцы, вероятно, зачисляли в число послушников своих мирских покаяльников, требуя от них степени подчинения и близости, возможной для мирского состояния. Старцы–руководители являются духовными отцами мирян, если можно так выразиться» исправляющими должность духовников мирян.
Но нет сомнения, случалось иногда и так, что прочный духовный союз между старцами и мирянами устанавливался и помимо исповеди и покаяния, что идея монашеского пастырства в мирской среде на Востоке понималась шире, чем сфера покаянного руководительства. Факты, которые мы приведем ниже, подтвердят это. Можно догадываться, что иногда связь мирянина и старца и начиналась выбором последнего первым в духовные отцы, а уж всякое руководительство, включая сюда и исповедь с покаянием, следовало отсюда.
Понимаясь довольно широко, монашеское пастырство, конечно, имело и разные формы. Например, выражалось оно в беседах с целой толпой под открытым небом[622] и в одиночку, по келлиям[623]. Беседы эти касались общих принципов христианской нравственности, переходя в обличение мирской неправды, или же являлись интимными личными советами частному посетителю келлии. Если аудитория подвижника, окружавшая его келлию или пещеру, непрестанно обновлялась и входила с ним в слабое общение, то при беседах по келлиям завязывались более тесные отношения мирянина и старца — как ученика и учителя, руководимого и руководителя. Преп. Нил Синайский пишет одному сенатору: «Многие из вельмож и люди всякого чина в мире или добровольно, или против воли по какому-нибудь обстоятельству прибегают к смиренным монахам, избавляются от смертоносных опасностей и улучают спасение и временное и вечное». Одному знатному чиновнику, притеснявшему своими приказами живших поблизости аскетов, он пишет: «Другие с радостию и усердием скорее приемлют от монахов приказания, нежели сами дают их»[624]. У самого преп. Нила бывали такие внимательные почитатели из мирян. В своем письме «председателю Дом- нину младшему» он описывает плотскую брань; назвав Домнина «доблестным сыном своим» и «чадом», подвижник хвалит его усердие к чтению церковных книг и смиренномудрие, «что при всестороннем образовании и по изучении мудрований, не стыдишься [ты] слушаться монахов, часто и поселян и от них охотно приемлешь напутствие к душевному спасению»… Заканчивает он свое письмо приглашением: «Если найдешь досужное время, то приходи ко мне, тогда лично опишу тебе в большей полноте все, что бывает в блудных бранях»[625]. Пример духовного руководительства монаха по отношению к мирянину может представлять преп. Евфимий Великий, которого выбрала своим руководителем императрица Евдокия, обращенная подвижником из монофизитства[626]. Мы не в праве называть этих иноков–пастырей духовными отцами мирян, но указать, что они близко походят на последних, вполне можем.
Однако встречаются известия, показывающие, что между монахами и мирянами устанавливались порой отношения как между старцем и учеником. Известия эти, к сожалению, скудны и не позволяют рассмотреть бытовые нормы этих нравственных отношений, тем не менее они любопытны и важны, потому что констатируют факт не простого учительства, а ду- ховноотеческого пастырства древних монахов в мирской среде. Преп. Савва Освященный, благословляя раз мальчика, сказал его отцу: «Сей отрок отныне будет моим учеником и сыном пустынных отцов». И из этого отрока впоследствии вышел знаменитый агиограф Кирилл Скифопольский, подвижник Великой лавры. Конечно, здесь, скорее, предызбрание в иноки своей оби- телй, чем принятие мирянина в духовное сыновство, однако важно то широкое представление о своей учительской и пастырской компетенции, какое имел великий подвижник: она, очевидна, простиралась и на мирян, по крайней мере на будущих монахов его монастыря. Предызбрав таким образом Кирилла, своего будущего жизнеописатёля, преп. Савва поручает его до поры до времени митрополиту Скифопольскому. «Великий господине! — обращается подвижник к митрополиту, — сего отрока я препоручаю тебе, обрати на него внимание, потому что он нужен мне». В другой раз, увидев Кирилла с родителями, преподобный сказал: «Вот ученик мой Кирилл». Отрок поклонился ему по–монашески в ноги, а подвижник, благословив, поднял его и сказал отцу: «Научи его Псалтири, потому что он нужен мне, ибо отныне он будет моим учеником»[627]. Из всех этих подробностей видно, что в словах преп. Саввы нужно видеть больше, чем простое предсказание о монашестве Кирилла в своей обители. Это действительное избрание в послушники с обнаружением известной власти относительно избранного: подвижник препоручает мальчика местному митрополиту, а отцу его указывает, чему нужно учить будущего инока. Избранный в ученики уже ведет себя как послушник[628].
Любопытны отношения между преп. Иоанном Мосхом, автором «Луга духовного» († 619), и софистом Софронием, бывшим потом патриархом Иерусалимским (с 634 по 638 или 644 г.) В сочинении о чудесах святых Кира и Иоанна, которое Софроний писал уже монахом, он называет Мосха «духовным отцем и учителем» (πνευματικό*; πατήρ κα\ διδάσκαλο*;). Со своей стороны Иоанн Мосх в посвящении Софронию своего «Луга» называет его «чадо», «благодатное и верное чадо» (τέκνον, \ερόν και πιστόν τέκνον)[629]. Ясно, что Иоанн был духовным отцом Софрония, последний — его духовным сыном. Но такие отношения между ними установились гораздо раньше пострижения Софрония — в то время, когда последний был еще светским человеком. Придя из Дамаска, своего родного города, в палестинскую киновию преп. Феодосия, Софроний познакомился там с Иоанном Мосхом, иноком названной киновии. Мосх сделался другом, учителем и руководителем Софрония. Оба вместе они совершили продолжительные и многочисленные странствования по обителям палестинским, антиохийским и египетским и изучали высокие образцы подвижничества, которые были описаны Мосхом в его Лимонаре. Начало путешествий относят к 579 г. Своего ученика, который странствовал в мирской одежде, в мантии философа, Иоанн называет то господином, то софистом, то просто другом. Софроний называет своего учителя аввой. В монашество пострижен был Софроний рукой Иоанна Мосха в Александрии, куда друзья прибыли около 607 г. Значит, около тридцати лет монах и мирянин, как духовный отец и духовный сын, жили вместе и неразлучно ходили по обителям Востока. И не разлучались они до самой смерти блаженного Иоанна в Риме[630].
В иконоборческую эпоху можно заметить сильное развитие пастырской власти монахов среди мирян, и, надо думать, монахи эти действовали в качестве духовных отцов их. У преп. Феодора Студита были духовные дети из мирян, даже, по–видимому, духовные дочери. Выше (с. 254) говорилось, что, умирая, подвижник разрешил от епитимии как монахов так и мирян — разумеется, чад своих духовных. Письмо «к Дорофею сыну» (духовному) он заканчивает так: «Братий приветствую, как сынов моих, равно и госпожу Феклу, как дочь во Христе»[631]. Судя по эпитетам «госпожа» и «дочь во Христе», Фекла была мирянкой и духовной дочерью преподобного. Жизнеописатель преп. Феодора Студита рассказывает, что «жившие в странах области Херсонской и Воспорской епископы, пресвитеры, равно как и благочестивейшие из монахов»[632], услышав о протесте преп. Феодора (а также его дяди и духовного отца игумена Платона) против незаконной женитьбы императора Константина VI (780–797), «перестали принимать дары, приносимые церквам Божиим от тех, которые совершали одинаковые дела с младшим Константином, отлучали их от священных и пречистых Тайн Христовых»[633]. Итак, благочестивые монахи конца VIII в. отлучают от Святых Тайн мужей, произвольно расторгнувших брачный союз и взявших себе новых жен, как это сделал сам император. Из дальнейшего рассказа жития видно, что монахи эти, жившие по обителям, подверглись гонению, как и епископы с пресвитерами, и были изгоняемы из монастырей. Очевидно, то были обыкновенные монастырские старцы, официально не имевшие ничего общего с вопросами брачного права. Откуда же их власть над мирянами? Откуда их право отлучать от святой чаши неисправимых браконарушителей? Нам кажется, самое естественное — видеть в этих монахах духовных отцов, действовавших в данном случае старческой властью на своих детей духовных из мирян. А если это так, то приведенное свидетельство, касающееся притом монахов захолустных и полуварварских провинций, говорит о многом. Из него выходит, что духовные отцы мирян из монахов на Востоке в это время были не исключительными и единичными лицами, что это стало явлением обычным, распространенным[634].
Исповедь мирян пред старцами и духовноотече- ское руководительство последних в мирской среде — это основные элементы, из которых сложился впоследствии, по нашему мнению, церковный институт духовного отца. Но оба этих явления на первый взгляд странны и требуют своего объяснения. Зачем мирянам нужно было ходить в монастыри и к отшельникам в пустыню для исповеди и покаяния, когда и то и другое искони существовало в Церкви? Зачем нужно им было выбирать себе духовных руководителей среди иноков, когда в Церкви естественными руководителями верующих были представители иерархии и клира?
Можно бы легко объяснить явление, указав, что духовенство в период Вселенских Соборов сильно пало нравственно, а монашество, наоборот, цвело; духовенство было плохо, монашество же хорошо. Но это едва ли справедливо и едва ли достаточно для объяснения. Трудно решить, что было лучше или что было хуже в то время — монашество или духовенство. А. П. Лебедев в своей новой книге «Духовенство Древней Вселенской Церкви (от времен апостольских до IX века)» пришел к выводу, что древнее духовенство стояло в нравственном отношении, да и в других (религиозном, умственном и пр.), на низком уровне, так что современное наше духовенство «намного выше [его] во всех отношениях»[635]. Но ведь и древнему монашеству не были чужды крупные недостатки. Многочисленные жития преподобных и патерики изображают дивные, прямо сверхчеловеческие подвиги иноков, однако великие, истинные подвижники все-таки были исключениями, нисколько не похожими на рядовую массу монашества, подобно тому как и среди иерархии бывали люди величайшей нравственной силы, вроде Златоуста и Иоанна Милостивого, одиноко стоящие среди своих недостойных собратий. Достаточно прочитать творения преп. Нила Синайского, особенно его «Подвижническое слово», чтобы видеть поразительные распущенность и порочность древнего монашества, не меньшие, чем теперь у нас, А из последующего периода еще более мрачную картину монашеских нравов рисует Евстафий, митр. Фессалоникийский (с 1174 до 1192— 1194 гг.), в своих сочинениях: «О монашестве в отношении к его исправлению» (Επίσκεψις βίου μοναχικού έπι διορθώσει των περ\ αότόν) и «О лицемерии» (Περ\ ύποκρίσεως). Он прямо говорит, что в его время «на немногих монахов истинных приходились многие тысячи монахов мнимых»[636]. Итак, зная, что как древнее духовенство, так и монашество в массе своей было низко, невозможно учесть, какое из них и насколько было выше другого, тем более нельзя делать какие- нибудь выводы из сравнения нравов иерархии, клира и монашества.
Но несомненно — монашество было популярнее духовенства, по крайней мере вначале. И чем же иным, как не популярностью его, можно прежде всего объяснить быстрое распространение этого церковного института по всем странам христианского мира?! Причина же самой популярности лежала в харизматизме монахов: в чудесах, исцелениях, пророчествах подвижников. Молва об этих явлениях «духа и силы» быстро распространялась среди верующих и собирала к келлии, к пещере или к столпу подвижника многочисленные толпы народа обоего пола, всех классов общества, клириков и мирян, больных и здоровых. «Сходились (к преп. Илариону Великому, отцу палестинского монашества, † 371 или 372. — С. С.) епископы, пресвитеры, целые толпы клириков, монахов и благородных христианских женщин (великое испытание!), и не только отовсюду из городов и деревень простой народ, но и люди сильные, и судьи, чтобы получить от него благословенный хлеб и елей» (на исцеление от болезней)[637]. У преп. Иакова, который подвизался в Сирии под открытым небом, целый день стояла толпа народу, так что подвижник не мог удовлетворять естественные потребности тела[638]. До какой степени чудеса и исцеления, совершавшиеся подвижниками, прославляли их среди мирских верующих, это можно видеть из древних житий подвижников. Во время бездождия и засухи жители Палестины пришли в лавру преп. Ев- фимия большой толпой и умоляли его испросить у Бога дождя. Преподобный исполнил просьбу народа, молился с иноками в храме, когда народ молился стоя за монастырем, и тотчас же пошел дождь. Другой подвижник, св. Феогний, сотворил чудо — исцелил больную глазами женщину, которая отерла их о чело старца. «Множество людей были поражены необычайностью чуда и воскликнули: «Слава Тебе, Господи, творящему чудеса!» И такое количество людей обступило его и целовало все члены праведника от головы до ног, что они скоро задушили бы его, если бы он, ободрившись, не снял с себя наскоро омофор и не оставил его в толпе, а сам вскочил в диаконник одного марти- рия и избавился от толпы»[639]. Здесь мы видим яркую картину толпы, жаждущей чуда от богоносного старца.
Верующие миряне старались иметь при себе этих «людей Божиих», целителей болезней, помощников и заступников в скорбях и бедах. Бл. Феодорит рассказывает такое происшествие с преп. Саламаном–молчальни- ком. Он поселился в уединенной келлии близ селения через реку от своего родного села. Жители последнего пришли раз ночью, разрушили келлию, взяли молчальника с собой и перенесли в свое селение, где построили для него хижину. Саламан не показал ни согласия, ни сопротивления. Но через несколько времени жители противолежащего села сделали то же самое и водворили по–прежнему безмолвного подвижника на старое место его подвигоб. Когда сейчас упомянутый преп. Иаков тяжко заболел, казался умершим и представлялась опасность, что сторонние люди завладеют его телом, тогда жители ближайшего города явились с оружием и старались прогнать сторонних. Больного подвижника положили на одре и понесли в город, чего он совершенно не чувствовал. «Не чувствовал он даже и того, как поселяне вырывали его волосы» — очевидно, как святыню, как частицы мощей[640]. Приведенные факты показывают, что харизматические явления прославляли подвижников и сам институт, к которому они принадлежали, — монашество стало почитаться званием, имеющим монополию чудотворе- ний[641], иноки — приближенными к Богу левитами[642].
Между почитанием мирянами подвижников как чудотворцев, людей Божиих и носителе^ Духа и исповедью мирян у старцев, вероятно, существовала тесная связь и прямая зависимость; Потому и шел мирянин к известному старцу, что имел к нему веру. Нередко он шел больной, с раскаянием в грехах, за которые считал себя наказанным, ища исцеления от болезней тела и совести. Старца он признавал богоносным, хариз- матиком, т. е. прежде всего обладателем дара чудес, и исповедался ему, как обладателю дарований — различения духов, прозорливости и дара вязать и решить — или по крайней мере предполагаемому их обладателю. Документального подтверждения в пользу того, что среди древних христиан такое представление о старцах, принимавших исповедь, существовало, мы не знаем. Но это следует предполагать из того, что именно так смотрели на них в монастырях, и из того еще, что по рассмотренному выше свидетельству Анастасия Синаита такое же значение акта харизматического придавалось монахами и испоьеди мирян у старцев — «мужей духовных».
Другое обстоятельство, привлекавшее мирян к старческой исповеди, — особенности этой последней. Монастырская исповедь, как мы видели, была совершенно выработанным институтом в монашеской среде. Можно сомневаться, чтобы все почитаемые старцы обладали духовными дарованиями, нужными для исповеди, а относительно права вязать и решить даже должно усомниться^ но то бесспорно, что совершители исповеди, по крайней мере лучшие из них, были люди огромного духовного опита. Исполнение предписанного «внимай себе», т. е. постоянное самонаблюдение, это внутрь–смотрение, а также наблюдение над другими совестями и душами, открытыми монастырскому старцу до малейшего помысла, делали его тонким психологом, превосходно проникавшим в потемки чужой души, в глубокие тайники человеческого сердца, из которого исходят помышления злые. Для мирского человека, постоянно рассеевающегося явлениями внешними, не имеющего досуга собрать свои помыслы, проследить свои страсти — их зарождение, рост и силу, а потому плохо знающего самого себя, — для такого человека быстрое понимание его душевного состояния старцем могло казаться поразительным и сверхъестественным, а полученное успокоение от советов опытного духовного врача — прямо благодатным. И это могло питать представления о харизма- тизме старцев. Далее. Признано, что монашество открывает новую эру в истории христианской морали. В вопросах нравственности оно перенесло центр тяжести с внешнего деяния в область внутренних движений, в сферу чувств и мыслей. Аскетическая литература подробно и тонко разрабатывает психологию греха, его зарождение в форме мимолетной мысли, его развитие по мере того, как отвлеченная мысль все более и более будит соответствующее чувство, его завершение в акте решимости воли. Подвижники жизненной задачей своей ставят систематический труд над воспитанием своих чувств. Важность этого перемещения центра тяжести в истории христианской нравственности была громадна. «Оно углубило нравственность и сообщило ей серьезность и тонкость, которыми никогда не может отличаться мораль деяний. Мало того, оно познакомило человека с богатством его собственной души, с неумолкающей музыкой ее чувств и темными глубинами страстей»[643]… Из всего этого видно, что монашество создало новые, повышенные моральные воззрения и требования сравнительно с моралью тогдашней мирской Церкви, что старцы, по крайней мере настоящие из них, были носителями этих воззрений и требований и более приспособлены к пастырству, чем рядовые епископы и пресвитеры. Что же после этого удивительного в том, что миряне скоро поняли это превосходство монашества, что они стали охотно выбирать монастырских старцев личными руководителями, духовными отцами себе и вверять тайны свои им, минуя официальных пастырей?
В частности, монастырская исповедь и покаяние были более удобны для мирян, чем исповедь и покаяние, существовавшие в Церкви. Старческая исповедь была тайной, и обставлена она была так, что ее слышал один старец, и старец этот обязан был хранить про себя тайну выслушанной исповеди. В институте же частной церковной исповеди в эпоху Вселенских Соборов не существовало правила, предписывавшего обязательное соблюдение ее тайны. Но понятно, если грешнику предоставлялась на выбор исповедь строго и обязательно тайная и другая, частная без гарантии, что его грехи не будут известны посторонним, он должен выбирать первую. В тайне, как говорили мы выше, была вся привлекательность частной старческой исповеди и главное условие ее жизненности и процветания[644]. Это говорилось о тайне исповеди как условии жизненности и процветания старческой исповеди в монастыре, но решительно то же самое можно сказать и в приложении к развитию ее среди мирян. И покаяние монастырское, как замечалось в своем месте, было значительно легче церковного[645], что точно так же было очень привлекательно.
На исповедь к старцам являлись не одни миряне, но и клирики — по крайней мере, известно это о мирских пресвитерах. Отсюда можно заключить, что не антагонизм разных церковных классов (мирян и клира) создал такое явление, что многие верующие, обходя своих законных пастырей, добровольно исповедовались монахам и каждый для себя выбирал из них пастыря, не недостаток интимных отношений и близости между пастырями и паствой в Древней Церкви[646]. Нет, из того обстоятельства, что сами же клирики не находили достаточных средств и удобства принести покаяние в церкви своему начальнику — епископу или своим братьям — священникам, следует, что в официальной Церкви, если можно так сказать, не хватало тайной исповеди и покаяния, что покаянная дисциплина в Церкви организована была несравненно хуже, чем в монастырях. Ь подтверждение этого можно отметить и то соображение: мы знаем примеры исповеди мирян и клириков пред монахами, считаем это бытовым церковным явлением, но нам не известно ни одного обратного случая — исповеди и покаяния монаха пред белым священником или пред епископом.
Но такие факты, наверное, имели бы место, если бы церковная покаянная дисциплина стояла на одном уровне с монастырской.
Это последнее соображение обязывает нас несколько подробнее остановиться на покаянной дисциплине Древней Церкви (преимущественно Восточной) до конца периода Вселенских Соборов, в частности на органе сакраментальной исповеди и покаяния, на совершителе этого таинства. Нужда в нашем обсуждении этих взаимно связанных вопросов является и с другой стороны. Мы ищем происхождение духовничества в монашеской среде, выводим его из института старчества. Но совершенно естественно возражение, что ведь исповедь не только публичная, но и тайная (по крайней мере, частная) издавна существовала в Церкви. Должен был существовать там и какой-нибудь орган для исповеди второго вида, и почему же нельзя думать, что именно этот орган частной церковной исповеди, а вовсе не монастырский институт старчества и лег в основу позднейшего духовничества. Ведь история «духовного отца» в Восточной Церкви начинается лишь с IV в., когда институт церковного покаяния успел уже пройти значительную степень развития и его орган успел вполне сложиться. И действительно, высказывается очень часто, даже, можно сказать, господствует взгляд, что институт покаянного пресвитера, продержавшийся в Константинопольской Церкви около полутора столетий (с сер. III до кон. IV в.), есть первоначальная форма духовничества на Востоке, почему обычно покаянного пресвитера и называют прямо пресвитером- духовником.
Следует поэтому подробно рассмотреть историю органа церковного покаяния х древнейших времен — со времени его происхождения, а для этого по необходимости хотя бы в общих чертах придется обозреть сложную историю всей покаянной дисциплины в Церкви, преимущественно Восточной[647].
Первые христиане (приблизительно до 150 г.)[648]составляли общество святых — по крайней мере, они называли себя СВЯТЫМИ: ОНИ — «святые» (2 Кор. 1:1; Еф. 1:1; Φ л п. 1:1; 6:22 и мн. др.), «народ СВЯТЫЙ» (1 Петр. 2:9), «При- званные святые» (Рим. 1:7; 1 Кор. 1:2), «братия святые» (Евр. 3:1). Святость каждого верующего во Христа была идеалом, в значительной степени осуществлявшимся и в жизни. В маленьких первохристианских общинах, живших замкнутой жизнью, легко было братиям взаимно наблюдать друг за другом. Религиозный жар исповедников Распятого не охладевал, потому что поддерживался ежедневными упражнениями в подвигах благочестия и участием в евхаристии, и естественно, что тяжкий грех с трудом проникал в общество святых. Святость была свойством христиан, отличавшим их от языческого мира. Идеалом древнейшей Церкви было сохранить неоскверненной чистоту крещения, христианин должен жить без греха, и впасть в грех после крещения казалось виной непростительной[649]. Но человек, конечно, не может быть безгрешным. Грешили и первые христиане, и иногда грешили тяжко. Не говоря о частных примерах, которые общеизвестны, приведем более общее показание Ерма: «Дети твои, Ерм, отступили от Господа, хулили Его и в великом нечестии предали своих родителей; и прослыли они предателями родителей: предавши их, они не исправились, но присоединили к грехам своим распутство и скверны нечестия и таким образом исполнили меру неправд своих»[650]. Так среди «святых» возникала необходимость в покаянии.
Вопрос о происхождении покаянной дисциплины в Церкви темный и спорный. Бесспорный факт, что в начале III в. Церковь окончательно отлучала, не принимала даже перед смертью за следующие грехи: идолопоклонство, блуд и прелюбодеяние, убийство. Но откуда возник и когда утвердился в Церкви этот порядок? Первобытный ли он? Одни исследователи (Гарнак) говорят, что порядок этот — изначальный, возник, вероятно, среди первохристиан из иудеев, а от них распространился и в Церкви из язычников[651]. Он вполне соответствовал воззрению на Церковь как на общество святых. Правда, есть известия, свидетельствующие, что в первое время в Церкви давалось прощение по всем грехам, не исключая и тяжких. К покаянию призывали верующих носители Духа — пророки вроде Ерма, каждый раз по особому внушению свыше. А в течение второй половины II в. распространилась и утвердилась в Церкви мысль об одном покаянии после крещения. О нем ясно говорит Ерм, а Тертулли- ан дает знать, что это твердо установленное церковное учреждение, которое он называет «вторым покаянием»[652]. Однако правило относительно исключения отрекшихся от веры, блудников, прелюбодеев и убийц существовало прочно.
Другие современные ученые представляют происхождение покаянной дисциплины совершенно в ином виде[653]. Идеалом первобытной Церкви была святость каждого частного члена. Но действительность жестоко противоречила такому идеалу, и следствием этого было возникновение в Церкви строгого, ригористического направления — энкратитов (έγκρατής^ - воздержный), которые проповедовали суровый аскетизм и отвергали принятие грешников. «Пастырь» борется с этим крайним направлением и проповедует широкую терпимость относительно согрешивших «святых». «Покаяние одно», — говорит Ерм. Но это не означает положения юридического, дисциплинарного. Не повторять тяжкого греха, каяться до конца жизни — это были условия, под которыми давалось прощение: отсюда и речь об одном покаянии. В первобытной Церкви принимали и отрекшихся от веры, и убийц, и прелюбодеев (однако данные в пользу этого не представляются нам убедительными[654]). И не ранее середины II в. утвердился в Церкви под влиянием энкратизма обычай, вовсе отлучать от Церкви упомянутых грешников.
В начале III в. картина покаянной дисциплины довольно ясна. Существует классификация грехов со стороны их сравнительной тяжести. Они делились на три класса. Грехи мелкие, повседневные, которые прощались без исповеди и формального покаяния. Грехи средние, или легкие (сравнительно с тяжкими), к которым относятся более серьезные из прегрешений повседневных, более легкие формы грехов тяжких. Наконец, тяжкие грехи, не вошедшие в число трех канонических. Тяжкие (канонические) грехи: отречение от веры, блуд и прелюбодеяние, убийство. Христианин, согрешивший средним грехом (по крайней мере, по Тертулли- ану и Киприану) явным или тайным образом, должен был публично исповедоваться, понести наложенное церковной властью покаяние, чтобы быть воссоединенным с Церковью[655]. Круг покаянных подвигов назывался έξομολόγησι^. Грешник сокрушался и смирялся, предавался усиленному посту и денно–нйщной молитве, проливал слезы и преклонял колени пред пресвитерами, также близкими Богу (caris Dei — мучениками и другими носителями Духа), и вдовами, просил бра- тий. О сроке покаяния в две–семь недель, вероятно, за такие средние грехи свидетельствуют Didascalia и Апостольские Постановления[656]. Грехи тяжкие влекли за собой полное исключение из Церкви, из общества святых. Это нисколько не значит, что такие грешники теряли всякую надежду спасения, почитались наравне с язычниками и, изгнанные из ограды Церкви, тонули в море язычества. Нет. Они также приносили публичную исповедь и несли покаяние. Тертуллиан описывает прелюбодея у врат церковных, исторгающего слезы сострадания у братий, а также убийцу и падшего. Ириней Лионский передает о публичной исповеди женщин, увлеченных еретиками в плотские наслаждения, об усердном исполнении некоторыми из них публичного покаяния, которое в слезах и плаче они проводили до конца дней своих, о стыде и колебании других[657]. Но покаяние тяжких грешников в перво- христианской Церкви не сопровождалось воссоединением их — их подвиги имели целью только умилостивление Бога. Церковь за них предстательствовала в своих молитвах; несомненно, она имела на этих кающихся свое воспитательное влияние, но не примиряла их с собой, чтобы оставаться обществом святых[658].
Делом покаяния тяжких грешников и воссоединения с Церковью средних заведовал епископ. Первые по времени свидетельства об этом принадлежат Тер- туллиану и римскому епископу Каллисту, на Востоке — Оригену. Они впервые говорят о епископском праве вязать и решить, о власти ключей[659]. Грехи, как сказано, делились на три разряда, но легко было различить только крайние проявления греховности — легкие прегрешения от смертных грехов. Гораздо труднее было квалифицировать грехи средние, которыми являлись повседневные грехи в более тяжкой степени и тяжкие — в более слабой, — средние грехи, область которых была неопределенна. Это и делал прежде всего епископ, заместитель церкви; затем своей властью он прощал средние грехи после перенесения кающимся публичного покаяния; наконец, присоединял его к Церкви, что выражалось возложением руки (или рук). В каждом частном случае епископ определял вид и срок покаянных подвигов. Для грешников тяжких устанавливал вид покаяния, чтобы держать их под воспитывающим влиянием Церкви.
Безусловно строгое отношение Церкви к тяжким грешникам начало ослабевать в III в. Нравы христиан падали по мере расширения Церкви, и последняя постепенно стала превращаться из общества святых в учреждение воспитательное, которое ставило святость своих членов только идеалом и целью. Ослабление началось от грехов плоти. Епископ римский Каллист (218- 228)[660] издал снисходительный эдикт, которым блудники и прелюбодеи возвращались в Церковь после перенесения покаяния[661]. Из цепи трех смертных, непростительных грехов эдиктом папы вынуто было среднее кольцо. И Тертуллиан, полемизируя с Калли- стом (трактат De pudicitia), справедливо с точки зрения первобытной Церкви указывал на то, что было бы последовательнее уже допускать покаяние и совершивших два остальных канонических греха или же считать все их непростительными. Олицетворяя эти грехи, Тертуллиан заставляет их говорить: «Или прелюбодеяние совершенно лишено благ покаяния, или прощение можем получить мы все трое. Или мы удержим прелюбодеяние, или последуем за ним» (гл. 5). Разумеется, такая аргументация имела значение для римского епископа лишь в том случае; если он считал непростительными два остальных греха, если в отношении их он продолжал оставаться на суровой точке зрения, на которой стояла Церковь первой половины III в. Распоряжение Каллиста вызвало в Риме раскол Ипполита. Далеко не сразу привилось оно на Западе, может быть даже в самой Римской Церкви[662].
Допуская в Церковь блудников и прелюбодеев, хотя и покаявшихся, римский епископ должен был несколько отступить от первобытного учения о Церкви как обществе святых. И действительно, он уже сравнивает ее с полем, на котором растут и пшеница и плевелы, с ковчегом Ноевым, в который вошли как чистые, так и нечистые животные[663].
Вслед за грехами плоти ослаблена была дисциплина относительно греха идолослужения — допущено принятие в Церковь падших[664]. Идолослужение было самым тяжким грехом по воззрениям Древней Церкви, но совершенно понятно, почему этот грех стал считаться более извинительным, чем грехи плоти: отречение от веры было для христиан грехом вынужденным, тогда как блуд и прелюбодеяние — грехами свободными[665]. Ослабление произошло в гонение Декия (249–251), когда явилось очень много падших. Известны споры, вызванные вопросом о падших в Карфагенской Церкви. Пять пресвитеров отделились от святого епископа Киприана вместе с некоторыми исповедниками, охотно дававшими мир падшим, и стали принимать всех их без покаяния (без исповеди, покаянных подвигов и возложения руки епископа). Это раскол Фелицисси- ма, не имевший большого значения. Киприан ослабил первоначальную строгость дисциплины, разрешив принимать падших лишь при смерти. Потом на соборе 251 г. Карфагенская Церковь постановила: принимать после раскаяния наименее виновных, за деньги получивших записки (libelli) от судей, которые удостоверяли их непринадлежность к христианству (т. н. libellatici), принимать также имевших намерение принести жертву идолам в случае невыносимых мук, но не успевших привести свое намерение в исполнение (после исповеди перед священником, т. е. епископом)[666]. Что же касается более тяжких падений — христиан, принесших жертву (sacrificati), или курение (thurificati), — то было постановлено принимать их лишь в опасности смерти. Только тех из падших, которые не обнаружат раскаяния в своем грехе и лишь в болезни и опасности станут просить о принятии в Церковь, св. Киприан решил не принимать. Падшие клирики должны были лишаться сана. Однако через год, на Карфагенском соборе 253 г., было постановлено принять всех падших ввиду надвигавшегося гонения (императора Галла)[667].
В Римской Церкви папа Корнилий (251–252) на большом соборе дал всем падшим (и не только перед смертью) средство спасения через покаяниие[668]. В Александрийской Церкви воссоединяли тогда падших, по- видимому, на смертном одре[669]. Постановление папы Корнилия вызвало широко распространенную и долго продолжающуюся схизму — раскол новациан. Нова- циан опирался на существующую древнецерковную практику, и этим объясняется распространенность и продолжительность новацианской схизмы как на Западе, так и на Востоке. И следы этой древней практики, исключающей окончательно из церковной среды христиан отрекшихся от веры, встречаются все время, пока были гонения[670].
Спор о принятии падших между новацианами и представителями Великой Церкви имел громадное значение для выяснения учения ρ Церкви.
Новациане признавали отлученными от Церкви, «не допускали к таинствам принесших жертву идолам и вообще сделавших после крещения какой бы то ни было смертный грех», потому что святая Церковь, по их учению, должна и состоять из одних святых — в смысле нравственно чистых (καθαρών); в противном случае она сама перестанет быть чистой невестой Христовой. Отсюда их название на Востоке — кафары. Разрешение падших новациане предоставляли не Церкви, а Богу, могущему и имеющему отпускать грехи[671]. Итак, они учили, что исключенный из Церкви может надеяться на спасение по милосердию Божию. Поэтому принадлежность к Церкви, по их учению, не есть conditio sine qua поп спасения. Церковь предрешает суд Божий не тогда, когда отлучает, а когда снова воссоединяет грешника. Она: есть общество крещеных, которые получили прощение от Бога, действительное общество спасения и спасаемых — святых. Поэтому она не может в среде своей терпеть грешных без того, чтобы не перестать быть святой: присутствие даже одного грешника уже возбуждало вопрос о законности Церкви. Иерархия не имеет в Церкви исключительного значения, ибо все верующие признавались духовными. Таково учение но- вациан. Однако историческая Церковь новациан не была выше со стороны нравов, чем православная.
Киприан Карфагенский развивал противоположное учение о Церкви, которое и стало после него церковным достоянием. Киприан учил, что спасение доступно только тем, кто находится внутри Церкви, что окончательно отлученный от нее необходимо должен погибнуть (extra ecclesiam nulla salus). Отсюда выходило, что Церковь предрешает суд Божий, отлучая кого-нибудь от общения. Наоборот, принятие падшего, разрешение его есть только необходимое условие его спасения: прогоняя уверенность в погибели, оно не предрешало окончательно судьбу обратно принятого. Церковь не есть уже действительное общество святых и избранных, которое исключает всех несвятых. Обнимая и святых и грешных, она есть лишь необходимый институт, из которого выходит общество святых. Ее религиозный характер устанавливается единственно ее необходимостью — тем, что только она дает возможность спасения. Сакраментальные священнодействия (каково и разрешение от грехов) не гарантируют непременно спасения — они предполагают известное моральное поведение верующего. Церковь свята как учреждение. Церковь — невеста Христова, целомудренная, святая, стыдливая. Но, как живой организм, представляя разнообразие сил, способностей и талантов, она имеет и болезни. Церковь свята, как источник благодати для всех верующих: «святая вода Церкви (крещение) не может ни испортиться, ни оскверниться». Святая по назначению и плодам своим, она стремится очистить нас и соделать тела наши жилищем Господа и храмом Духа Святого. Свята, наконец, Церковь, как невеста Христова, потому, что живет с ним одной жизнью, одушевляется Его духом. «Она одна хранит и обладает всею властию своего Жениха и Господа». Несовершенные члены Церкви исправляются Руководителем ее — Господом посредством гонений, возбуждающих спящую веру, и самой Церковью посредством дисциплины, прямая задача которой — проведение в жизнь христиан Божественных заповедей. Она есть учреждение, которое воспитывает для блаженства, и потому необходима; все добродетели получают цену пред Богом в ней и только в ней. Но и дар священнодействий и воспитывающая, судящая функция предполагают организацию и связаны со священством, а именно с епископатом, который в единстве своем гарантирует законность Церкви. Сообразно с этим Кип- риан развивает учение о различии иерархии и мирян и выдвигает господствующее положение первой[672].
Третий канонический грех — убийство. Древняя дисциплина относительно его оставалась без смягчения до начала IV в. Киприан, упоминающий о смягчении дисциплины за идолослужение и блуд, молчит о грехе убийства. Григорий Чудотворец (8–е прав.) не допускает вольным убийцам быть даже в числе кающихся (в чине слушающих). Только Анкирский собор (22–е прав.) дозволяет принимать их в разряд припадающих и удостаивать общения при конце жизни[673].
Так слагалась покаянная дисциплина в большей части Древней Церкви. В эту эпоху для образования и формирования ее и установления органа покаяния большое значение имели мученики и исповедники, которые еще при жизни своей пользовались великим уважением в Древней Церкви и всюду являлись высшей инстанцией в делах церковной дисциплины[674]. Предполагают, что, содержа строгую дисциплину относительно падших, Церковь прибегла для ее ослабления к помощи специальных откровений, а также к вмешательству мучеников в пользу падших. Простейшая и, вероятно, первобытная форма их вмешательства в это дело открывается из показания Дионисия Александрийского: «Божественные мученики наши, восседающие ныне со Христом, общники Царства и участники суда Его, производящие вместе с ним суд, принимали некоторых падших братий, виновных в жертвоприношении идолам. Видя обращение и раскаяние их и полагая, что оно может быть приятно Тому, Который вообще не хочет смерти грешника, но ожидает его покаяния, они допускали и вводили их в свои собрания и делали их общниками трапезы в молитвослови- ях и трапезах»[675]. Надо сказать, что все послание к Фабию, епископу Антиохийскому, откуда взяты приведенные слова, направлено против новацианства, которым заражен был Фабий, и имеет задачей доказать, что падших нужно принимать хотя бы перед смертью. И вот в прежней церковной практике Дионисий находит одно основание для своего тезиса — пример мучеников, принимавших в общение падших