АНТОНИЙ СУРОЖСКИЙ
БЕСЕДЫ О ВЕРЕ И ЦЕРКВИ
Интернет-издание Электронная библиотека "Митрополит Сурожский Антоний" (mitras.ru/).
Диалог верующего с неверующим [1]
I
Анатолий Максимович Гольдберг: Митрополит Антоний, мне недавно довелось слышать Вас по телевидению; Вы тогда говорили, обращаясь к английским слушателям, о Воскресении Христа. И меня это заинтересовало; потому что в том, как относятся все христианские Церкви к этому вопросу, есть, как мне всегда казалось, что-то парадоксальное. Ведь согласно христианскому учению, главное — не материя, а дух; и одним из основных догматов христианства является бессмертие души. Почему же христианство делает такой упор на
Митрополит Сурожский Антоний: Вот тут-то я с Вами не согласен. Я думаю, и вся библейская традиция, и христианская, которая выросла из нее и является, с моей точки зрения, завершением ее, считают, что и материя, и дух существуют в человеке как бы на равных началах. Я бы сказал так: из всех мировоззрений, которые я знаю, христианство — единственное подлинно материалистическое мировоззрение в том смысле (конечно, я немножко играю словами), что христианство принимает материю всерьез; оно учит, что материя не является временным или случайным обрамлением жизни человека, что человек не является духом, который на время "воплощен", что материя, которая нас окружает, не является просто сырым материалом для нашей жизни, для постройки материального мира, а имеет окончательное значение, и что человек рассматривается не как дух, завязший в материи, а как совокупность материи и духа, составляющая одно целое.
И то, что Вы говорите дальше: что христианство верит в бессмертие души, — да, это правда, но в более основном, глубоком смысле. Христианство утверждает (это Вы найдете и в Символе веры, и в сознании христианской Церкви) воскресение мертвых: нам представляется, что полнота человеческого бытия — именно воплощенность, а не развоплощенность витающих духов.
Анатолий Максимович: Скажите, такова была всегда христианская установка? Потому что, насколько мне помнится, раньше говорили совершенно иначе. Меня, например, учили, что в средние века христианская Церковь считала, будто жизнь на земле — преходящее состояние; оно, конечно, преходящее и теперь, но, во всяком случае, считалось, что это менее "важное" состояние, чем то, что будет после.
Митрополит Антоний: Мне кажется, что тут есть два момента. Во-первых, в течение многих столетий было среди христиан несколько, скажем, выжидательное, даже подозрительное отношение к плоти, потому что казалось, будто плоть, телесность человека связывает его с животным миром, делает его чем-то ниже того духовного существа, которым человек должен бы быть. Это — позднейшая установка, это установка христианского мира, который уже как-то потерял первобытный, радостный, всеобъемлющий импульс. Скажем, в пятом веке один из отцов Церкви писал, что никогда нельзя упрекать или обличать плоть в том, что она "виновата" в человеческом грехе, что грехи плоти — это грехи, которые дух совершает над плотью. Так что подозрительность, которая постепенно развилась в связи с аскетической установкой, с борьбой за целостность человека, сознание, что человек иногда тяжелеет под гнетом своей плоти, не является богословской, а только практической установкой.
С другой стороны, всегда была в христианстве жива вера, что, правда, человек живет на земле временно; правда, будет разлучение души и тела; правда, будет какой-то период, когда душа будет жива, тогда как тело будет костьми лежать в земле; но что в конечном итоге будет воскресение плоти и что полнота человеческого блаженства — это не развоплощенный дух, а воплощенный человек, после той катастрофы, того события, которое мы называем Страшным судом, концом мира — назовите, как хотите, после момента, когда все будет завершено и человек снова станет полным человеком, а не только получеловеком.
Анатолий Максимович: Значит, отношение христианства к этому вопросу, если я Вас правильно понял, действительно менялось на протяжении веков; может быть, не в основном, но в том смысле, что одно время делался упор на одно, а в другие времена — на другое? Вы сказали, что подозрительное отношение к плоти характерно для более позднего периода христианства, то есть для средних веков; теперь от этой установки отказались, и плоть и дух снова рассматриваются как равные?
Митрополит Антоний: Видите ли, сказать, что теперь от такой установки отказались, конечно, было бы немножко оптимистично; но основная, первичная вера христианской Церкви, библейской традиции сейчас переживается и осмысливается с новой глубиной и силой.
Анатолий Максимович: Я отметил Ваше слово "оптимистично". Но в связи с Воскресением Христа — все-таки я Вам должен сказать совершенно откровенно, что с точки зрения неверующего человека, который вовсе не относится враждебно к религии, напрашивается следующий вывод: что этот догмат был сформулирован для того, чтобы отличить Христа от обыкновенных людей, и для того, чтобы побудить обыкновенных людей уверовать в Его Божественную природу; другими словами, пользуясь современным термином, этот догмат был сформулирован для пропагандистских целей. Я могу Вам пояснить. Если было бы просто сказано, что Христа надо считать Богом в силу Его этического учения, в силу той жертвы, которую Он принес, то одни поверили бы этому, а другие — нет. И вот для того, чтобы убедить в этом большее число людей, нужна была ссылка на какое-то сверхъестественное событие — ибо от Бога многие ждут чуда.
Митрополит Антоний: Я думаю, что это исторически неправильно; я думаю, что христианская вера началась с момента, когда у каких-то людей — у апостолов, у нескольких женщин, которые пришли ко гробу Спасителя после Его распятия и смерти, у все увеличивающегося количества людей — был непосредственный опыт, то есть реальный опыт того, что Тот, Кого они видели в руках Его врагов, Тот, Кого они видели умирающим на кресте и лежащим во гробе — ЖИВ, среди них. Это не поздний догмат, это одна из первых вещей, о которых говорит Евангелие; это основной мотив, основная тема евангельской проповеди: что Христос жив, и
Анатолий Максимович: Естественная реакция, другими словами?
Митрополит Антоний: Что значит "естественная реакция"? Я Вас не понял.
Анатолий Максимович: Другими словами, тот факт, что после смерти Христа Его ученики почувствовали, что Он жив, было естественной реакцией на Его смерть ?
Митрополит Антоний: Это не то что "естественная реакция"; реакция — это было бы внутреннее переживание. То, о чем здесь идет речь, это целый ряд физических явлений: скажем, жены мироносицы видели и физически, руками своими трогали живое тело воскресшего Христа; апостолы, когда Христос явился среди них, были так же изумлены и недоверчивы, как Вы сейчас; но Христос им сказал: не бойтесь, Я — не дух, не привидение, у привидения нет плоти и костей, как у Меня; дайте мне что-нибудь съесть... И перед ними ел (Лк.24,36-43). Апостол Фома был приглашен коснуться Его (Ин.20,27). В конце евангельского рассказа евангелисты настойчиво говорят о том, что раз за разом им пришлось обнаружить факт, что умерший несколько дней до того Христос — жив во плоти, физически среди них. И это их удивляло не меньше, чем современного человека.
Анатолий Максимович: Но почему Вы говорите, что без этого ученики разбежались бы, оказались бы разогнанными? Разве этического учения Христа не было достаточно для того, чтобы сплотить их?
Митрополит Антоний: Мне кажется, что центр всего Евангелия не в этическом учении.
Анатолий Максимович: Не может быть!
Митрополит Антоний: Этическое учение — производное и почти второстепенное для меня. Мне кажется, что для христианина абсолютный центр Евангелия — историческая личность Христа, Который был и Бог, и человек, и если это изъять, то учение Христа является одним из учений, которое можно воспринимать в большей или меньшей мере. Ученики, может быть, и остались бы вместе как этическая группа, но никогда бы не вышли на проповедь о Христе. Апостол Павел говорит, что вся его проповедь заключается в проповеди о Христе распятом и воскресшем, что если не воскрес Христос, то Его ученики — самые несчастные из людей, потому что они строят свое мировоззрение и жизнь на фантазии, на галлюцинации, на лжи (1 Кор., гл. 15
Анатолий Максимович: Почему же на галлюцинации и на лжи? — строят на определенных этических принципах. Ведь это — принципы, которые явно стоило проповедовать. Неужели Вы можете себе представить, что если бы не было этих этических принципов, то христианство получило бы такое распространение, которое оно получило на самом деле?
Митрополит Антоний: Я думаю, что нет. Я думаю, что на этических принципах христианство получило бы, может быть, даже большее, но другого рода распространение, что центр христианства не только и не столько в этих этических принципах, сколько в историческом событии, которое ставит мир в совершенно новое соотношение с Богом, заставляет нас совершенно пересмотреть и природу и масштаб человека, и природу и Личность Самого Бога, и даже материальный наш мир. Потому что если этот материальный мир оказался способным вместить Самого Бога, если какая-то частица, физическая частица этого мира могла соединиться с Самим Богом и в этом не сгореть, не быть разрушенной, а остаться неприкосновенной, — то, действительно, и материя разверзается в наших глазах в совершенно небывалые масштабы. Почему я и говорю, что христианство — единственный материализм, который придает предельное значение материи, а также и истории человека, через Воплощение Бога вдруг получающего вечное измерение, Божественное измерение, трансцендентальное измерение: не в будущем, а вот сейчас, потому что Бог среди этой истории — и человек делается каким-то удивительно большим.
Анатолий Максимович: Да, это последнее — реалистическое замечание, потому что в остальном Ваши доводы представляются мне именно трансцендентальными. Но для Вас они, явно, имеют значение — реальное и живое значение. Большое Вам спасибо, митрополит Антоний.
Анатолий Максимович: Митрополит Антоний, я слушал много Ваших выступлений по радио и телевидению, и Вы часто говорите об общении с Богом. С моей точки зрения,
Митрополит Антоний: Ваш вопрос очень многогранный и, честно признаюсь, очень трудный, в том смысле, что говорить о каком-то опыте, который тебе кажется достоверным, можно, но сделать его убедительным или понятным, или помочь другому человеку его уловить — очень трудно... Отвечая на ваш вопрос, я бы сказал следующее. Во-первых, в нашем общении с Богом есть, конечно, этический момент: соблюдение божественных заповедей, следование каким-то путем, который предуказан нам Богом; но, с другой стороны, это общение тоже предполагает, что в пределах если не моего личного опыта, то в пределах чьего-то опыта было какое-то веление от Бога, было какое-то указание, данное Им о том, что эти заповеди — закон жизни, что этот путь ведет к жизни; и вот за пределом этического момента, который присутствует и который необходим, без которого просто нет никакого смысла в общении, должен быть где-то момент встречи — или моей лично, или чьей-то еще. Скажем, в христианской, в библейской традиции речь будет идти о том общении, которое имели с Богом святые, пророки, законодатели; и если они рассматриваются как глашатаи закона Божия, это предполагает где-то личную встречу с Богом.
Анатолий Максимович: Значит, это примерно сводится к тому, что понятия зла и добра исходят от Бога, не правда ли? что иначе этих понятий не было бы вообще? Это я очень хорошо понимаю, и я всегда считал это самым убедительным доводом в пользу религии, в пользу существования Бога; это так. А вот момент встречи — причем, я думаю, можно оставить в стороне пророков и святых: в конце концов, веруют же не только пророки и святые, веруют обыкновенные люди — что означает для обыкновенного человека встреча с Богом?
Митрополит Антоний: Вы упомянули о молитве. Я к этому прибавлю опыт, который в христианской Церкви мы называем таинствами. В молитве некоторые люди (не столь редкие) и в некоторые моменты (не в любое время, не по их собственному мгновенному выбору) испытывают порой сознание, что к ним приблизилась какая-то реальность, что они оказались лицом к лицу с каким-то
Анатолий Максимович: Устанавливается контакт?
Митрополит Антоний: Устанавливается живой, настоящий контакт, который вас заставляет признать, что кто-то там есть; так же, как иногда бывает: сидишь с человеком, и он для тебя просто — предмет, никак до него не докричаться, не достучаться; и вдруг он открывается перед тобой в своем человеческом облике: живой, глубокий, отзывчивый. Вот это один из моментов, который заставляет человека говорить об
Анатолий Максимович: Вы имеете в виду Причастие?
Митрополит Антоний: Я имею в виду Причастие, но можно было бы так же говорить о Крещении, если речь шла бы о крещении взрослого человека; это могло бы быть помазание елеем, освященным маслом в случае болезни. Возникает яркое, четкое сознание, что через это вещество вдруг коснулась до нас Божественная действительность, которая приобщила нас к новой жизни, восстановила нас в каком-то новом образе.
Анатолий Максимович: Приобщила вас к новой жизни — что это значит? К лучшей жизни, в которой этические правила будут соблюдаться более строго, во всей их полноте?
Митрополит Антоний: Я думаю, здесь два аспекта: с одной стороны, появляется чувство и сознание, что открылся какой-то источник внутри, что вдруг я ожил, что во мне бьет ключом жизнь; а с другой стороны, что эта жизнь — не просто моя жизнь, которая "оживилась" и которая будет течь по-прежнему, но что это жизнь другого свойства, которая от меня неумолимо, торжествующе требует какого-то нового качества — этического, внутреннего и внешнего.
Анатолий Максимович: Такому человеку, как мне, это, конечно, очень трудно понять. Я понимаю, что есть факторы, которые требуют от человека новой жизни, лучшей жизни, более строгого соблюдения этических правил. Но скажите: общение с Богом — не означает ли это в трудную минуту просто диалог с самим собой или, вернее, диалог со своей совестью?
Митрополит Антоний: Я думаю, что это начинается часто диалогом с самим собой в поисках большей правды, чем та правда, к которой мы привыкли; если мы будем внимательно, строго, с честностью говорить с самим собой и прислушиваться к тому, чтo говорит наше нутро, какая правда звучит в нас, то, вероятно, мы услышим то, что Вы называете голосом совести. Говорить о совести, в конце концов, так же абстрактно, как говорить о Боге (
Анатолий
Митрополит Антоний: И то, и другое; я стараюсь сначала самым честным образом, сколько у меня хватает честности и ума, и доброй совести, продумать вопрос, который передо мной стоит.
Анатолий Максимович: Продумать с какой точки зрения — с этической?
Митрополит Антоний: С этической точки зрения, с человеческой точки зрения. Это сводится к одному и тому же, но подход иногда бывает несколько иной; не в порядке правил, применения "норм", а в порядке какого-то чутья правды. А затем — я лично не умею просить Бога о том, чтобы было так или сяк; это мне чуждо; я стараюсь стать перед Ним и просто молитвенно предстоять перед Ним, то есть открыться, отдаться и сказать, что я хочу правды, я хочу добра, я хочу, чтобы была воля Божия, которая может идти наперекор всему тому, о чем я мечтаю, но пусть она будет, потому что я верю, что эта воля Божия более мудрая, чем моя, и содержит в себе гораздо большую любовь и человеческую правду, чем моя.
Анатолий Максимович: Значит, все сводится к тому, что Вы обращаетесь к Богу за советом?
Митрополит Антоний : Да.
Анатолий Максимович: И Вы ждете от Него чего — прозрения?
Митрополит Антоний: Я жду от Него — да, прозрения, более глубокого разумения; и на опыте иногда это прозрение, это разумение так резко идет наперекор со всем тем, чего бы мне хотелось, что я не могу это воспринять просто как новую точку зрения, которая во мне открылась. Иногда бывает явственное сознание, что, действительно, я коснулся какой-то надмирной области, какой-то области, превосходящей весь мой опыт человеческих, психологических, общественных отношений.
Анатолий Максимович: Мне лично этот процесс представляется просто продолжением первого. Вы сами сказали, что когда Вам предстоит принять важное решение, трудное решение, Вы начинаете с того, что Вы его стремитесь как можно более тщательно или как можно более честно продумать, а затем обращаетесь к Богу с молитвой. Эта мне представляется просто продолжением первого процесса, другими словами, Вы продолжаете думать, но, по-видимому. Вы начинаете думать уже в каком-то ином состоянии.
Митрополит Антоний: Я бы сказал, что думать я перестаю, а начинаю
Анатолий Максимович: К чему?
Митрополит Антоний:
Анатолий
Митрополит Антоний: Да, разумеется, я не ожидаю какого-то голоса извне. Видите, тут такой момент, который я не могу передать, который относится к внутреннему сознанию: иногда прорываешься до какой-то глубины и сознаешь, что дошел до новой глубины в себе самом; а минутами такое явственное, сильное, яркое чувство, что в тебе заговорил
Анатолий Максимович: По-моему, Вам просто пришла в голову мысль — простите за такое прозаическое определение.
Митрополит Антоний: Нет, то-то и дело, что это не была мысль. Я читал, и мне пришлось поднять глаза, потому что мне было совершенно, разительно ясно, что по ту сторону стола, перед которым я сидел, кто-то находится; мне пришлось посмотреть — так же, как бывает иногда, что идешь по улице и обернешься, потому что кто-то тебе в спину смотрит. И потому я и говорю о галлюцинации, о такой внешней иллюзии: я ничего не видел; но уверенность в этом объективном, вне меня
Анатолий Максимович: Ну, как всегда, я вижу (это, конечно, очень старая истина), что веру от разума отделяет черта; вера находится по ту сторону этой черты. Большое Вам спасибо, митрополит Антоний.
III
Митрополит Антоний: Анатолий Максимович, Вы говорите, что Вы неверующий; это значит, что у Вас есть какое-то представление о Боге и что это представление Вы отвергаете, что оно не укладывается в Ваше представление о мире, о жизни. Можно мне поставить такой вопрос: в какого Бога Вы не веруете?
Анатолий Максимович: Начнем с самого элементарного. Я не верю в Бога злого, мелочного, глупого и самовлюбленного, Который наказывает людей за то, что они не исполняют формальных правил, нарушая при этом элементарные нормы, Им же установленные или установленные религиозным учением, Который якобы получает удовлетворение от того, что люди во славу Божию творят зло, независимо от того, идет ли речь о массовых убийствах, религиозных войнах или еврейских погромах или просто о том отношении, которое иногда проявляют верующие друг к другу и к неверующим по чисто формальным причинам. Я не верю в Бога, Который допускает и якобы даже получает удовлетворение от того, что Ему постоянно лгут. Такого Бога, по-моему, нет и быть не может. Тем не менее, я упоминаю об этом, потому что, насколько можно судить и по личным наблюдениям в повседневной жизни, и по ходу всей истории, были и есть верующие, которые именно так себе и представляют Бога. Это совершенно не вяжется с моим представлением о том, каким Бог должен быть.
Митрополит Антоний: Я думаю, что ничего не могу сказать против отрицания такого Бога. Мне вспоминается маленькая книжечка Бердяева "О достоинстве христианства и недостоинстве христиан", где он выводит именно эту мысль... Что Вы хотели сказать, когда сказали: "Бог, Который хочет, чтобы Ему лгали или Который допускает, что Ему бесконечно лгут, и этим удовлетворяется"?
Анатолий Максимович: От верующих часто приходится слышать, что они оправдывают себя перед Богом чисто формальным образом, и это значит, что они лгут себе и другим, и, конечно, Богу, потому что лгать себе это то же самое, что лгать Богу; и думать, что Бог удовлетворится такой ложью, по-моему, безбожно и даже кощунственно.
Митрополит Антоний: Да, я с этим согласен.
Анатолий Максимович: Я хотел бы добавить, что я, например, не могу себе представить, что Бог предпочитает одно вероисповедание другому, что Он считает верующих людьми лучше неверующих. Не может быть, чтобы у Бога не было столько ума, чтобы не понять, что это неправильно; а тем не менее, от верующих приходится часто слышать, что они считают себя лучше, чем неверующие.
Митрополит Антоний: Да. В общем, получается так: представление, которое Вы получаете о Боге через верующих, просто кощунственно и Вас возмущает.
Анатолий Максимович: Ну, я бы не сказал — через всех верующих, верующий верующему рознь. Вы упомянули о Бердяеве; представление, которое я получаю о Боге, читая Бердяева, конечно, не является кощунственным. Но меня всегда удивляло, что Церковь, священнослужители не прилагают достаточных усилий для того, чтобы внедрить среди верующих правильное представление о Боге.
Митрополит Антоний: А можно Вас спросить: каким должен быть Бог и каким мы должны Его представлять верующим?
Анатолий Максимович [очень быстро, категорично]: Умным. В первую очередь — умным. Кроме того, Бог считается олицетворением этики, олицетворением добра; почему Он допускает зло — это другой вопрос; но ведь нельзя же считать религиозные войны добром? — а тем не менее, такие войны происходили; ведь нельзя же считать мелочные сплетни о неверующих среди верующих добром? Это же явное зло! Не в таком масштабе, как религиозные войны, но тем не менее это и есть зло. Так что, по-моему, Бог должен руководствоваться разумом — потому что для меня разум и добро это одно и то же. Вы, конечно, можете мне сказать, что пути Господни неисповедимы, что мы не можем понять Божьего разума, не можем понять Божьих побуждений. С точки зрения верующего человека это, пожалуй, понятно; но поскольку у нас представления о Божьем разуме нет и, по-видимому, быть не может, мы должны руководствоваться теми этическими нормами, которые Бог, по мнению верующих, установил, и ожидать от Бога, что Он ими тоже руководствуется, а не наказывает людей за то, что они не подчиняются каким-то формальным правилам, игнорируя при этом этические нормы.
Митрополит Антоний: Да. Это меня, в общем, очень радует, с одной стороны, потому что, значит, даже Ваши представления допускают, что Бог существует, при условии, что Он окажется не таким, каким Он явно выступает из жизни и слов недостойных верующих. Но вот Вы упомянули об этике, и в одной из предыдущих бесед мы с Вами говорили, что христианская этика внесла что-то ценное в жизнь хотя бы нашего европейского общества. Как Вам представляется: что ценного внесла христианская этика в нашу жизнь?
Анатолий Максимович: Каждая религия вносила очень много ценного в нашу жизнь; я придаю большое значение религии, потому что религия явилась одним из средств обуздания человеческих страстей, борьбы со злом и упорядочения жизни. Отрицать это, по-моему, совершенно неправильно. Разумеется, существуют и другие средства. В Китае, например, пытались создать разумное устройство жизни исключительно на рационалистическо-этических началах, не прибегая к религии. Религия во времена Конфуция фактически большой роли не играла. Китайская этика была основана на том, что если люди будут вести себя разумно, каждому будет лучше. Не скажу, что они добились большого успеха, но, во всяком случае, не меньшего успеха, чем в других странах мира. В Китае, пожалуй, было то преимущество, что поскольку философы не вносили религиозный элемент в процесс установления этических норм, они сохранили терпимость. Они относились с огромной терпимостью к любому другому философскому учению, при условии, что такое философское учение служит борьбе со злом и внедрению добра. Но, конечно, как я уже сказал, зло продолжало существовать и там.
В других частях света, в частности, в Европе, зло также продолжало существовать, но совершенно ясно, что без религиозных учений возник бы совершеннейший хаос, и иудаизм — поскольку мы говорим о западном мире, — а затем и христианство внесли огромный вклад в дело борьбы с хаосом и со злом.
Митрополит Антоний: А какие особенности христианские Вам кажутся интересными, какие черты Вы находите в христианстве, которых Вы не нашли в других вероисповеданиях и которые сыграли роль, скажем, в общественной, в личной нравственности Запада?
Анатолий Максимович: Христианство является продолжением иудаизма. Иудаизм возник тогда, когда народ находился в совершенно первобытном, диком состоянии, его нужно было как-то организовать, ему нужно было как-то объяснить, почему нужно жить так, а не иначе; и это было сделано — с помощью Десяти заповедей. Христианство было продолжением этого процесса; оно внесло некоторые другие элементы в процесс внедрения этических норм: элемент милосердия, элемент сожаления, элемент доброты. Формулы Христа были преувеличенными, педагогичными; можно себе представить, что когда Он говорил, что нужно подставить другую щеку, Он не верил, что люди подставят другую щеку, но эта формулировка была направлена на то, чтобы люди, по крайней мере, не сразу растерзали того, кто обидел их.
Митрополит Антоний: А вот в области, например, человеческих отношений -— как Вам кажется: внесло ли христианство что-то совсем новое в оценку человеческой личности, в то, как человек к человеку должен относиться, — не только в поведении, но как-то глубже, чем в поведении, или в то, как человеческое общество должно рассматривать отдельного своего члена: как частицу ли общества, частицу механизма, или как что-то гораздо более ценное, что должно быть принято в учет?
Анатолий Максимович: Пожалуй, христианство в какой-то степени внесло в философское учение понятие человеческого достоинства. Иудаизм рассматривал человека исключительно как пешку в руках Божиих; пожалуй, это так. Это понятно: чтобы воспитать первобытный народ, ему нужно было внушить, что он является лишь пешкой. Пешкой не в фаталистическом смысле: в конце концов все зависит от человека, от того, что человек делает, но в том смысле, что он не так уж много значит. Христианство, пожалуй, подчеркнуло, что человек значит больше. С другой стороны, практика христианства, в основном, была страшная; и понятие человеческого достоинства, понятие, что человек является человеком, что он является чем-то ценным, в основном развили гуманисты и рационалисты. Таково мое мнение.
Митрополит Антоний: Анатолий Максимович, мне кажется страшно интересной и важной для нас Ваша постановка, потому что она просто бьет по нам, верующим; она ставит нас под вопрос в самом радикальном смысле слова. Уже апостол Павел говорил, что из-за нас, христиан,
Анатолий Максимович: Меня не нужно убеждать, я не отрицаю существования Бога, я просто в Него не верю, — не верю, между прочим, и по некоторым другим причинам, но это уже гораздо более сложный вопрос. Мне очень трудно себе представить Бога, Который оказывает влияние на судьбу человечества и на судьбу отдельных людей: Он допускает столько зла, что это кажется парадоксальным. Уж скорее, более вероятным мне кажется, что если Бог существует, то Он создал мир, создал механизм и сказал людям: управляйтесь с этим сами... Но это, конечно, очень сложный вопрос. Но Вы совершенно правы, и я не понимаю, как Церковь может отвернуться от этого вопроса, я не понимаю, почему Церковь иногда — и так часто — от него отворачивается. Это, по-моему, такой вопрос, которым должна заниматься Церковь ради верующих, ради себя и, конечно, ради Бога.
IV
Анатолий Максимович: Митрополит Антоний, я знал людей, которые становились религиозными, потому что их мучил вопрос о возникновении зла; я также знал людей, которые разочаровались в религии по этой причине. Первые чувствовали или приходили к убеждению, что понятия добра и зла не могли возникнуть сами по себе, что их должна была создать высшая сила; зачем существует добро, им было, конечно, ясно, а на вопрос о том, почему и для чего существует зло, они надеялись получить ответ от религии. Вторые, те, кто разочаровался в религии, приходили к убеждению, что она не дает ответа на вопрос: как сочетать существование всемогущего Бога, олицетворяющего добро, справедливость, с тем, что творится на земле; не только в области человеческих взаимоотношений, но и в природе, где царят хаос, борьба и жестокость. Какой ответ даете Вы на этот вопрос?
Митрополит Антоний: Это очень трудный вопрос в том отношении, что, действительно, можно из одинаковых предпосылок прийти или к вере, или к сомнению. Мне кажется, что христианин даст приблизительно такой ответ: Да, Бог всемогущ; но Он создал человека свободным, и эта свобода, конечно, несет с собой возможность и добра, и зла; возможность отклонения от закона жизни или, наоборот, участия в этом законе жизни. И вот этот вопрос свободы является центральным, мне кажется, для проблемы добра и зла. Если бы Бог создал человека не способным на отклонения, человек был бы также неспособен ни на что положительное. Скажем, любовь немыслима иначе как в категориях свободы; нельзя себя отдать, когда нельзя отказать в самоотдаче; нельзя человека любить, если это чисто механическое соотношение; если бы не было свободы отказа, отречения, если не было бы, в конечном итоге, возможности зла, то любовь была бы просто силой притяжения, силой, связующей все единицы, но никак не создающей между ними нравственное соотношение.
Анатолий Максимович: Почему? Означает ли это, что зло существует для того, чтобы выделить добро, в качестве контраста?
Митрополит Антоний: Нет, я не думаю, что оно существует для этого; но где есть возможность одного, неминуемо встает возможность другого. Конечно, если бы мы были просто такие совершенные существа, которые не способны сделать ошибочный выбор, зло было бы исчерпано; но как возможность оно все равно бы существовало.
Анатолий Максимович: А допускаете ли Вы, что Бог, всемогущий Бог заботится о людях, следит за судьбами человечества, помогает людям, следит за тем, чтобы на земле зло не восторжествовало?
Митрополит Антоний: Да; в этом я глубоко убежден; и опять-таки, с моей христианской точки зрения мне Бог представляется именно не безответственным Богом, Который человека создал, одарил его этой ужасной свободой, которая может все разорить и все разрушить, а потом — употребляя образы Ивана Карамазова — "ждет" где-то в конце времен момента, когда Он его будет судить и засудит за то, что человек
Анатолий Максимович: Как, где Он разрешает этот трагизм?
Митрополит Антоний: Он его не разрешает внешне, в том отношении, что на земле смерть, болезнь, страдание продолжают косить людей. Но отношение человека к человеку может стать глубоко иным; отношение к собственному страданию может быть совершенно иным; отношение к страданию другого опять-таки глубоко изменяется от этого.
Анатолий Максимович: 3начит, Вы определенно, как христианин, отрицаете тезис Вольтера, который примерно исходил из того, что Бог создал человека, снабдил его всем необходимым, в первую очередь разумом, и затем счел Свою задачу выполненной: если люди будут руководствоваться разумом, то все будет хорошо, если нет — то это их дело. Потому что это, по существу, довольно логичное объяснение; но Вы, судя по тому, что Вы только что сказали, это категорически отрицаете.
Митрополит Антоний: Да, такого Бога я просто не могу себе представить, потому что это был бы до того нравственно безответственный поступок, просто
Анатолий Максимович: Вольтер не говорил, что Бог будет судить; он просто говорил, что Бог наделил человека всем необходимым, что Бог создал изумительный механизм, структуру человека, а главное — разум; почему же это безответственно, почему это было бы преступно?
Митрополит Антоний: Анатолий Максимович, если бы этот Бог создал такой замечательный механизм, то этот механизм не испортился бы так безнадежно; тогда, значит, Бог, Который строит этот механизм, просто ужасно плохой механик, никуда не годный. Если такой у нас Бог, Который даже механизм приличный создать не может, то, право, не о чем говорить.
Анатолий Максимович: Но как Вы объясняете себе тот факт, что Бог, с одной стороны, заботится о людях, а с другой стороны, на протяжении существования всего человечества
Митрополит Антоний: Я согласен; только те объяснения, которые Вы отодвигаете в прошлое как изжитые, я не до конца вижу изжитыми. Очень много зла, страдания, муки человеческой происходит от греха, просто от греха в том смысле, что если человек зол, он причиняет зло и страдание и, кроме того, он себя уродует, он сам делается жутким и перестает быть человеком.
Анатолий Максимович: Но это совершенно ясно; речь идет о том, что несправедливость торжествует над справедливостью, другими словами, что плохо приходится тем, которые не являются уж такими страшными грешниками, а может быть, даже и праведны.
Митрополит Антоний: Я думаю, что справедливость в этом смысле была бы очень непривлекательна; если бы счастье, благополучие было немедленной наградой за добро, то добро как нравственная категория было бы обесценено; это был бы чистый расчет. Я думаю, что добро именно тогда делается
Анатолий Максимович: Это все-таки несколько сложный процесс. Я совершенно согласен, что конечный результат является желательным, но процесс его достижения очень сложный, это очень трудный путь; и как-то трудно себе представить, что этого нельзя было бы достичь проще. Но скажите: заботится ли Бог о судьбах человечества? Если да, то как Вы объясняете себе такое чудовищное явление, как, например, Гитлер, которое я лично считаю совершенно исключительным явлением, потому что в этом случае даже не было сделано попытки оправдать злодеяния какими-то высшими, мнимыми этическими соображениями, а было сказано просто и ясно:
Митрополит Антоний: Во-первых, да, я убежден, что Бог заботится о судьбах человечества. Во-вторых, я думаю, что если есть свобода в человеке, которая Богом ему дана, Бог уже не имеет права стать на пути и эту свободу изничтожить. В конечном итоге получилось бы так: Бог вас делает свободными; в тот момент, когда вы этой свободой пользуетесь не так, как Ему нравится, Он бы вас приплюснул — и вас бы не стало. И получилось бы, что, может быть, на земле было бы меньше зла, то есть злодеев меньше было бы, Гитлера бы не было, того не было, сего не было, — а в конечном итоге самый злодей из злодеев оказался бы этот Бог, Который дает мне свободу, а в тот момент, когда я ошибаюсь на своем пути или схожу с него по какому-то безумию, Он же меня убивает за нее, уничтожает. Нравственная проблема оказалась бы, я бы сказал, еще хуже первой... И представляете себе тогда жизнь человека? Он бы жил, зная, что если он поступит нехорошо, Бог его уничтожит. Следующая стадия: так как Бог знает и может предвидеть вещи, то как только у вас зародится злая мысль, Бог может вас уничтожить. Это же хуже концентрационного лагеря! Мы жили бы просто под дамокловым мечом все время: дескать, вот убьет — не убьет, убьет — не убьет... Спасибо за такого Бога!
Анатолий Максимович: Повторите...
Анатолий Максимович: К чему же тогда сводится Божественное вмешательство в судьбы людей?
Митрополит Антоний: Во-первых, к тому, что Бог в человека заложил закон жизни, то есть устремленность ко всему тому, что есть полнота торжествующей жизни, полнота торжествующей любви. Во-вторых, к тому, что Он дал человеку сознание добра и зла, — мы его не выдумали, это не чисто социологическое явление, потому что социологические формы меняются без конца, а понятие добра и зла везде проходит красной нитью.
Анатолий Максимович: С этим я совершенно согласен.
Митрополит Антоний: Дальше: Бог, через людей Ему верных, которые Его
Анатолий Максимович: Это поднимает целый ряд вопросов, о которых я надеюсь поговорить в следующий раз.
V
Митрополит Антоний: Во-первых, о молитве. Правда, что слово
Анатолий Максимович: Взаимное уважение — простите, что перебиваю: что Вы под этим подразумеваете?
Митрополит Антоний: Я подразумеваю вот что: что Бога, Которого ты презираешь, ты ни о чем просить не будешь, так же как не будешь просить ни о чем человека, которого не уважаешь. Поэтому со стороны человека должно быть отношение не раболепное и не расчетливое, а достойное его человеческого звания. А со стороны Бога отношение — опять-таки, в категориях того, что мы в прошлый раз говорили: Бога, Который нас создал свободными, Который требует от нас, чтобы мы были настоящими
Анатолий Максимович: То есть, общение с Богом, откровенный разговор с Богом или, если хотите, с самим собой, с совестью...
Митрополит Антоний: Нет, не хочу!
Анатолий Максимович: Не хотите?
Митрополит Антоний: Нет! Откровенный разговор с Богом — да, который проходит как бы через меня, разумеется, через мое сознание, мои чувства, мою совесть, но который обращен к Богу, а не просто монолог с собой, когда я предполагаю, что Бог где-то такое и есть, но я с собой поговорю, а Он будет подслушивать.
Анатолий Максимович: Нет, нет, я имею в виду не монолог, а диалог с самим собой в этическом плане, диалог со своей совестью.
Митрополит Антоний: То есть, значит, совесть для Вас в данном смысле как бы равносильна Богу?
Анатолий Максимович: Совершенно верно; между прочим, именно так понимает Бога большинство неверующих, которые не являются воинствующими атеистами, а пытаются понять, почему религия существует, почему люди верят в Бога, почему это необходимо, почему религия играет огромную роль как морально-этический фактор. Но читали ли Вы когда-нибудь книгу итальянского писателя об итальянском священнике Дон Камилло [3] (
Митрополит Антоний: Да; если так понимать — да; в какой-то мере я с Вами согласен, что это диалог со своей совестью; иначе сказать, стояние перед предельной правдой, на которую ты способен, и сличение себя с этой правдой, прислушивание к правде, которая внутри тебя звучит, есть в какой-то мере отзвук Божьего голоса; в этой правде, заложенной в нас, звучит Божия правда. Но я думаю, что когда человек молится (скажем, святые или просто даже самые обыкновенные люди в некоторые моменты жизни), он идет куда-то глубже, чем своя совесть, потому что речь идет не всегда о каком-нибудь нравственном суждении, не всегда о том, чтобы поступить так или иначе, не в плане делания, а в плане самого бытия. И где-то совершается встреча; и в этом процессе молитва не всегда является самой встречей, но — исканием этой встречи.
Анатолии Максимович: Как священнослужитель считаете ли Вы, что верующие вправе обращаться к Богу за помощью в повседневных делах? Оставим экзамен на аттестат зрелости в стороне; но считаете ли Вы, что верующие вправе обращаться к Богу с просьбой о выздоровлении одного из близких?
Митрополит Антоний: Я думаю, что да; и думаю так по двум причинам. Во-первых потому что если наш Бог не какой-то "потусторонний" Бог, Бог заоблачный, Бог, до Которого не докричишься, а Живой, близкий Бог, почему с Ним не говорить с такой же простотой и прямотой, с какой ты бы говорил с близким человеком, самым близким, самым понятливым, самым чутким. А с другой стороны, мне кажется, что раньше чем дойти до момента, когда можно ни о чем Бога не просить, а просто радоваться о Боге, надо пройти через какой-то период, когда у тебя хватит веры Ему сказать: "Ты можешь помочь — помоги, потому что то, чего я ищу, это Твоя правда; то, к чему я стремлюсь, то, чего я желаю, укладывается в пределы Твоих путей и Твоего закона".
Анатолий Максимович: То есть, выздоровление одного из близких укладывается в рамки этого закона?
Митрополит Антоний: Я не вижу, почему бы не укладывалось...
Анатолий Максимович: Понимаю, понимаю; я только хочу уточнить, это ли Вы имеете в виду.
Митрополит Антоний: Я это имею в виду; разумеется, при условии, что — и это мне кажется очень важным — человек понимает, что если он жизнь или здоровье вновь получит от Бога, то он должен ими пользоваться по-новому, уже не так, как, может быть, раньше пользовался, отчасти себялюбиво, эгоистично, отчасти небрежно, но что если он получит их теперь как дар, то он должен с ними обращаться, как человек обращается с драгоценным вкладом, за который он ответственен.
Анатолий Максимович: Вы, по-моему, не совсем последовательны, митрополит Антоний. Вы только что сказали, что этот период молитвы, когда люди просят Бога, является переходным периодом. Иными словами, что через этот период нужно пройти до того, как человек станет способен радоваться Богу — так я Вас понял?
Митрополит Антоний: Да.
Анатолий Максимович: Если это только переходный период, то, вероятно, лучше, чтобы его не было вообще? Это какая-то печальная необходимость — так ли это?
Митрополит Антоний: Нет, не совсем так; например, быть зрелым мужчиной лучше, чем быть мальчишкой. Но сказать от этого, что юность является несчастием жизни и что лучше было бы родиться сорокалетним человеком, едва ли можно.
Анатолий Максимович: Родиться сорокалетним человеком было бы, конечно, очень печально, с этим я согласен; нужно проделать целый ряд глупостей. Но я Вас хочу спросить: идет ли речь о глупости?
Митрополит Антоний: Нет, речь не вдет о глупости, а о зрелости. Речь идет о том, что приходит момент, когда ты настолько знаешь Бога, настолько в Нем уверился, что можешь сказать: я не буду ни о чем просить, потому что я просто готов доверчиво отдать себя в Его руки и делать Его дело — а за остальным Он может Сам посмотреть; остальное неважно. Буду просить силы, буду просить мужества, буду просить разума, буду просить всего, что нужно для того, чтобы в этой жизни, в которой я живу, быть человеком в полном, самом глубоком смысле слова. И может быть, даже и этого не просить, а просто жить в уверенности, что Бог даст, и только общаться с Ним на той глубине, которая называется действительно общением.
Анатолий Максимович: Хорошо; а потом Вы сами сказали, что если Бог смилостивится и даст человеку то, о чем он просит, то это уже при условии, что человек будет пользоваться этим по-иному, будет пользоваться этим лучше. Здесь опять-таки возникает вопрос о награде и испытании, обо всем том, чем люди попытались объяснить хаос, который творится на земле; получается так, что можно просить, просить нужно, потому что при известных условиях Бог это может дать. Это, по-моему, не совсем вяжется с той зрелой установкой, о которой Вы только что говорили. Но я хочу в заключение задать Вам очень простой вопрос: вмешивается ли Бог в жизнь людей, когда речь идет о повседневных делах? Принимает ли Он определенные решения в результате той или иной молитвы?
Митрополит Антоний: Можно, я сначала придерусь к одному Вашему выражению: Вы сказали "при условии"...
Анатолий Максимович: Это Вы сказали!
Митрополит Антоний: Я сказал? Простите! Я не хотел сказать, что Бог даст или не даст при условии, я не так выразился; я хотел сказать, что если человек просит и получает, он уже обязан по-иному относиться к полученному. Бог может и дать — от щедрости; но человек не имеет права просто взять и унести в лес. Теперь, что касается до вмешательства в повседневную жизнь; да, я уверен, что Бог вмешивается! — хотя мне не нравится это выражение, потому что слово
Анатолий Максимович: Я понимаю, что Он — жизненная сила; но принимает ли Он определенные решения в конкретных случаях в результате той или иной молитвы?
Митрополит Антоний: Я думаю, что да! Не обязательно; но я думаю, что видел случаи, когда на молитву был такой поразительный, поражающий ответ, что я не могу поверить, что случившееся не имело никакой связи с молитвой.
Анатолий Максимович: Почему же тогда Бог принимает такие решения только в отдельных случаях?
Митрополит Антоний: Вот на это я Вам ответить не могу — просто не знаю; и вот тут действительно для верующего вопрос в его доверии к Богу — не принципиальном, а личном. Человек может довериться Богу либо вообще, просто говоря, что Бог все равно будет прав и всегда бывает прав, и поэтому спорить с этим не надо. Но может быть другое доверие: зная Бога в какой-то мере внутри своего опыта, мы, даже когда случается непонятное, можем сказать: я Его знаю, я могу Ему довериться до конца, хоть и не понимаю.
Анатолий Максимович: Большое спасибо, митрополит Антоний.
VI
Анатолий Максимович: Митрополит Антоний, в нашей сегодняшней, последней, беседе я хотел бы задать вопрос: чего Вы ожидаете от верующих?
Митрополит Антоний: От верующих? Я думаю, первым делом я ожидаю веры. Звучит оно, конечно, нелепо. Но...
Анатолий Максимович: Почему? Вы — митрополит; совершенно ясно, что Вы ожидаете от верующих веры.
Митрополит Антоний: Да, но это звучит слишком очевидно. Я этим хочу сказать, что от верующего я ожидаю, с одной стороны, доверчивости к Богу, к жизни; не глупой доверчивости, но и не испуганного отношения, а отношения человека, который с доверием мужественным, умным, опытным идет в жизнь; и, с другой стороны, ожидаю уверенности в содержании его веры. А из этого следует — и это не менее важно, — что он жить должен так, чтобы ясно было, что он
Анатолий Максимович: Другими словами, он должен руководствоваться этическими принципами христианства или какого-нибудь другого вероисповедания.
Митрополит Антоний: Должен, да.
Анатолий Максимович: Так, это я понимаю.
Митрополит Антоний: Иначе обессмысливается то, что он говорит о вере.
Анатолий Максимович: А относится ли к этическим принципам, которыми он должен руководствоваться,
Митрополит Антоний: Я глубоко убежден, что терпимость — одно из свойств, которые должны были бы отличать верующих. Вы мне на это скажете, что это встречается редко (так же как встречается редко хороший писатель или хороший человек); но в сущности, терпимость — абсолютно необходимое свойство верующего. Нетерпимость происходит от того, что человек не уверен в себе.
Анатолий Максимович: Но если взглянуть на историю Церкви, то создается весьма определенное впечатление, что именно этот принцип, мягко выражаясь, не внедрялся Церковью систематически; создается даже гораздо более неблагоприятное впечатление, что Церковь выступала против терпимости, что Церковь насаждала нетерпимость.
Митрополит Антоний: Мне кажется, что тут два момента. Если человек глубоко, всей душой, всей силой жизни убежден в правде, в истине того или иного представления о жизни или понятия, совершенно естественно, чтобы он о нем говорил, чтобы он его проповедовал, чтобы он хотел им поделиться. Это относится не только к религии, но ко всем областям жизни; когда мы прочли какую-нибудь книгу, которая нас увлекает, слышали музыку, которая для нас очень значительна, мы всех стараемся приобщить к своему опыту; и в этом отношении терпимость может продолжать существовать, но ее нельзя путать с теплохладностью или с безразличием. И есть другая терпимость — или нетерпимость, — которая происходит, как я сказал минуту назад, от того, что человек
Анатолий Максимович: Я совершенно согласен с Вами в том отношении, что самыми нетерпимыми деятелями Церкви были люди, которые испытывали сомнения и которые хотели убедить не только других, но и самих себя. Но взглянем на это иначе. Существует Церковь. Церковь ответственна за то, чтобы помогать людям верить, чтобы помогать людям жить так, как предписывает им вера; и Церковь не проявляла должной терпимости. Почему?
Митрополит Антоний: Я думаю, по двум причинам. С одной стороны, по причине, которую я уже указал: недостаточно спокойной, победоносной уверенности, что истина за себя постоит; что не нам защищать Бога; что не нам защищать истину; что в человеке есть способность отозваться на истину без того, чтобы его к этому принуждали. И с другой стороны, потому что общество верующих — и это относится не только к православным, это относится ко всем верующим христианам и не христианам...
Анатолий Максимович: Совершенно верно; я не знаю, что Вы скажете, но Вы совершенно правы: у всех церквей, у всех религий есть в данном отношении что-то общее, есть этот момент...
Митрополит Антоний: Мне кажется, что это происходит от того, что между каждой общиной и тем обществом, в котором она находится, в частности, государством, в котором она живет и действует, образуется связь, которая всегда пагубна для верующего общества, которая всегда ограничивает его, которая всегда сводит с пути и которая всегда подменяет высокие принципы веры, любви, надежды, преданности, жертвенности и т.п. чем-то другим, скажем, русификацией (если говорить о Русской Церкви до революции в таких областях, как Прибалтийский край, Польша), или использованием религиозного момента для светских и, я бы сказал, часто противорелигиозных целей.
Анатолий Максимович: Во всяком случае, для политических целей, это я понимаю. Но это все-таки не исчерпывает вопроса; и Вы, по-моему, упомянули о главной причине нетерпимости, сами того не сознавая. Вы упомянули об истине; Вы сказали, что человек сам дойдет до истины; другими словами, каждая церковь, каждая религия уверена, что у нее вся истина, вся абсолютная истина, — и в этом заключается причина нетерпимости. Тоталитарные государства по своему характеру нетерпимы — почему? Потому что они убеждены, что у них вся истина, абсолютно вся, что те, кто с ними не согласен, заблуждаются. И вот то же самое думает и Церковь. Что получается на практики? Церковь убеждает верующих, что у них вся истина, и неминуемый результат этого заключается в том, что верующий — поскольку у него вся истина, поскольку он приобщился истине — начинает считать себя лучшим человеком, чем неверующий или тот, который исповедует какую-то другую веру.
Митрополит Антоний: Я думаю, что Вы правы в этом отношении, и на это я мог бы сказать несколько вещей — не в защиту верующих, а в защиту принципа терпимости по отношению к истине. Прежде всего, одна из самых, может быть, потрясающих особенностей христианской веры в том, что Евангелие определяет истину не в порядке чего-то, а Кого-то; Христос говорит:
Анатолий Максимович: Конечно, это безнравственный поступок, и я и не ожидал, что Вы скажете что-либо иное. Но дело в чем: Христос говорит:
Митрополит Антоний: Я с Вами абсолютно согласен, но скажем так: Анатолий Максимович, я Вас абсолютно не жалею, я бы сказал даже, что я кое в чем Вам завидую: Вы гораздо умнее меня, Вы образованнее меня, и в хорошем смысле я могу Вам завидовать в этом; но я Вас, простите, очень люблю; и если у меня есть в душе что-то, что меня радует, вдохновляет, я был бы очень счастлив с Вами этим поделиться — не потому, что это мое, или не потому, что я лучше, а потому, что Вы со мной делитесь своим опытом, знанием, умом, — хотел бы и я поделиться вот этой искоркой, которая для меня есть радость и жизнь. Вот в этом смысле и у Вас, и у меня есть естественное желание этого общения.
Анатолий Максимович: Конечно! Но это диалог, это вовсе другое дело, это, по-моему, то, чего нам нужно добиваться!
Анатолий Максимович: Значит, как священнослужитель Вы будете всячески способствовать внедрению терпимости до тех пор, пока этот вопрос не исчезнет вообще, — так ли я Вас понял?
Митрополит Антоний: Сколько могу — да, и сколько у меня самого хватит терпимости, потому что я, конечно, тоже заражен, ну, хотя бы
Анатолий Максимович: Большое Вам спасибо, митрополит Антоний!
О евангельском благовестии [4]
Мы привыкли говорить, что Евангелие —
Последние годы я себе ставил этот вопрос; и долго искал одного какого-нибудь ответа, именно такого слова, которое в себе содержало бы
Тут я хочу сделать оговорку, что людям, родившимся в верующей семье, воспитанным в вере, людям, которые всегда были верующими и жили этим, порой труднее найти, в чем это благовестие, потому что эта благая весть всегда в них жила, всегда была вокруг них, всегда была с ними. Не с чем ее сравнивать; не было такого момента, когда что-то случилось, после чего все стало
И вот я вспоминаю первую свою встречу с Евангелием. Я с Евангелием не встречался до пятнадцатилетнего возраста: и в руках не держал, и не читал, и не знал ничего о нем, кроме того, что приходилось воспринять понаслышке и без всякого интереса. И когда впервые мне пришлось читать Евангелие, меня поразили некоторые особенности этого благовестия, а затем к ним прибавились и другие, о которых я тоже хочу сказать, хотя они не относятся к этому первому, поворотному пункту жизни.
О жизни, к пятнадцатилетнему возрасту, я знал, что она жестокая; я знал, что пощады от человека или от жизни ожидать не надо; я знал, что естественный враг человеку — его ближний, я знал, что единственный способ прожить — это стать настолько бесчувственным, железным, чтобы ничего не могло проникнуть в душу. И я тоже знал, что, воспринимая жизнь так, можно в себе нести не только сознание, но физическое ощущение мертвости, что можно ходить, как труп, среди других людей, и что все сводится к этому. Об обстоятельствах, при которых я читал Евангелие, я сейчас не буду говорить; но одна из первых вещей, которая меня поразила, когда я встретился с евангельским словом, словом, которое Бог говорит человеку, — это слова о том, что Бог сияет Своим солнцем на добрых и на злых, на благодарных и неблагодарных, на любящих и ненавидящих, что для Него все люди — Свои (Мф. 5, 44-46). Мы Ему можем быть чужими, но Он нам — свой; мы можем от Него отвернуться и оказаться предателями в самом последнем смысле слова, а Он останется верным
Читая дальше, я обнаружил вторую черту. Опять-таки, опыт жизни, хотя не длительный и не очень сложный, явно показывал, что до человеческого достоинства мало кому есть дело. И вдруг я обнаружил, что Бог относится к человеку с глубочайшим
И тут меня поразило, как Бог относится к нашему достоинству; поразило, что, действительно, по отношению к каждому из нас Он Себя ведет так же: что бы ни случилось в жизни, как бы мы ни поступали, когда мы к Нему подходим и говорим: перестроимся; сыном я уже больше не могу быть, а войдем в какой-то договор; я буду Тебе слугой, я буду Тебе рабом, я буду Тебе наемником, — Бог говорит: Нет, не можешь: ты Мой сын.
И это страшно важно, потому что минутами кажется: было бы настолько проще именно перестроится, именно вступить в новые отношения, которые ничего особенного не требуют. Прочтите у аввы Дорофея [5] то, что он говорит об отношении раба, наемника и сына: раб трудиться из страха, наемник — ради оплаты; это все — договор. Сын — на других началах; за любовь не заплатишь, отношения между людьми не выкупишь ничем, не только деньгами. То, что должно идти от сердца, нельзя заменить тем, что идет от труда твоих рук; нельзя сказать человеку: я тебя всем обеспечу, а уж сердце мое тебе не принадлежит... И вот здесь Бог
И мы находим того же рода мысль при встрече Христа с апостолом Петром у Тивериадского озера (Ин. 21, 15-17). Трижды отрекся от Него Петр, трижды спрашивает его Христос не о том, стыдно ли ему, жалеет ли он об этом, кается ли... Он только одно спрашивает:
И то же случается с женщиной, взятой в прелюбодеянии (Ин. 8, 3-11), когда Христос спрашивает пришедших обвинителей:
И вот это тогда меня тоже поразило: люди могут друг друга унижать, люди могут не признавать достоинства другого человека, — Бог всегда его признает; и требует его, и как бы вызывает его каким-то чудом из тех глубин, где оно зарыто, куда оно ушло, как будто град Китеж потонувший.
И еще, если подумать о Христе: в тех годах поражения, унижения [6] — изумительное открытие, что мы, люди, проигравшие войну, потерявшие родину, близких, может быть,
И если Бог может сойти в эти глубины, оказывается, что достоинство человека — не в славе, не в величии, не в победе, не в успехе, ни в одном из этих критериев, которые служат для оценки человека в обычной жизни; можно быть подонком — и обладать всем достоинством человеческим. (Когда я говорю “подонком”
И вот тут я начал открывать нечто, что только много, много лет спустя я смог для себя формулировать ясней; я формулирую это теперь не тем языком, каким я бы высказался, когда мне было пятнадцать-шестнадцать лет. Меня поразила тогда эта изумительная
Я хочу это попробовать изъяснить двумя или тремя короткими примерами из событий жизни Христовой, из праздников. Сейчас мы приближаемся к Рождеству Христову, к воплощению Сына Божия
Иоанн Златоуст [7] в одной из своих проповедей говорит, что большие праздники идут как бы двоицами, парами: Рождество Христово и Крещение Господне; Пасха и Троица, — что одно является завершением другого. Можно было бы назвать и другие двоицы и комбинации праздников; но задумаемся несколько мгновений над тем, что совершается в Крещении Господнем. Христос выходит на Иордан креститься от Иоанна в момент, когда Он как человек созрел и дошел до Своей полной человеческой меры. Тут Он начнет Свое богочеловеческое дело проповеди и восхождения в Иерусалим на смерть. Все приходящие к Иоанну крестились в водах Иордана, омывали в нем свои грехи, выходили очищенными. Родившийся в Вифлееме, чистый и свободный от греха приходит к Иоанну, который недоумевает: Как Его крестить? Зачем? Разве Он не чист уже? Что будет значить это омовение, совершенное над Ним?.. (Мф. 3, 13-15). Я не помню, пишет ли об этом отец Сергий Булгаков [8] в одной из своих книг, или же я вспоминаю разговор с ним, но ему представлялось — и мне кажется, что верно представлялось — так: Христос приходит на Иордан с тем, чтобы погрузиться в эти воды, которые омыли весь человеческий грех, которые отяжелели всем человеческим грехом; погружается в то, что в русских сказках называется "мертвые воды", погружается Своей чистотой в смертность, греховную, убийственную смертность тех людей, которые себя омыли в этих водах; и выходит из них готовым на то, чтобы умирать не Своей,
Здесь уже мы видим, как Христос, согласно со всем смыслом халкидонского догмата, Богочеловечески принимает на Себя дело нашего спасения. Как Бог, Он воплощается, но как человек, "новый Адам",
Теперь: в течение Своей жизни Спаситель во всем нам уподобился: Он жаждал, был голоден, утомлялся, тосковал, был окружен враждой, переживал все человеческие живые чувства,— и в конце концов от человеческой ненависти Он умирает. И нам кажется, что это так просто, потому что мы привыкли к тому, что всякий человек умирает: кто от болезни, кто от старости, кто от насилия, — но это совсем не просто. Это совсем не просто вот в чем, — и здесь я повторяю мысли святого Максима Исповедника [9] , а не свои измышления. Максим Исповедник ставит вопрос о смерти Христовой и говорит, что если действительно истинно сказанное Священным Писанием, что смерть является плодом греха (Рим. 5, 12), то есть оторванности от Бога, отделенности от Него, то в момент Своего зачатия Христос был по человечеству, как человек, бессмертен, за пределом смерти, потому что в Нем не было греха, потому что в Нем не было оторванности от Бога, потому что
вечная, как Ты умираешь? О Свет невечерний, как Ты угасаешь?.. Как может умереть жизнь? Как может потухнуть свет?! И это не поэзия церковная; это не преувеличение; это — четкое богословие: Тот, Кто воплотился, Тот, Кто был Словом, Которое стало плотью — и
И еще: есть два выражения, касающиеся Воскресения Христова. Мы говорим, что Он воскрес; мы говорим также, с апостолом Павлом, что
И вот опять-таки, если мы говорим о
Я хотел бы еще сказать две вещи, которые составляют для меня это благовестие евангельское. Первую можно выразить словами:
До Воплощения история человека проходила перед лицом Божиим. Бог был как бы зрителем этой истории; Он ее наблюдал; Он в ней участвовал как бы извне, приказывая, указывая, давая закон, производя суд. С Воплощением Сына Божия человеческая история и Бог сплетены, стали едины в каком-то отношении. Непостижимый Бог теперь, с момента Воплощения, имманентен истории, Он внутри ее, Он в ней; и когда мы думаем о человеческом роде в каком бы то ни было отношении, будь то о Страшном суде или будь то о продвижении истории, одно из имен людей, которые составляют эту историю мира, — Иисус. Он сын земли, Он Сын Девы, Он сын человеческого рода. Бог и человек уже не стоят лицом к лицу; Бог стоит в сердцевине исторического процесса. В каком-то отношении (потому что такого рода формулировки всегда относительны, недостаточно четки, тонки или, может быть, слишком четки, чтобы быть истинными) Воплощением Бог получил судьбу, становление или, вернее, вошел в становление созданного Им мира.
И в Вознесении Господнем, когда Сын Человеческий сел одесную Бога и Отца, мы видим
Те из вас, которые знают греческий, может быть, замечали, что в Апокалипсисе, который написан на хорошем греческом языке своего времени, есть одна ошибка, которую автор, Иоанн Богослов, делает с начала до конца. Слово
В этом, может быть, одно из оснований, почему смерть христианину не страшна; потому что крещением, любовью, приобщенностью ко Христу, знанием — не рассудочным, а опытным знанием — того, что конец уже пришел, мы за пределом не только той смерти, о которой я говорил, упоминая о сошествии Христа во ад, но мы за пределом и другой какой-то мертвости, незавершенности. Конец нам не страшен, потому что он позади нас.
И второе: когда мы говорим о суде, тут тоже есть некоторый парадокс, потому что мы читаем в том же Евангелии, в рамках того же благовестия —
И наконец, мне бы хотелось обратить ваше внимание еще на одно, последнее. Есть две фразы, относящиеся к Воплощению. Одно выражение:
плотски (Кол. 2, 9). Когда мы говорим о Воплощении, мы говорим о том, что человек, оказывается, настолько глубок, такой емкости, такой “сообразности” с Богом, что Бог может воплотиться без того, чтобы человек был уничтожен. В этом, отчасти, смысл халкидонского догмата: две природы во Христе; человеческая природа не поглощена, не сожжена, не изменена из человеческой в другую — она в полной гармонии и единстве с Божественной природой.
В каком-то смысле можно было бы говорить в тех же категориях о таинстве Евхаристии. Под видом хлеба и вина мы причащаемся Телу и Крови; но именно в том один из элементов славы Божией и славы тварной, что этот хлеб может стать Плотью Христовой и это вино — Его Кровью без того, чтобы оно было
Плоть Христова нам говорит еще о другом: о космическом, вселенском значении Воплощения — потому что в теле Христовом представлено все вещество мира. Если в одном-единственном случае Божество могло соединиться с человеческим, материальным существом, преобразив его, но не уничтожив, это значит, что и материальный мир наш так сообразен Богу, что действительно может прийти день, когда, по слову апостола Павла,
И это ставит перед христианином — не вопрос, а задачу. Для христианина материальный мир не является случайностью; для христианина материя призвана тоже войти в какую-то тайну приобщенности; и можно бы сказать, что христианин — единственный последовательный и серьезный материалист, человек, который верит в материю, в ее бесконечно-бездонные возможности, в ее вечное призвание войти в тайну Божию. Это могло бы нас заставить задуматься очень глубоко над местом христианина в науке, в технике, во всем том, где человек соприкасается с материальным миром, начиная со своего собственного тела.
Благовестие Евангельское нам принесло такое видение всей истории и всего космического пространства, такую весть о каждом из нас, о всех нас, об историческом процессе, о всем тварном мире, о которой может действительно ликовать сердце.
О вере[12]
Я здесь уже много раз говорил о том, что я по образованию не богослов, и поэтому не ожидайте от меня хорошего, строгого, академического богословского доклада. Но я хочу с вами вслух продумать тему, которая, мне кажется, из года в год обновляется и остается современной и своевременной из поколения в поколение; это вопрос о том, что такое вера, как к этой вере приходят и как вера стоит перед темой сомнения.
Постепенно, за столетия успокоенного христианства, у нас сложилось представление о вере, которое не соответствует ее существу. Вера — не мировоззрение; есть мировоззрение, которое соответствует вере, но самое существо веры — это не система понятий. Слово
Отцом верующих назван Авраам (Гал. 3,7); и когда вчитываешься в его жизнь, поражает, что его вера прежде всего — можно сказать, исключительно — была совершенным, неограниченным доверием к Богу, и из этого доверия к Богу рождалось с Ним общение, и из этого общения вырастало знание о Боге, Какой Он есть. Вера Авраама заключалась не в том, что он сначала получил какие-то сведения о Боге и в них уверовал, а в том, что он с самого начала, туманно, но вместе с этим с громадной силой, встретился лицом к лицу с Живым Богом. Он верил не во что-то, а в Кого-то, и в этом, может быть, и есть самое существо веры.
Если наша вера есть вера в Кого-то, в Живого Бога, то домыслы, направленные против нее, не могут ее поколебать; если же вся наша вера заключается только в том, что мы верим в те или другие богословские, или полубогословские или просто суеверные предпосылки, они могут быть колеблемы, причем суеверие держится крепче, чем богословские выкладки.
И вот вспомните Авраама, первую его встречу с Богом, как Господь его по имени позвал:
И первое, что ему сказал Бог: Оставь свое родство, оставь страну, в которой ты родился и живешь, и иди, куда Я тебя поведу... (Быт. 12,1). Тема доверия: потому что Бог ему ничего, в сущности, не обещает. Он ему говорит: Оставь то, что у тебя есть, и пойди туда, куда ты не знаешь, туда, куда Я тебя поведу, и на что и куда — Я не объясняю тебе... Единственное, что Авраам знает, это что с ним говорит Бог; он знает, что от него требуется уйти; он знает, что он куда-то будет приведен; но только отрицательное ему опытно известно: бросить родную землю; бросить родные пепелища; отойти от своих близких, от всей семьи, от всего своего народа. А то, что будет, — известно только в общих каких-то чертах, то есть именно в порядке того, что мы называем верой, доверием:
И вот Авраам идет, находит землю обетованную; и тут Господь ему обещает сына, который будет началом великого, несметного народа. И рождается сын, Исаак. Короткое время проходит, каких-то десять-двенадцать лет, и Тот же Бог, Который ему обещал в лице этого сына наследие вечное, ему повелевает: сына взять и принести в кровавую жертву (Быт., главы 21-22). И снова сказывается это качество, это свойство подлинной, основной веры в Бога, а не в то, что Он так или иначе выразил. Неверующий, вернее, каждый из нас, вероятно, обратился бы к Богу и сказал: Господи — Ты Себе противоречишь, что же Твое обетование, как же из Исаака может родиться потомство мне, если я сейчас его принесу в кровавую жертву?.. Это было бы разумно, но это было бы актом
И в Евангелии, вопрос, который Христос ставит в области веры, это именно вопрос о том — как ты относишься ко Мне; не к Моим обетованиям, а ко Мне лично. Вы, наверное, помните рассказ о том, как Христос на пути в Иерусалим говорил Своим ученикам, что Ему надлежит идти во Святой Град, быть предану в руки грешников, быть убиену и воскреснуть. И в этот момент двое из Его учеников вышли к Нему:
В этом, мне кажется, первое, самое существенное, что можно сказать о вере: что нет веры, которая основана на мировоззрении, которая обращена на понятия. То, что миллионы людей считают христианское мировоззрение самым убедительным или самым соответствующим (или не соответствующим) данным науки, не представляет собой веры, пока нет встречи с Богом или пока нет такого личного отношения к Нему. Мировоззрение, в порядке вероучения, в порядке догматики, за двадцать веков развивалось и расцветало. Скажем, сейчас мы принимаем инославных в Православие после долгой вероучительной подготовки; в Деяниях же апостольских (8, 26-39) мы читаем рассказ о том, как Филипп встретил евнуха, читавшего Исаию, и ему объяснил, что Тот, о Котором говорится в книге Исаии — Христос. Этот человек каким-то чудом, прозрением этому поверил, уловил какую-то несомненную убедительность в том, что говорил Филипп, и говорит:
И в этом отношении, например, в Послании апостола Павла к римлянам, в шестой главе, которая относится именно к крещению, говорится о том же: можно крестить человека, который умирает со Христом и оживает с Ним, человека, который в себе носит мертвость Иисуса Христа и вечную жизнь Иисуса Христа; и нельзя крестить человека, который приобрел точку зрения на жизнь, где есть место для Бога, для Христа, для Церкви, для таинств и для других объектов. Вот почему можно было, в разные века, крестить людей с очень разным богатством знания, конкретной, умственно разработанной веры: не в этом дело. Тот, кто умер со Христом, кто ожил с Ним, принадлежит иному миру; тот же, кто только имеет об этом представление и считает, что это достаточно достоверно и убедительно, или кто просто слишком ленив, чтобы поднимать вопросы, и, живя в обществе, которое не ставит этих вопросов, самотеком удовлетворяется этим наследством, — не христианин еще.
И если исходить из этого, тогда можно подойти к вопросу о вере и тогда легче отличить веру от легковерия и суеверия. Суеверие отличать от веры я сейчас не буду; это дело простое. Но легковерие — дело гораздо более опасное и сложное, потому что оно более прикрытое. Поколениями христиане живут в значительной мере легковерием; легковерием в том отношении, что они получают наследственно, друг от друга, из предыдущих поколений или из глубины веков уже готовую веру; но веру не в смысле доверия, о котором я сейчас говорил, а веру в смысле предложений, относящихся к Богу, относящихся к человеку, к миру, к взаимоотношениям Бога и твари.
И часто такая вера, когда проблем нет, когда ничто ее не колеблет, когда ничто не ставит ее под вопрос, вполне устойчива; но в тот момент, когда на нее налетит буря, такая вера уже устоять не может. Вера, которая заключается только в том, чтобы без разбора, без критики, спокойно — потому что нет противоречий или нет других запросов — воспринять то, что передано предыдущими поколениями, может легко распылиться, потому что она не основана на личном, живом опыте. И это, я повторяю, часто столетиями и есть вера тысяч и миллионов христиан — и не христиан тоже. Такая вера подобна наследству, которое человек получает: другие трудились; вышли из ничего; горбом, трудом заработали, копейка за копейкой; наконец передали своим потомкам какое-то богатство. А потомки этим богатством живут; они его принимают легко; но если поднимется какая-то буря, они воссоздать такое богатство неспособны. И это чрезвычайно важно в наше время, потому что вера, основанная на опыте, может устоять; вера же, которая, заключается только в том, что мы по наследству получаем какие-то понятия о Боге, или о себе, или о мире, не может устоять.
И тут я хочу сделать двоякое отступление. Часто, особенно на Западе, в протестантском мире говорят о христианах как о
И вот перед нами стоит вопрос: являемся ли мы с такой глубиной, с такой силой народом Божиим? Наследники ли мы только громадных богатств Ветхого и Нового Завета, или — случись несчастье — способна ли теперешняя православная община Духом Святым провозгласить истину о Боге, как ее провозглашали апостолы или ветхозаветные пророки и бытописатели?
Это очень важно. Об этом в свое время писал афонский старец Силуан [13] , который в своей записной книжке когда-то поместил, что Дух Святой так живет в нас, так присутствует в Церкви, что если Церковь лишилась бы и Священного Писания, то Он в сердцах людей может провозгласить, проговорить те же слова. Я не хочу сказать, что Духом Святым мы можем воспроизвести дословно то, что написано в четырех Евангелиях и в апостольских посланиях, тем более в Ветхом Завете; но то же самое благовестие о Том же Самом Боге, лично нам известном, близком, родном, сделавшем нас членами Своего Тела, храмами Своего Духа, детьми вечного Отца, мы должны быть способны принести, сказать об этом слово живое, из недр церковного сознания и личного церковного опыта.
И, с другой стороны, когда в стадии как бы немного дальше от этой коренной, основной веры дело доходит до провозглашения тех или других истин о Боге, опять нам надо задуматься: что основное в нашем благовестии, в нашей вере, а что является — не второстепенным, а вторичным; не второстепенным в том смысле, что мы можем это откинуть как неважное, а вторичным, потому что оно — производное от других, более основных истин. Ответ, я думаю, который родился в течение тысячелетий, во все периоды гонений, притеснений Церкви Христовой, таков: есть истины, за которые надо жить и умирать; есть вторичные истины или второстепенные истины, за которые
Эти два замечания — о народе Божием и о критерии незыблемой истины я делаю попутно, но не считаю их второстепенными.
Теперь, если задуматься над верой еще немножко. С одной стороны, вера, как я сказал, это доверие к личному, Живому Богу. Но тогда вера должна непременно, неизбежно быть основана на каком-то опыте. Где же кончается опыт, где начинается вера? Как они между собой переплетаются, какое между ними отношение? Я вас хочу отослать к одному из подвижнических слов святого Макария Великого* . Я его несколько расширю в своем изложении для удобства, но если вы проверите, то увидите, что я не искажаю его мысли.
Макарий Великий [14] , рассуждая о религиозном опыте, о созерцательном опыте, говорит, что когда близость Божия, сознание Бога делается всепоглощающим, когда оно нас охватывает до глубины, мы уже не можем ни мыслить, ни чувствовать, ни определять своей судьбы или своих движений, своей воли — мы всецело совпадаем с этим опытом, мы целиком превращаемся в созерцание, мы не можем ни анализировать, ни разбирать, в чем заключается этот опыт, и не можем за собой следить и сознавать, что же с нами происходит. Это то, что Феофан Затворник [15] называл "блаженным пленом души", когда человек весь оцепеневает, весь совпадает с этим опытом и только живет в Боге и Богом. И вот Макарий говорит, что если у Бога была бы забота только о человеке, который удостоился такого созерцательного состояния, оно бы никогда не прекратилось; но, — говорит Макарий Великий, — Бог имеет заботу тоже и о тех, которые не дошли до этой духовной глубины или духовной высоты; и поэтому Он отступает на один шаг от Своего избранника, так, что слабеет этот опыт, и человек приходит в себя. Если взять образ (этот образ не принадлежит Макарию Египетскому), можно так себе представить: иногда поднимается море к берегу и поднимает на своих волнах челнок; и пока море высоко, челнок колеблется на водах; а потом море начинает отходить, и челнок снова садится на песок, — вот что случается. Но есть какой-то момент, когда этот опыт переживаемого Бога уже стал настолько прозрачным, что человек себя снова сознает, и в этот момент он переходит из опыта в область веры, как ее определяет Апостол в 11-й главе Послания к евреям:
Такого рода опыт мы находим в Ветхом Завете, в Новом Завете, например, в жизни апостола Павла — его видение Христа на пути в Дамаск (Деян. 9, 3), и в бесчисленных случаях христианской жизни. Иногда это созерцательное состояние настолько разительно, настолько глубоко, что человек как бы отрывается от земли и уже не сознает ни себя и ничего вокруг; иногда это созерцательное состояние до такой напряженности не доходит, и человек продолжает как-то еще сознавать себя и то, что вокруг; и все же настолько сильно, настолько всеобъемлюще его сознание Бога, что у него уверенность непоколебимая в том, что он встретил Живого Бога; и никакие изощрения, никакие доводы ума не убедят его, что того, что он испытал на самом деле, никогда не было.
Но это бывает не со всеми; такой опыт непосредственной встречи с Живым Богом дан не каждому и не всем. Есть другой способ, который открывает нам нечто, когда поднимается как бы завеса. Есть монашеское присловье о том, что никто не может отречься от мира, если не увидит на лице хоть одного человека сияние вечной жизни. Вы, наверное, помните рассказ из Ветхого Завета о том, как Моисей спустился с горы Синайской, и лицо его так сияло отблеском славы Божией, в которую он был погружен на горе в созерцании Бога, что сыны Израилевы не могли терпеть этого ломящего глаза света, и ему пришлось закрыть свое лицо полотном (Исх. 34, 29-35). В меньшей мере это случается и в нашей жизни; бывает, что мы встречаем человека, в котором это сияние переливается как бы через край, и мы как-то его можем уловить. Это бывает, иногда, когда человек молится, и случайно другой человек увидит его в молитве. Это бывает, когда человек причастился Святых Тайн и возвращается на свое место глубоко сосредоточенный, и вместе с этим сияющий радостью и Боговселением.
Вы, наверное, знаете место из писаний святого Симеона Нового Богослова [16] , где он рассказывает о своем опыте причащения Святых Тайн. Он вернулся в свою келью, убогую свою келью, сел на свою дощатую кровать, смотрит на свои руки, озирается вокруг себя и говорит: Я нахожусь сейчас в убогой своей келье, сижу на убогой кровати своей, и
Вот такое состояние может быть нами уловлено, когда мы видим человека, который глубоко, с чистотой сердца, совершенной открытостью принял дары Святого Духа. Опять-таки, в меньшей мере это бывает с нами, если и не в таком сиянии славы, от которого ломит глаза, — вспомните видение Мотовилова [17] ,другие случаи вокруг нас.
Есть и еще один путь, которым окружающая нас действительность — материальная, как будто тяжелая, непроницаемая — вдруг вступает в область веры. Один из англиканских богословов называет это космической прозрачностью, и вот что он имеет в виду: бывают моменты, когда неожиданно для нас и потому что нас коснулась благодать Божия, мы вдруг видим то, что нас окружает, в свете Божием, с глубиной, которой иначе вещи для нас не имеют.
Я вам дам сейчас один или два примера. Это, прежде всего, больше всего, конечно, касается любви в человеческих отношениях. Люди живут рядом друг с другом — девушки, молодые люди. Среди них есть девушка и молодой человек, которые друг друга никогда не замечали; жили бок о бок, встречались, работали, разговаривали и не отметили существования один другого. И вдруг, в какой-то день, один из них или оба взглянут друг на друга и
Подобие я могу вам дать такое. Вы, наверное, слышали о витражах западных церквей — окнах, составленных из многоцветных стеклышек, которые изображают или какую-нибудь тему, или просто гармонию красок. Придешь в храм иногда, вечером или когда солнце с другой стороны, и на серой стене вырисовывается просто серое пятно — ничего не видно. Придешь в другой день — солнце коснулось этого стекла или бьет прямо в это окно, и окно вдруг сияет небывалой красотой. Оттого, что коснулся его свет потусторонний, вдруг тема этого окна выявилась: Крещение ли Господне, Воскресение, Вознесение или какая-либо другая тема; выявилась вся красочность этого окна, вся сиятельная красота этого окна. Но одновременно это окно, явленное нам светом потусторонним (который просто "по ту сторону", если говорить о вещественной жизни, или потусторонним в другом смысле, если говорить о душе человеческой и о Боге, Который есть свет), окно, нам явленное этим светом, в то же время и являет нам этот свет. Повторю: то же самое и в человеческих отношениях: вдруг блеснул какой-то свет изнутри человека, и человек для нас уже незабываем, неповторим, единственный. Святой Мефодий Патарский [18] в одном из своих писаний говорит: пока юноша не полюбит девушку, он окружен мужчинами и женщинами; когда он полюбит кого-нибудь, он видит возлюбленную и — вокруг себя — людей: уже не мужчин и женщин, а просто людей, потому что это — единственный человек, а остальные все "вошли в ряд ", как бы сглажены, они просто окружение.
Но бывает, бывает постоянно между нами так — не только в любви одного человека к другому, но и, например, при встрече друзей: в какой-то день вдруг почему-то друг с другом можно так говорить, как никогда не говаривалось, — до такой глубины, до такой чуткости, до такого взаимного понимания; и лицо у человека преобразилось, и голос иной, и весь он такой, каким никогда его не видал раньше. А на следующий день встретишь его — как будто обыкновенный, как будто потух этот свет, как будто солнце отошло немножко, и витраж, красочное, сиятельное окно снова стало серым, незаметным.
И тут можно подойти к вопросу двояко — можно подойти с верой или без веры. С верой — это значит, что, видя тусклое это окно, видя потухшее лицо, видя человека, который снова стал "как все", мы можем улыбнуться в душе и сказать: это обман,
Встреча Христа Спасителя с апостолом Петром после Воскресения Христова (Ин. 21, 15-19). Петр трижды от Него отрекся; при первой их встрече можно было ожидать — говоря по-человечески, — что Христос его спросит: Не стыдно ли тебе? Каешься ли? Просишь ли ты прощения? Хочешь ли ты снова стать Моим учеником?.. Христос этого не говорит; Он ему говорит:
Здесь мы видим, как Христос отказывается принять доказательство, а смотрит в глубину человеческого сердца и говорит: Да! он поступил не так; он был слаб — но он Меня любит...
Второй рассказ в этом же роде, в восьмой главе Евангелия от Иоанна, рассказ о женщине, взятой в прелюбодеянии. Все против нее; она взята в деле; она приведена ко Христу; против нее — закон Ветхого Завета; Христа хотят уловить на том, что Он скажет: "Пренебрегите законом, пожалейте ее..." И Христос этого не делает; Он не говорит о том, что прелюбодеицу можно отпустить с миром; Он не говорит, что можно обойти закон; Он ставит вопрос перед людьми: вы хотите применить закон — применяйте его; но будьте сами достойны закона;
Христос обращается не к прелюбодеице, взятой во грехе, а к той женщине, которая, потому что была взята, потому что она встала перед осуждением смерти через закон, обнаружила, что грех — это смерть; к женщине, которая стояла перед Ним в ужасе неминуемой грядущей смерти, и которая, верно, подумала: если бы мне была дарована жизнь — это была бы новая жизнь... И Он обращается к этой женщине, в сердце, в глубоком сердца которой или всегда была, несмотря на греховность, или родилась возможность новой жизни, и говорит:
Тут тоже Христос, мимо всего кажущегося, всего очевидного и доказуемого, обращается к тайному человеку, которого видит Бог, но которого не видели люди, потому что мы судим по поступкам, по словам, но не по глубинам сердца... И это тоже область веры: уверенность, что то, что невидимо, более реально, чем то, что видимо...
Вернемся к примеру, который я вам раньше дал: к витражу, который потух, потому что день склоняется к ночи, и свет уже не бьет через него, и уже нет красок, нет линий, а есть только серое пятно в стене. Если вернуться к этим образам, встает перед нами вопрос о сомнении: то, что я видел — реально? Или это был сон? мечта? мое желание, проектированное на реальность? Это есть — или этого никогда не было?..
Слово
Во-первых, сомнение относится не к Самому Живому Богу, а к тому, что мы о Нем думали, как мы себе Его представляли; Живой Бог от нашего сомнения не меняется. А во-вторых, мы напрасно боимся, потому что сомнение нам говорит не: "А вдруг Бога нет, а вдруг все то, во что я верил, не существует", а говорит только: " Ты думал младенчески, пора тебе начать думать по-взрослому; у тебя были детские представления, пора тебе составить представления взрослые; ты думал о Боге примитивно, думай о Нем глубже, истинней".
Сомнение является для ученого орудием его труда. Когда он собрал в горсть все существующие разрозненные факты, он старается их соединить между собой в какую-нибудь теорию, общее представление. Если он хороший ученый, как только он это сделал, он начинает ставить свое собственное представление под вопрос, начинает спрашивать себя: нет ли логической ошибки в моем построении, нет ли передергивания, нет ли чего-нибудь непродуманного и недодуманного, нет ли где-нибудь трещины? И еще: если он всего этого не находит, он начинает искать новые данные, от которых рухнет его представление, потому что ему не его представление дорого, а та реальность, которую он исследует. И он потому может ставить под вопрос свое представление, что ни одной минуты не колеблется в той реальности, которая вокруг него есть.
То же самое мог бы сделать и верующий, и богослов; когда он начинает находить, что те или другие его представления о Боге, о человеке, о мире не удовлетворяют его, то вместо того, чтобы пугаться, он мог бы сказать: "Как замечательно, как дивно! Значит, я как частица, соборная частица Церкви вырос в новую меру, у меня начинает рождаться сомнение — значит, есть новые ответы, новые данные, новая глубина познания, которая вот, сейчас, передо мной может открыться". И это очень важно; это не значит, что мы легкомысленно должны разрушать и колебать устои нашей веры, а это значит, что все сказанное неудовлетворительно. Как говорил один из отцов Церкви, все, что мы говорим о Боге в соответствии с Его собственным откровением и с опытом Церкви, может оказаться предельной истиной для земли, однако не является всецелой истиной для Бога; Бог всегда больше всего, что мы можем сказать о Нем. Истина — это
И вот здесь в нашем мышлении очень важно, мне кажется, помнить, что как бы мы ни выражали наше знание, опытное знание о Боге, о человеке, о мироздании, о духовном мире, оно
И поэтому, как бы ни была священна, как бы ни была нам дорога та или другая истина, мы должны помнить, что это — обозначение, а не самая вещь. Один раз только Истина и реальность сочетались совершенно: во Христе, Который говорит:
Бог же превышает всякое наше восприятие, открывается истиной выразимой и невыразимым опытом, в созерцательном молчании и в богословском утверждении, и открывается за пределом всякого выражения в молчании и в таинствах, которые, по учению Древней Церкви, суть дверь к познанию Бога, потому что они являются путем нашего приобщения Ему, общения с Ним — а общение всегда глубже, всегда шире и значительнее, чем все то, что о нем можно сказать. Это — область веры, а область веры, в богословском отношении, не есть только область формулировок, а область того, что греческие Отцы называли
О Боге[21]
Говорить о Боге — дерзостно, пожалуй, даже более чем дерзновенно, особенно в пределах Сергиевской Лавры и Троицкой Академии, для человека, который сам не проходил богословских наук. Я решил сказать вам нечто о Боге так, как мне приходится о Нем говорить на Западе в очень различных обстоятельствах.
Приходят ко мне люди верующие, которые не могут больше вместить детского представления, полученного ими о Боге или в средней школе в Англии, где Закон Божий преподается, или в семье, и ставящего под вопрос самые истины о Боге, потому что представление, которое им дано в детстве, разбивается о более зрелую, серьезную мысль и часто об опыт жизни, молитвы, накопившийся у них в течение лет. Приходят также люди, которые просто ставят вопрос о Боге, будучи сами неверующими и недоумевая, что это слово значит, что за этим словом кроется для верующего человека. И поэтому я приступлю к этой беседе не с точки зрения богослова, каким я не являюсь, а с точки зрения верующего человека, сделавшего за последние десятилетия попытку осмыслить для себя те слова, те понятия и тот опыт, который составляет жизнь Церкви.
Начну с того, что очень многое может нам дать размышление над словами, которые мы употребляем каждый день, но над которыми не задумываемся. Мы говорим о Боге, и в верующей среде всякий понимает, о чем идет речь; и мы не ставим себе вопрос, чтo это слово говорит нам или могло бы сказать неверующему или ищущему человеку. Мы употребляем много таких слов, взятых из церковно-религиозного опыта и потерявших свой изначальный смысл, а вместе с тем, эти слова родились не из словаря, они родились
Основываясь на Священном Писании, на опыте Церкви, мы употребляем очень много слов, чтобы выразить наш опыт о Боге; но мы должны помнить, что в конечном итоге наш опыт о Боге за пределом всякого выражения. Еврейский писатель Маймонид приводит пример, как юноша стал на молитву и воскликнул: Господи, Ты велик, Ты славен, Ты вездесущ, Ты всемогущ... — и наставник его остановил и сказал: не богохульствуй; каждый раз, когда ты прибавляешь новое прилагательное к слову
Все это сводится к тому, что я хочу продумать несколько понятий о Боге и подчеркнуть в течение всей этой беседы, что те понятия о Боге, те слова, которые мы употребляем, должны нас привести к моменту, когда мы молча, в созерцательном ужасе преклоняемся перед Ним и переходим в ту глубину таинственного молчания, где живая душа встречает Живого Бога.
Русское слово
полнота. И когда святые, например Григорий Нисский [22] , нам говорят о "мраке" Божественном, они говорят не о том, что в Нем есть какая-то темнота, а о том, что если взглянуть человеческими очами не только на Него, но в сторону Бога, мы слепнем от преизбытка этого света, мы входим во тьму, потому что свет слишком для нас велик.
Это одно, и это уже говорит нам о том, что Бог непостижимо велик, что в Нем полнота, которая превосходит всякое наше понимание и самую нашу способность до конца приобщиться этой сущностной Божественной тайне.
На западных языках германского происхождения слово
Это тоже нам надо, мне кажется, запомнить, потому что слишком часто, когда нам ставят вопрос о Боге, мы сразу стараемся каким-то образом на человеческом языке, причем на языке падшего человечества, дать очертания и описания Его, и вместо Бога получается карикатура. Святой Григорий Богослов [23] в одном из своих произведений говорит, что если мы собрали бы все свидетельства Священного Писания и весь опыт церковный, святых и грешников, и из всего этого создали как бы полную картину, что такое Бог и Каков Он, мы создали бы идол, но не создали бы Бога, потому что все нами познанное и все нами постижимое бесконечно мало по сравнению с тем, Кто Он и Каков Он. Все наши богословские описания, все то, что говорится святыми и богословами о Боге, можно сравнить с звездным небом. Звезды дают нам возможность в глубокой тьме космоса различить какие-то очертания, но эти звезды, эти созвездия, эти комбинации света имеют смысл, только поскольку они разделены огромным пространством, где ничего нет. И когда мы говорим о Боге, мы должны помнить, что каждое наше слово, самое значительное, пусть оно будет сказано величайшими богословами или святыми, это только одна зажегшаяся свечка, одна звездочка, которая нам дает возможность глубже познать небесные глубины и благоговеть перед тайной.
Но Бог не только является тайной и такой глубиной, бездонной непостижимостью; Он нам одновременно непостижимо и, вместе с этим, опытно-познаваемо близок. Те из вас, которые знают тайные молитвы [24] Божественной литургии, помнят, что после возгласа
И это, конечно, относится к Богу больше, чем к кому бы то ни было. Бог существует в Себе, Он существовал тогда, когда мира не было, Он существует помимо Своего отношения к нам; и поэтому сказать Богу
Но, одновременно, сказать человеку или Богу
И это меня приводит к следующему понятию. Мы говорим о Боге, что Он наш Творец; и часто не продумывая, что это значит, мы себе представляем, что в какой-то момент Господь велел нам быть, призвал из небытия все, что есть. И это на самом деле так Но является ли этот творческий акт актом силы или актом любви? В этом вся разница... Бог нас призывает к жизни создал целый мир для того только, чтобы Себя нам дать, чтобы мы приобщились Ему, чтобы мы стали с Ним едины, чтобы мы стали богами по приобщению, по образу Христа, Который, будучи Богом, приобщился нашей природе. И в основе творческого акта Божия — не властелин, а Тот, Кто нас до конца возлюбил, до того еще, как Он нас призвал к бытию. На немецком или на английском языках можно сказать, что Он нас
Мы можем уловить многое об этом и в Евангелии, и в посланиях апостольских, но мне хочется дать вам другой образ. В начале своего "Жития", им самим написанного, протопоп Аввакум дает короткое описание Предвечного Совета, предшествующего сотворению мира. Я не помню точных слов, но ход мысли таков: И сказал Отец Сыну: Сыне, сотворим мир и человека. — И Сын ответил: Да, Отче. — И Отец сказал: Сыне, а человек отпадет от Нас, и чтобы его спасти, Тебе придется стать человеком и вкусить смерти, и смерти крестной. — И Сын ответил: Да будет так, Отче. — И создался мир... В корне, в сердцевине нашего существования — твоего, моего, нашего, всех — этот Божественный акт распинающей Себя любви, крест в сердцевине Божественный тайны. И может быть, это выражено особенно ярко и в начале Божественной литургии, и в начале всенощной, когда священник, провозглашая
И о том же говорит апостол, когда говорит об Агнце Божием, закланном до создания мира. Поэтому наше отношение к Богу и наше взаимоотношение такое богатое (я не хочу сказать: сложное; сложного ничего нет, сложное состоит из отдельных частей, которые плохо между собой соединяются), в такой непостижимо-дивной простоте и цельности, но в таком бездонном богатстве отношений, чувств и взаимных положений.
И этим, мне кажется, объясняется то, что мы провозглашаем как первую нагорную заповедь, то есть как первое блаженство:
Я принадлежу, по годам моей жизни, к эмиграции. Я родился перед первой мировой войной, но до 1920 года я был ребенком и многого не воспринимал — ну, воспринимал как ребенок. Поэтому я только позже обнаружил некоторые вещи, которые, может быть, вы опознали быстрее меня, если родились в семье, где вы получили религиозное воспитание, какого я не получал. Первый раз, когда я встретился в жизни со Христом, меня поразило откровение о Боге, которое нам во Христе дастся. Если думать о Боге в контексте соборов, церквей, величия, Бог делается великим и в какой-то мере далеким;
В эмиграции я встретился с чем-то другим. Храмов у нас не было; были гаражи, были комнаты, были подвалы, были иконостасы из фанеры, были иконы бумажные, все было очень бедно. И вот в этой бедноте жил Живой Бог. И это первое, что меня поразило. А дальше, продумывая и переживая, я обнаружил, что во Христе нам дано откровение о Боге такое, какого ни ветхозаветный человек, ни философ языческого мира не мог себе представить. Философ древнего мира не мог бы пойти на такое унижение, чтобы его Бог был человеком, признанным преступником, осужденным на смерть; а ветхозаветный человек воспринимал такое представление как кощунство. Во Христе мы видим Бога, Себя отдающего беззащитно нам; не великого, могущественного Бога, а беззащитного Бога; Бога, Который отдает себя на произвол человеческий; Бога, Который Себя смиряет не только до приобщения нашей человеческой природе, но до всех условий, самых, может быть, страшных условий падшего мира; Бога, Который приобщается не только жизни человека, но смерти человека; Бога, Которого всякий верящий только в могущество, во власть и в силу, конечно, будет презирать; Бога, Которого можно было, как казалось Его распинателям, снять со счетов истории.
Такое представление о Боге исходит именно из того, что я раньше говорил о сотворении человека любовью Божественной, и притом любовью
И этим Он перед нами раскрывает нечто, на что я уже указывал, когда говорил о близости Божией: Он нам говорит, как потенциально велик человек. Если Бог мог стать человеком, это значит, что человек так велик, его как бы метафизическая емкость такова, что он может вместить сущностное приобщение Живому Богу, стать причастником Божественной природы (2 Пет. 1, 4), стать Ему родным в самом сильном смысле этого слова. Человек не только существо, которое может вместить духовные тайны, это существо, которое может стать единым со своим Творцом.
О Церкви[28]
Как вы заметите в самом скором времени, я не ученый богослов; по образованию я врач; но в течение всей жизни сознательной я старался продумать свою веру и понять то, чем мы живем в том
О Церкви мы говорим в Символе веры:
Церковь не является только обществом верующих, собранных во имя Божие. Определение катехизиса, как бы оно ни было точно, не исчерпывает тайны Церкви, как никакое определение не может исчерпать тайны. Все определения, которые у нас есть в богословии, в опыте церковном, раскрывают перед нами тайну, но ее не только не исчерпывают, но даже не стремятся ее до конца выразить. Но вот что мы знаем определенно о Церкви: что это место, где Бог и человек встретились, где они заодно, где они составляют одну таинственную семью. И Церковь в этом смысле является одновременно и равно Божественным и человеческим обществом в двух планах: мы составляем Церковь — люди грешные, борющиеся, падающие, восстающие, немощные; но человечество в Церкви представлено также одним Человеком, Единственным, Кто в полном смысле
Но не только человечество Христом присутствует, живет и действует в Церкви.
И вот перед ними предстал Господь, и первое Его слово им, в их буре колебаний, отчаяния, сомнения, недоумения, было:
И вот Церковь является и местом селения Святого Духа; каждый из нас в отдельности и все мы в совокупности нашей являемся храмом Святого Духа. Но даже слово
И вот Церковь, даже в
Я хочу вам дать пример того, как это бывает ощутимо. Несколько лет тому назад в наш лондонский храм зашел — не по своей воле, а просто для того, чтобы встретить верующую православную знакомую женщину — неверующий человек. Он надеялся прийти к концу службы, но милостью и провидением Божиим он пришел раньше и стал сзади. Он стоял молча, ничего не ожидая, не молясь, потому что он в Бога не верил, и вдруг (как он мне потом говорил) ощутил, что в этой церкви какое-то непонятное, никогда не испытанное им
И надо еще прибавить, что во Христе и в Духе мы так соединены с Отцом, как никто, нигде, никак не может быть соединен. Вы помните слова Спасителя: никто не приходит ко Отцу как только Мною (Ин. 14, 6),
И этот опыт приобщенности Богу так ярко иногда выражается у отцов Церкви. Мне вспоминается один из гимнов святого Симеона Нового Богослова. После причащения он вернулся в свою келью, малую, ничтожную келью, где стояла деревянная скамья, служившая ему и скамейкой, и кроватью. Был он уже стареющим человеком; и он говорит: я с ужасом смотрю на эти старческие руки, на это стареющее, ветшающее тело, потому что приобщением Святых Тайн это — тело Христа; смотрю с трепетом и ужасом на эту ничтожную, малую келью — она больше небес, потому что содержит присутствие Бога, Которого не могут охватить небеса... Вот та Церковь, в которую мы верим, вот та Церковь, которую мы проповедуем,
Мне хочется сказать нечто и о другой стороне Церкви, о нас. Апостол Павел в свое время говорил:
Что же мы может сделать для того, чтобы это больное, немощное, греховное общество все-таки вырастало в лице каждого из нас и в нашей совокупности в Церковь, о которой мы говорим
О какой же немощи говорит Павел? Я попробую изъяснить вам то, что мне кажется верным об этой немощи. Есть та греховная немощь, о которой я сейчас бегло сказал; но есть другая немощь, немощь отдающаяся, немощь, которая дает силе действовать в себе. Вы, наверное, помните, как когда вы были маленькие, ваша мать, или отец или кто-нибудь другой вдруг решил вас учить писать. Вы сели, не зная, что будет, вам вложили в руку карандаш, которым вы не умели пользоваться, и не знали, чего ожидать; а потом вашу руку взяла мать и стала водить вашей рукой; и пока вы понятия не имели о том, что должно произойти, пока ваша рука свободно двигалась в движении материнской руки, линии были такие прекрасные: и прямые, и округлые, и все было гармонией. В какой-то момент ребенок вдруг думает: теперь я понял, я буду помогать — и начинает дергать карандашом: вот, хочу помочь; я вижу, что движение идет кверху — я доведу его до верха, уклоняется куда-то в сторону — я поведу его в сторону... И получаются каракули. Вот так человек пишет историю на земле. Если бы только мы отдались в Божию руку и дали Богу двигать нашей рукой, писать Свою скрижаль таинственную
И другой пример. Я вам сказал в начале, что был когда-то врачом, в течение войны был хирургом. Хирург надевает перчатки во время операции, такие тонкие, такие хрупкие, что ногтем прорвать можно; а вместе с этим потому именно, что они такие тонкие, такие хрупкие, умная рука в перчатке может чудо совершить. Если вместо этой перчатки надеть крепкую, толстую перчатку, ничего нельзя сделать, потому что от этой гибкости, от этой слабости зависит и свобода движения.
И третий пример: что слабее паруса на корабле? — а вместе с этим, парус, умело направленный, может охватить дыхание ветра и понести тяжелый корабль к цели. Замените тонкий, хрупкий парус крепкой железной доской — ничего не случится, кроме того, вероятно, что потонет корабль. Хрупкость и немощь этого паруса обеспечивает возможность для него охватить это дыхание ветра и понести корабль. А теперь подумайте: ветер, дыхание бурное, дыхание тихого вечернего ветра в видении Илии пророка, дыхание Святого Духа — вот чем мы должны быть наполнены. Мы должны быть так же хрупки, так же
О таинствах [29]
Меня просили сказать несколько слов о таинствах. Очень часто, даже в православной среде, люди воспринимают таинства как обряды, как часть благочестия, и не улавливают той связи необходимости, которая существует между таинствами с одной стороны, и тайной Церкви с другой стороны; между вечной жизнью, которую Бог нам предлагает, и теми действиями, которые мы называем таинствами. И вот мне хочется попробовать разъяснить эту связь и сказать нечто о природе разных таинств.
Призвание человека, каким оно раскрывается зачаточно в Ветхом Завете и уже с разительной силой и красотой — в Новом Завете, можно выразить следующим образом: мы призваны так соединиться со Христом, чтобы стать реально частицами, членами Его тела, — так же реально (употребляя образ, который Сам Спаситель употребил: Ин. 15, 5), как веточка соединена с лозой, как часть дерева составляет одно с самим деревом (это образ, который мы находим у апостола Павла: Рим. 11, 17-21), то есть быть едиными с Ним не только душевно, не только в каком-то переносном смысле, но всем существом, всей реальностью бытия нашего. Это одно.
Мы призваны также (я только перечисляю разные аспекты нашего призвания, которое мы находим в Новом Завете) быть храмом Святого Духа, местом Его вселения, и больше чем местом Его вселения, потому что храм — как бы обрамление, храм — как бы сосуд, в котором находится нечто, а мы призваны так соединиться с Богом, чтобы все наше вещество было Им пронизано, чтобы ничего не было в нас — ни в духе, ни в душе, ни даже в плоти нашей, что не было бы охвачено этим присутствием, пронизано им; мы призваны, в конечном итоге, гореть, как купина неопалимая, которая горела и не сгорала. Мы призваны — и это слово апостола Петра, которое как бы суммирует то, что я сказал — стать
Если мы задумаемся над этими разными элементами нашего призвания, разве не ясно, что ничего из этого человек достичь своими силами не может. Мы не можем ни своим желанием, ни своими усилиями стать частицей этого тела Христова, мы не можем своими силами соединиться с Духом Святым; мы не можем стать участниками Божественной природы; мы не можем стать, как бы мы ни верили и ни тосковали по этому, подлинно детьми Бога Живого; это может быть нам
И способ, которым это может случиться, — это таинства Церкви. Я сейчас дам определение таинств, которое не является катехизическим и, может быть, даже богословски исчерпывающим, но которое просто удобно и говорит о том, что они собой представляют. Таинства являются действиями Божиими, совершаемыми в пределах Церкви, в которых Бог Свою благодать дает нам посредством того вещественного мира, в котором мы находимся, который нами предан в рабство, изуродован, сделан порой таким страшным, но который только несет на себе последствия человеческого греха,— сам он не грешен. Святой Феодор Студит [31] в одном из своих поучений говорит, что мироздание, в котором мы живем, как бы оно ни потеряло свой путь, — не выбрало ложного пути, а было направлено по этому пути человеком, оторвавшимся от Бога. И он дает такой образ: мироздание в его одичании подобно коню, который скачет, разъяренный, потерявший всякое понятие о том, куда ему скакать и что делать, потому что всадник пьян... Мы опьянели грехом; и тот мир, который мы были призваны вести к его полноте, уже не может ее найти, потому что
И это можно так просто себе представить. Мы говорим о грехах плоти; и так часто, так легко упрекаем нашу плоть во всех слабостях, забывая слово одного из отцов ранних столетий, который говорит: то, что мы называем грехами плоти — это грехи, которые человеческий дух совершает над человеческой плотью; плоть — жертва. Вот пример простой, который можно развить очень далеко. Человек жаждет, его плоть просит влаги, воды; лишь наше воображение подсказывает, что вкуснее выпить чая или пива. Плоть изнурена, она просит пищи; но только наше воображение нас обращает в сторону лакомства или жадности... Таким образом, плоть просит всегда о том, что естественно, просто и здраво; человеческое воображение, душевность ее направляет и выбирает иное.
В таинствах Церкви Бог доводит до нас благодать, которую мы неспособны стяжать иначе, даже великим порой подвигом, — доводит ее до нас, как дар, через вещество этого мира: воды Крещения, хлеб и вино Евхаристии, миро Миропомазания; и если расширить круг наших понятий о таинствах за пределы, которые Церковь сейчас исповедует, куда доходила Церковь древности, когда она говорила о трех, о пяти, о семи, о двадцати двух таинствах, то веществом таинства может быть животворное слово Божие; может быть и иное: когда мы благословляем колокол, мы молимся о том, чтобы его звук — потому что этот колокол богопосвященный и благословенный — имел силу возбуждать жизнь духа в человеке, который его услышит...
В таинстве есть разные моменты. Есть один момент, о котором мы не должны забывать: таинство всегда совершается Самим Богом; единственный Тайносовершитель — Христос. Никакая человеческая сила не может совершить таинство в том смысле, что никто, даже рукоположенный священник или епископ не обладает властью так, будто она ему принадлежит: он действует, но действует во имя Христово и силой Духа. Есть замечательные слова в службе рукоположения диакона, где архиерей, возложив руки на голову посвящаемого, говорит: Не возложением моих рук, Господи, а благодатью, сходящей от Тебя, совершается это таинство... Без него оно не совершится, но
Так же в начале литургии, когда духовенство уже готово начать службу, когда народ собрался, когда совершена проскомидия, подготовительная часть литургии, то есть когда и хлеб, и вино готовы, и когда священник готов произнести первый возглас:
Это совершается Богом; и в литургии, и во всех таинствах есть момент, когда священник как бы больше не действует, а только молится. В Божественной литургии это совершенно ясно в момент эпиклезиса, призывания Святого Духа на Святые Дары:
И это совершается в пределах Церкви, хотя Тайносовершителем является Сам Бог, в пределах Церкви, которую надо понимать не просто как человеческое общество, собранное вокруг Христа, соединенное единством веры, единством таинств, единством иерархии (как справедливо определяет Церковь катехизис); Церковь является чудом совершенно другого измерения. Ведь вы помните, что в Символе веры мы говорим:
А второе — слово
С другой стороны, присутствием Спасителя Христа в Церкви, тем, что Он не только человек, но Бог, пришедший плотью, вся полнота Божества присутствует в ней. Потому что Дух Святой был дан Церкви, Он живет в ней, и Божество является ее силой и двигателем; благодаря тому, что мы так соединены с Духом, со Христом в Духе Святом, мы хоть зачаточно, хоть постепенно делаемся
И вот, в этом обществе, в этой таинственной области Божество и человечество встретились, переплелись, соединились. Мы сами не умеем подняться к Богу, и Бог поэтому сходит к нам. Я уже сказал, что вещественный мир, хотя он порабощен греху, хотя, по апостолу Павлу, он стонет, ожидая явления сынов Божиих (Рим. 8, 19-22), сам по себе чист и безгрешен. И вот Бог берет этот мир, это вещество, его соединяет непостижимым образом с Собой, и оно нам приносит ту благодать, до которой мы не умеем подняться, И все таинства, самое понятие таинств, самая возможность таинств выражена в Воплощении Христовом. Ведь мы веруем и исповедуем, что Воплощение — это не только соединение Божества с человеческой душой во Христе, но и с человеческой плотью; мы говорим о нетлении Христова тела во гробе, потому что даже после крестной смерти, когда разорван был человеческий состав, когда Христова душа сошла во ад и тело лежало во гробе, Божество было неотъемлемо и от души, и от плоти Воплощения, от тела Воплощения.
Это раскрывает перед нами нечто, что дух захватывает, потому что это показывает нам, что все вещество нашего мира, все то, к чему мы относимся, как к мертвым предметам вокруг нас, создано способным быть носителем благодати и быть пронизанным Божеством. Когда апостол Павел говорит, что в конечном итоге
О церковных праздниках [32]
I
Я хочу говорить о значении для нас больших церковных праздников, потому что для очень многих оно неясно.
Большие праздники церковного года являются как бы поворотными пунктами в истории человеческого спасения. У них, поэтому, два аспекта: с одной стороны, в какой-то момент времени что-то действительно случилось в истории с кем-то или с целой группой людей, драматически участвовавших в данном событии. Говорю "драматически", а не "трагически", потому что некоторые праздники полны глубокой, дух захватывающей радости, другие же исполнены печали. Эта радость и печаль связаны или с Господом Иисусом Христом, Сыном Божиим, ставшим Сыном Человеческим, или с Той, Кого мы зовем Матерью Божией, ибо через Нее вошел Бог в человеческий мир и в космос, частью которого мы являемся. Или же праздники относятся к святым Божиим, к людям, которые героическим усилием отдали себя Богу и сделались частью Его плана и Его дела спасения.
С другой стороны, смотря на праздники, мы видим их спасительное действие, видим, что они воздействуют на нас непосредственно: то, что когда-то случилось, есть не просто достопамятное событие, завершение какого-то определенного периода, а есть начало чего-то, что продолжается изо дня в день, по мере того, как мир приближается к своей конечной стадии, к Судному дню, к своему концу и началу.
Я хотел бы обратить ваше внимание на то, что в одной из книг Священного Писания, вопреки обычному греческому словоупотреблению,
С этой точки зрения события, на которые указывают церковные праздники, повторяю, касаются нас непосредственно; они сделали наш мир коренным образом отличным от того, каким он был раньше, и мы — неотъемлемая часть этой истории спасения: опять-таки, в двух отношениях. С одной стороны, мы — погибающие и требующие спасения; мы связаны с тайной спасения нашей верой и надеждой, нашей жаждой спасения, раскаянием, решимостью. Мы — "спасаемые", и все, что представлено нам в празднике Церкви, что показано нам литургически, воздействует на нас непосредственно, потому что все это случилось для того, чтобы мы наследовали жизнь, а не смерть, исполнили свое назначение, а не уклонились от него безнадежно и навсегда. Но, с другой стороны, если мы христиане, если в какой-то мере мы стали на сторону Христа и наш выбор нашел выражение в Божественном действии, приобщившем нас Телу Христову, сделал нас Его живыми членами, храмами Святого Духа, и поодиночке, и соборно; если правда, что наша жизнь
Возьмем пример: Воскресение Христово случилось в определенный день человеческой истории, в данный, хотя неизвестный час ночи; оно принадлежит истории, как поворотный пункт, как решительно разделяющая черта. Но воскресший Христос с нами —
Рождество Христово, день Воплощения — это день, когда Бог вступил в наш мир видимо, осязаемо, слышно. Я говорю "видимо, осязаемо, слышно", повторяя слова святого Иоанна в его послании (1 Ин. 1,1) о том, что апостолы проповедовали то, что их руки осязали, их глаза видели, то, что они слышали и испытали не только как-то духом, а опытом всего человека, давшим им новое познание Бога, и человека, и всей человеческой и космической реальности. И самое событие Воплощения — нечто большее, чем то, что случилось в Вифлееме холодной ночью, в одинокой и унылой пещере: это событие, которое пребывает с нами, потому что через него Бог вошел в человеческую судьбу, соединил Себя с материальным строем тварного мира, и с того времени Бог стал сродни миру так, как раньше Он не был.
Конечное исполнение этого — в Вознесении Господа Иисуса Христа, когда мы видим не только Человека (ибо Он — истинный человек вовеки), сидящего одесную Славы, но всю материальную сущность тварного мира в сердцевине Божественной тайны.
Вот три примера, просто чтобы подчеркнуть тот факт, что события, которые Церковь нам представляет литургически, в молитвах и последованиях служб, действительно произошли в прошлом, но при этом остаются изо дня в день, пока мир стоит, конкретной, сильной реальностью настоящего времени. В этом смысле, жить и понимать эти события изнутри, провозглашать их и показывать все разнообразие и богатство человеческих возможностей является нашей задачей как христиан. Необходимо, чтобы эти события нас преобразили, во-первых, участием в них; во-вторых — пониманием, в-третьих — возрастанием в близости к ним, ибо без этого они останутся внешними фактами, чуждыми и не касающимися нас.
Я хочу отметить некоторые характерные черты богослужений, которые относятся к этим событиям. Во-первых, литургическое действие, а в особенности — таинство или такая служба, в которой преображающая Божественная деятельность бывает нам явлена, есть действие всей Церкви. Литургическое действие есть нечто, совершаемое Церковью видимой и невидимой; оно касается Бога и людей, оно затрагивает вечность и время. В таинствах оно пронизывает время вечностью и так сплетает историю и эсхатологию, что события прошлого переходят в настоящее, с силой действуя в пределах времени, в котором мы живем.
Не надо также забывать, что
Итак, литургическая постановка праздника основана на современном, непосредственном опыте того, о чем говорится; богослужение не есть поэтическая разработка воспоминаний о прошлых событиях, а участие изо дня в день в событиях, которые вечно звучат и властно действуют в мире. Это богослужение включает видимую и невидимую Церковь, потому что его корни в Боге; оно развивалось во всех поколениях и должно нас захлестнуть, окружить, иначе мы будем исключены именно из тех событий, о которых богослужение говорит и которые оно раскрывает.
II
В начале этой беседы я говорил, что праздники, как решающие события в судьбе человечества, мира, космоса, всегда вводят нас в общение с Господом Иисусом Христом, Божией Матерью и святыми, и что наше участие в различных праздниках есть нечто более плодотворное, чем чисто созерцательное богословское восприятие данных событий.
Если мы будем думать о Воплощении или о Сретении Господнем, о Воскресении или об излиянии Святого Духа на апостолов, если мы будем думать о житии и кончине святых отвлеченно, мы никогда с событием не соприкоснемся. Созерцая Господа и Богородицу, и всех тех, кто деятельным образом стоит в центре этих событий, мы сами должны стать как бы среди них, в непосредственной близости к ним, подобно толпам людей в прошлом.
Я вам приведу пример. Иисус Назарянин, осужденный Пилатом, преданный народом, покинутый учениками, был выведен на смерть, на Голгофу. С Него содрали одежду и пригвоздили Его ко кресту. И еще двоих с Ним распяли, одного по правую сторону, а другого по левую. У подножия креста стояли Его Мать и любимый ученик Его, Иоанн, а на некотором расстоянии — женщины, следовавшие за Ним в течение всей Его проповеди. Около креста были исполнители казни, палачи, римские солдаты, а вокруг пестрела толпа людей, глубоко разделенная сама в себе. Присутствовали при этом первосвященники, книжники и фарисеи, торжествующе глядящие, как Тот, Кто называл Себя Сыном Божиим, умирал смертью преступника от рук римских завоевателей; они смеялись, издевались, торжествовали. В толпе также стояли многие, кто получил от Христа благодать исцеления и спасения; те, кто слушал Его с упованием, а равно те, кто мнил, что Его слово — ложь, так как, будь оно правда, они стояли бы осуждаемые своей жизнью и пришлось бы им либо измениться, либо погибнуть... Некоторые надеялись, что Он сойдет со креста, чтобы они могли беззаботно веровать; а другие надеялись, что Он не сойдет со креста, чтобы они могли безопасно отвергнуть Его и Его страшное учение об абсолютной любви и всецелом самозабвении...
Мы можем смотреть на эту сцену, как смотришь на картину (таковых много и на Востоке, и на Западе); но мы также можем спросить себя: каково
Здесь хорошо будет подчеркнуть еще одну сторону вопроса. В трагизме этих праздников (например, Сретения Господня, Распятия, а также Входа Господня в Иерусалим, когда в славе события виднеется конечная оставленность Сына Человеческого, Мужа страданий, о Котором говорит пророк Исаия), когда мы сталкиваемся с этими тайнами нашего спасения, мы не должны искать в себе жалости ко Христу. Христос не только не нуждается в ней, — Он отверг бы ее. Мы не должны приносить жалости и Матери Божией у подножия креста или в храме, куда Она принесла Своего Первенца как кровавую жертву Богу. Нам нужно учиться не переживанию, а состраданию; мы не смеем
Таков должен быть наш подход; мы должны научиться скорби сострадания, мы должны понести ее на себе; как обоюдоострый меч, эта скорбь все в нас разделяет; она отделяет свет от тьмы, нового Адама от старого, жизнь от смерти, она разоблачает нас и ставит нас обнаженными лицом к лицу с Живым Богом. Будем жить состраданием, нашей собственной скорбью и болью, нашим страданием, но не жалостью и не сожалением.
Затем есть праздники радости и победы; но эти праздники радости и победы требуют от нас особой, вдумчивой подготовки. Мы не можем войти в победу Божию, в победу Божией Матери, мы не можем войти в победу святых, вошедших в вечность узкими вратами и проливших кровь свою, чтобы стяжать Духа Святого, — мы не можем войти в эти события легкомысленно: чтобы мы могли разделить эту радость, в нас должно найтись нечто родственное тем событиям, которые мы воспеваем и прославляем. Иначе мы уподобимся — и это случается, и случается часто — тем, кто предоставляет Христу понести крест, ожидая, что они унаследуют воскресение.
Смотрите, что произошло на пути в Кесарию Филиппову. Христос, Которого апостол Петр исповедует Сыном Божиим, возвещает ученикам, что они восходят в Иерусалим и что Сын Человеческий, то есть Сам Христос, будет предан в руки человеков, претерпит уничижение и неправедный суд, страдание тела и души, и что в третий день Он воскреснет. И тут двое из учеников, запомнившие из всего слышанного ими лишь обетование победы, оставшиеся глухими к слову о цене победы, просят:
Вот условие, данное нам, чтобы мы стали способными войти в тайну Его славы и победы, чтобы нам не остаться вне этих событий, сохранив поверхностное воспоминание о них, но не изменившись, пребывая в сумерках мира, в котором свет однажды воссиял, но снова исчез.
Вот почему мы неделями подготавливаем себя к Великому посту, вот почему на протяжении поста мы постепенно приближаемся к моменту, когда забудем о себе самих и будем лишь созерцать Христа распятого.
Лишь после суда над самим собой и исправления жизни, лишь после созерцания путей Божиих и тайны страдающего Отрока Божия (Ис.42,1; Мф.12,18) мы сможем войти в славу Воскресения не просто как зрители, не для того, чтобы быть ослепленными на мгновение Его славой, но просвещенные и просветленные навеки. Неверно было бы испытывать чувство жалости к страдающему Христу или думать о себе среди славных событий жизни Богочеловека, Богородицы, святых; тут возможны лишь чувства верной дружбы, верности и самозабвения. Если мы хотим, чтобы события, означенные праздниками, нас коснулись, нас изменили, преобразили, мы должны готовиться к каждому из них; мы должны глубоко вдуматься в свою жизнь и в данный праздник, и тогда, освобождая себя путем внимательной, вдохновленной и вдохновляющей подготовки, направить все наши заботы и мысли на Господа, Богородицу и Божиих святых.
Праздник, как и событие, которое он описывает, есть вторжение вечности во время; через событие, означенное праздником, Божественная вечность вторгается во время; и когда мы восстанавливаем эти события в памяти, мы становимся причастны сегодня тому событию, немеркнущему и действенному, которое позволяет нам приобщиться прошлому, так как это прошлое содержится в вечности, которая вторглась в него.
Вечность не в будущем; вечность есть Сам Бог и Божий удел; всякое мгновение, всякий раз, что мы вступаем в Божий удел, всякий раз, что мы там, где Бог, там находятся и все события истории, прошлые, настоящие и будущие. В Божественной литургии это становится предельно ясно. Одна, единственная Евхаристия была совершена: тайная вечеря Господа Иисуса Христа и Его учеников. И когда мы совершаем литургию, когда сила Святого Духа осеняет Святые Дары и верующих и исполняет место и время, в тот самый момент времени мы в вечности участвуем в той единственной литургии, которая когда-то совершалась: мы находимся в Сионской горнице.
Это относится к каждому событию, открывающемуся нам в праздниках, именно потому, что это — события, в которых Бог вступает в историю; и каждый раз, как мы вступаем в Царство Божие, мы участвуем в том или ином событии. Праздники никогда не бывают чистым воспоминанием; мы не вспоминаем прошлое, мы всегда живем в настоящем, но в таком настоящем, которое не связано с каким-либо числом, а с тем настоящим, которое есть День Господень.
III
Я уже сказал, что праздник — не просто памятник, воспоминание о событии, которое произошло в определенный момент, иногда в очень далеком прошлом, не воспроизведение чего-то, что случилось в прошлом и принадлежит прошлому; праздник — время, когда мы участвуем в событии, которое имеет корни в вечности, в Боге, в самой Божией вечности, и потому остается современным изо дня в день, из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, до тех пор, пока история мира не завершится, все не остановится и не найдет свою эсхатологическую полноту. И потому что праздники — события, в которых мы именно участвуем, а не просто воображаем, каждый праздник начинается за несколько времени до события и кончается несколько времени после него.
Точно так же в нашей обычной жизни события начинаются или происшествиями, которые ведут к ним, или сознательной подготовкой, потому что мы этих событий ожидаем. Когда мы предвидим чью-нибудь свадьбу или чью-нибудь смерть, мы проходим очень сложную подготовку. Центральной точкой этой подготовки является то событие, которого мы ожидаем или с радостью, или с ужасом, и два возможные подхода совпадают или сплетаются, иногда с большой сложностью. Так бывает, когда женщина ждет ребенка; в течение целого периода она меняется, и вся обстановка вокруг нее постепенно приурочивается к будущему событию. Так бывает, когда члену семьи грозит близкая смерть... Время идет ровно, неумолимым шагом приближаясь к событию, и мы иногда идем с ним в ногу, а иногда — отставая и спеша.
Я взял два примера: рождение ребенка и смерть близкого человека. Примените эти слова к рождению в мир Сына Божия, примените эти образы ко дню, когда Сын Человеческий, отвергнутый людьми, умирает за городскими стенами, и вы поймете, какого рода приготовления я имею в виду. Но это только два наиболее важных примера. Каждый праздник, каждый из этих поворотных пунктов в истории, которые мы вспоминаем, — праздники Господни, праздники Богородичные, и их первые плоды праздники святых — все они предваряются временем, когда весь мир готовится, и только люди, увы, слишком часто остаются безразличны. Вифлеемская звезда была откликом всего видимого тварного мира на пришествие Христа. Землетрясение, помрачение солнца, раскрытие гробов было откликом так называемой материи на смерть Христа. Люди же, кроме немногих, остались бесчувственны и безразличны.
Праздники, которые я упомянул, Рождество и смерть Христова, ведущая к Воскресению, типичны для двух разрядов праздников. Некоторые праздники всецело радостны, некоторые полны горя, но есть и такие, где горе скрыто или где радость просвечивает неуверенно, застенчиво, как тихий свет, о котором мы поем на вечерне. Некоторые праздники всецело радостны, например — Воскресение. Как можем мы пройти мимо них? Они — начало новой жизни... А другие такие грустные, что если бы мы только могли ощутить их грусть, у нас руки бы не поднялись на работу...
Русское слово
Таковым могло бы, должно бы быть восприятие праздников у христианина, и как это далеко от сентиментального отношения, которое некоторые духовные книги пытаются в нас возбудить. Оно должно быть глубоким горем, горем сострадания, горем ответственности, горем или радостью солидарности людей, которые едины с участниками события. Вот почему к каждому великому празднику готовятся долгое время. Великий пост продолжается много недель, так же и Рождественский. Все чтения и молитвы церковные и даже мелодии постепенно сосредотачиваются на ожидаемом событии. Нас постепенно подготовляют пророчества, намеки; так что содержание праздника, его последствия для нас, его значение в человеческой истории, его важность для всего космоса становятся все более и более ясными, пока мы не пройдем, наконец, всю подготовку и не увидим многоцветную зарю праздника, и не станем готовыми встретить его полный свет.
И как человеческие события не кончаются внезапно, а служат началом чего-то нового, так после праздника Церковь нас возвращает из глубины эсхатологического события к нашей обыденной жизни, с которой это событие должно срастись через нас.
В некоторых случаях один праздник ведет к другому празднику. Святой Иоанн Златоуст говорит о Рождестве Христовом, что, как ни велик этот праздник, а полный свет его нам открывается только в Богоявлении. Эти праздники связаны: Бог вступает в мир беспомощным, беззащитным Младенцем; Он вырастает в полный рост Сына Человеческого, и в этот момент Бог свидетельствует о Нем, что Он — Единородный Сын Божий. Тогда Он начинает Свое земное служение, которое Его приведет в Гефсиманию, ко кресту и Воскресению. Один праздник как бы увядает, но мы видим в евангельских чтениях, в молитвах и песнопениях, как он срастается с жизнью и уже подготавливает следующее событие. Все громче и яснее мы слышим приближение грядущего события, которое исполнит прошедшее. Так же и с Пасхой: Воскресение Христово ведет нас к Сошествию Святого Духа, Пасха ведет к Пятидесятнице, и как ни велик праздник Пасхи, его
Хочу обратить ваше внимание еще на две общие черты в праздниках. Праздники — не безличные события; Бог в каждом празднике действует личным образом, но то же делает и человек. Каждый праздник связан с одним или несколькими людьми, которые стоят у самого центра Божественного действия. Воплощение возможно потому, что в нем участвует Богородица. Богоявление, Крещение Господне связано со свидетельством Иоанна Крестителя. Преображение происходит в присутствии трех учеников; Пятидесятница включает всю группу учеников Христовых. Когда мы сосредоточены на самом празднике, то глаза и сердце могут воспринять только Божие действие в этот великий день. Мы не может оторваться вниманием от Сына Божия, ставшего вифлеемским Младенцем; на Богоявление мы помним только Агнца Божия, вступающего на окончательное Свое служение; мы вспоминаем только потрясающее откровение Пресвятой Троицы в день Пятидесятницы. Мы не в состоянии ни умом, ни сердцем, ни всем нашим человеческим чутьем воспринять больше, чем самую сущность события. Но когда событие уже совершилось, когда происшедшее лежит перед нами, мы можем вглядеться в тех, кто играл решающую эсхатологическую роль в самом событии.
В день после праздника Рождества, когда мы не могли оторвать внимания от Сына Божия, явившегося Сыном Человеческим, на вечерне и на утрени мы обращаемся к Божией Матери. А после Богоявления, на вечерне и на утрени следующего дня средоточием нашего духовного зрения и наших мыслей является Иоанн Креститель. После Пятидесятницы, получивши дар Духа и в Нем — еще небывалое познание Бога, мы стоим в трепете и изумлении перед Той Божественной Ипостасью, Которая сотворила это чудо, и поэтому следующий день у нас — праздник Святого Духа.
Сейчас я не пытаюсь перечислить все праздники и все имена, с ними связанные. Ну, например, на следующий день после Рождества Иоанна Крестителя мы вспоминаем его родителей, а после Рождества Богородицы — Ее родителей; так что никто из тех, кто играл решающую роль в подготовке или осуществлении события, не забыт и не исключен нашей неблагодарностью: Церковь благодарна и призывает нас вспомнить незаменимых участников события.
Имеются и другие последствия праздников, которые я уже отметил. С одной стороны, праздники Господни — это домостроительство спасения, это те события, которые или производят спасение мира, или раскрывают его глубину. Распятие и Воскресение
Итак, хотя мы, может быть, получаем большую радость, празднуя память святого, фактически, как и следует, мы делаем больше, чем просто вспоминаем его: мы вступаем с ним в личное общение, потому что, если мы признаем общение со святыми и признаем, что мы должны быть их учениками, — святой нам действительно родной. Это дает праздникам всеобъемлющее измерение; они включают всю историю и человека в ней, они объемлют всю космическую реальность. Праздники — это действия Божий, но помимо этого, так как они касаются нас и всех, кто жил до нас, в особенности святых, все эти многочисленные, между собой переплетенные праздники обозначают эсхатологические события, которые включают, в конечном итоге, и нашу ответственность. Вот почему так важно чувствовать "общение святых". Это показывает, что все человечество — единый, сильный поток жизни, что все мы совершенно переплетены между собой, что мы призваны не только быть носимыми, но и нести, не только быть местом вселения, но и активно действовать и
О творении и спасении мира[34]
Мы читали в течение прошедшей недели канон святого Андрея Критского [35] , и мне запала одна фраза: Я вам привел всю картину ветхозаветного и новозаветного миробытия — как Бог творил мир, на что Он надеялся, чтo человек из этого мира сделал, как грех победил людей, и как покаяние побеждает грех...
И вот мне хочется сегодня вернуться к этой теме, к рассказу о том, как Бог сотворил мир, и что с ним случилось, и чего нам ожидать; хочется рассмотреть это на основании нескольких отрывков из Ветхого Завета и перейти затем на некоторые новозаветные темы.
Во-первых, о творении. Весь рассказ о творении содержится в одной только фразе, в одном стихе книги Бытия:
В каком-то отношении, и мы так рождаемся. Каждого из нас Господь вызывает из небытия, каждого из нас Он ждет, в каждого из нас Он верит, в каждого из нас Он полагает Свою надежду; каждый из нас рождается, потому что он Богом любим, Богу дорог, потому что Бог видит смысл в том, чтобы и он стал частью мироздания. И наши глаза, когда мы еще младенцы, открываются тоже на ласку и на любовь. Румынский писатель Виргил Георгиу [36] вспоминает, что его поразило, что первым вошло в его сознание, когда открылись его глаза уже сознательно на то, что вокруг него было. Он говорит, что первое его воспоминание — это икона; но не икона на стене, не икона на иконостасе, а
Бывают минуты, когда и во взрослые годы наши мы нечто улавливаем от этого чуда встречи лицом к лицу. Это бывает в моменты, например, когда вдруг кто-нибудь нас заметит и
Потому и нам известно это чудо встречи, которое составляет первое мгновение мироздания. И мы должны учиться это чудо продолжать, продлевать через всю жизнь по отношению ко все возрастающему числу людей. Мы должны научиться видеть человека, слышать человека, мы должны научиться его видеть не по отношению к себе и слышать его слова не по отношению к себе, а по отношению к нему, признать его право на самобытность, на личное, не зависимое от нас, трагическое и славное существование... Как редко бывает, что мы друг друга умеем слушать; и какой это бесценный дар от Бога, когда мы встречаем человека, который способен забыть собственные заботы, не вспомнить о себе, не спешить никуда, не следовать за ходом собственных мыслей, а слушать, благоговейно и трепетно слушать... Слушать и, открываясь душой говорящему и открывая свою душу Богу, быть как бы открытой дверью, через которую мы общаемся с вечностью, с Богом, с той любовью, которая превышает всякие человеческие силы.
Но это дается нелегко; мы должны учиться этому; а мы этого не делаем, потому что нам
И таков Бог, таков наш Господь. Если надо было бы определить какую-то основную черту в Боге христианском, можно было бы сказать, как Он Сам, через пророков (Втор.7,9; 32,4), о Себе говорит в Ветхом Завете, что Он
Есть в еврейской письменности, в жизнеописании Моисея, такие слова. Видя, как евреи бесчинствуют в пустыне, изменяют Богу, ангелы Божий взывают: Доколе, Господи, будешь Ты терпеть этих людей?!.. И Бог отвечает Своим ангелам: Я тогда их отвергну, когда мера их греха превзойдет меру их страдания... Если вы вспомните службу Прощеного воскресенья, плач Адамов у дверей рая, когда он остался без любви Божией, без радости этой любви, осиротевший, один на земле с Евой, вы поймете, что это значит. Адам потерял рай, — это был его грех; Адам потерял рай,— это ужас его страдания. И Бог не осуждает; Он зовет, Он поддерживает. Чтобы мы опомнились, Он ставит нас в условия, которые наглядно говорят нам о том, что мы погибаем, нам надо
А рай был в любви; и грех Адама в том, что он не сохранил любовь. Вопрос не в послушании или в прослушании, а в том, что Бог предлагал
И человек пал; и с ним пошатнулась вся вселенная; все, все было омрачено и сотрясено. И суд, к которому мы устремляемся, тот Страшный суд, который будет в конце времен, — он ведь тоже только о любви. Притча о козлищах и овцах (Мф.25,31-46) именно об этом говорит: сумел ли ты на земле любить великодушной, ласковой, смелой, доброй любовью? Сумел ли ты жалеть голодного, сумел ли ты пожалеть нагого, бездомного, хватило ли у тебя мужества посетить заключенного в тюрьме, не забыл ли ты человека, который болеет, в больнице, одинокого? Если в тебе есть эта любовь — тогда есть тебе путь и в Божественную любовь; но если земной любви нет — как можешь ты войти в Божественную любовь? Если то, что тебе
И вот в этом мире мы живем. Рассказ о рае в каком-то отношении, конечно, иносказание, потому что это мир, который погиб, мир, к которому у нас нет доступа; мы
Дальше совершилось падение. Адам и Ева могли бы друг друга узнать, во всей полноте и глубине, в любви Божией; могли увидеть себя, как Бог их видит, как святые нас видят; как святые видят грешников, зная ясно, сколько греха у нас, как глубоко ранена душа, и вместе с этим видя ту красоту, которую Бог заложил в нас и которая пребудет вовек. И вот, они отпали, выпали из тайны любви. Теперь они познают разумом и плотью. И теперь они уже не одно, теперь их двое, они уже стали друг для друга
Есть рассказ об одном подвижнике, которому было дано так глубоко потрясать грешников, что они пробуждались к покаянию и меняли жизнь. Он с юности был учеником старца и просил его, чтобы тот умолил Бога дать ему видеть грех человеческий, с тем, чтобы быть в состоянии людям помочь. И его старец умолил Господа. Но вот, пришел человек, просится к старцу, говорит, что ему нужно духовное наставление, а молодой подвижник взглянул на него, увидел все безобразие его души и воскликнул: как ты, обремененный грехами, оскверненный, изуродованный, смеешь прийти к такому человеку?.. Тот опустил голову и ушел. Когда молодой человек пришел к своему старцу, тот ему сказал: что ты сделал? Это была его последняя надежда... Тогда юноша стал просить своего старца, чтобы тот умолил Бога отнять у него эту страшную зрячесть, но старец отказался: дары Божии, — сказал он, — неотъемлемы; но я буду молить о том, чтобы каждый раз, когда ты будешь видеть чужой грех, ты его переживал бы, как свой, потому что
Разве это не образ того, как мы могли бы друг ко другу относиться; и мир бы менялся — и в нас, и вокруг нас. Так Бог к нам относится: потому что человек пал — Бог делается человеком; потому что человек зол — Он отдается на страсти и на распятие; потому что миллионы людей почили до Него и содержатся в глубинах адовых — Он сходит в эти глубины и освобождает, как говорится в церковной песне, пленников, от века там содержимых.
Иногда проводится так называемая
Мы живем в падшем мире. Образы, которые нам даны о мире невинности, о том мире, который существовал до падения, и картины, которые пророчески встают перед нами, когда мы читаем о будущем, — это только картины; мы не можем их расшифровать, прочесть. Они представляются нам как печать, которой мы не можем понять и которая может стать удобочитаемой, только если мы ее вдавим в воск и тогда разглядим ее. Но живем-то мы в мире греховном; и каждый из нас грешен, и каждый из нас грешит — это мы все знаем. Мы знаем, что стремимся к добру, что мы добро любим, что оно нам представляется прекрасным, желанным; и вместе с этим, как человек, стреляющий в мишень, может промахнуться, так и мы, стремясь к добру, проходим мимо. Это точный смысл греческого слова
Но есть другие картины, относящиеся ко греху. Грех — уродство; грехом мы вносим дисгармонию в себя и уродуем жизнь. Последние десятилетия на памяти большинства из нас могут послужить такой яркой картиной того, что может сделать человеческая ненависть, жадность, страх. И мы должны помнить, что если мы совершаем зло, если мы ему поддаемся, мы никогда это зло не можем замкнуть в себе — зло заразно; и зло уродует через нас лик того человечества, которое является телом, воплощенным присутствием Самого Христа.
Грех — уродство. Я помню, как один человек рассказывал мне о своем ужасе и отвращении, когда он вдруг себя увидел в зеркале в припадке ярости, увидел искаженное, уродливое свое лицо и тогда понял, что из человека делает грех. Но редко-редко мы грешим, не вовлекая других людей в свою греховность. Когда кто-нибудь сплетничает, он заражает чужую душу недостойными мыслями, недостойными чувствами; когда человек завидует, когда поднимаются у него мстительные чувства — что бы человек ни переживал, он почти всегда вовлекает в грех и другого человека, других людей. И тогда грех делается, словно заразная болезнь. Когда это осознано, это еще исцелимо; но когда это не осознано, это может погубить целые человеческие общества, может разрушить семью, может разорвать круг друзей, может отравить жизнь целого прихода. И тогда делается ясно, каким образом грех является не моим частным делом, а общей болезнью. И, кроме того, если бы только мы помнили, что мы именно являемся — все, порознь и вместе — частью единого, все возрастающего таинственного тела человечества, которое призвано так соединиться с Богом, чтобы оно стало Телом Христовым... Тогда ясно делается, что если один член болеет — все тело болеет; когда потухает взор у одного человека — слепнет тело; когда поднимается в сердце одного человека злоба, горечь — все тело заражается.
У того же румынского писателя, о котором я упоминал раньше, есть рассказ о том, как в небольшом селе, в горах был убит никем сначала не опознанный человек. Была зима, его тело лежало на снегу, кровь лилась и темным пятном оскверняла эту белизну снежную. Следователь приехал из города и не мог понять, почему вся деревня с таким ужасом относится к этому убийству: человек же был неизвестный, прохожий, чужой — не все ли равно? Как его раньше не было в сознании этой деревни, так его и не будет... И один старик попытался ему объяснить, в чем дело. Он его привел на место преступления и показал, как падает снег, как бледнеет и блекнет кровавое пятно. Постепенно, — сказал старик следователю, — от этого пятна ничего не останется, не будет никакого следа о том, что здесь погиб человек. Но вот придет весна, начнет таять снег, побегут ручьи с крутизны, и эти воды, насыщенные кровью убитого человека, спустятся в наши ручейки; из этих ручьев мы будем брать воду и орошать наши сады, наши поля, будем пить воду из этих ручьев. Потом хлеб поднимется; и придет момент, когда каждый человек, съев кусок хлеба, который взращен на наших полях, орошенных этой водой, приобщится крови убитого человека. Придет время, когда каждый цветок в себе будет нести каплю — неприметную, но все же реальную каплю крови убитого человека. И когда юноша своей зазнобе даст цветок, это будет цветок с кровью. И когда прохожий пройдет через нашу деревню, он на своих сапогах унесет пыль, в которой тоже есть доля крови убитого человека. Так это убийство неизвестного человека в деревне, о которой никто на свете и не слыхал, станет горем всего мира; весь мир приобщится этой крови...
Если бы мы больше думали об этом, если бы нам яснее было, что это на самом деле так! Если бы нам было ясно, что всякий грех меня самого уродует; что через меня изуродовано тело всего человечества, и что нет такого греха, который пылью не застилал бы весь мир, — как бы бережно мы относились к тому, что мы делаем, что мы думаем, что мы чувствуем... И вот почему Евангелие, духовные наставники из столетия в столетие нам говорят о том, что нам надо беречь свое сердце, что нам надо беречь свои мысли, свои чувства, не дать ничему оскверняющему войти в наше сознание или чувство и не дать ничему оскверняющему вырваться из нас и осквернить мир.
И когда мы думаем о Христе — как дивно думать, что в истории нашего мира, нашей земли был какой-то тридцатитрехлетний период, когда
Как нам могло бы быть легко верить с таким сонмом свидетелей, и как это нам трудно дается; как мало в нас веры, как мало наша вера меняет нашу жизнь. Как мы способны дивиться тому, что делает Бог, тому, что совершается Его силой, Его любовью, не понимая, почему это совершается... Мне вчера рассказывали о
Мы думаем о Христе в страстные дни, ужасаемся, дивимся, благодарим, умиляемся, но ведь если бы один раз в жизни мы поняли, что это значит, быть может, что-то и с нами случилось бы, как случилось с тысячами и тысячами людей, мужчинами, и женщинами, и детьми... И если это был бы не Христос, а просто человек, который умер из-за нас и ради нас — как бы мы вспоминали его и как бы мы старались жить... Я помню семью, спасенную во время революции женщиной, которая, чтобы дать им время избежать смерти, осталась в том доме, куда собирались прийти их взять и расстрелять. Эта женщина была расстреляна за мать и двоих детей. Много лет спустя мать мне говорила: всю жизнь мы живем в сознании, что наш долг — так прожить, чтобы эта смерть была не напрасна, чтобы эта женщина не умерла ни за что ни про что, чтобы жизнь оставшихся не была поруганием ее смерти, чтобы жизнь оставшихся не говорила как бы: напрасно ты умирала... А ведь смерть Христова относится к каждому из нас; Он умирал не Своей смертью, а нашей смертью, как та женщина умерла не своей смертью, а смертью этой матери с двумя детьми...
Когда мы читаем о ком-то, кто подверг свою жизнь опасности, чтобы спасти другого, мы это понимаем; когда это случается с нами, в течение какого-то времени в нашей душе держится благодарность и что-то меняется в нас. Почему же мы так забывчивы? Почему мы так легко утешаемся? Почему наша благодарность не приносит почти никаких плодов? Неужели мало того, что Сам Бог облекся плотью для того, чтобы Его можно было убить нашего ради спасения? Неужели этого мало? Неужели этого недостаточно, чтобы мы о своем Боге могли думать с изумлением, с благодарностью; и не трепетать перед Богом только, но относиться с глубочайшим почтением, с глубочайшим уважением к такому Богу?
Прошли подготовительные к Великому посту недели. Я в своих проповедях сказал, в сущности, все, что хотел сказать. Мы призваны прозреть; мы призваны твердым, спокойным взором посмотреть в лицо окружающих нас людей и не испугаться их суда; мы призваны оторвать наш взор от человеческих лиц и вперить его в лик нашей совести. Мы должны услышать ее голос, но вместе с этим не потерять надежды, потому что, как мы ни были бы грешны, у нас — как у блудного сына — есть Отец, Бог, и Он
Я говорил о том, что когда мы будем каяться, мы должны каяться каждый за себя, мы должны каяться все друг за друга, мы должны каяться как одно целое — тело, общество; каждый за себя — в тех грехах, которые будут исповеданы и которые мы за собой знаем; каяться в том, чем мы себя изуродовали; в том, что мы прошли мимо предложенной нам цели; каяться в том, чего мы не сделали для другого, и в том, что мы принесли горького, разрушительного в его жизнь. Мы должны каяться и как общество. А.С. Хомяков говорил, что Церковь — это общество, организм любви; разве можно себе представить, что кто-нибудь нашу общину так назовет? Есть любовь — но как легко она разбивается о раздражение, о сплетни, о недружелюбие; как она хрупка! Люди должны были бы, приходя к нам, окунуться в любовь и исцелиться, стать цельными душой — и как это трудно дается... Каждый из нас за это несет ответственность. Легко указать ответственность священника, мою ответственность в том, что не сделано, в том, что сделано плохо; и в этом я буду каяться и каюсь. Но в Теле Христовом — не только те люди, которым поручена та или другая задача жизни: все, все должны участвовать в созидании этого чуда взаимной любви и любви к Богу. Каждый из нас несет на себе ответственность. Но раскаяние — это еще не покаяние; обнаружить в себе грех и греховность — надо; но только над ними плакаться — недостаточно. Если мы действительно понимаем, что Бог может нас исцелить (по слову Исаии пророка:
Есть рассказ в житиях святых о том, как два пустынника ушли в город продавать свое изделие с тем, чтобы купить хлеба и вернуться в пустыню. За те несколько часов, которые они провели там, один из них согрешил, и другой пал. Когда они встретились, один сказал: Я в пустыню с тобой не вернусь; мне там больше нет места: я согрешил, я оскверню наше братство... Другой ему сказал: Бежим в пустыню, будем каяться — и Бог нас очистит!.. Он его убедил, и оба вернулись, признались всему братству в своих грехах; им было поведено в течение сорока дней, запершись в кельях, умолять Бога. И братья подходили к их окнам и дверям, и прислушивались. Первый — день и ночь исповедовал свой грех, плакал над собою; говорил Богу, что нет ему уже надежды на спасение. И братья изумлялись такой силе раскаяния. А у кельи другого они стояли в недоумении, потому что после первого исповедания подвижник стал петь пасхальные песнопения, благодарить Бога за Его любовь, за Его милосердие, за то, что Он — спасение. Они отходили, покачивая головой: этому, верно, не спастись, он не умеет каяться... Прошло сорок дней, и оба вышли из своего келейного заточения. Первый сказал, что за эти сорок дней он до глубины познал свое недостоинство, понимает, что ему нет места в братстве, посвященном чистоте, подвигам и Богу, и он ушел из пустыни и погряз в грехе. А другой вышел с сияющим взором: он говорил о том, что Бог — его Спаситель, что все возможно в укрепляющем нас Господе Иисусе Христе, что сила Божия в немощи совершается; и он остался, и долголетним подвигом вырос далеко за ту меру, из которой он отпал... Он спасся надеждой, он спасся той искрой радости, которая отличает надежду как предвкушение, от веры, являющейся лишь убеждением.
Мы не умеем ни каяться, ни радоваться по-настоящему; нам надо учиться тому и другому; нам надо уметь пережить тяжесть греха, понять, что грех делает из нас, измерить его разрушительную силу; и, одновременно, нам надо научиться тому, что можно вернуться к Богу, но не просто надеясь на то, что "сойдет", что Бог — любовь, что Бог милостив, что Он все простит. Да! Он все простит; но, как сказал Серафим Саровский кому-то: Бог простит все — но ты посмотри, какой ценой... Какой ценой? — ценой воплощения Живого, Всесвятого Бога в мир греха, в падший мир, в мир смерти, в мир страдания, в мир измены; ценой тридцатитрехлетней жизни среди людей, из которых очень немногие искали Бога безусловно; ценой того, что мы слышим и видим во время Страстной седмицы: ценой ужаса Гефсиманского сада, смерти на кресте —
Или, порой, говорят: больших грехов у меня нет, все мелкие... А разве множество мелких грехов не так же разрушительно, как один большой грех? В жизни одного из русских подвижников XIX века случилось следующее. К нему пришли две женщины. Одна убивалась, что совершила страшный, как ей казалось, непростительный грех. А другая, пожимая плечами, говорила: Ну да, батюшка, грешна! как все! мелкими грешками... И подвижник им дал каждой по задаче: той, которая совершила один грех, удручавший ее до отчаяния, он велел найти в поле самый тяжелый булыжник, который она могла бы поднять, и принести ему. А другой женщине он велел собрать в фартук как можно больше камушков, которые ей приглянутся. Через некоторое время обе вернулись. Тогда подвижник сказал обеим: а теперь пойдите и положите то, что вы принесли, точно в то место, откуда взяли... Та женщина, которая принесла громадный камень, легко разыскала его след в поле и в одно мгновение его поставила в то положение, в котором он был с самого начала. А другая через несколько часов вернулась и говорила: как же я могу, — они не оставили никакого следа за собой; все камни у меня в фартуке... И тогда старец ей сказал: вот видишь, твоя подруга совершила один грех, но она пошла и оставила его в поле; а ты, с множеством своих мелких грехов, не можешь от них отделаться... Вот почему Христос нам говорит, что мы должны научиться быть верными в малом: как бы не собрать такое количество мелких, будто бы, грехов, от которых мы не сумеем никогда отделаться...
Мы сейчас помолчим немного, посидим тихо, и затем помолимся вместе и проведем общую исповедь; и будем держать друг друга любовью, состраданием в этой исповеди, каждый перед судом совести и Бога; но с жалостью, с болью о каждом другом человеке, и не только о нас, здесь собравшихся, но и о тех, которых здесь нет, которых здесь не может быть, потому что у них нет веры, потому что у них нет надежды, потому что они не нашли еще своего пути в жизни... А когда я произнесу отпустительную молитву (как Христос говорил:
О воплощении Христовом [37]
Рождество приходит к нам почти незаметно. К Пасхе нас готовит Великий пост, в нем мы слышим призыв к строгому посту, к углубленной молитве, к примирению со своей совестью, с Богом, с нашими ближними, призыв ожить, проснуться. И мы не замечаем этого, когда приближается время Рождества Христова, несмотря на то, что церковный устав предусматривает такой же длительный, такой же строгий пост. Но он не вошел в наши обычаи; и Рождество, самый праздник и самое событие, входит в нашу жизнь так же еле заметно и мало величественно, так же внезапно, как оно случилось на земле для тех людей, которые были современниками Христа. Чтения [38] , которые предшествуют Рождеству по воскресным дням, нас к нему не готовят специально, особенно. И вдруг перед нами навечерие, канун, и вдруг раскрывается Рождество.
Не так ли было тогда? Весь мир был в глубоком смятении во всех отношениях. Политическая власть Рима распространилась на весь тогда известный мир; а вместе с тем, в центре этого мира, в самом Риме, в лице самих императоров, в лице всей его могущественной структуры эта власть колебалась и была готова рухнуть, потому что вдохновение, которое создавало древний Рим, вымерло, вера в древних богов не только потускнела, но так заколебалась, что ничего почти от нее не осталось.
А в еврейском мире была трагедия: вся земля, которая когда-то была как бы богопосвященным уделом, оказалась порабощена, под властью язычников римлян. И разделение было среди евреев, и ожидание было, и было чувство, что чего-то не хватает... Не похоже ли это на наш мир, где древние устои заколебались, где вера и среди христиан, и вне христианского мира, ставится под вопрос, где все человеческие отношения колеблются?..
И никто не ожидал, что именно в это время смущения, смуты, беспорядка, когда мир не был устремлен ввысь, когда мир не был устремлен вглубь, когда все казалось поверхностно и разбито — в этот момент Господь вступит в мир. То, как мы ожидаем Рождество Христово, очень напоминает именно эту внезапность, эту неожиданность прихода Божия, когда меньше всего можно было этого ожидать. Это было время, правда, большой внутренней тоски человечества; но тоски неопределенной, как и теперь. И вот Господь вошел в мир, в одно мгновение вошла любовь Божия и вошел смысл, Слово — то Божие Слово, Которое есть самый смысл мироздания. И опять: кто это заметил? Христос пришел на землю, Бог воплотился, так же как семя падает на почву, на землю, уходит вглубь; малое семя, никем незамеченное, кроме немногих. И проходит долгое время, пока это семя прозябнет, пока это семя начнет давать плод.
Как это дивно и трагично... Так это было тогда, но так оно есть и теперь. Я говорю “теперь” не только о тех, которые не знают о Рождестве. Недавно вполне культурный, нормальный человек мне сказал: “Причем здесь Христос в эти рождественские дни?” — “What has Christ to do with Christmas?” В этом праздновании ничего не осталось от Рождества Христова — только языческий праздник. И это не единичный случай. Но, может быть, более грустно то, что мы, верующие христиане, вступаем в праздник Рождества в одно мгновение, когда начинается служба, и так же из него выступаем, когда служба кончена, не отдавая себе достаточно отчет в том, что же случилось. И мне хочется на этом остановиться.
Каждый из нас вступает в мир из полного небытия; как говорит Евангелие от Иоанна, по человеческой воле, а порой по человеческой похоти (Ин 1:13). Мы рождаемся неспрошено, часто мы рождаемся, можно сказать, случайно, нежеланно или как плод общего желания, чтобы были дети в семье. Как грустно такое начало! Рождение человека должно быть делом такого глубокого благоговения, такой духовной подготовки родителей, семьи к тому, чтобы в мир родился человек, чтобы новый образ Божий воссиял в потускневшем мире, чтобы новая икона раскрылась... И вот мы рождаемся в этот мир из небытия с призванием быть Божиим образом, отблеском Божественной славы, Его сиянием, чтобы через нас Божественное вступило в мир, чтобы через нас Божественное этот мир преобразило, сделало новым; из царства тьмы сделало бы царством света, из человеческого града, который так часто похож на Вавилон, на Содом и Гоморру, на брошенные поселки Самарии, на языческие поселки, сделало бы каждый город, каждый поселок, каждую семью, каждое человеческое общество — градом Божиим. Такое странное несоответствие между как бы случайным рождением человека и неописуемым величием его призвания!
И мы рождаемся в жизнь. С первого мгновения нашего существования мы не только существуем, — мы живем. Потому что каковы бы ни были обстоятельства нашего зачатия, нашего рождения, мы рождаемся как икона, как образ, и Бог дает нам жизнь и благодать. А жизнь — всегда Божия жизнь, это дыхание Божие в нас. И мы призваны расти и расти... И вот вопрос, который становится перед каждым из нас: что мы сделали с этой жизнью, которая нам была дана от Бога? Каковы бы ни были обстоятельства нашего вступления в жизнь, в мир, но, вступив, мы зажглись, как свеча, мы явились, как икона, которая должна постепенно проявиться все богаче, ярче и быть славой, сиянием и присутствием Божиим.
Но не так рождается Сын Божий. Мы из небытия рождаемся во временную, преходящую жизнь, в которой постепенно мы вырастаем в вечную жизнь. Христос не так рождается; Сын Божий, Который является светом мира, Который является жизнью самой, вступает в мир, чтобы подвергнуться всем ограничениям тварности. Он вступает в изуродованный мир, куда человеческий грех внес злобу, жадность, страдание, страх, ненависть и, в конечном итоге, смерть. Смерть говорит нам о том, что этот мир — не полностью, но в значительной мере — порабощен Сатане (Евр. 2, 14), противнику Божию. Священное Писание нам говорит, что дьявол — первый убийца, еще до Каина, он — тот, который внес смерть как самое предельное приближение к небытию (Ин. 8,44). И поскольку смерть властвует, царствует на земле, наша земля, преданная человеческим грехом во власть сатаны, стонет под этой властью. И Христос в этот мир, который под властью врага, вступает как младенец, вступает со всей беззащитностью новорожденного младенца, со всей уязвимостью, со всем бессилием; и как всякий младенец или просто говоря — как самая любовь, человеческая и Божественная, вступая в этот мир, Он отдается полностью во власть тех, кто Его окружает: под защиту их любви или под удары их ненависти, или во власть их холодного безразличия.
Христос рождается с тем, чтобы умереть, потому что Он любовью захотел стать одним из нас. Святой Максим Исповедник говорит, что с самого мгновения зачатия — потому что человеческая природа во Христе нераздельно, неразлучно соединилась с Божеством Его — Он был бессмертен, Он был за пределом власти сатаны; и что Он, по любви к нам, чтобы все с нами разделить без остатка, кроме нашей греховности, нашей обезбоженности, берет на Себя все последствия греха: и холод, и голод, и обездоленность, и оставленность, и ненависть людей, их непонимание; и дальше — отречение Петра, предательство Иуды, холодное безразличие распинателей, телесную муку и, в конечном итоге, самое страшное, единственное страшное, что только может быть: потерю чувства Бога, потерю того, что Он с Ним един:
Это крик всего человечества в Нем; потому что мы все переживаем то, что мы называем богооставленностью, — будто Бог нас оставил, тогда как на самом деле мы должны были бы говорить о том, что мы оставили Бога, что мы Его забыли, что мы от Него отвернулись, что мы вывели Его из предела собственной жизни. Но это — наша греховность, во Христе этой греховности нет; и поэтому не Он теряет Бога, вернее, не Он отворачивается от Бога, а Он принимает на Себя нашу богооставленность и умирает от нее. Христос вступает в жизнь для того, чтобы вынести все, что человек вызвал своим грехом, все с нами разделить, и Своим Воскресением, победой любви и жизни над смертью раскрыть пред нами врата вечной жизни. Это не какие-то врата, о которых мы можем картинно думать; Христос о Себе сказал:
Но это не все. Слово стало плотью (Ин. 1, 14); мы верим, что не только с душой человека, с его сознанием, с живыми чувствами, с его волей соединилось Божество в воплощении, но что это Божество пронизало и самую плоть, которую Христос воспринял от Девы Богородицы. И об этом мы прикровенно говорим, когда верим и исповедуем, что тело Христово, лежащее во гробе, не подверглось тлению, — потому что смерть Христова была разрывом между человеческой Его душой и человеческим телом, но не была отделением ни души, ни тела от Божества. Это тело было пронизано Его Божеством, также как Его душа человеческая, нисходя в ад, сияла славой этого Божества и исполнила ад вечным светом, разогнав навсегда страшную тьму отсутствия Божия. Тело Христово во гробе, в этом смысле, может быть уподоблено святому Телу Христову, Которому мы причащаемся, этому хлебу, в котором все пронизано Божеством Христовым. Весь мир в этом теле Христовом может себя узнать во славе, потому что Христово тело, как всякое наше тело, было частью созданного материального мира, и весь этот мир, видя, созерцая Христа, может себя видеть во славе, таким, каким мир призван быть, когда по слову апостола Павла,
Вот о чем говорит нам Рождество Христово. Это, действительно, новое начало творения, грандиозное, величественное. Древний рай тускнеет перед тем, что случилось теперь. Тогда Бог и тварь в союзе дружбы, любви были едины; а теперь Бог стал как бы частью сотворенного Им мира. Неужели нам не готовиться к этому? Не как к событию, которое будет происходить в Рождественскую ночь, и не как к событию, которое относится ко Христу одному, но как к событию, которое относится непосредственно к каждому из нас. В свое время Божия Матерь знала непоколебимой верой и уверенностью, что это так; мудрецы Востока прочли эту тайну в созвездиях и не усомнились, и пришли; чистые сердцем и простые пастухи услышали весть и тоже не усомнились, тоже пришли поклониться рожденному Христу. У нас не хватает мудрости мудрецов и чистоты сердечной пастухов, не хватает нам той готовности всецело поверить Богу и служить Его воплощению, которую мы видим в Иосифе, а о том, чтобы уподобиться Божией Матери и речи нет...
И вот перед каждым из нас стоит вопрос: Живой Бог по жалости к нам, по любви к нам, захотел с нами разделить всю нашу обездоленность и трагичность нашей судьбы, и тусклость земной жизни, и уродство ее во всех отношениях; доходит ли это до нашего ума и сердца? Как мы на это отзываемся? Неужели только в течение нескольких недолгих часов мы будем радоваться о том, что случилось, благодарить Бога, воспевать чудо, не отдавая себе отчета в том, что же это значит, что это говорит о каждом из нас, и о нас всех, и о Боге? Бог великий, Бог неприступный в Своей славе делается уязвимым, беззащитным ребенком и говорит нам: Я отдаюсь вам — делайте со мной, что сами захотите... И вопрос перед каждым из нас: а что же я делаю с Ним, с этой любовью Божией, которая мне дана, с этим Младенцем, Который рождается ради того только, чтобы быть измученным на кресте и умереть ради меня, лично, а не только ради человечества в целом?
И что же это говорит каждому из нас? Бог стал человеком; это значит, что человек так бездонно глубок, в нем такой простор, что он может быть не только местом Боговселения, как бы храмом, но он может так соединиться с Богом, что все в нем становится Божественным. В воплощении все во Христе было пронизано огнем Божества; и Максим Исповедник мог сказать, что соединение Божества и человечества в Нем подобно соединению огня с мечем, который вложен в пламя и так пронизан огнем, что можно резать огнем и жечь железом... Вот на что человек способен; на что способны наша плоть, наш ум, наши живые чувства, все наше существо; и не только способны, но это является прямым призванием нашим и говорит о том, что быть подлинно человеком, пребывать в полноте человечности значит соединиться с Богом, подобно тому, как человек и Бог соединены между собою во Христе. И, конечно, такое соединение влечет за собой внутреннюю борьбу нашей колеблющейся воли, которая сомневается, слушаться ли Живого Бога, раскрывающего перед нами наше подлинное призвание, или поверить сатане, говорящему: не надо! живи земной жизнью, живи слегка, вечность вся впереди, а теперь насладись временем...
Когда мы говорим о воплощении, мы говорим о том, что в Едином Лице Спасителя Христа Божество и человечество встретились, и та драма, которая происходит между нами и Богом, как бы имела место внутри человечества Христова. Да, во Христе полная, совершенная гармония была установлена между Божеством и человечеством. В нас, путем крещения, причащения, благодати, молитвы, борьбы, тоски внутренней, эта борьба происходит; но от нас зависит, чтобы победило в нас подлинно человеческое, а не обезображенное человечество, и, значит, победило Божественное.
Сейчас перед нами стоит этот вопрос, и мы должны его ставить: есть ли это во мне? Понимаю ли я величие своего призвания? Отрекаюсь ли от своего первородства ради земли? Верую ли я в то, что говорит о человеке и о Боге воплощение Христово? И как я отношусь к этому? Как это отражается в моей жизни, внутренней и внешней?
Вот с этими вопросами я теперь хочу оставить вас подумать о Христе, подумать о себе: перед лицом такой любви остаюсь ли я холоден, безразличен? Как могу я так спокойно жить землей, забывая небо, когда Бог пришел на землю, чтобы эта земля и небо соединились, и мы стали бы уже на земле как бы небожителями, посланниками с неба, чтобы град человеческий стал градом Божиим?..
В этой беседе я хочу сказать нечто о Божией Матери, не только потому, что Она — Матерь Божия и из Нее родился Сын Божий, ставший Сыном Человеческим, но с другой точки зрения. Божия Матерь — это ответ не только всей земли, а всей вселенной на Божию любовь, на Божий призыв единения неба и земли. Она является образом всего творения в его способности отозваться и ответить на Божественную любовь всей верой, всем сердцем, всей жизнью,— всем без остатка. И в этом смысле Божия Матерь не является, как бы странно это ни звучало,
Когда Пречистая Дева, уже ожидающая рождения Спасителя, пришла к Елизавете, та Ей сказала:
Мы празднуем Введение Божией Матери во храм; это праздник, о котором не упоминается в Евангелии, и это событие, как историческое событие, может быть, никогда и не имело места; потому что на языке Церкви храм — это Дом Божий, это удел Божий, а Святое Святых, куда Божия Матерь была введена первосвященником, это тот удел, куда только святость могла вступить. И этот праздник нам говорит, что с ранних лет Божия Матерь была введена родителями в Божий удел, и что Она не остановилась там, где все в молитве, в трепете поклонялись Богу, а ушла в те молитвенные глубины, где Бог и человек встречаются лицом к лицу в безмолвном созерцании и безмолвной приобщенности. И в этих-то глубинах Божия Матерь жила жизнью, которая, вероятно, внешне ничем не отделяла Ее от других, потому что на этих глубинах Она могла пребывать, тогда как жизнь текла нормально, обычно; Она могла быть незаметной среди сверстниц и одновременно предстоять перед Богом в таком безмолвном созерцании, в такой тишине, которая называется
И вот там встретил Ее ангел, там он Ей возвестил рождение Спасителя. И потому Спаситель мог родиться от Нее, что Она была там. Она не оказалась только орудием воплощения; как говорил святой Григорий Палама [39] в 14-м веке, воплощение было бы таким же невозможным без соучастия и согласия Божией Матери, как оно было бы невозможным без положительной воли Небесного Отца. В Ней восстановлена гармония между тварью и Творцом, созвучие; в этих глубинах, которые обозначены словом
И это нам первый урок. Если мы хотим стать местом Боговселения, если мы хотим стать храмом, хотя бы пещерой, хотя бы яслями, мы должны уйти вглубь, вглубь собственной души, вглубь собственной жизни, в те неколеблющиеся глубины, где мы можем предстоять Богу неразделенным умом, недвоящимся сердцем, неколеблющейся волей и желанием, уйти в ту глубочайшую тишину, где мы может произнести имя Божие всем нашим существом, сказать слово, от которого все силы нашего человеческого естества могут дрогнуть и обновиться; как Нафанаил, как Фома сказали:
Это первое; но это первое требует от нас подвига, потому что мы живем на поверхности своей жизни, мы не уходим в глубины, мы не даем себе ни времени, ни возможности так уйти в себя, чтобы забылось все вокруг, чтобы нам погрузиться туда, где встреча с Богом возможна, где уже нет ни колебания, ни дрожи мысли, чувств и воли. И это задача, которая перед каждым из нас стоит. Потому что каждый из нас мечтает об этой встрече; и действительно, эта встреча совершается, как совершалась встреча со Христом на земле для сотен людей, которые Его воспринимали с большей или меньшей глубиной. Но мы призваны к большему; после Распятия, после схождения Христова во ад, после Воскресения и Вознесения нам оставлено еще большее наследие, чем то чудо встречи со Спасителем на земле, которое было дано и Его апостолам, и ученикам, и встречным...
Но если мы думаем о Божией Матери, есть еще другие вещи, которые очень важны. Мы почитаем Ее как Деву, мы изумляемся Ее смирению и забываем порой, что значило для Нее принять благовестие о рождестве. Девство — это не только душевно-телесное состояние, девство — это состояние и духа, и души, и тела; оно нам как бы зародышно дано при рождении и сохраняется в течение скольких-то лет; но вместе с этим, оно — задание; девство —это нечто, до чего надо дорасти; это не только данность, это одна из форм святости. Оно заключается в том, чтобы освободиться от всего, что внедряется в нас извне, что покоряет, порабощает нас; это предельная свобода человека, который всецело, неограниченно может предстоять перед Богом, который открыт Богу и которому ничто, ни душевное, ни телесное, ни даже духовное, не может помешать быть перед Богом и открыться Богу неограниченно. Это предельная чистота мысли, и сердца, и плоти, но чистота, которая не является только первичной данностью, а является очищенностью и освященностью.
И в этом отношении девство рука об руку идет со смирением. Мы привыкли думать о смирении как о состоянии человека, который перестал видеть в себе что бы то ни было, что могло бы вызвать в нем тщеславие, гордость, самодовольство. Но смирение - еще нечто большее: это примиренность до конца, это мир со всем. Это состояние отданности до конца, за пределом страха, за пределом самозащиты; это предельная уязвимость и беззащитность. И вместе с тем, это такая открытость Богу, которая дает Ему возможность воздействовать на нас, что бы Он ни захотел с нами сделать, чем бы Он ни хотел, чтобы мы стали. Это готовность, именно по этой примиренности, принять любое унижение или любую славу с одинаковой открытостью, без содрогания и без наслаждения. Девство и смирение в их совершенной красоте мы видим в Божией Матери. И Она зовет нас к тому и другому: Не бойся! Только верь! Отдайся Богу! Освободись от всего, что тебя связывает. Не бойся, что ты потеряешь землю, потому что откроешься небу, не бойся потому именно, что Бог стал человеком и низвел небо на землю, и возвел землю на небеса. В Его лице, через Вознесение, не только человечество, но все сотворенное вошло воскресшим Его телом в самую тайну Предвечной и Святой Троицы. Иоанн Златоуст говорит: если ты хочешь узнать величие человека — возведи глаза на небо, и ты увидишь сидящего на престоле, одесную Бога и Отца, Сына Человеческого...
Но в этом смирении, в этой девственности, в этой совершенной открытости и отданности Божией Матери есть еще нечто, о чем мы не думаем. Это как бы испытание подлинности Ее веры, то есть безраздельного доверия Ее к Богу. В те времена, если девушка рождала ребенка, ее побивали камнями. И вот Она услышала это благовестие, то, что мы называем благовестием, то есть благую, дивную весть о том, что из Нее родится Сын Божий. Но Она не была замужем, Она была только невестой, Она не знала мужа; сказать на это
Так же и Божия Матерь — не спрашивает, что же будет, а только отвечает:
И дальше, есть еще одно место, на которое я хочу обратить свое и ваше внимание; об этом я говорил не раз, но хочу вернуться к нему именно в том ракурсе, в котором мы говорим сейчас. Это рассказ о Кане Галилейской, этот странный разговор между Спасителем и Божией Матерью (Ин.2,1-10). Бедная деревенская свадьба; сердца еще так голодны по радости, а свадьба кончается: вино выпито, свечи догорают, пора расставаться, а сердца так полны желания пребыть еще в этом чуде любви и радости, в этом чуде, предвозвещающем Царство Божие, каким оно будет. (В одной древней рукописи Евангелия есть такое место. Спрашивают Христа: когда придет Царство Божие? И Он отвечает: Царство Божие уже пришло, где двое — уже не двое, а одно...) Не хочется расставаться, не хочется выйти из этого малого круга, который уже — Царство любви. И вот Божия Матерь обращается к Спасителю и говорит: у них больше вина нет!.. И Спаситель ставит Ей вопрос: что общего между Тобой и Мной? почему Ты Мне ставишь этот вопрос — Ты, а не председатель праздника? потому ли, что Ты — Моя Матерь по плоти и чувствуешь, что у Тебя какие-то особые права?.. И прибавляет: время Мое еще не пришло... Если все сводится к тому, что Ты — Моя Мать по плоти, и наша человеческая близость такова, что Ты можешь Мне сказать то, чего другие не смеют сказать, — это еще земля, небо не раскрылось... Божия Матерь слышит Его вопрос — не только сказанные слова, а вопрос, который ими поставлен. И Она отзывается на него не речью, а поступком. Она обращается к слугам и говорит им:
И вот об этом мы должны задуматься. Каково наше положение по отношению к Спасителю? Мы — православные христиане; не бывает ли часто, что мы ведем себя так, будто в силу этого мы имеем какие-то естественные права и больше чем кто-либо имеем право обратиться ко Христу, ожидать от Него ответ, какой-то отзыв на нашу молитву? Не бывает ли, что мы обращаемся ко Христу, именно как будто мы по плоти Ему родные и поэтому имеем право, а Он — обязательство? Отдаем ли мы себе отчет в том, что мы связаны со Христом именно чудом нашей веры? Чудом того, что, хотя мы бесконечно Ему близки, потому что Он нам бесконечно близок, Он остается для нас нашим Богом, Спасителем, Господом — то есть Хозяином...
И другой вопрос, который ставится: находим ли мы в себе ту отзывчивость, то сострадание, ту способность глубоко радоваться с радующимися и скорбеть со скорбящими, которую мы видим в этом рассказе о Божией Матери? Для Нее ничего нет слишком мелкого: чудо Каны Галилейской или чудо спасения для любви в каком-то смысле одинаковы. Ее способность жалеть и радоваться: жалеть тех, кто в скорби, радоваться вместе с теми, кто радостен, как говорится в одном церковном песнопении,
И перед нами этот вопрос стоит: нам столько дано знать, нам дан такой опыт о Божией Матери и о Спасителе; когда-либо в жизни мы кого-нибудь приобщили к этому? Божия Матерь обратилась к слугам:
И еще есть у Божией Матери одно, о чем я хочу упомянуть. Она не только Себя отдала (и это гораздо больше, чем кто-либо из нас умеет сделать), но Она и Сына Своего отдала. В день сретения совершилось начало крестного пути Христова, конкретного; Он был принесен в жертву в этот день. Потому что тот древний иудейский обряд, который мы вспоминаем в праздник Сретения, установлен был в воспоминание бегства из Египта, когда Господь сказал Моисею, что Он погубил первенцев египетских для спасения Израиля, и как бы в выкуп за эти смерти всякий первенец мужского пола должен быть принесен Ему в храм, и что Он над ним будет иметь право жизни и смерти. Из поколения в поколение эти первенцы мужского пола приносились. И каждая мать и отец знали, что это значит, что голос Божий может раздаться: этого Я беру к Себе путем заколения... И один только раз Господь принял эту жертву, хотя не совершил ее сразу: когда Сын Его Единородный был принесен Девой-Матерью в храм, Он был принят как кровавая жертва, и через тридцать с лишним лет эта жертва была принесена на Голгофе. И как Божия Матерь принесла Его в храм, так Она предстояла и у креста; Она не билась, Она не просила о пощаде, Она не молила о чуде. Она знала, что на кресте совершается то, что Она совершила, когда принесла этого ребенка в храм, первенца мужского пола. Она отдает Своего Сына на смерть. Она отдает самое дорогое, единственное дорогое, что у Нее есть.
И когда мы обращаемся к Божией Матери с мольбой:
О подвиге любви [40]
Мы снова у преддверия Рождества Христова; через несколько дней мы будем петь о том, как Христос рождается, как Бог плотью вошел в мир; и в этом мы не можем не усмотреть глубокой, торжественной и жертвенной Божией любви. Мир создан этой любовью, он создан для этой любви. В "Житии" протопопа Аввакума, в предисловии, есть размышление о сотворении мира; изображая Предвечный Совет Божий, который предшествовал творческому действию, протопоп Аввакум его так себе представляет. Бог Отец, Премудрая Любовь, обращается к Сыну Своему, Которым всему надлежит быть созданным, и говорит Ему: Сыне, сотворим мир! — И Сын отвечает: Да, Отче! — И Отец говорит Сыну: Да; но этот мир отпадет от Нас в грех, и для того, чтобы его спасти, Тебе надо будет стать человеком и умереть... И Сын отвечает: Да будет так, Отче!.. И премудрым Советом, любовью, всемогуществом Святой Троицы создается тот мир, в котором мы живем, — не такой, каким мы его видим, каким его сделало человеческое отпадение от Бога, изуродованный грехом мир; а мир, который восставал по слову Божию из совершенного небытия в весенней, первобытной своей красоте и гармонии, в совершенной гармонии своей с Богом, потому что тогда мир другого закона не знал, кроме этого зова Божия, и в гармонии с самим собой, потому что, будучи в гармонии с Богом, вся тварь была и в союзе взаимной любви,
Сейчас мы ожидаем вторую встречу, которая в истории уже случилась Воплощением Сына и Слова Божия, но которая может случиться с каждым из нас в какой-то год, в какой-то день, когда вдруг мы увидим, поймем, восчувствуем приход Божий. Сын Божий стал сыном человеческим, Слово Божие стало плотью; человеческая история вместила Самого Бога; и через Воплощение все сотворенное сроднилось с Ним. Тело Христово, живое человеческое тело принадлежит этому тварному миру материи, и в нем все сотворенное, все, что нам кажется мертвым, нечувственным, вдруг себя узнало обоженным, соединенным с Богом, даже не в той красоте, которая была в начале веков, а в той красоте — правда, здесь прикрытой, — к которой призвана тварь, когда, как апостол Павел говорит,
Каким-то очень печальным образом наименее чутко к этому относится человек, и как-то особенно печально думать, что мы, христиане, во все это верим, все это достоверно знаем и от древних свидетелей, апостолов, евангелистов, и из опыта святых, и из той жизни Церкви, которой мы приобщаемся; но не живем этим с достаточной глубиной и силой. Разве мы живем в постоянном сознании — не ума, а всего нашего бытия, — что в мир, в котором мы находимся, вошел Бог? Что в сердцевине теперешней человеческой истории — воплощение Сына Божия и что мы, христиане, своей верой, своим знанием, своим опытом с Ним так соединены, как никто на свете?
И мы знаем, что было дальше; мы знаем, как родившегося Христа встретила человеческая холодность, и человеческая злоба, и ненависть. Когда Спаситель должен был родиться, Его Мать, сопровождаемая Иосифом, стучалась во все двери, и никто двери не открыл. В деревне Вифлеемской не оказалось ни одного места для них, нигде. Нам это сейчас, вероятно, особенно понятно, ощутимо, когда мы думаем о бесчисленном количестве людей, выброшенных из своих домов, потерявших свои деревни и города, лишенных своего отечества, которые нигде не могут причалить, которые никуда не могут прийти, которых никто к себе не зовет. Когда-то нужно было воображение, чтобы себе это представить; сейчас мы об этом слышим все время, нам легче себе представить, как Божия Матерь, готовая разрешиться от Своего бремени, сопровождаемая Иосифом, искала места, где бы приклонить главу, где бы ввести в мир воплощенного Сына Божия. Но у всех были свои заботы, всем было хорошо дома, было светло, было тепло, было сытно. А если кто был бедняком, тому не хотелось разделить с чужими людьми ни своей хижины, ни своего хлеба. Так сейчас идут люди, стучась в двери, и так же их не пускают, как тогда. Мы научились очень странному и страшному слову:
А в это время, когда во всей деревне Вифлеемской ни один человек не почуял ни человеческой жалости, ни духовного трепета и ужаса о том, что у его двери находится Матерь Божия, в это время мудрецы с тогдашнего края света путешествовали в поисках Христа. Им было открыто, что в Иудее родится новый Царь, Царь вечный, не временный; Царь, Царство Которого не проходит, а остается вовек. Они следовали за звездой, которая им указывала путь. Самые мудрые, самые ученые нашли Христа в пещере, потому что они искали истину. И еще нашли Христа пастухи, люди безграмотные, неученые, но с простотой сердца, которая им позволила просто поверить слову ангельского благовестия; они тоже пришли.
Человеческая простота и чистосердечие, и человеческая мудрость Христа нашли; все, что было между этими крайностями,— прошло мимо Него. Мудрыми нам быть не дано; но очищать свое сердце, открывать его, следовать своему сердцу дано каждому из нас, каждый может это сделать. Удерживает нас страх, себялюбие, как удерживал жителей Вифлеема страх: что будет? Вот войдет в их жизнь, в их хижину этот мужчина, эта женщина, ожидающая ребенка, стеснят, чего доброго — останутся; и что будет дальше?.. Так и мы поступаем по отношению к Богу вообще; мы к Нему обращаемся легко, когда нам нужно; но открыть, широко распахнуть дверь сердца, дверь жизни своей нам страшно: чтo если Его приход будет концом всего того покоя, строя, который мы с таким трудом создавали и создаем? Чтo если Он потребует от нас, чтобы мы всерьез приняли жизнь, чтобы мы всерьез поверили, что Он — Господь, что Его пути должны быть нашими путями, Его мысли должны стать нашими мыслями? Чтo если Господь разметает весь порядок, который нам так дорог, порядок иногда мертвый, безжизненный, но порядок, в котором нам привычно и удобно стало жить, без глубоких чувств, без сильных переживаний, без всякой особенной мысли, живя, как живется — только бы защищенной жизнью.
И вот Христос в самую ночь Своего рождения нам показывает, что ради нас, чтобы нас освободить от плена, в который мы отдались, Он избирает свободно полную незащищенность, изгнанничество, соглашается, еще до Своего рождения, быть названным чужим и лишним, готов быть отброшенным, исключенным, готов Себя отдать. И этим Он делается как бы, по земному говоря, свободным. Миру, который Его не принимает, Он ничем не обязан; Он этому миру может говорить правду, Он может действовать с царственной Своей свободой. Те, кто прислушиваются к Нему, делаются Его друзьями. Он Сам говорит: Я вас больше не называю слугами, рабами, потому что слуга не знает воли своего господина, а Я называю вас друзьями, потому что вам Я все сказал (Ин. 15, 15), — все о Божиих путях, все о Своем пути и все о наших путях.
И это продолжается через всю жизнь Христа. Он окружен небольшим кругом людей, которые услышали в Его голосе
Около Него два креста, два разбойника, два преступника; оба осуждены человеческим законом справедливо; и вместе с тем осуждение этим законом невинного, совершенного человека — Христа доказывает неправду тех людей, которые вершили судьбами этих трех распятых. Каждый из этих разбойников видит свое состояние, свой грех, преступление и осужденность иными глазами именно потому, что рядом с ним распят Невинный. Один, видя, что те же люди, которые его засудили, осудили на смерть Спасителя, отвергает их право произносить суд и восстает против него; восстает против суда, против судей, в конечном итоге — против Бога, Который допустил эту неправду. А другой, видя, что суд человеческий может на смерть осудить даже невинного, свое осуждение принимает как должное, узнает во Христе своего Спасителя, и Христос ему обещает в тот же день прощение и рай...
Дальше, около креста два человека: Матерь Божия и Иоанн; Матерь Божия, Которая тридцать с лишним лет назад слышала дивное благовестие о том, что рожденное от Нее будет свято, Сын Божий, Спаситель мира (Лк. 1, 35); но слышала также от Симеона Богоприимца, что Ей пройдет оружие через сердце (Лк. 2, 35). И вот теперь совершается то, ради чего Она принесла Младенца Христа в Иерусалимский храм представить Его перед Богом. Всякий младенец мужеского пола в Израиле приносился Богу как выкуп за смерть египетских младенцев, погибших при Моисее, когда евреи ушли из египетского плена, из рабства. Над каждым новорожденным младенцем мужеского пола Бог имел власть жизни и смерти. И эту власть Он никогда не употреблял; символически в виде выкупа приносилась в жертву жизнь ягненка или двух голубей. Но в этот раз, единственный раз в истории, когда в храм, в место Его собственного пребывания, принесли Сына Божия, эта жертва была принята и осуществлена на Голгофе. Выкуп был принят, и жертва принесена. И на все это смотрели люди. Божия Матерь, Которая тогда в храм принесла Младенца, отдав Его раз и навсегда Богу, безмолвно предстоит у креста и дает Своему Сыну умереть по Его свободной воле и по премудрой воле Отца. Ученик Иоанн знает только любовь, совершенную, открытую веру; и он тоже стоит, безмолвно, ни словом, ни движением не восставая против происходящего, потому что он неограниченно верит, что совершается правда, раз его Учитель и Господь так захотел.
А дальше еще люди — воины, которые распяли Спасителя и двух преступников; они не чувствуют никакой ответственности, они выполняют приказание... Как они страшно похожи на нас, во многих обстоятельствах нашей жизни, когда мы допускаем неправду, когда мы ее совершаем, когда мы в ней соучаствуем и говорим: мы поступаем по закону, мы поступаем так, потому что нам велено... Как легко перенести ответственность на закон, на других, на обстоятельства, на свое бессилие, на что угодно, только бы не взять на себя ту ответственность, которая могла бы в нас быть признаком нашего человеческого благородства... И враги Христа, смеющиеся над Ним, торжествующие; а затем толпа. Эта толпа так на нас похожа! Толпа пришла на зрелище: жизнь бесцветна, ничего в ней не случается; и вот должна совершиться казнь — посмотреть бы!.. Должны распять Того, Кто Себя объявлял Спасителем мира, Сыном Божиим, Того, Который творил чудеса, Которого молитву слушал Бог, — пойти бы посмотреть: что дальше будет?.. Не для того, чтобы соучаствовать, а для того, чтобы посмотреть, или соучаствовать только краем души, взволноваться — и только.
Мы не идем смотреть на казни; нас не допускают в тюрьмы, редко-редко мы пойдем в больницу; но как часто бывает, что когда у кого-то горе, вокруг него собираются друзья разделить горе. Но как неравномерно и несправедливо это горе разделяется. Человек придет к другому, посидит, послушает, изнутри своего благополучия скажет несколько утешительных слов; или по случаю чужого горя возродится воспоминание о собственном горе, и он с ним поплачет; или, в лучшем случае, на какой-то недлительный срок проснется настоящее сострадание, но как это недолго длится! Вот, человек посидел с полчаса, с час, несколько часов, потом он уходит; и как только он за дверью, как только он на улице, он уже свободен от этого горя, это горе уже только воспоминание. Другой человек в этом горе остался весь, погруженный, растерзанный; а его посетитель понес его горе с ним немножечко, и теперь может дышать свободно.
Это очень похоже на то, как люди приходили посмотреть на страшное зрелище, на казнь. Среди них были разные люди. Одни надеялись, что Христос, как к тому Его призывали Его враги, сойдет со креста, докажет Свое Божество, одержит победу, станет царем, разметает Своих врагов, и можно будет верить с уверенностью, без риска и стать в ряды Его учеников — теперь, когда уже все ясно... Это столько раз случалось в истории. Первое поколение христиан было гонимо, их было мало, и они были, как кремень, крепки; потом гонение прекратилось, и люди, которые с краю были задеты проповедью Христа, прибились к Церкви. А потом Церковь, вера христианская стала верой византийского императора — и тогда толпы хлынули. Многие ожидали, вероятно: если сойдет со креста, тогда можно Ему последовать, можно разделить Его победу... Об этом думали даже Его ученики Иаков и Иоанн; когда Христос им говорил о том, что с Ним должно произойти, на пути в Иерусалим они подошли, прося, чтобы им было дано сесть по правую и левую руку победившего Христа в Царстве Божием. Христос их спрашивает: можете ли пить Мою чашу, креститься Моим крещением? — то есть: можете ли разделить всю Мою судьбу? И на их ответ: Можем! — Он говорит: вы все со Мной разделите, но дать вам сесть по правую и левую руку от Меня — не от Меня зависит... Это значило: будьте
Это обращено ко всем нам, как было обращено безмолвно со креста ко всем тем, которые ждали явления победы для того, чтобы примкнуть к Победителю: вы готовы разделить со Мной Мою крестную земную участь? вы готовы пройти тем путем, которым Я иду, путем жертвенной любви, забывающей себя, имеющей заботу только о том, чтобы люди поверили в Божию и стали Божиими людьми?..
А были, верно, другие люди в этой толпе у Голгофы, которые были в сердце ранены Христовыми словами, проповедью, чудесами, в конечном итоге — Его образом и которым страшно было: а вдруг все это правда!? Потому что если все это правда, то надо все менять в жизни, продолжать жить так, как я жил доселе, нельзя; нельзя жить для себя, нельзя жить для малого круга своих, надо признать своим самым близким ближним того человека, который во мне больше нуждается; надо научиться любить, то есть жить другим и для другого. Стояли, думали: если умрет Христос на кресте, то, значит, все это мечта, все это нереально и, значит, можно жить, как жили до сих пор, можно жить безответственно, хищнической, сосредоточенной на себе и на своих жизнью; тогда этот ужас любви, требующей всего, может быть отстранен... И стояли, и с надеждой ждали, что умрет Христос. Разве мало таких людей теперь, и разве нет в каждом из нас чего-то от этих чувств: если бы только можно было то или другое изречение евангельское ослабить каким-нибудь объяснением, отстранить какими-то доводами, если можно было бы Евангелие сделать легким, не требующим напряжения всех сил и отдачи себя той силе, которая может совершить невозможное человеку!? Разве в нас нет подобных поползновений? Да если бы их не было, то мы и не грешили бы; тогда воля Божия была бы нашей волей, Божия правда — нашей правдой, Божия жизнь — нашей жизнью!.. Наша греховность именно тем обуславливается, что мы все время стараемся, умудряемся ослабить действие каждого слo ва, а словa , которые не допускают ослабления, — забыть, отложить: это не для меня! Это для сильных, это для святых!.. А Евангелие сказано каждому; благая весть провозглашена для каждого; вся благая весть — о том, что каждый из нас призван жить всей жизнью Божией и что каждый способен на это, лишь бы он дал Богу простор и свободу действовать.
Первое слово благовестия — это рождество Христово. Он пришел к нам, чтобы показать, как человек приходит, кем он является на земле: сплошной любовью, отдающейся беззащитно, уязвимой, никогда не слабеющей, отданной до конца. Сколько говорят о невинности, о святости младенчества и детства, как легко люди умиляются над ребенком; а ребенок нам поставлен Христом как образ того, чем мы должны быть: доверием до конца, бесстрашием, любовью, чистотой сердца, беззащитностью... Вот о чем нам говорит Рождество Христово. Бог стал человеком и явил нам Себя не в Своем величии, а в изумительной Своей любви. Что же нам делать в ответ на это? Любовью Божией мы спасены; разве этого недостаточно, чтобы ответить Богу ликованием, радостью, ласковой и благодарной любовью? А если благодарной любовью, то надо, чтобы вся наша жизнь была построена так, чтобы она была Богу радостью, чтобы Он видел из всех наших мыслей, чувств, волеизъявлений и поступков, что Он не напрасно нас возлюбил, не напрасно родился в мир, не напрасно жил, не напрасно учил, не напрасно страдал, не напрасно умер, не напрасно измерил глубины ада; что все это не напрасно было, что все это нашло отклик в наших душах, выражающийся всей жизнью...
В одном памятнике немецкой протестантской письменности 16-го века есть две части; в первой части говорится о Боге, а во второй части говорится о том, что мы (некрасиво, как мне кажется) называем своими "обязанностями" перед Богом, перед собой, перед ближним, перед обществом. Обязанность — холодное слово, оно значит — связанность, оно значит — несвобода поступить иначе; а наша радость именно в том, что мы свободны так поступать. И вот все это собрано под одним заглавием: "О благодарности к Богу". Если Бог действительно таков, значит, вся наша жизнь должна быть сплошной благодарностью, воплощенной в нашей мысли, в нашем сердце, в нашей воле, в каждом нашем действии... Подумаем обо всем, о чем я сейчас говорил: о Боге, о Его неизмеримой красоте и Его неизмеримой любви, и о том, как бы каждый из нас мог эту свою благодарность выразить в условиях своей жизни, своего возраста, своего здоровья, своего положения, во всех условиях жизни, которая его окружает; как из этой жизни сделать радость Богу, радость людям и спасение.
Эту вторую беседу я хочу посвятить людям, точнее, одному святому русской земли и одной женщине, которая никем сейчас не вспоминается, кроме двух людей, чью жизнь она спасла, и очень немногими, кто об этом знает. Попутно вспомянутся и другие люди. Но мне хотелось бы привести пример этих людей, несмотря на то, что они несоизмеримо выше нас, и несмотря на то, что, в общем, мы неспособны выполнить то, что они выполнили; привести их для того, чтобы у нас перед глазами были примеры родных нам, русских людей, которые по цельности и по простоте своей веры сумели быть действительно подобными Христу: в том смысле, что они сумели сознательно и очень ярко, как мне кажется, воплотить в своей жизни то, чему учил Христос и словом, и примером. Над житиями святых стоит задумываться, потому что мы о святых, большей частью, думаем, как о людях, которые уже прославлены, как о людях, которые уже являются предметом нашего почитания. Но за десятилетия до того это были такие же простые люди, как все мы: они были младенцами, подобными и нам, и Христу; были детьми, играющими, простыми, незатейливыми; из них некоторые были благочестивыми, некоторые вовсе не были благочестивыми в ранние годы; они росли; и в какой-то момент их души коснулось какое-то слово, которое Бог произнес и которое они сумели услышать. Это могла быть заповедь, это могло быть просто изречение Спасителя Христа, это мог быть рассказ из Евангелия или из житий святых. И это слово так ярко расцвело в их душе, что они всю жизнь сумели построить на нем. Мы слышим Евангелие из недели в неделю, читаем Евангелие изо дня в день, участвуем в богослужениях, восхищаемся святыми, прославляем их, изумляемся подвигу современных нам мучеников; но это очень мало меняет нашу жизнь. Мы рукоплещем святым, как будто они проходят на сцене истории перед нами, а мы — зрители; но мы не воспринимаем от них вызов, которым является их жизнь; а жизнь святого — вызов нам. В древности про Ноя говорили, что он был и осуждением, и спасением рода человеческого своего времени. И действительно: тем, что он сумел быть верующим, чистым человеком среди людей, потерявших совесть и веру, он был осуждением для окружающих, потому что доказывал всем своим обликом, всей своей жизнью, всем своим существом, что то, что они считали невозможным и поэтому отвергали,— возможно. А вместе с этим, он оказался спасением для человеческого рода, потому что, не будь его и его праведной семьи, человеческий род погиб бы до последнего человека. То же отцы Церкви говорили о Спасителе Христе: Он является осуждением, потому что Он показал нам, чем человек призван быть и, благодатью Божией, может быть; и вместе с этим, Он является нашим спасением.
Вглядимся в эти две жизни, о которых я хочу вам сказать, о которых многие уже слышали от меня, но о которых всегда стоит задуматься вновь и вновь. Те из вас, кто слышал уже, не закрывайте своего слуха, разума или сердца; не говорите в течении всей этой беседы: все это я уже слышал, это не ново... Вопрос не в том, чтобы это было ново, вопрос в том, чтобы это встало пред лицом совести каждого из нас, и чтобы наша совесть была принуждена ответить
Первый, о ком я хочу сказать, это очень юный русский князь конца 12 века, Михаил Муромский[41]. Его отец был христианин; вся семья не только крестилась, но крепко, всерьез уверовала в Евангелие и во Христа. Правил его отец Муромской областью; окружена она была целым морем еще не уверовавших и не крестившихся языческих племен. И вот загорелась война; в течение короткого времени племя, напавшее на Муромскую область, было разбито, его остатки закрылись в городище, чтобы до последнего защищаться. Воины Муромского князя засели в лесу, окружив городище, никакой надежды не было ни выйти из него, ни получить помощь или пищу; оставалось князю Муромскому ждать, чтобы голод и отчаяние заставили жителей сдаться. Но он уверовал в Христа, уверовал в Евангелие, и для него было ясно, что эти люди, которые считают его непримиримым врагом, для него не враги, потому что у христианина нет врагов, все для него — Богом сотворенные братья; заблудшие или нашедшие свой путь, но все равно братья. Он не мог допустить, чтобы голодная смерть погубила жителей: и крепких воинов, и женщин, юных подростков и детей; он знал, что каждый из них Богу лично дорог, что ради спасения каждого из них Христос стал человеком, претерпел ужас Гефсиманского сада и крестную смерть, что умер бы Он и за одного человека, как Он умер за человеческий род, что умер Он не за всех коллективно, а за каждого в отдельности. И он решил предложить им мир во имя Христа, мир во имя Того, Кто принес примирение неба и земли. Он им предложил мир без условий, просто Бога ради. Жители, защищавшие городище, этому не могли поверить; во Христа они не верили, Евангелие для них было не благая весть, а сказка и, вероятно, неизвестная; чтобы кто-нибудь предложил врагу, который уже не может защищаться, свободный выход и жизнь, было им немыслимо. В этом предложении жители города увидели военную хитрость. Но на всякий случай, желая, может быть, даже этим воспользоваться, они предложили Муромскому князю сделку: они примут его предложение при одном, однако, условии: что он отдаст им заложником одного из своих сыновей. А сыновей у него было двое: мальчики девяти и тринадцати-четырнадцати лет. Они с ним были в походе, жили вместе с ним в лесу, в срубе. Пред князем встал вопрос совести: с одной стороны, предложение, которое он сделал врагам, он сделал во имя Христа, по убеждению; с другой стороны, он знал, что, отдай он одного из своих сыновей, он может никогда его не увидеть; враги могут поругаться над ним, убить его, замучить его на стенах городища перед глазами отца; они могут обмануть его во всем. Жизнеописатель говорит нам, как ночью князь ходит по своему срубу, не в силах решиться: отдать сына — и которого? — или отказаться от своей христианской совести? Один из детей проснулся, младший, Михаил. Посмотрел, последил за отцом и, позвав его, стал допытываться, что его так волнует, когда победа уже у него в руках? И добился наконец ответа, отец все ему объяснил. Мальчик тогда поднялся и ему говорит: Отец, то, что ты мне говоришь, это ведь то же самое, что ты мне рассказывал о нашем спасении! Если ты меня пошлешь к своим врагам, ты поступишь так, как Отец наш Небесный поступил по отношению к человеческому роду, а я поступлю, как Христос поступил: приду примирителем!.. В конечном итоге, на следующее утро было решено выслать мальчика к врагам.
Я хочу сразу обратить ваше внимание на то, с какой простотой и цельностью и отец, и сын восприняли евангельскую повесть, — не как иносказание, не как такой идеал, которому подражать нельзя, а как реальнейший образ мыслей, чувств и поступков. Вероятно, отец так рассказывал о Спасителе своему мальчику, что тот не мог не видеть дела Божия в чертах человеческой жизни. И перед нами сразу ставится вопрос: как мы обо всем этом друг другу говорим? Как мы рассказываем себе эту повесть? Как передаем мы ее нашим детям, внукам, окружающим людям? Как отдаленный рассказ или как что-то животрепещущее? Как богословскую выкладку или как рассказ плоти и крови, души и духа? Почему не доходит этот рассказ до тех, к кому он обращен нами? Почему он так бледнеет на наших устах? Почему он теряет свою полноводность? Почему он так обескровлен?..
Когда пришло время мальчику быть отдану жителям городища, он вышел из темного леса и пошел широкой поляной к нему; была тишина и на стенах городища, и в лесу; с затаенным дыханием люди ждали и созерцали то, что совершалось: мальчик девяти лет, один, шел примирять два народа; шел он потому, что уверовал во Христа, и потому, что его отец так серьезно уверовал в евангельскую повесть, что в конечном итоге, после мучительного борения, он все же отдал своего сына. Вдруг пронеслась стрела, пущенная со стен городища, и мальчик упал. И в этот момент случилось самое неожиданное: люди ринулись к мальчику и со стен городища, и из лесу, забыв, что они враги, забыв, что им грозит смерть друг от друга, потрясенные ужасом, что эта красота вдруг превратилась в такое страшное уродство. И когда, обнаружив, что мальчик умер, они друг на друга посмотрели, их ряды были смешаны и им ясно стало, что они уже не враги. Единый, единодушный порыв, который их заставил смешаться вокруг тела убитого мальчика, этот порыв восхищения, ужаса, любви их примирил.
Часто ставится вопрос, каким образом смерть Христа, то есть новое и еще более страшное человеческое преступление могло примирить Бога с человеком. На примере Михаила Муромского мы видим, как это может случиться. Примиряется не всякий; примиряется тот, кто сумел отозваться душой; и тот, кто отзовется, может найти мир, и очищение, и новую жизнь. Нам не дано совершать таких подвигов крови, смерти; но нам даются подвиги малые. Когда мы говорим об умирании, мы не обязательно должны думать о том умирании окончательной смертью, которое это слово напоминает нам. Умирание бывает разное; умирание начинается в тот момент, когда человек перестает все внимание обращать на себя, отворачивает взор от себя самого, вглядывается в другого человека, или в жизнь, или в людей, постепенно чувствует, что между жизнью и им стоит тонкая преграда — он сам, и эту преграду хочет устранить; и каждый раз, когда мысль о себе самом возвращается к нему, может сказать этому привидению себя самого: отойди от меня! Долой с моего пути — ты закрываешь мне мир, людей, жизнь; ты суживаешь все, ты лишаешь меня возможности и способности любить!.. Умирание начинается в момент, когда человек, по слову Спасителя, отрекается от себя; а это мы можем делать на разном уровне изо дня в день, все время, просто, а порой — героически. Иногда просто, потому что бывает радостью забыть про себя для любимого человека или ради чего-то, что нам кажется таким великим, таким святым, светлым; а иногда это требует суровой, волевой решимости. Иногда это
Второй пример, который я хочу вам дать, относится к девятнадцатому году нашего столетия. Один из городов средней России, переходивший раз за разом из одних рук в другие, оказался в руках новой власти; в этом городке находилась женщина, жена русского офицера со своими двумя детьми. Она спряталась на окраине города, в опустелой хижине, и решила переждать до момента, когда сможет бежать. К вечеру одного из последующих дней кто-то постучался к ней в дверь. Она трепетно ее открыла и оказалась перед лицом молодой женщины, ее же лет, которая ей сказала: вы ведь такая-то не правда ли? Так вам надо немедленно бежать, потому что вас предали, и сегодня ночью придут вас брать... Мать посмотрела на нее, показала своих детей: куда мне бежать — они же далеко не пойдут, и нас сразу узнают!.. И тогда эта женщина, которая была просто соседкой, вдруг обратилась в то великое существо, которое называется евангельским словом
Наталья была одна; было холодно, темно и одиноко, некуда было пойти, не к кому было выйти. Или, вернее, можно было выйти: стоило переступить через порог — и уже она была Наталья, а не та женщина, смерть которой станет ее смертью. И она осталась в этом кругу смерти волей и любовью. И, верно, в эту ночь поднимались перед ней и вопросы. Если мать смогла уйти, если мать может быть спасена с детьми — тогда стоило пережить эту гефсиманскую ночь и расстрел; а вдруг все это окажется напрасно? Вдруг они будут взяты, вдруг они будут расстреляны, и ее жертва будет уже никому не нужна?..
Этот вопрос встал перед самым великим из пророков Ветхого Завета, стоящим на грани ветхого и нового времени, Иоанном Крестителем. Когда он был заключен в тюрьму, в ожидании своей смерти, он послал двух учеников к Спасителю спросить:
Вспомним еще Петра в ночь, когда взяли Христа, повели на суд, и Петр прошел за Ним во двор архиереев. К нему обращается служанка: ведь и ты с Ним был? —
Наталья тоже могла выйти, снова быть собой — но она не вышла. И ее образ вызывает у нас тот же вопрос: а что же дальше случилось? Зачем она умирала? На это могло бы быть два ответа: первый — что никто большей любви не имеет, нежели тот, кто душу свою, жизнь свою положит за своих друзей (Ин. 15,13). Если бы даже погибли мать и дети, она исполнила бы до конца завет:
Этот рассказ, как мне кажется, может захватить каждого из нас; я два или три раза его приводил в проповедях в России, и видел, как люди, которые прошли через ужас первой войны, и революции, и русской смуты, и второй войны, на это отзывались. Мы отзываемся слабо; мы восхищаемся, дивимся — и только... А вместе с тем это была простая провинциалка средней России, ничем не замечательная, кроме того, что это была женщина с сердцем, женщина, в которой сострадание было сильнее всякой любви к себе, женщина, которая могла о себе забыть — подвижнически, трудно, несомненно в борении — для того, чтобы другие могли жить, и не только физической жизнью, а просто
Вот второй пример, героический, величайший, как мне кажется, пример, о котором нам стоит задуматься. Его воспроизводить нам невозможно — и слава Богу; но научиться от него понимать то, что случилось в Евангелии, мы можем; нам Наталья понятна, она — дочь двадцатого века, она дочь нашей родной земли. Она пережила ту трагедию, которую мы все пережили прямо или косвенно или отголоски которой в нас живут. Но в том, что я вам рассказывал, я старался провести, установить связь между ней и Евангелием, между тремя личностями: Петром и другими учениками, Иоанном Крестителем, Спасителем Христом... Попробуйте, как и я стараюсь, из того чувства живого, прямого, доступного, которое вызывает мысль о Наталье, — попробуйте оживить в себе рассказ о Христе, о Иоанне Крестителе, о спящих учениках, о Петре, отказывающемся от своего Учителя и плачущем... Попробуйте связать жизнь с тем, что только и может ей придать жизненную силу и качество жизни: с Евангелием, со Христом, с Богом.
О Божественной литургии.[42]
Я хотел бы, чтобы сегодня мы подумали о Божественной литургии, подумали о том, что она собой представляет, подумали о том, как мы можем в ней участвовать не только во время самой службы — тут мы участвуем, сколько можем, и сердцем и душой, но участвовать и как-то иначе, о чем не всегда и не часто люди вспоминают, но что могло бы составить очень глубокое и основное участие в ней. Об этом я буду говорить во второй беседе, а сейчас мне хотелось бы подумать с вами вслух о том, что представляет собой литургия.
В центре Божественной литургии — крестная жертва Христа; и к пониманию этой Христовой жертвы нас приготавливает весь Ветхий Завет, особенно та часть Ветхого Завета, которую мы не всегда с большим пониманием воспринимаем: законоположения о жертвах. Часто ставится вопрос: почему были установлены эти жертвы? какой смысл могло иметь приношение ягненка в умилостивление Богу? неужели кровь бессловесных животных может быть оправданием и очищением для человека? И вот тут надо понять, что происходило и на что обращает внимание Ветхий Завет этим законоположением. Для этого надо перенестись сердцем, душой во времена, которые уже не наши, но которые мы можем легко уловить, если подумать вот о чем: едет пьяный человек на автомобиле, убивает прохожего; что случилось? Потому что один совершил неправду — другой расплатился жизнью. В этом — самая сердцевина мысли о жертвоприношении по отношению к человеческому греху.
Представьте себе обстановку Ветхого Завета: кочевые еврейские племена, которые с собой вели целые стада овец и других животных. У какого-нибудь хозяина — небогатого, потому что богатых не было — рождается в стаде ягненок. Мы видим, на примере ветхозаветного рассказа о жизни царя Давида (2 Цар., гл. 12), какие отношения были между хозяином-пастухом и ягненком, который родился у него. Этот ягненок не является только будущим его богатством; этот ягненок родился как бы в семье, он дорог, он хрупкий, он маленький, он требует защиты, ему нужна ласка, тепло. В этом рассказе из жизни царя Давида нам говорится, как он, соблазнившись, взял жену другого человека, который все время сражался на войне. Пророк Нафан к нему приходит и хочет его образумить; но он не прямо его упрекает, он ему рассказывает притчу. Был бедняк, и всего у него была одна овечка; родилась она у него в доме, он ее вскормил, он ее уберег, он ее ласково полюбил; у него никого на свете не было, она ему была, словно дочка. И у него был богатый сосед, к которому пришел гость. У богатого соседа было много скота, но ему стало жалко своего скота; он отнял этого ягненка у бедняка, — закололи, попировали... Что Давид на это сказал? Он в возмущении сказал: наказать надо этого человека, — он отнял самое дорогое, что было у бедняка, у него больше ничего не осталось... И тогда Нафан ему говорит: Ты — богач; у Урии было одно только сокровище — его жена, которую он любил, которая для него была все; ты — царь, у тебя все есть, но ты ее у него отнял... В этом рассказе мы улавливаем то ласковое, теплое отношение, которое было между хозяином и овечкой, между человеком-пастухом и его стадом.
Это мы видим тоже в рассказе Христа Спасителя о пропавшей овце. Говоря "хозяйственно": ну, ушла овца в горы — неужели оставить девяносто девять овец, которые тоже могут разбрестись, на которых тоже может напасть волк, которых могут расхитить разбойники? Конечно, нет! Родится еще какая-нибудь овца, заменим пропавшую, и все. Но здесь — не хозяйственный подход, здесь совершенно другое отношение. Овца, которая ушла в горы, — это овечка его стада, она родилась в его стаде; он ее, вероятно, маленькую, при передвижении с места на место носил на плече, на руках; он ее уберег и от болезни, и от холода, и от голода, и от хищных зверей, и от грубости других овец. И она для него не просто (как для нас, не привыкших к такой жизни) овца, которую могут заменить тысячи других овец, когда они родятся: она родная, своя... И он уходит ее искать.
И вот когда мы думаем о жертвоприношении Ветхого Завета, мы должны понять, с каким чувством человек думает о пропавшей овце, об овце, которая должна умереть. Вдруг Господь ему говорит: Ты — грешный человек, ты живешь нечисто передо Мной, творишь неправду; и потому, что ты творишь неправду, ты собственной рукой должен заколоть одну из твоих овец, причем ты должен выбрать непорочную овечку, самую чистую, самую прекрасную, ту, на которую ты любуешься, которая для тебя является радостью, как ребенок в собственном доме... — Но почему? Почему мне это делать? — Потому что неправда виновного ложится страданием на невинного; убей ее и поставь себе вопрос: ты сможешь снова поступить вероломно, нечисто, неправедно? Ты посмотри, кто платит за твой грех, ты посмотри, поставь себе вопрос: на кого ложится проклятие твоего греха?..
И так из столетия в столетие в Ветхом Завете люди воспитывались на том, что грех мой непременно ляжет страданием, мукой, смертью на невинного, никогда не на виновного, — виновный себя сумеет защитить. Неправедный, подобный мне, сумеет себя защитить; а вот любимый, чистый, хрупкий, беззащитный — на того падет всё страдание и все последствия моего греха. Причем Ветхий Завет в этом смысле был к человеку беспощаден: ты должен выбрать самую чистую, самую прекрасную овечку, ты должен ее выделить из стада на смерть, ты должен ее принести в жертву, ты должен воочию, почти телесно ощутить, что значит грех... Грех значит — смерть, страдания, ужас предсмертного
страха для невинного существа; причем твой грех — это его или ее страдание.
Тогда делается ясным, каким образом грех становится убийственным. Это пережила в свое время, в свою меру, большую, страшную меру, женщина, взятая в прелюбодеянии. Вы, наверное, помните рассказ в восьмой главе Евангелия от Иоанна: взяли молодую женщину в прелюбодеянии, привлекли ее перед суд Христов: таковых нам Моисей велел побивать камнями; Ты что на это скажешь?.. Я сейчас не буду говорить о том, что Христос сказал; я хочу обратить ваше внимание на эту молодую женщину. Она по легкомыслию, соблазненная, увлеченная, согрешила; как все мы, она, вероятно, думала: покаюсь в свое время; в этот раз сойдет, другого раза не будет... И вдруг оказалось, что это и есть последний раз, потому что ее взяли, и она стоит перед Христом и она знает закон. И она телесно, душевно, всем существом понимает, что грех и смерть — одно и то же; потому что она согрешила — она теперь умрет; она понимает, что перед судом Божиим грех влечет за собой смерть... Это такого же рода опыт, как в случае пастуха и ягненка. Смерть и грех нам кажутся такими различными; нам кажется, что они ничего общего друг с другом не имеют: грешу каждый день, умру когда-то, позже. А вдруг оказывается, что нет, что прав был апостол Павел, когда говорил, что смерть — это плод греха (Рим. 5, 12); была права книга Бытия, которая в начале нам говорит, что смерть вошла в мир грехом человека. Это нам кажется далеким, нереальным; а каким реальным оно стало для этой молодой женщины, которая за одно мгновение греха вдруг стала перед лицом смерти, окончательной смерти, смерти всерьез — не смерти когда-нибудь, а вот сейчас. Причем смерти жестокой: быть избитой камнями, умереть одиноко, отверженной всеми... То же самое переживал и пастырь, возлагавший свой грех на любимую овцу, которая погибала от этого греха.
Вот смысл ветхозаветного жертвоприношения, и вот почему Ветхий и Новый Завет (Ветхий Завет — пророчески, Новый Завет уже воочию) нам говорят о Христе как об агнце:
И в крещении Господнем тот же образ всплывает. Тогда, в рождественскую ночь, Спаситель родился изволением Отца и послушной, любовной волей Сына. Но теперь это уже не Младенец, теперь это уже зрелый Человек, Иисус Христос. Тогда Божественный Совет, Божественное решение определило наше спасение через крестную смерть Богочеловека; но теперь уже не только Бог решает, — Человек Иисус Христос должен осуществить то, что Бог воплотившийся принял на Себя воплощением. Христос приходит на Иордан. До Него сюда приходило множество людей, символически, образно омыть свои грехи. Они погружались в эти воды, и эти воды как бы отяжелевали человеческим грехом; они смывали грех, и этот грех как бы оставался в водах тяжестью, мертвостью своей убийственной силы. В эти воды погружается безгрешный, невинный Христос; Ему нечего смывать с Себя, Он чист, но Он погружается в эти мертвые и мертвящие воды, погружается в человеческий грех и восходит из этих вод, как бы взяв на Себя этот грех и эти воды очистив Своим погружением в них. Воды иорданские носят на себе чистоту, которую они приобрели тем, что Христос весь грех из них взял на Себя, Богочеловек освятил их Своим прикосновением. Мы по отношению ко Христу в том же положении, как пастух, как хозяин ветхозаветный по отношению к тому ягненку, к той овце, которую он должен заколоть, которую он предает на смерть, потому что сам грешен.
Мы это не умеем чувствовать. Христос жил две тысячи лет тому назад; иконы облагородили эти страшные образы, богослужение облагородило все случившееся. Мы смотрим на иконы, изображающие распятие, но не видим Человека Иисуса Христа, умирающего на кресте: покой победы лег на эти страшные картины. Но мы
И это везде, во всем богослужении мы можем пережить. Крест, распятие, на которое мы смотрим, изображает нам жертву и победу Христа, но мы не смеем видеть в нем только победу. Священническое облачение изображает нам царственную славу победившего Христа, — но мы не смеем забывать, какой ценой это воцарение обошлось Сыну Человеческому. Часто говорят о том, что архиерейское богослужение все как-то сосредоточено вокруг архиерея; да, если только мы умеем видеть, что он собой представляет; если мы сумеем вспомнить в разных действиях, которые его окружают, страшные, а не светлые образы Нового и Ветхого Завета. Архиерей входит в храм, он стоит в середине, на виду у всех, и с него снимают верхнюю одежду, — разве это не образ того, что в страстную ночь со Христа совлекли Его одежды, и Он остался один, на виду у всех, готовый к избиению, к посрамлению, к насмешкам? Христос говорит Петру:
Я вам только что старался объяснить, что жертвоприношение Ветхого Завета являлось видением того, что должно совершиться реально, в порядке нашего спасения; это притча, это образ. Этот образ делали, может быть, более ярким и понятным пророки. Помните, например, пророка Исаию, который говорит о Христе:
Но в эту ночь случилось что-то особенное; особенным было то, что Христос, Который является великим Пастырем, Первосвященником Церкви, Сам совершал эту Божественную службу. Он преломлял хлеб, Он раздавал чашу — а вместе с тем ученики, принявшие приобщение этому хлебу и этой чаше, остались такими же, какими они были раньше; каким это образом? — Потому что эта Тайная вечеря, совершенная Христом еще на земле, сама была прообразом того, что должно было случиться в течение наступающих дней, того, что мы называем Страстной седмицей. Это было как бы видение той литургии, которую после Креста, Воскресения, Вознесения и Пятидесятницы мы совершаем здесь. Она еще потому была прообразом, что самая сущность тайны не была еще совершена. Гефсиманская ночь, предательство, страстные дни, Крест, Воскресение и прославление Спасителя еще не были совершены, и дар Святого Духа, Который должен был прийти на учеников с тем, чтобы сделать их способными принести плод того, что им дается, еще не был им дан. В этом смысле каким-то непостижимым, страшным образом эта Тайная вечеря, когда Христос совершал самое действие ее, была еще ожиданием будущего, большего, более реального.
Но вот Христос совершил все дело спасения; все совершилось, нечего к этому прибавить в порядке Божественного промышления; и мы совершаем литургию. Но и она является только прообразом того, чего мы ожидаем; несмотря на ее непостижимое величие, несмотря на то, что в ней реально, вещественно, духовно нам преподается вечная жизнь, мы все-таки ожидаем чего-то большего. После причащения священник в короткой молитве говорит:
В этом смысле будущий век, приобщенность и к полноте того, что человек собой представляет во Христе, и к жизни Духа в нас только частична; и поэтому этот пир вечности, в котором мы участвуем, является ожиданием, предвкушением, тоской по нему — а не реальностью в ее полноте. Мы зовем Святого Духа; Он сходит, Он исполняет Собой все: хлеб и вино
больше жертв, а будет только одно: жизнь Божия, потоком, ключом бьющая в нас.
Вот чего мы ожидаем; но в Божественной литургии, как мы ее знаем теперь и какую мы празднуем, есть уже победоносная реальность, побеждающая грех, смерть, рознь. Это еще предвкушение последней славы и торжества, но это уже победа Божия на земле и наше приобщение этой победе.
И вот, если подумать о всей этой грандиозной линии событий, мы видим, что каждое событие является как бы предзнаменованием, видением того, что будет, и, вместе с тем, уже приобщенностью тому, что грядет; потому что то, что грядет, уже является реальностью в Боге, в Его премудрости, Его любви; Кровь агнцев уже очищала ветхозаветное человечество, ввиду грядущего Агнца; кровь Агнца Христа
Мне хотелось бы, чтобы из моей первой беседы у вас осталось в памяти и в сердце то, что я говорил о жертвах, — именно, что по какому-то железному закону грех одного человека всегда ложится на другого, и жесточе всего, суровее всего он ложится на невинного человека. Это относится ко всем нам; мы все грешим, и плодом этого греха является зло, страдание вокруг нас. Второе — это то, что в Божественной литургии мы ожидаем еще большего, чем то, что нам в ней дается; а дается нам очень много: дается приобщенность ко Христу, дается дар Святого Духа, дается просто жизнь. И вместе с этим, хотя дается нам все, но воспринимаем мы это, большей частью, в такую
Первое, это то, что когда мы идем причащаться, приобщаться, мы забываем условие, которое Сам Господь положил этому приобщению, сказав: Если ты принесешь свой дар в храм и вспомнишь, что кто-либо имеет что-то на тебя — оставь свой дар, пойди примирись с братом твоим и тогда принеси дар (Мф. 5, 23). Потому что пока есть кто-то, кто стоит перед Богом с открытой раной души, кто взывает к Богу и говорит: Господи, он меня унизил, он меня оскорбил, он меня обошел, он меня обобрал, он меня ранил, отверг, — даже если этот человек не просит отмщения, все равно этот крик, который поднимается от земли к небу, громче нашей молитвы. И это нам надо помнить;
Второе: когда мы причащаемся, мы всегда думаем о том, что хотим приобщиться к жизни Христовой, к вечности Христовой, к воскресению Христову, к Его Сыновству, — ко всему тому, что является плодом Его святости и Его спасительного подвига. Но редко, редко мы думаем о том, что приобщенность означает общую жизнь; а делят жизнь или полностью, или вовсе нет. Те люди, которые бывают друзьями солнечных дней, а в темные дни забывают нас — нам не друзья. И вот если мы хотим причаститься, стать как бы частицей Христова тела, если мы хотим приобщиться, т. е. с Ним иметь общую жизнь, то мы должны быть готовы приобщиться всему тому, что Христово: не только славе Его Воскресения,
Евангелие рассказывает, как однажды на пути в Иерусалим, где Он должен был умереть, Христос начал говорить Своим ученикам о том, что они восходят в Иерусалим, и что Сын Человеческий предастся в руки человек грешных; и оплюют Его, и избиют Его, и убьют Его, а в третий день Он воскреснет. Двое из Его учеников (причем из светлых, из великих Его учеников, Иоанн и Иаков) подошли к Нему и стали просить о том, чтобы, когда Он придет в Своем Царстве, уже победив, Он им дал сидеть по правую и левую руку от Себя (Мк. 10, 35). Из всего, что слышали они от Христа, они услышали только о Его победе; и единственная мысль удержалась в их сознании: когда придет победа, Христос им может дать встать одесную и ошуюю Себя. Они не заметили как бы, что Христос говорил о том, какой ценой эта победа будет одержана. Они могли бы остановиться только на этом, потому что это было самое главное, этому надлежало случиться с их Учителем, с их Другом; нет — они прошли мимо этого и подумали только о том, что с ними будет, когда победа придет. И Христос тогда им сказал: можете ли вы креститься тем крещением, которым Я буду креститься? можете ли пить чашу, которую Я буду пить?..
И вот об этом нам говорит Христос, когда мы идем причащаться: Не беспокойтесь —небо к вам сойдет; вопрос, который Я ставлю перед вами: готовы ли вы на земле быть со Мной?.. После Своего Воскресения Спаситель говорит ученикам:
А теперь третье. То, что я скажу сейчас, я скажу коротко, на примерах; но самую тему, думаю, каждый из нас должен был бы развить, продумав каждый из моментов крестной тайны Христа. На Тайной вечери Христос преломил хлеб, приготовил чашу и сказал Своим ученикам:
И вот подумаем о том, что это может значить. Первое, что приходит на ум, это то, что вся Страстная седмица, начиная с входа Господня в Иерусалим, продолжая Тайной вечерей и вплоть до самого распятия, проходит под знаком недоразумения, непонимания, какой-то безнадежной, отчаянной путаницы: ослепленности с одной стороны, и вырастающей страшной карикатуры с другой стороны. Народ принимает Христа в Иерусалим со славой — вход Господень. Но почему? Потому что они ошибочно думают, что Он — царь, который сейчас возьмет в руки власть, освободит их от римского рабства и восстановит царство Израилево. И в мгновение, когда они обнаруживают, что их национальные, политические, мессианские надежды (в том виде, в каком они их понимают) обмануты, они отвергают Христа и они, та же самая толпа, через очень мало дней будут кричать:
И вот первые две вещи, с которыми мы можем столкнуться, если хотим быть заодно со Христом Спасителем, разделить с Ним все то, что составляет тайну спасения. Когда вся наша жизнь является недоразумением, когда все, что мы говорим или делаем, все, что мы собой представляем, самая наша сущность остается непонятой, когда все вокруг нас живет иллюзией и непониманием, мы должны от Христа научиться, как относиться к тем, которые не понимают, которые ожидают иного, которые через мгновение, обманутые своей иллюзией, разбившейся о нашу реальность, нас отвергнут и проклянут. Когда мы оставлены одинокими — способны ли мы, как Христос, идти дальше своим путем, не в одиночку, не оставив других в стороне, а живя и умирая для этих именно людей, которые нас не понимают и только слишком поздно поймут? Вот где начинается страстной путь...
А дальше мы можем взять картину за картиной. Христос среди Своих учеников; Он знает, что грядет на Него смерть, а ученики спорят о том, кто между ними больший. Христос совершает последнюю вечерю, последний обед со Своими учениками, празднует последнюю символическую пасху перед тем, как Пасха станет реальностью плоти и крови Сына Человеческого, Агнца Божия; за тем же столом сидит Иуда: как Христос к нему относится? Он с ним делится хлебом; и когда уже что-то очень страшное случилось и путь Иудин определился бесповоротно, Христос ему говорит: друг, иди и сделай то, что ты должен сделать... Как мы относимся к тому, кого мы считаем изменником. предателем?..
Перед Тайной вечерей собрались ученики; ни один из них не позаботился о том, чтобы умыть ноги Христу или другим. Это дело, которое в древности предоставлялось самому низкому, ничтожному из рабов. Снимает с Себя верхнюю одежду, препоясывается полотенцем, берет умывальницу — Христос. Он — как раб, как слуга среди Своих учеников; Он берет на Себя то, что слишком низко и унизительно для других. Тогда ученики приходят в смущение. Петр говорит:
Дальше — Гефсиманский сад. Христос перед лицом Своей смерти — и перед лицом Своей жизни; потому что смерть или завершит эту жизнь, или обессмыслит ее, а жизнь дает смысл этой смерти или нет. Христос стоит перед всей Своей жизнью и всей Своей смертью; Он ищет поддержки. Трех самых, может быть, близких Своих учеников Он просит бодрствовать с Ним, не спать; три раза Он к ним приходит, три раза Он их находит спящими. Разве это не страшно похоже на нас, когда кто-нибудь нам близкий в борении, болезни предстоит перед смертью или перед устрашающим его решением? Мы рядом с ним находимся, а потом мы устаем: устаем с ним делить его борение, его скорбь, его болезнь — и уходим. Мы уходим подышать воздухом, посмотреть вокруг себя, вырваться из этого напряжения комнаты, где болеет или умирает человек, из обстановки, где слишком много горя или страха. Мы уходим; нам надо отдохнуть; но человеку, который на самом деле в сердцевине этого ужаса, некуда уйти!.. Ученики проспали; мы просыпаем так значительную долю нашей жизни — и чужой жизни... А вместе с тем, в этом тоже могло бы быть исполнение Христовой заповеди:
И дальше — предательство Иуды; и снова:
И во всем этом есть две стороны. Я до сих пор все время говорил: мы не поняты, оставлены, отвергнуты, преданы, забыты, окружены клеветой, унижены и оплетены сплетнями, и так далее, — умеем ли мы поступить, как Христос? Но есть еще другая сторона, может быть, более страшная, но такая же реальная, когда мы хотим произвести суд над своей душой. Во всем том, что я говорил, я предполагал, что мы в достаточной мере Христовы, чтобы стоять там, где Христос. Но не бывает ли, что мы в толпе тех, кто не понимает; не бывает ли, что в той или другой мере мы занимаем положение Иуды, Петра, трех учеников, клеветников, сплетников, неправедного судьи, трусливого, малодушного судьи, распинателя, сбежавшего ученика?.. и т. д.
И вот тут, и в том и в другом случае, перед нами стоит тайна Божественной литургии как призыв, как вызов, как суд, как требование.
Вот мысли, которые я хотел вам представить, в надежде, что они сделают Божественную литургию более реальной, более страшной, более требовательной; что когда вы будете задумываться над своей совестью перед приобщением Святых Тайн, вы поставите себе вопрос не о мелочах жизни (которые тоже. имеют свое место, потому что и мелочью мы грешим, и крупными грехами), но поставите себе вопрос основной: где я? кто я по отношению ко Христу? Кто я и где я по отношению к приобщенности, по отношению к Тайнам и по отношению к тайне спасения?
О Церкви (катaхизическая беседа).[43]
Я буду говорить о Церкви только с одной определенной точки зрения, потому что
Говоря о Церкви, мы бываем слишком склонны определять ее в терминологии катехизиса, в привычных для нас категориях человеческого общества, основанного Христом, собранного вокруг Него, объединенного общей верой, общими таинствами, общей иерархией, общим богослужением. Все эти определения верны — и все же для понимания и знания Церкви недостаточны. Причина в том, что катехизис первоначально предназначался для людей, которые еще не стали христианами; это была подготовка к вхождению в Церковь, а не часть церковной жизни во всей ее полноте. Мы находим в катехизисе определения, пояснения, доступные для тех, кто еще не переступил порога Церкви: для оглашенных, еще не приобщенных к таинственной литургии, к церковной молитве, этой словесной молитве тварного мира, которую вместе со Христом и во имя Христа приносит Живому Богу Церковь, обладающая самосознанием. При всей правильности этих определений они характеризуют Церковь только извне. Их можно сравнить с пояснениями, которые вы дали бы человеку, желающему найти какой-то архитектурный памятник. Вы можете описать этот памятник, дать почувствовать его значение, подчеркнуть его характерные черты: говоря о храме, вы отметите определенные особенности здания — иные, чем при описании городской ратуши или казармы; но что бы ни дало вам такое описание, оно не введет вас внутрь здания. Так и определения катехизиса не вводят нас внутрь Церкви. И это естественно, потому что знание Церкви есть прежде всего знание опытное. Как и все, относящееся к области Божественного, знание Церкви составляется из поклонения, из причастия и из принадлежности к ней. Да, мы объединены общей верой, у нас одни таинства, мы совершаем единое богослужение, наша иерархия объединяет нас всех и сохраняет в видимом и ощутимом единстве. Но подлинная природа Церкви, глубинный опыт церковности определяются иначе.
Прежде всего, по слову апостола Павла, Церковь есть тело Христово (Кол. 1, 24). Это одно из тех выражений, которые кажутся нам или столь привычными, что уже утратили свое содержание, или наоборот, столь странными, что ничего нам не говорят. Определение это связано не с понятием сочетания отдельных частей, которые впоследствии могут распасться, а с понятием Воплощения. Мы — тело Христово в самом реальном смысле, в смысле известного изречения:
Определение Церкви как тела, как организма позволяет нам сразу понять, что это единое целое, состоящее не из частей, а из членов, которые навсегда неразлучно соединены друг с другом с того момента, как они стали единым телом. Чувство нераздельного единства тела Христова было очень живо в древности. Оно ярко выражено, например, святым Иустином [44] , который так писал одному своему другу, впавшему в тяжкий грех и отлученному от церковного общения: Не ведаешь ли, что пока ты находишься вне этого живого тела, на теле Христовом остается рана, которой никто, кроме тебя, исцелить не может?.. Члены Церкви — это не взаимозаменимые части; невозможно забыть того, кто присутствовал среди нас и кого мы более не видим; невозможно заменить того, кто был здесь с нами, кем-то, кого здесь не было. Тот, кто принадлежит к этому телу, принадлежит к нему часто трагически, но принадлежит навсегда.
Как же происходит это приобщение к телу и что оно означает? В современной практике в преобладающем большинстве Церквей человек становится членом Церкви в младенчестве, в таинстве крещения, совершаемом чаще всего в столь раннем возрасте, что оно является событием мистическим, но не событием психологическим. Оно не воспринимается нами сознательно, и поэтому событие это должно быть пережито позже, чтобы стать осознанной реальностью, иначе оно будет утрачено на многие годы. Обращаясь к первым поколениям христиан, мы видим иное; мы видим долгий путь возрастания веры, который завершается этим вхождением в Церковь, приобщением к телу Христову. Это — приобщение к
Всем нам по опыту знакомо то глубокое отождествление с кем-то, кто нам дорог, которое происходит в трагические моменты; те, кто пережил смерть глубоко любимого человека, несомненно знают, как смерть дорогого для. нас человека становится как водоразделом земной жизни, жизни которая нас окружает, отделяя все поверхностное; все недостойное того, что нас так потрясло; все события и обстоятельства не соответствующие величию совершившегося, от событий, обладающих подлинной глубиной и величием смерти. Бывают моменты — они могут длиться в зависимости от глубины нашего чувства несколько мгновений, несколько дней, месяцы, а иногда целую жизнь, — когда чья-то смерть уносит в могилу все, что было в нас ничтожного, суетного, пустого, все, что не имело полноты подлинных человеческих ценностей. И вот нечто подобное заключается в опыте, составляющем самую основу крещения. Слово
Когда Христос явился апостолам, которые в переживании Его смерти на кресте пережили свою собственную смерть, Он не просто дал им новое продолжение земной жизни: внутри этой земной жизни Он дал им уже присутствие жизни вечной. Здесь приложим образ, приведенный выше: любимый человек уносит в могилу все, что чуждо ему; он как бы совлекает с нас все, что несовместимо с ним. Во время Своего дружеского общения с апостолами, Своего учительства, Своего духовного руководства Господь постепенно разделил для них все существующее в мире на то, что было в Нем и вокруг Него, и то, что составляло вокруг как. бы враждебное кольцо и тень смерти. И потому смерть Христа была для них не только смертью Учителя, смертью Друга; это была смерть Того, в Ком была их жизнь, Кто обладал словами вечной жизни. С Его смертью погасла на земле
Есть и другая сторона крещения, не только психологическая, но и объективная, хотя в духовной жизни объективное неотъемлемо от субъективного: не существует мертвой объективности, есть только объективность, которая становится живой в момент, когда познается лично, становится предметом живого опыта; это верно и в отношении вероучения, и в отношении таинств. И вот, исходящим от Бога, мистическим аспектом крещения является Божественное действие, приобщающее нас к тайне Христовой. Акт веры и акт любви, которые должны лежать в основе происходящего события, соединяют нас со Христом, делают нас родными Ему, нераздельными с Ним. Здесь чудо, Божественное действие. Без него нет крещения, без него нет и христианина. И тут мы подходим к важнейшему положению в православной концепции Церкви. Церковь по существу своему —
Постараемся же теперь понять связь, существующую между нами, крещеными, и Христом. В Священном Писании есть два образа: первый — образ виноградной лозы и ветвей (Ин. 15, 5); второй — слова апостола Павла о том, что мы привиты (он говорит о народе израильском и о язычниках), что язычники привиты к живому масличному дереву Израиля, чтобы самим стать полным жизни масличным деревом, полной жизни масличной ветвью (Рим. 11, 13-19).
Что же вносят эти два образа в наше понимание Церкви? Рассмотрим вначале образ прививки. У садовника есть дерево, полное жизни, полное жизненных соков, способное делиться жизнью и давать жизнь. И вот он ищет побег, ветвь, которая чахнет, но которую еще можно оживить. Это первое действие садовника, полное любви и мудрости, — поиски, те поиски, о которых Христос говорит, например, в притче о заблудшей овце. А затем —действие, которое кажется столь жестоким и столь насильственным и в практике садовника, и в опыте человеческой личности. Это акт Божественной любви, которым ветвь отсекается от ее корней, обрезается ножом и тем самым отделяется от той жизни, пусть несовершенной, пусть недолговечной, но которой она все же обладала, и подвергается риску окончательной смерти. Это происходит, когда садовник обрезает ножом ту ветвь, которую он хочет привить. Но это же самое происходит, когда в человеческом обществе великий Садовник, Господь, отрывает одного из нас от его корней, отрывает от его среды, его страны, его веры, условий его жизни — от всего, что было поддержкой его жизни, его защищенностью, иногда от того, что было самой его жизнью, и держит его в неопределенности, между смертью, грозящей ему, и этой преходящей, недолговечной жизнью, к которой он уже не может вернуться, ибо был оторван от нее божественным насилием. Затем садовник обращается к масличному дереву, тому; которое он избрал, чтобы оно дало жизнь, и снова режет, рассекает своим ножом, и так — рана к ране, боль к боли — происходит встреча животворного дерева и умирающей ветви. Это также и закон духовной жизни. Лишь ценой раны жизнь одного передается другому. Всегда эта встреча и этот дар происходят ценой страдания, ценой истощания жизни, потери жизни. И вот, маленькая веточка оказывается привитой к стволу, могущему дать жизнь; значит ли это, что она уже обладает жизнью? Что происходит дальше? Не сказал ли Господь:
Святой Максим Исповедник, говоря о Воплощении, приводит такой образ. Тайна Воплощения, говорит он, подобна тому, что происходит, если меч положить на горячие уголья. Этот меч, тяжелый, холодный и тусклый, постепенно начинает сиять светом, и от этого сияния он кажется нам легким и новым, а жар, его наполняющий, мы не можем отделить от железа, которое он пронизал. И тогда, говорит Максим Исповедник, можно жечь железом и резать огнем. В тайне Христа присутствует это нерасторжимое соединение Его Божества и Его человечества, благодаря чему человечество превосходит самое себя и достигает истинного призвания человека,
Мы видим Его на горе Фаворской в Его славе: не Он изменился, а апостолы
Этот совершенный человек находится в особом отношении не только со Христом, но и со Святым Духом и с Отцом. Писание, опыт Церкви и наш малый человеческий опыт учат нас, что никто не может узнать в пророке галилейском, муже из Назарета, преступнике, пригвожденном ко кресту на Голгофе, Бога воплощенного, если Дух Святой Сам не откроет ему этого. Кто поверил, кто узнал Христа, ответил на Его призыв, вошел в это таинственное общение мистического тела, тела Христова, тот на каждой ступени, на каждом шагу делал это действием Святого Духа. Дух Святой, Который сначала призывает нас, затем научает, затем приобщает к этому телу, идет еще дальше, еще глубже; ибо когда мы стали живым телом Христовым, живым присутствием Христа во всех веках и по всей земле, из поколения в поколение, Он дает нам познать, в самых глубинах вашего существа, новый опыт — Он научает нас говорить:
Это призвание наше: не только нечто такое, что может быть или не быть. Не что-то, что подавалось бы нам механически, автоматически в тайне крещения, в даре Святого Духа, в Пятидесятнице, в Евхаристии; это нечто, что дано и — принято или не принято. Ибо ответ человека имеет такое же решающее значение, как и дар Божий. Привитые к живому древу, мы участвуем в таинственной вечности, через таинство причащения, в тайне молитвы, в глубоком единстве, которое устанавливается, когда Христос и мы объединены одной волей и одной жизнью. И в этом единстве Отец становится
Но Церковь — это не только слава, у нее есть и убогая сторона. У нее есть аспект славный и аспект трагический. Убогий аспект Церкви — это каждый из нас, это эмпирическая Церковь, та, которую мы видим; не ее мы имеем в виду, когда произносим слова:
Целью настоящей беседы было показать связь между Христом и христианином, показать единство жизни всех христиан, ибо жизнь наша — Единый Христос, показать тайну Троицы — Отца, Сына и Святого Духа — в ее отношении к Церкви и, наконец, парадокс Церкви:
По поводу выражения "неразделенная церковь"
"Вестник Русского Западно-Европейского Патриаршего Экзархата" опубликовал в № 105-108 (1980-1981) письмо группы верующих, у которых возникли недоумения по поводу выражения "неразделенная Церковь", и комментарий к письму, сделанный по просьбе редакции "Вестника" митрополитом Антонием. Ниже публикуются оба текста (в переводе с французского языка).
ПИСЬМО ГРУППЫ ВЕРУЮЩИХ
С
Недоумение, чтобы не сказать соблазн, вызывает очень распространенное выражение "неразделенная Церковь" или "древняя неразделенная Церковь". Ведь, повторяя Символ веры, мы знаем, что Церковь есть Тело Христово, неотделимое от своего Главы, и что она прежде всего ЕДИНА. Мы вспоминаем — “
Действительно, не все знают историю Церкви, но большинство знакомы с апостольскими посланиями и читали об отделении от Церкви вслед за лжеучителями или по другим причинам тех или иных христиан. Так от апостола Павла отделились “
Но каково бы ни было число отпавших, и какова бы ни была причина их отпадения, никогда не говорилось о разделении
Если признать в настоящее время Церковь "разделенной", то значит ли это, что она разделялась при всяком отпадении от нее и, таким образом, была разделена всегда?
В чем же разница между теперешним положением и предыдущим? Почему мы говорим о Древней Церкви как о "неразделенной", с очевидностъю показывая, что в наше время она "разделена'?
Все мы отвергаем так называемую "теорию ветвей" [48]
РАЗМЫШЛЕНИЯ МИТРОПОЛИТА АНТОНИЯ
С глубоким сочувствием, но также и с тревогой я прочитал заметку под названием "Недоумения верующих".
С сочувствием, которое, без сомнения, разделяет большинство православных людей, когда им приходится читать примирительные заявления различных экуменических комитетов; заявления обманчивые, ибо они говорят о единстве веры между нами и неправославными — единстве, которого не существует; заявления, вводящие в заблуждение, ибо они поддерживают у других христиан иллюзию, что до единства, о котором мечтают экуменисты, — уже рукой подать, тогда как оно должно основываться на полной бескомпромиссности, на подвижнической верности Истине.
Читал и с тревогой, ибо "недоумения" авторов заметки, как мне кажется, в большой мере основаны на суженном, ущербном видении церковной реальности.
Более сорока лет назад, когда никто еще не говорил об экуменизме и когда члены Патриаршей Церкви в Париже не принимали ничего, что не было бы учением безупречной чистоты
Ни один православный не поставит под сомнение тот факт, что Церковь не только едина, но что она является
И ни один православный не усомнится, что именно Православная Церковь единственным, неповторимым образом есть эта Тайна, это Место, это Царство.
Тем не менее остается проблемой, как богословской, так и нравственной: какое место мы отводим тем, кто, будь то по выбору, будь то потому, что они родились в таких условиях, которые никаким образом не дали им соприкоснуться с Православием, не принадлежит к Православию?
Самое простое решение вопроса — исключить их из тайны Церкви; сказать, что они не могут более иметь связи с ней; заявить, что можно быть либо в Церкви, либо вне ее; что, поскольку Церковь — само Единство, всякая трещина предполагает исключение из нее, отсечение от нее — самопроизвольное или хирургическое. Это было богословской позицией митрополита Елевферия [50] , для которого всякое отклонение от православной веры предполагало полное отчуждение и самые радикальные его последствия: ни благодать, ни таинства, ни священство не могут существовать не только у еретиков, но и в схизматических общинах. Можно ли принять такое решение? Мне представляется, что история Церкви, ее богословие
Самые понятия ереси и раскола предполагают какое-то отношение к вере и к Церкви и продолжающуюся связь, как бы мучительна она ни была, между нею и отделившимися от нее. Мы ведь не говорим, что мусульмане или буддисты — еретики или раскольники: они нам просто чужды; для того, чтобы быть еретиком или раскольником, нужно быть христианином!
Тут кто-нибудь может возразить, что находящихся в заблуждении можно, в крайнем случае, считать христианами, но не членами Церкви.
Но возможно ли это? Можно ли быть христианином вне Церкви? Можно ли исповедовать
Или что сказать, что делать с теми, которые, примкнув к ошибочной вере, приняв ущербное богословие, живут
Чему же нас учит о ересях история Церкви? В статье, появившейся по крайней мере за двадцать лет до зарождения экуменизма, митрополит Антоний Храповицкий [51] , которого, не оскорбляя его памяти, можно назвать интегристом, задает вопрос: почему отношение Церкви к ересям в течение веков изменялось, от акривии перейдя к икономии [52] ? Наиболее простым, наиболее циничным ответом было бы признать, с грустью и чувством стыда, что догматическое сознание верующих ослабело, и они больше не были в состоянии с ясностью распознавать истинное от ложного, ложное их больше не возмущало, и они все с большей легкостью примирялись с ошибочным, которое, по мере того, как их собственное чувство Бога и Истины притуплялось, становилось в их глазах все более относительным... Согласиться с таким взглядом на вещи значило бы отрицать присутствие и постоянное действие Духа Божия в Церкви, — значило бы отрицать Церковь.
Митрополиту Антонию представляется более верным другое объяснение, которое, как мне кажется, выражает одновременно и историческую мудрость Православия, и догматическую мудрость Церкви: Церковь никогда не сосредотачивала свое внимание единственно на зле, на ошибке; с ужасом указывая на ошибку и на зло, она всегда была очень чутка к той доле Откровенной Истины, которая продолжала оставаться в учении или практике тех, кто от нее отделялся:
И Православие с бескомпромиссной строгостью относилось к первым ересям, ибо они отвергали самые основы веры: Божество Христа, Его человечество, отрицая и свидетельство Божие, и тайну нашего спасения. Но каждая последующая ересь сохраняла, унося его с собой, православное содержание все более полное, все более способное совершать спасение догматически и духовно обедненных общин; и Церковь, различая присутствие доброго семени среди плевелов, относилась к этим блуждающим общинам все с большим пониманием. Нельзя приравнивать, ставить на одну доску заблуждения римокатоликов или протестантов и заблуждения гностиков, ариан или манихеев.
В ранней духовной литературе и в житиях святых мы находим свидетельства хотя и спорные со строго-исторической точки зрения, однако указывающие нам на то, как Церковь относилась к вещам; вот два образца, взятые из церковного предания.
Один человек, по неведению крещенный священником-еретиком, обратился потом за крещением к православному епископу; чтобы не ошибиться, епископ призвал еретического священника — удостовериться, что именно он совершал крещение. Увидев его, пришедший за крещением воскликнул: "О нет! Этот человек меня не крестил! Меня крестил лучезарный ангел, а этого, пока меня крестили, два беса держали в углу церкви, связанным".
И другой рассказ: священник святой жизни, но мало сведущий, был увлечен в какую-то современную ему ересь; дьякон же его оставался верным истинной вере. Он смущался, что такой благочестивый и чистый человек живет в заблуждении; и после многих колебаний сказал об этом священнику. "Как же это возможно! — воскликнул священник. — Каждый раз, как я совершаю литургию, мне сослужат два ангела: они же не стали бы служить с еретиком! Вот, я их спрошу". И на другой день, совершив освящение Даров, священник остановил службу и спросил ангелов, правда ли, что он заблуждается. "Да", — сказали ангелы. — "Но почему же вы мне об этом раньше не сказали, как же вы меня оставили быть еретиком?" — "Господь нам велел подождать, пока твой дьякон, по любви Божией и по любви к тебе, не скажет тебе об этом; если бы он тебе не сказал, мы бы это сделали". — "Но как же вы тогда со мной сослужите?" — воскликнул бедный священник. — "Бог, видя чистоту твоего сердца, принимает твои молитвы и жертвы", — ответили ангелы...
"Много таких, кто на земле считал себя чуждым Церкви и кто в день Суда обнаружит, что был ее гражданином; много и тех, увы, кто мнил себя членом Церкви, и увидит, что был чужд ей", — сказал блаженный Августин.
Итак, чтобы быть еретиком, надо быть христианином или хотеть им быть! Иначе можно быть только либо язычником, либо отступником.
Не тех, кто говорил
Что же такое Православие, и в чем заключается "парадокс Церкви"? Как разрешается это напряжение между Абсолютом, не могущим согласиться ни на какой компромисс, и "становлением", постепенной победой Бога Спасителя над погибшим миром?
Однажды в разговоре отец Софроний [53] сказал мне: "Никто не смеет назвать себя православным в строгом, абсолютном смысле слова, ибо быть православным означает знать Бога таким, каков Он есть, и служить и поклоняться Ему достойно Его святости". В этом отношении мы одновременно находимся in patria et in via:
Как больно видеть Свет затемненным, но как дивно видеть, что тьма не может его ни заглушить, ни даже скрыть полностью! Торжество Православия, которое мы празднуем в начале Великого поста, это торжество, победа Божия
Быть может, своевременно будет сейчас напомнить об одном любимом образе Л.А. Зандера из его смелой и мудрой книги, полной надежды, веры и понимания и подвергшейся несправедливой критике ("Vision and Action") [55] . Он различает — в том смысле, в котором апостол Павел говорит о
Но годы молчания проходят; с ними — и личные обиды; и остаются только подлинные причины раздора; а над этими причинами — воля антагонистов оставаться верными Богу и Его правде. Тогда противники могут обернуться друг ко другу, задать себе вопрос: а что сталось с другом давних лет, который теперь является символом ошибки, заблуждения? что в нем осталось от его первозданной красоты? — спросить себя об этом сначала с любопытством, а затем с тревогой — не одолел ли дьявол тех, кто мыслили себя верными Христу, как бы тяжки ни были их заблуждения?.. Из тумана возникают неясные формы, неясные звуки; язык, которого больше не понять, слышится снова... А затем (просто ли это любопытство или же более возвышенная забота о судьбе "другого"), после стадии неподвижности, общества движутся, влекутся друг ко другу: кто ты? чем ты стал за все эти века разлуки? чему ты научился? что ты понял? каким представляюсь я тебе? ты — блудный сын уходящий, или уже на возвратном пути? или ты еще
Не так ли раскрывают и находят себя в наши дни христианские конфессии? О, мы очень далеки от того единства, о котором идет столько разговоров! Доктринальная чуткость в неправославном мире притупилась, а привязанность к концепциям, несовместимым с евангельским благовестием (папские примат и непогрешимость; Filioque [56] ; доктринальный и духовный антипаламизм; "теория ветвей" в Церкви; предопределение; спасение одной только верой) остается крепкой. Но неправославные общины начинают узнавать себя в Православии. Надо ли этому удивляться? Мы ведь — их собственное прошлое; тогда как они не являются ни нашим "настоящим", ни нашим "будущим"...
Нам надлежит вглядываться в ростки жизни, в то, что в этих исповеданиях есть от подлинной истины, и не смешивать ересь, раскол и отступничество... Нужно помнить две вещи, которые мы легко забываем: во-первых, что древние и новые ереси были осуждены справедливо, но что слишком часто не было дано никакого ответа на проблемы — философские, богословские и нравственные, — из которых они родились; ибо ни одно заблуждение не родилось просто от недоброй воли. И, во-вторых, нельзя забывать, что часто мы отделены друг от друга языком, словоупотреблением и что зачастую выражения родственные, а то и одинаковые обозначают понятия разные до несовместимости: дух искажается буквой.
Нельзя также никогда забывать, что мы легко и естественно рассматриваем нашу веру и практику в целом как "меру" Православия, тогда как столько вещей, которыми мы дорожим, — только преходящее, а то и случайное человеческое отражение абсолютной реальности.
Евнуху достаточно было признать Христа своим Спасителем для того, чтобы быть крещенным (Деян. 8, 26-39). Не требуем ли мы от тех, кто хочет вернуться к вере отцов, чтобы они стали греками, русскими или еще чем-то? Не требуем ли мы от них больше, чем мы ждем от своих единоверцев по рождению? Сколько православных по имени живет суевериями, несовместимыми со здоровой верой, блуждает где-то между невежеством и ересью, появляется в церкви только на собственные крестины, свадьбу и похороны, —но они "по праву" ссылаются на свою "православность" для того, чтобы получить таинства Церкви, в которых мы отказываем (справедливо, и должны отказывать) тем, кто принадлежит к другой христианской общине... И не предаем ли мы сами Христа нашим образом жизни (Рим.2, 24), не отрекаемся ли мы всенародно от Его благой вести, когда попираем Его заповеди: не есть ли это отступничество
Церковь едина; и на земле это — Православная Церковь, святая святостью Божией в ее Богочеловеческой природе, в ее тайне, но несущая то, что свято, в глиняном сосуде; знающая Бога своего в созерцательном безмолвии; лепечущая свое свидетельство, из столетия в столетие, словами, хотя для человеческого языка и точными, но которые не в силах передать ни что такое Бог, ни что такое пути Его.
Апостол Павел о Церкви своего времени говорит, что
Церковь неразрушима, врата адовы не одолеют ее, но путь, которым она следует, далеко не прост: Истина, таящаяся в глубинах созерцательных душ, находит свое выражение лишь после долгой и мучительной борьбы безмолвия со словом, бесконечного и вечного с конечным и преходящим; это — познание Бога, которое прокладывает себе путь постепенно, неизбежно ощупью и через заблуждения; это — премудрость Божия, которую
В строгом смысле, даже Церковь апостолов и мучеников проходила через кризисы: они были разрешены, но в напряжении и разделениях не было недостатка; и, однако, Церковь осталась единой, и Бог восторжествовал. Когда мы говорим о Неразделенной Церкви, мы имеем в виду эту эпоху, мы о ней мечтаем: о времени, когда, вместо бурных столкновений, совместно решались и проблемы, и колебания о том, как сформулировать Истину так, чтобы формулировка выдержала критику интеллекта; когда было большое и кроткое пастырское смирение, умевшее не торопиться, бывшее чутким к тому, чтобы не заглушить живых побегов, и чьей заботой было спасение грешника, возвращение блудного. Апостол Павел мог сказать, что он сначала молоком вскармливал своих духовных детей (1Кор.З,2); что он был
Нет, Церковь не разделена: она едина ныне, как и в прошлом; полноту ее мы видим в Православии верой, которая позволяет видеть сквозь человеческую непрозрачность падшего мира, находящегося "в становлении". Но ее тайна выходит за пределы ее видимых границ.
Невозможно говорить, с одной стороны, о Церкви, а с другой — о христианском мире для того только, чтобы не вводить инославных в иллюзию, от которой они просыпаются, когда лучше узнают нас; но и мы сами не должны забывать о том, что таинственно Бог прокладывает Себе путь в душах и общинах, отделенных от Той, Которая есть и навсегда пребывает — несмотря на соблазн всех наших трений — не изолированной колонной в пустыне, но Столпом, несущим тяготу мира, Столпом Истины.
Православие и Западный мир: (заметки)[57]
Меня часто спрашивают: почему в Англии, да и вообще на Западе появился такой интерес к Православной Церкви и к православной духовности? И мне хочется это немножко объяснить.
В своей религиозной жизни западный мир страдает, главным образом, от того, что из сердца эта жизнь перешла в мозг. Очень многое, что должно было бы быть живым переживанием, живым опытом, стало рациональным. И первое, что поражает западного человека, когда он встречается с Православной Церковью именно в богослужении, это живое чувство верующих православных людей, которые стоят перед Живым для них Богом, и молятся Ему, и общаются с Ним с живым чувством трепета, любви, покаяния, порой ужаса — не в том смысле, чтобы мы чувствовали, будто Бог ужасен, а в том, что Он так велик, что перед Ним можно только пасть ниц, поклониться до земли в каком-то безмолвии души.
В западных церквах это бывает очень редко; западное богослужение стало коротким, рациональным, умственно в значительной мере трудным или, в некотором отношении, в некоторых общинах, убогим; а наше богослужение им кажется само по себе целым переживанием. И действительно, человек в нашем богослужении охвачен всецело; слова богослужения, написанные святыми, испытанные столетиями религиозного опыта, молитвы, представляют собой умственно очень крепкий, ясный, хрустальный остов. И вокруг этого остова, как бы рождаясь из этого остова живой, трепетной мысли — не рациональной, а рожденной из созерцания, — молитва и поклонение Богу. Это — первое, что поражает западного человека.
Второе — это чувство простора и свободы; и некоторую роль в этом играет чисто внешняя обстановка. У нас нет сидений, люди не связаны стульями или необходимостью стоять плечом к плечу; всякий человек выбирает себе в храме место, где он чувствует себя уютно. Правда, все естественно в некоторые моменты делают одно и то же: совершают крестное знамение, поклоняются, становятся на колени; но никто никого не заставляет это делать. И поэтому у западных людей возникает чувство: Ах! Можно дышать! Можно молиться свободно...
И, кроме того, дух Православия очень близок к тому, что можно пережить, читая Евангелие. Меня всегда поражает разница между Евангелием и Апостольскими Деяниями; в Апостольских Деяниях мы находим человеческое общество верующих, которое уже начинает ставить перед собой вопросы узкие, мелкие; общество, где поднимаются всякого рода человеческие переживания, как тина со дна речки. В Евангелии же поражает простор безмерный, простор такой же широкий, как Сам Бог; такое чувство, что над широкой равниной дышит ветер и можно дышать полной грудью, что мы не пленники какой-то системы мышления; хотя мысль Православия и глубока, и четка, но она не суживает опыт.
Вот эти вещи всегда поражают западного человека; но не только. Поражает западного человека и простота отношений, которые существуют между священником и общиной, между членами Церкви. В этом смысле есть разница между христианским Западом и Востоком. На Западе духовенство уже столетиями представляет собой умственную элиту; это люди, которых специально богословски образовывают, люди, которые обладают теоретическим, философско-богословским опытом и знанием, редко встречающимися среди верующих. У нас подход к священнику совершенно другой; мы не ожидаем от него, что он в общине самый образованный, самый ученый человек. Мы ожидаем от него, что это человек живой веры, с непосредственным, живым опытом Бога, с состраданием к людям, с пониманием житейских проблем; он — человек среди нас, только особого рода человек. И я думаю, что я могу это изъяснить примером.
В детстве я воспитывался на Востоке, на границе азиатской степи; и одно из моих ярких воспоминаний, это такая картина: бесконечная равнина, бездонное небо; и между этими двумя бесконечностями, как бы охваченный ими, стоит человек, пастух, и вокруг него — небольшое стадо овец. И когда смотришь на них, делается ясно, что и пастух, и овцы бесконечно малы на лице этой земли или под этим небом; они такие хрупкие, они такие уязвимые; а вместе с этим, между пастухом и овцами громадная разница. Овцы пасутся, они не думают о себе и, конечно, не думают друг о друге; они переходят от пастбища к пастбищу, ища зеленой травы, и только. Пастух же стоит над ними, как страж; он их защитник; он их жалеет; он их охраняет, он их любит, они ему — свои. Весь опыт его жизни и жизни ряда поколений воплощен в его заботе и жалости, в желании спасти этих овец от волка, от страха, от несчастья.
И вот так мы рассматриваем и священника. Это человек, о котором нельзя сказать, что он не похож на нас; он такой же человек, хрупкий, слабый; у него могут быть свои проблемы, свои внутренние борения. Но это человек, который почему-то узнал, познал Бога лично, был поражен этим опытом приближения Бога, почувствовал, что если Бог таков, если Бог полон любви, полон заботы о людях, то и он должен свою жизнь отдать для этих людей и посвятить ее этим людям, каковы бы они ни были — умные они или глупые, привлекательные или нет, грешные или праведные — без всякого разбора; они — Божии, они Богом любимые, Ему родные. И весь опыт тысячелетий любви, тысячелетий понимания духовных путей, человеческих падений и человеческих взлетов — в руках этого священника, который всю жизнь хочет посвятить тому, чтобы каждый человек, который около него, приобщился к этому чуду познания Бога, к этой радости бесконечной, ни с чем не схожей...
Мне вспоминается один молодой человек. Дело было в Париже; он шел как-то ночью по городу и, переходя через мост, вдруг почувствовал, что Бог стал непостижимо близок ему; и на этом мосту он поклонился до земли и сказал: Господи! Если для Твоей победы нужно, чтобы я погиб — пусть я погибну, но чтобы Твоя слава воссияла на земле... Вот отношение священника и верующего человека к Богу; и это чувство, это сознание переливается и на его отношение к людям: раз Бог так возлюбил Свою тварь, что Свою жизнь за нее отдал, то, конечно, и священник должен ее отдать без остатка. И когда я говорю
Это тоже на Западе редко встречается, потому что жизнь священника, подход священника — учительский, умственный. Это тождество между овцой и пастухом, между человеком спасаемым и тем, который кричит ему: "Я знаю путь — только послушай" — в какой-то мере было утрачено. Я говорю "в какой-то мере", потому что есть на Западе дивные пастыри; но в целом такое отношение к пастырству западные люди находят в Православии с изумлением.
Дальше я хочу продолжить анализ различий между православным Востоком и католическим и протестантским Западом, в результате которых Запад заинтересовался Православием. И я хочу сказать нечто о нашем отношении к жизни в отличие от западного. В настоящее время и уже довольно давно на Западе центральное устремление — это устремление к тому, чтобы человек мог жить свободно, творчески, плодотворно, но очень лично; сознание блага страны, сознание целостности и последовательности исторического процесса очень ослаблены. И то, что поражает западных людей в нас, русских, и в частности, в православном подходе к жизни, это целеустремленность и сознание, что жить без смысла — нельзя; что можно жить только ради чего-то и направляя все свое усилие, весь упор своей жизни куда-то.
Впервые это мне стало совершенно ясно, когда я встретился с Евангелием и вдруг обнаружил, что ключ всей жизни — в Боге; что можно строить жизнь только вместе с Богом и что Бог так просторен, так глубок, что Его пути превосходят всякое наше понимание и требуют от нас, чтобы мы себя как бы переросли. Просто жить человеческими, добрыми отношениями, просто строить общество, в котором человеку жить неплохо или даже хорошо — недостаточно; надо жить так, чтобы град человеческий стал градом Божиим, чтобы человеческий град вырос в такую меру, что первым его гражданином мог бы быть Богочеловек Иисус Христос, то есть Бог, ставший человеком, и чтобы в человеческом граде было бы достаточно простора для Самого Бога.
Второй намек на необходимость и на значимость смысла жизни я получил из нескольких слов моего отца. Я как-то вернулся после летного отдыха домой; отец меня встретил с выражением какой-то тревоги. “Что с тобой?” — спросил я. — “А я все боялся в течение твоего отсутствия, что с тобой случится что-то неладное”. Я улыбнулся: “Неужели ты боялся, что я сломаю ногу или сверну шею?” — “Нет, — ответил он мне тихо, спокойно, твердо, с большой любовью, но беспощадно, — это было бы не так важно; я боялся, как бы ты не потерял цельность души". И он прибавил: “Запомни на всю жизнь: живешь ты или не живешь — не важно не только для других, но должно быть не важно и для тебя; единственное что важно, это — ради чего ты живешь и ради чего ты готов умереть”.
И это я запомнил; и это так совпадает с православным сознанием, и это один из вкладов, который мы, русские, можем сделать в жизнь того Запада, который нас принял с большой любовью, дал нам возможность жить, расти, творить, приобретать знания, стать полезными гражданами вселенной; но который требует, чтобы кто-то его окликнул, чтобы кто-то ему сказал, что жить для себя — нельзя; жить для ближнего, если он только земное существо, — мало. Надо видеть в ближнем человека такого масштаба, который ему позволит уместиться и расцвести только в Божием граде; не только в видимой Церкви — этого мало, а в том Царстве Божием, где Бог и человек будут едины и где все масштабы будут сверхчеловеческие, Божии.
И вот, не так давно мне был поставлен вопрос: а почему, собственно, мы должны что-то давать Западу? Почему мы должны разделить с Западом самые богатые, самые сокровенные наши мечты? Ответ: из одной благодарности, из любви. Если мы сознаем себя членами человечества, если мы не потеряли русское сознание
И в этом смысле христианин не может поступать иначе, чем как человек, который дает: отдает себя, отдает свой ум, отдает свое знание, отдает свои силы — все отдает
Да, мы должны давать; и это относится ко всем: и в России, и на Западе, и во всем мире нам поручено делиться небесным сокровищем с людьми, которые, может быть, забыли небо, но которые без него не могут жить, задыхаются на земле, с людьми, которым надо встретить Бога, потому что иначе человеческое общество слишком бедно, слишком тускло, слишком бессмысленно и бесцельно. Вот почему я с таким убеждением говорил, что мы не только должны, но мы
И теперь, после того как мы говорили о жизни, мне хочется сказать о смерти. Запад смерти боится; не только неверующие, которые за смертью не видят ничего и поэтому держатся за эту жизнь, ибо ничего другого они не ожидают, но даже и верующие. Особенно это чувствуется здесь, в Англии; до последнего десятилетия о смерти было как-то неудобно говорить; это была закрытая тема. Когда кто-нибудь умирал, это не то что замалчивали; горе, конечно, было горем: мать, потерявшая сына, жена, потерявшая мужа, плакали, разрывались душой, как всякий человек, но смерть не осмысливалась, боялись заглянуть ей в лицо.
Одна из самых замечательных вещей в нашем Православии — это похороны при открытом гробе. На Западе неисчислимое количество людей никогда не заглянули в лицо усопшего человека. Они встречаются со смертью только в виде гроба. До этого они ухаживают за больным, видят его страдание, ужасаются, порой, тому, что ему приходится пережить и душевно, и телесно, а когда приходит смерть, этот человек оставлен на попечение тех, кто его уложит в гроб и отнесет этот гроб или в храм, или в крематорий, или на кладбище. Открытый гроб — откровение для западных людей; откровение, потому что они могут заглянуть в лицо усопшего человека и увидеть не ужас, а величие смерти.
Я вспоминаю один случай. Сколько-то лет тому назад в одном английском городке, после довольно многих лет острого страдания, скончалась прекрасная бабушка. Ее сын был русский, жена этого сына — англичанка. Это были мои друзья; я к ним приехал, как только узнал о смерти бабушки. И вот вижу: все сидят в гостиной, а детей нет. “Где же дети?” — “Мы их услали из дому”. — “Почему?” — “Но как же им быть в одном доме с мертвой бабушкой!” — “А почему же нет?” — “Но ведь это может их потрясти на всю жизнь, они будут душевно больны!..” Я долго спорил и, в конечном итоге, добился, чтобы детей вернули домой. Мать мне сказала: “Хорошо, возьмите их в комнату, где лежит их бабушка, и пусть на вас будет ответственность за то, что они переживут". Я этих детей взял (мальчику было пять лет, девочке — семь); мы вошли; в комнате царила та торжественная тишина, которая окружает усопшего; было сверхъестественно тихо. Девочка посмотрела в лицо своей бабушки, которую она годами видела в страдании: морщины расправились, лицо было светлое, спокойное, изумительно красивое; и девочка сказала: “Так, значит, это смерть!”. А мальчик прибавил: “Как это прекрасно!”.
Разве это не более здоровое начало в восприятии того, что такое смерть, чем ужас? А ужас может быть, действительно, величайший, потому что в моем споре с родителями я их спросил: “Но почему вы думаете, что дети должны так испугаться смерти?” Их мать мне ответила: “Они знают, что такое смерть”.— “Каким это образом они знают, что они могут знать о смерти?” — “Они видели несколько дней тому назад маленького зайчика, растерзанного кошками в нашем саду”. И ведь подумайте: если бы я им не показал бабушку, лежащую в этом дивном покое смерти, они всю жизнь думали бы, что смерть — это неизъяснимый ужас растерзанного живого тела, измученного, изуродованного.
И вот это первое, что мы можем представить западному человеку: приди, посмотри!.. Часто наши западные посетители мне говорят: “Но, конечно, вы своих детей не подводите к гробу!?” — “Конечно, подводим, чтобы они видели!” — “И что говорят дети?” — “То же самое, что говорили эта девочка и этот мальчик: Какая красота! Как он спокойно лежит! Ему, значит, теперь уже и не больно, и не страшно!”. И это остается на всю жизнь. Единственное, что может испугать ребенка, когда он поцелует в лоб усопшего, это внезапное чувство холода: жизнь ушла. И ребенка надо предупредить об этом, потому что иначе его охватит страх перед этим холодным телом; а если он поймет, то увидит только величие смерти.
И это тоже нечто, что мы должны принести Западу: наше православное зрение, наше православное переживание и понимание смерти.
Одно из самых чудесных богослужений в Православной Церкви — это служба похорон. Я говорил о том, какое глубокое впечатление может произвести на человека лицезрение усопшего, ушедшего в Божественный покой. А теперь я хочу сказать больше о самом богослужении. Богослужение начинается словами, которые можно произнести только из глубины крепкой веры или напрягая все силы своего доверия к Богу, перерастая себя; перед лицом усопшего, перед гробом сказать:
Как же можно такие слова произнести? Благословен Бог за жизнь — да! Ведь мы собраны у этого гроба не потому, что умер человек, а потому, что он жил, потому, что он в нашей жизни оставил след, потому, что он посеял в нашем сердце, в нашем уме семена, которые потом взрастут. Но как же сказать
И вот об этом, сквозь слезы, с раздирающимся от собственной боли сердцем, мы можем радоваться за другого человека; кончено время борения, страдания, искания; он теперь в полном свете, он теперь видит то, чего он искал, он теперь знает, он теперь живет — жизнь победила. И вдохновляя нас на такие мысли, одна из первых молитв, стих из псалма, говорит нам как бы от имени усопшего:
И мы стоим перед этим гробом с сердцем, полным скорби, со слезами; и вместе с тем, таинственно сквозь боль созерцаем эту величественную встречу Бога и человека, момент, когда завершается весь человеческий путь, когда человек уже не на пути, а дома.
Теперь я скажу о значении тела и о том отношении, которое Православие проявляет к нему и в течение жизни, и когда человек лежит в гробу и мы в последний раз с ним прощаемся до дня, когда мы все будем живы силой Божией.
Мы о теле почти никогда всерьез не думаем; тело как бы само собой разумеется, мы не осознаем его до той минуты, когда вдруг с ним что-нибудь случается. Меня это поразило, когда я был студентом медицинского факультета. В первый раз я студентом пришел в больницу: меня послали поговорить с одним из больных. И вдруг я обнаружил, что этот человек о своем теле говорит с трепетом; он как бы говорил: "Смотри: это — я, это — мое тело, оно болит, оно болеет! Мне страшно за него, и я тебе его доверяю. Я верю в твою добротность; я верю, что ты будешь трогать его, будешь прикасаться к нему благоговейно, почтительно, что ты будешь относиться к нему с любовью и чистотой; что ты это тело спасешь, что ты меня, состоящего из этого тела и той живой души, которая его вдохновляет, одушевляет, — что ты меня спасешь". Меня тогда поразило отношение человека к своему телу, поразила та любовь, которую он проявляет к этому телу.
И эту любовь, эту заботливость, это благоговейное отношение к телу мы находим в Православии; и это сказывается удивительным образом в службе отпевания. Мы окружаем это тело любовью и вниманием; это тело — центр службы отпевания усопшего; не душа только, но и тело. И действительно, если подумать: ведь ничего нет в человеческом опыте не только земного, но и небесного, что не достигло бы нас через наше тело. В земном порядке — ребенок воспринимает любовь своей матери в ее объятиях; задолго до того, как он может это умом или сердцем осознать, он чувствует, что он любим: его ласково держат, его моют, его кормят, его гладят, его греют; тело первое знает об этой любви, через тело этот опыт доходит до сознания, когда оно просыпается. Через тело мы воспринимаем красоту мира, и тепло, и жгучий холод, и крепость, и силу, и чувство жизни; через тело мы воспринимаем брачную любовь, ласку матери, рукопожатие друга, сознание, что мы стоим с нашим ближним плечом к плечу в борьбе, военной или гражданской, земной.
И вот это поражает западного человека: что тело не является как бы изношенной одеждой, которую мы сбросили с плеч, из которой, как из клетки, выпорхнула душа. Нет, это тело нам дорого и в смерти; оно прекрасно, оно любимо даже тогда, когда его коснулась смерть и ожидает тление. И это отношение к телу — один из даров Православия Западу.
На похоронах православные люди стоят с зажженными свечами. Что это значит? Свет — всегда знак радости, но радость бывает разная. Она бывает ликующая, а бывает радость среди слез. Я говорил, что в смерти мы переживаем разлуку и слишком часто забываем о том, что нас-то постигает разлука, но усопшего постигает встреча: встреча лицом к лицу с Живым Богом. И вот, стоя с зажженными свечами, с сердцем, разрывающимся от горя, с глазами, полными слез, мы все-таки помним, что совершается самое торжественное, самое величественное, что может случиться с человеком: встреча с Живым Богом. И в этом мы ему сопутствуем; мы выражаем его радость, предстоя перед ним и перед Богом с зажженными свечами.
Но эти свечи говорят еще о другом. Свет — это знак жизни, это знак победы над тьмой, над мраком. Когда мы стоим с этими свечами, мы как бы безмолвно говорим Богу: этот человек зажегся в мире, в полумраке земном, как светоч; он нам светил, приносил правду, приносил любовь; его присутствие разогнало сколько-то той тьмы земной, в которой мы так часто не находим своего пути. Он указал нам путь. Мы собраны здесь не только потому, что умер человек, любимый нами, но именно потому, что он жил, и мы о его жизни свидетельствуем этим светом.
И наконец, говорим мы еще о другом: мы говорим, что мы верим в воскресение; свечи, которые мы держим, напоминают нам о тех свечах, которые держат верующие в пасхальную ночь, когда поется:
Вот почему мы можем стоять на похоронах с сердцем разрывающимся — и с глубоким сознанием благоговения, трепета и благодарности, почему мы можем сказать словами церковной песни:
После похорон близкого, дорогого нам человека мы все разойдемся по домам; но с чем? Неужели только с сознанием, что мы потеряли близкого друга или самого родного, любимого? Неужели только с тем, чтобы вернуться к прошлому? Одни будут горевать дольше, другие навсегда будут ранены, поражены насмерть этой утратой; а третьи, отдав долг усопшему, вернутся к обычной жизни. Но так ли это? И так ли это должно быть? Если собрала нас вокруг усопшего не только его смерть и не только наше сострадание к тем, кто его потерял, но его жизнь, то мы должны вернуться в нашу обыденную жизнь по-новому. Этот человек нам был дорог; мы его уважали, почитали; ведь за что-то мы его уважали, почитали и любили? И вот это мы должны вспомнить и никогда не забыть.
Жизнь человека может засеять нашу душу семенами правды, благородства; и раз мы пришли на эти похороны, значит, это так и есть; нам надлежит вернуться в жизнь так, чтобы смерть уважаемого, любимого человека не прошла даром. И мы должны понять несколько вещей. Первое: что этот человек жил и нам дал пример, как жить, и этому примеру мы должны последовать. Иначе напрасно мы приходили на эти похороны, напрасно этот человек был нашим другом, родным, мужем, отцом. Наша жизнь должна приумножить его жизнь; каждый, кто присутствует на похоронах, должен в своей жизни воплотить то, что он увидел, оценил, понял в жизни, в личности усопшего. И тогда наша земля не только не потеряет чего-то со смертью этого человека, но наоборот, обогатится жизнью десяти, или сотни, или тысячи людей, которые по его примеру будут жить более благородно, более достойно своего человеческого звания, более достойно своего звания христианина.
Это мы должны запомнить; потому что смерть человека нам дает задание; и придет время, когда и мы умрем, когда мы станем перед Богом, когда мы вновь встретимся лицом к лицу с тем, кого мы сейчас похоронили. И Христос нас спросит: чему вы научились из жизни и из смерти этого человека?.. И если мы сможем Ему сказать: взгляни на мою жизнь, Господи, — она вся пронизана светом его жизни и его смерти! все доброе, все благородное, что Ты во мне видишь, — на самом деле принадлежит ему! возьми это от меня — это его слава, это его честь!.. — как дивна будет эта встреча в любви и в благодарности.
Но смерть нас должна научить и другому: тому, что каждый из нас в любое мгновение может умереть. Если бы только мы думали об этом чаще — не со страхом, не с ужасом, а так, чтобы каждое наше слово, каждый наш поступок могли быть последним словом, последним поступком, завершением нашей жизни, самым прекрасным, что в этой жизни мы сказали или совершили. Если бы мы думали, что слова, которые я сейчас говорю, может быть, дойдут до одного человека, и если это будут мои последние слова — моя речь оправдана, моя жизнь оправдана. Но если я умру на гнилом слове? на неприглядном поступке? если я отравлю чужую мысль и чужое сердце и жизнь словом или делом — как страшно!
А мы живем беспечно; мы живем, будто мы пишем черновик, а завтра перепишем его начисто, но этого не бывает никогда. Уходя с похорон, нам надо понять, что и самый близкий нам человек, и мы сами можем умереть через одно мгновение и что каждое мгновение должно стать завершительным мгновением жизни.
О Воскресении Христовом[58]
Я хотел сегодня коротко сказать о Воскресении Христовом.
Говорить о Воскресении мне кажется всегда очень трудным. Потому что говорить о страстях, о трагедии жизни Спасителя, говорить об Его учении относительно легко в том отношении, что можно ссылаться на всечеловеческий опыт: мы все знаем, что такое смерть, что такое болезнь, что такое боль, что такое страх, что такое жестокость, что такое жертва, что такое любовь, что такое ненависть, что такое предательство, что такое трусость, — все это мы знаем. И поэтому когда мы говорим о событиях из жизни Христа и доходим до каких-то моментов, когда качествуют те или другие из этих свойств, нам относительно легко это понять. Мы осуждаем Иуду, но вместе с тем, если задуматься, мы можем понять, что и в нас есть доля предательства; мы не предаем Христа; потому что мы не стоим перед опасностью, мы не предаем Христа на словах, но мы предаем Его тем, что, называя Его Господом и Богом, пренебрегаем Его учением, не следуем Его примеру и т.д.
Но говорить о Воскресении труднее, потому что это событие, которое было доступно физически только очень небольшому числу людей в те дни, в течение которых воскресший Христос являлся людям. В дальнейшем — это опыт, который некоторые люди продолжали получать, опыт
После распятия Спасителя, Его смерти и погребения ученики были совершенно расстроены и расшатаны. Они были побежденной группой. Они укрылись в доме Иоанна Марка. Они боялись на улицу выйти. И вот, в первый день после субботы, в тот день, который для нас стал воскресеньем, Христос стал живой среди них. Он стал живой, но несколько иной, чем был: Он вошел
И если мы себе поставим вопрос о том, какова эта телесность, мы можем вспомнить одно рассуждение Григория Нисского об Адаме и Еве в раю и после их падения. Он говорит о том, что в раю телесность Адама и Евы была как бы легкая, прозрачная, не "нетелесная", но и не такая тяжеловесная и густая, как наша. И он объясняет слова Ветхого Завета о том, что Бог сшил Адаму и Еве кожаные ризы (Быт.3,21), именно тем, что, отпав от Бога, они перестали быть до конца прозрачными, легкими, они отяжелели и как бы сгустились. И та телесность, которую мы знаем в себе, это та телесность, которую мы унаследовали от наших прародителей после их падения. Но изначальная телесность была иная — легкая, как бы прозрачная. И эта телесность была явлена ученикам Христа после Его Воскресения. Он носил нашу плоть при всей ее тяжести, при всех ограничениях, которые она вызывает, Он все на Себя взял воплощением — кроме греха. Но после крестной смерти и Воскресения Он явился перед ними как человек в полном смысле слова: во всей красоте, во всей славе человека, то есть с живой человеческой плотью, так пронизанной Божеством, что она уже была не подвержена тяжести, тяжеловесности падшего мира.
И вот ученики удостоверились, во-первых, что Христос
И через неделю Христос снова,
Дальше — другой ученик или, вернее, не ученик, а гонитель познал воскресшего Христа; это Павел. О Павле мы знаем, что он был еврей верующий, ученик Гамалиила, что он был одним из самых страстных приверженцев своей веры, что он всей горячей, пламенной своей душой отдал себя служению и поклонению Богу, Каким он Его знал. Он получил разрешение от синедриона идти в Дамаск для того, чтобы там гнать учеников Христа, которых он считал лжецами, собиравшимися распространить весть о том, что их Учитель умер, но воскрес, и что Он — Бог.
И на пути в Дамаск ему было видение. Вы знаете этот рассказ (Деян., глава 9), я не буду на нем останавливаться. Он вдруг увидел перед собой живого Христа в Божественном сиянии, упал на колени и от этого сияния ослеп. Помните, как Моисей просил Господа дать ему воззреть на Себя, и Господь ему ответил: человек не может Меня видеть и остаться живым (Исх.33,20). И в воплощении Христовом Бог стал доступен, у Него был человеческий лик, человеческое имя. Его можно было видеть. Воскресший Христос мог быть доступен так, как тайна Божия не может быть доступна для нас. Святой Григорий Нисский говорит о том, что Бог есть мрак — и поясняет: не потому, что в Нем есть какая-то темнота, а потому, что Его свет такой, что он нас ослепляет, и мы ничего больше не видим.
Вот так ослеп и Павел. У него был, таким образом, непосредственный, прямой опыт о Воскресении Христовом. Он опытно знал, что он встретил воскресшего Христа. И потом он проповедовал именно Воскресение. Вы, наверное, помните место в его послании, где он говорит:
После Павла, на протяжении всей церковной истории тысячи и тысячи людей встречали воскресшего Христа. С самого начала есть рассказы в житиях очень многих святых о том, как Христос им являлся, как Он их учил, как Он их спасал, как Он их наставлял. Поэтому есть в течение всей истории из века в век живые свидетели о том, что они знают опытно, лично, что Христос воскрес, люди, которые могут сказать: я Его встретил лицом к лицу, я достоверно знаю, что Иисус из Назарета, Который был распят на Голгофской горе, Который умер, Который был погребен, на самом деле, как и Евангелие говорит, как и Его ранние свидетели провозглашают, — воскрес и
И мы можем верить этим свидетелям; но на каком основании? И почему нам люди так трудно верят? Мне кажется, что ответ на это мы можем найти отчасти в рассказе о Фоме, отчасти глядя на то, каковы были святые. В рассказе о Фоме — я вам говорил о том, что Фома не мог поверить слову апостолов, потому что в них он видел только ликование, но не видел перемены. Таково и наше положение.
Мы верим в Воскресение Христово; некоторые из нас даже
И вот перед нами стоит вопрос: каковы мы? Рассказываем ли мы только с чужих слов о Воскресении Христа? Радуемся ли мы действительно полным сердцем о том, что мы в этом убеждены только потому, что другие люди это знают, и мы им можем верить, — или же с нами эта весть нечто сотворила, и, зная опытно, что Христос воскрес, мы уже не можем быть теми людьми, какими были раньше?
Мы это можем знать опытно, различным образом.
Мы можем это знать в молитве, прикосновением
Теперь я хочу перейти к другому вопросу. О чем же нам говорит Воскресение Христово помимо этого? О Боге! Воскресение Христово вместе со Страстной седмицей нам говорит о том, как нас любит Господь. Вы, наверное, помните место Евангелия, где говорится, что ни в ком нет такой великой любви, как в том, кто свою жизнь готов положить за друзей своих (Ин. 15,13). И апостол Павел говорит: за друзей мало кто жизнь свою положит, но Христос положил жизнь за нас, когда мы были еще врагами Его, противниками, чуждыми Ему (Рим.5,6-8). Воскресение Христово — это победа любви; оно нам говорит о том, что любовь, которая принимает смерть, тем самым делается бессмертной, делается сильнее смерти. Ветхий Завет нам говорит:
Тогда это говорилось несколько о другом; говорилось о том, что когда человек умирает, оставшиеся на земле продолжают его любить той же любовью во веки вечные, пока они живы и пока они сами не перешли в вечность.
Но здесь речь идет о другом: о том, что любовь Божественная сразилась со смертью, приняла смерть; смерть как бы раскрылась для того, чтобы поглотить Божественную любовь, и была этой любовью преображена. Образно — это рассказ о сошествии Христа во ад, как Он душой Своей человеческой сошел во ад, туда, куда всякая человеческая душа сходила с тех пор, как человек пал и как ад широко раскрылся, чтобы уловить человека, — и оказался лицом к лицу с Богом, с душой человеческой, пронизанной Божеством, сияющей Божеством, и мрака не осталось в нем, и победа была одержана, и, как говорит Иоанн Златоуст в своем Пасхальном слове,
Но это говорит нам тоже о чем-то ином; это говорит нам нечто о человеке. Мы все говорим о нашей "вере в Бога"; но Евангелие все пронизано верой в человека.
Это очень нам важно помнить; потому что если мы не верим в человека, то мы ничего на земле построить не можем; если человек для нас — мразь, если человек для нас — преходящее явление, если человек для нас — только падшее существо, безнадежно падшее, то строить из града человеческого
И это очень важно в наш век помнить. Потому что человек — единственная точка соприкосновения между верующим и неверующим, между одним человеком и другим, какова бы ни была его вера, каково бы ни было его неверие,
Вот о чем нам говорит Воскресение: без Воскресения Христос телом лежал бы во гробе, душой был бы пленником ада. Воскресением Он воссел одесную Бога и Отца, и туда Он призывает нас поднять взор для того, чтобы видеть, что такое человек, каково наше величие, к чему мы призваны. Вот о чем, в конечном итоге, нам говорит воплощение, жизнь, Страстная неделя, крест, живоносный гроб, сошествие во ад и Воскресение Христово: о человеке, о том, чтo человек значит для Бога и как потенциально велик человек. Это нас призывает к тому, чтобы вырасти трудом, подвигом или, вернее, открытостью Богу в такую меру, чтобы град человеческий постепенно вырос в меру
Вместо предисловия[60]
-
Я не могу сказать, чтобы это было постепенным паломничеством, в том смысле, что в паломничестве можно отметить различные развивающиеся стадии. Но вместе с этим, говорить о том, чтобы это было внезапным прозрением — несправедливо, потому что была целая предыстория детства, переживаний ранних лет, которые, наверное, в какой-то момент сыграли свою роль.
Дело в том, что я провел большую часть своего детства в Персии, где мой отец был консулом до революции. И из этой эпохи я помню, что мы с бабушкой по вечерам молились; молились какие-нибудь полторы минуты — детские молитвы, которые я и сейчас помню: “Спаси, Господи, папу, маму, бабушку, дядей, братьев, сестер и дядю Кирилла” (который был на войне). И это было все. Поэтому религиозное воспитание было очень элементарное. Когда в 1920 году мы выехали из Персии, все это прекратилось, потому что, во-первых, мы блуждали долго, в течение трех лет, пока не осели во Франции; затем я жил в школе-интернате, где не было никакого религиозного воспитания, и когда я попадал домой в субботу к вечеру, с тем чтобы уйти в воскресенье после обеда обратно в школу, конечно, не было речи о том, чтобы меня возить в церковь и убить единственные свободные часы, которые только были. Меня раз в год, в Великую пятницу, возили в церковь с намерением и в надежде, что я как-нибудь что-то переживу. Но, к сожалению, я не был специально религиозно-настроенным мальчиком и обнаружил замечательное свойство в себе: стоило мне, вступив в церковь, глубоко вздохнуть ладаном, я немедленно падал в обморок и меня увозили домой.
Вот к чему сводилась вся моя религиозная жизнь до момента, когда (мне было тогда лет четырнадцать) мы впервые нашли квартиру, где моя мать, бабушка и я могли жить вместе. До этого мы кочевали. И вот тогда случилось для меня что-то совершенно неожиданное. До этого жизнь была трудная, и мое представление о жизни было таково, что жизнь — это джунгли, наполненные опасностями; каждую минуту надо защитить свою жизнь или хотя бы не дать себя очень смять; были вопросы о том, что надо и поесть, и где-то поспать, и все время была необходимость за что-то или против чего-то бороться. А тут вдруг я обнаружил, в пределах нашей маленькой квартирки,
Я тогда был участником русской молодежной организации, страстно русской, готовившей нас к возвращению в Россию со всем богатством знаний, опыта, которые мы только могли приобрести на Западе; и в этой организации был священник, которого я избегал, потому что не ожидал от него ничего хорошего. Как-то Великим постом стали нас собирать со двора, где мы играли в волейбол, что составляло мою главную страсть в жизни. И мой начальник мне сказал: вот, приехал священник, с вами будет беседовать... Я возмутился, говорю: для чего мне священник? Я в Бога не верю, слышать о Нем не хочу; погода хорошая, я хочу играть на дворе... Мой начальник оказался очень умным человеком; он мне не стал доказывать, что-де для твоей души это будет полезно, — потому что я бы ему ответил, что души-то у меня, может, и нет. Но он мне сказал: знаешь, ты не можешь так подвести нашу организацию. Подумай: если все вы откажетесь, чтo он о нас разнесет по Парижу!.. И из одной лояльности к организации я решил пойти: не слушать, а пойти сидеть. Я выбрал удобный угол на диване и устроился поуютнее не слушать, а думать. Но, к сожалению, священник этот говорил слишком громко и врывался в мои мысли, и мне пришлось сколько-то уловить из его слов. И эти слова меня так возмутили, что по окончании беседы я решил, не возвращаясь ни к каким играм, ехать прямо домой, чтобы проверить, правду ли он сказал о Евангелии, о Христе — или нет. А говорил-то он, в общем, правду, только такую правду, какую подросток четырнадцати лет, которого готовят на боевую жизнь, нелегко воспринимает. Картина Христа была слащавая: Он был смиренный, Он был кроткий, Он был любящий, Он был добрый — ничего не было такого, за что ухватиться мальчику: картина, подобная описанию христианства у Ницше как религии рабов.
Я поехал домой, спросил у матери, есть ли у нее Евангелие; у нее таковое оказалось, и я отправился в свою комнату читать. Но я был ленив и сообразителен, поэтому я первым делом посмотрел: одно Евангелие или несколько. И обнаружив, что их несколько, я решил прочесть, конечно, самое короткое, потому что не ожидал ничего хорошего от Евангелия и решил, что терять время на шестнадцать глав Евангелия от Марка выгоднее, чем на длинные Евангелия от Матфея, Луки или Иоанна. И вот тут я попался. Я встретился с тем, что можно было бы в шутку назвать Божией хитростью, Божией находчивостью. Потому что это Евангелие было написано в первом веке апостолом Марком по воспоминаниям и словами апостола Петра именно для таких маленьких дикарей, как я, — для римских хулиганов, в сущности, для римских юношей-язычников. Оно написано ярко, сжато и интересно.
Но тогда случилось нечто более интересное, более значительное для меня, чем быть убежденным убедительным текстом. Вы, может быть, скажете, что уже в то время у меня мысли не так работали, — это мне уже говорили, поэтому я без стеснения это исповедую; но случилось вот что. Пока я читал Евангелие от Марка, между первой главой и началом третьей вдруг я ощутил, что по ту сторону стола, перед которым я сижу, Кто-то стоит невидимо, но абсолютно ощутимо. Подняв глаза, я ничего не увидел, ничего не слыхал, никаких чувственных ощущений у меня не было, но была абсолютная уверенность, что по ту сторону стола стоит Иисус Христос... Я тогда остановился, и во мне быстро промелькнул целый ряд переживаний и мыслей: если Христос стоит живой по ту сторону этого стола, значит, Он действительно все то, что о Нем говорят Евангелия и что проповедует Церковь. И с этого начался для меня целый переворот.
Я потом начал обнаруживать одну вещь за другой. Я обнаружил в Евангелии вещь, которая переменила все мое отношение к людям, а именно: что Бог — Творец всех и что Он всех сотворил по любви, призывая всех Его познать, разделить с Ним Его жизнь и стать Его детьми. И я помню, как на следующее утро я вышел на улицу, где раньше видел вокруг себя только потенциальных врагов, возможную опасность, и теперь смотрел в каждое лицо и каждому мне хотелось закричать: а ты знаешь, что ты Богом сотворен по любви, ты знаешь, что Он тебя любит? Ты знаешь, что мы все между собой — братья и сестры? И ты можешь делать из меня, что хочешь, можешь меня измучить, прогнать, лишить всего — я тебя все равно буду любить, потому что теперь я знаю, кто ты такой... Это было первое мое открытие.
Второе открытие было немножко позже, когда я прочел в Евангелии от Луки рассказ о блудном сыне и был поражен в этом рассказе тем, с каким уважением, как вдумчиво, как серьезно Бог относится к человеку: человек для Него не раб, не слуга, он для Бога свой, родной, и Бог не согласен с нами установить отношения ниже равенства — конечно, того равенства, какое может быть между Богом и человеком; но О н нас призывает быть Его сыновьями, дочерьми, равными...
И третье, что я обнаружил, это что Божия любовь ни перед чем не останавливается, что Бог по любви к нам, принимая в учет, что мы не можем взлететь “во области заочны”, как говорит Пушкин, то есть подняться до Него, может снизойти к нам, стать человеком, разделить с нами всю нашу судьбу, включая ужас Богооставленности, потери Бога, умереть от этого — только не отвернуться от нас и не разлучиться. И вот на этих трех понятиях, я думаю, построено мое мироощущение. Я не сказал ничего о Воскресении, потому что мой первичный опыт живого Христа был опытом воскресшего Христа, и в этом опыте содержится уверенность, что все остальное — истина.
Нет; я стал приглядываться — и приглядывался довольно долго: с годик-другой — к тому, что представляют собой христианские общины. Естественно, я был связан кровно с Православием и с
Ну, то, что я описывал, происходило, когда мне было семнадцать лет. Тогда я думал о более величественных вещах: я думал уйти в пустыню, стать святым — о многом думал. А потом оказалось, что пустыни-то далеко, и их мало осталось, а у меня денег, чтобы выехать из Парижа, не было. Поэтому о пустыне мне пришлось забыть; и поговорив с отцом, с матерью, несмотря на то, что учиться надо было долго, и, конечно, это накладывало большую тяжесть на родителей, было решено, что я пойду на медицинский. Потому, что я думал (как и мой отец), что, став врачом, смогу осуществить одновременно настоящую христианскую жизнь, отдать всю жизнь на служение людям — заботливое, конкретное, без фантазий — и одновременно удовлетворить свой очень живой интерес к науке. Потому что врач должен быть научно хорошо образован, и вместе с этим он может превратить все это научное знание в реальную, воплощенную любовь. Я думал к тому же, что, став врачом, я мог бы уехать в какую-нибудь отдаленную провинцию Франции, где есть скопление русских православных людей, по бедности — без церкви, и что я мог бы в свое время стать священником и врачом. Но это, как все гениальные мысли, не осуществилось.
Знаете, нет; каким-то образом я прошел мимо этой проблематики, потому что я сначала встретил в живом личном опыте Живого Бога. И Его существование, Его личность, Его учение не могло подвергаться никакому сомнению, потому что оно не было ни унаследованным, ни вычитанным. Это было моим. И когда я поступил на естественный факультет университета, то для меня видение мира стало раскрываться как часть богословия, то есть дел Божиих в творении, Я был совершенно изумлен, я захлебывался и тем, что я нашел в Евангелии, и тем, как физика, химия, биология раскрывали передо мной глубины тварного мира. Одновременно я впервые начал читать Достоевского. И все это вместе взятое меня привело в какое-то "безумное" состояние восторга и вдохновения.
Это было во Франции; и реальная жизнь заключалась в том, что до университета надо было идти пешком два часа, что после университета я четыре часа работал, потому что надо было существовать; с этим было связано то, что есть можно было один раз в день, а когда надо было покупать книги, то, может быть, один раз в три дня... Все это, когда вам восемнадцать-девятнадцать лет, очень просто, море по колено.
Знаете, я никогда не думал переехать в Англию; Англия мне была совершенно чужда. Когда я был в средней школе, мне надо было выбрать между немецким и английским языками, и я сказал маме: ни в каком случае я не хочу учить английский язык, — такой безобразный язык, мне совершенно не нравится... Кроме того, так как я учился один год в Австрии и уже знал немецкий язык, я сразу увидел выгоду, что я мог по меньшей мере год-другой очень мало учиться и получать хорошие отметки. В результате всего этого я английскому не научился, и в Англию никогда не думал переезжать. Но после войны меня просили заняться группой молодежи, которая готовилась на съезд в Англии. Это был съезд Православно-Англиканского Содружества святого Албания, первомученика английского, и святого Сергия Радонежского [61] . Я их обучал элементарным данным о Православии, и перед их отъездом мне предложили с ними ехать. Предложили, я бы сказал, просто с ними прокатиться, потому что по-английски я не говорил, богословом никогда не был, ничего я не ожидал от себя, то есть я был уверен, что я ничего внести не могу в такой съезд, но пригласили — и пригласили, и я поехал. И я пленился Англией. Первый раз, когда я вступил на берег Англии, я вдруг почувствовал, что здесь жить можно! Меня что-то пленило, и это чувство у меня не переменилось; я до сих пор радуюсь, когда возвращаюсь в Англию после побывки "в Европе", как здесь говорят. На первом съезде я выступал, я вел семинар, группу о Православии; причем очень резко, очень высказано, что-де Православие — это и есть Церковь через большое "Ц" и что вне Православия — только ущербленные истины и ущербленная жизнь. После этого мне предложили приехать сюда лектором и священником при условии, что я найду себе заработок. Я сделал попытку; французский госпиталь в Лондоне мне предложил четыре фунта в месяц на проезды за целодневную работу; мне пришлось, конечно, отказаться. Через год какой-то благодетель этого Албано-Сергиевского Содружества внес сумму на содержание в течение двух лет православного священника и лектора. И мне предложили приехать. До этого были разговоры о том, что мне надо бы стать священником, и я в течение трех месяцев служил на приходе в Париже, а потом переехал сюда. А через полтора года приходской священник, отец Владимир Феокритов (замечательный; он был по цельности, по чистоте, по светлости просто как хрустальная гора) умер внезапно, и меня назначили настоятелем. На безрыбье и рак рыба, некого было назначать. И с тех пор, с января 1949 года я в Англии, с сентября 1950-го — на этом приходе. Уже почти 31 год.
Да, с Успенским собором. Первый раз, когда я его видел, его размеры так меня ужаснули, что я взмолился: Господи, сделай, чтобы я никогда не служил в таком соборе!.. — и через год я уже там был священником.
Знаете, наша община очень сложная. Когда я приехал тридцать два года назад, была группа русских людей, выходцев из России, говорящих по-русски, живущих всем пафосом русскости во всех отношениях — и церковно, и в домашнем быту. Но с тех пор, конечно, очень многие умерли. Они приехали сюда между 1919 и 1923 годами; те, которые были молоды, стали стариками, а те, которые не были молоды, давно умерли. Большинство членов нашего прихода — англоязычны в основе. И, кроме того, у нас довольно много англичан, перешедших или из Католической Церкви, или из Англиканской, или из какой-нибудь другой христианской общины, — людей, нашедших в Православии живую струю, которую они не могли найти в своей Церкви. Причем, я не хочу сказать, что ее там нет, — но они ее не могли найти. В течение какого-то времени, когда кто-то хотел к нам перейти, я на шесть месяцев его усылал из нашей церкви к священнику той церкви, где он был крещен. Но этот опыт оказался совершенно напрасным, потому что те священники, к которым я их посылал, их не обучали, не убеждали, и они к нам возвращались. Так что теперь из прихода, где вначале было около трехсот человек русских, осталось, принимая в учет приток со стороны русских из других источников, около двухсот пятидесяти человек русского языка; а всего у нас около тысячи человек в Лондоне и около тысячи в приходах, которые постепенно создались в Англии.
Приходов теперь несколько?
Да, у нас сейчас восемь приходов и несколько таких мест, где мы совершаем богослужения только по временам, где маленькие группы православных: пять семей, три семьи, две семьи. Например, на севере Шотландии, в Абердине, группа студентов и преподавателей, которые в течение трех лет тут, а что дальше будет — мы увидим через год-другой[62] .
Наша община, русская, очень глубоко ушла корнями в английское общество: это небольшая община, и поэтому она не может оставаться замкнутой. В Англии полмиллиона греков и киприотов; но они живут огромными поселениями. Даже в Лондоне есть места, где легче спросить дорогу по-гречески, чем по-английски. Они тысячами живут в одном и том же месте. И поэтому они не приобщились английской жизни, они не научились говорить на английском языке свободно, они не интересуются жизнью здесь, они живут, будто отдельные деревни из Греции или с Кипра. Наша община и по необходимости, и по очень определенному сознанию нашего долга открылась английскому миру. Во-первых, мы начали, для своих же членов, потерявших русский язык, служить по-английски; во-вторых, мы ведем с ними уже тридцать лет занятия на английском языке: на темы о духовной жизни, о православной вере и т.д.; и кроме того, так как большинство наших членов говорит по-английски, мы как-то столкнулись с английской жизнью больше, чем другие. Меня просили (не так редко) говорить по радио: о молитве ли, о смерти, о страдании, на общие темы. Мне пришлось за последние тридцать лет тысячи раз проповедовать в неправославных церквах. Причем я всегда отказываюсь проповедовать
К этому сводится вся наша работа. Мы не ставим себе целью "обрабатывать" кого бы то ни было, обращать кого бы то ни было. Мы просто свидетельствуем о вере живой, конкретной, умственно продуманной, богатой молитвой и богослужением. И если люди к этому приходят, они к этому приобщаются. Есть люди, которые бывают у нас в храме годами и не делаются православными, но обогащаются и вносят в свои общины то, чего у них нет. Мы, со своей стороны, обогащаемся их опытом и их пониманием, потому что Бог открывает столько глубины и истины всем, кто открывается Ему умом и сердцем, что мы друг от друга очень многому можем научиться. Но я верю, что Православие как вероучение, как подход к Богу, к человеку, к жизни, к созданному миру есть
Мне один раз отец Софроний, опытный здешний духовник, сказал: быть православным значит знать Бога, Каков Он есть, и поклоняться Ему достойно Его святости... Если так определять Православие, никто не имеет права назвать себя православным. И никто не может не увидеть вне формальных границ Православной Церкви эту живую струю богопознания и почитания Бога. Поэтому есть какое-то замечательное и глубокое, и волнующее общение со всеми верующими и неверующими здесь. Ко мне ходят многие неверующие; и очень многие, кто оказывается в горе, в болезни, теряют ребенка, мужа, мать, пишут, говоря: мы вас слышали по радио, мы читали вашу книгу — что вы нам скажете в том душу раздирающем положении, в котором мы находимся?.. И вот в этом у нас всех — не только у меня, а у всех наших священников — призвание быть правдой Божией, любовью Божией, заботой Божией без разбора.
Знаете, чувство, конечно, переходит из очень яркого в более тихое и снова вспыхивает яркостью; поэтому я не могу сказать, что я каждую минуту живу в таком напряжении веры, и радости, и вдохновения. Но в основе — да; от меня никогда не отошло то живое чувство, которое я испытал, когда вдруг обнаружил, что Христос — воскресший, живой — передо мной.
Благослови всех Господь: всех, кто верит в Бога, и всех, кто ищет Бога, и всех, кто еще не ищет, и всех, кто, как Иаков, в потемках борется с Богом и кому рано или поздно Бог откроется — благословением и новой жизнью!
Примечания
1
Серия бесед, прозвучавших в религиозной программе Би-би-си на русском языке в 1972 году. Анатолий Максимович Гольдберг (1910-1982) – сотрудник русской службы Би-би-си. (Здесь и дальше примеч. сост.)
2
Блаженный Августин (354-430) - епископ Иппонский (Северная Африка), учитель Церкви, виднейший богослов и писатель христианского Запада.
3
Персонаж рассказов итальянского писателя Дж. Гуарески (1908-1968).
4
Беседа в Москве. 1974 г.
5
Авва Дорофей — палестинский подвижник У1 в.; его “Поучение” является одной из основоположных книг по восточно-христианской аскетике.
6
Митрополит Антоний говорит здесь об опыте жизни эмигрантского рассеяния.
7
Святой Иоанн Златоуст (между 344 и 354-407) — архиепископ Константинопольский, знаменитый проповедник, учитель Церкви.
8
Протоиерей Сергий Булгаков (1871-1944) — русский религиозный философ, православный богослов, в эмиграции — профессор и ректор Православного Богословского института в Париже.
9
Преподобный Максим Исповедник (ок. 580-662) — один из наиболее глубоких богословов Восточной Церкви.
10
11
Из Пасхального Огласительного слова святого Иоанна Златоустого.
12
Выступление в Московской Духовной Академии 24 сентября 1971 г.
13
Старец Силуан (в миру — Семен Иванович Антонов; 1866-1938) — современный православный подвижник монах русского Пантелеимонова монастыря на Афоне; причислен к лику святых Константинопольской Церковью в 1988 г.
14
Преподобный Макарий Великий — египетский подвижник 1У в.
15
Феофан Затворник (Говоров; 1815-1894) — русский подвижник, духовный писатель, епископ Тамбовский, затем Владимирский; оставил архиерейскую кафедру и жил в затворе в Вышенской пустыни; канонизован Русской Православной Церковью в 1988 г.
16
Преподобный Симеон Новый Богослов (949-1022) — византийский мистик, церковный писатель.
17
Имеется в виду известная беседа преподобного Серафима Саровского (1759-1833), одного из наиболее чтимых русских святых нового времени, с исцеленным им Н. А. Мотовиловым о стяжании Святого Духа как цели христианской жизни.
18
Святой Мефодий Патарский, или Олимпийский (ум. 311) — восточно-христианский писатель, епископ, мученик.
19
Маймонид (Моше бен Маймон; 1135-1204) - еврейский средневековый философ.
20
Катафатическое (положительное) и апофатическое (отрицательное) богословие — два пути Богопознания. Согласно первому пути, о Боге говорится утвердительно, в понятиях, возникших из человеческого опыта; однако абсолютная трансцендентность Бога по отношению к сотворенному Им миру не позволяет определить Его в понятиях человеческого разума. Отсюда возникает необходимость иного пути: говорить о том, чем Бог не является, чтобы подчеркнуть ограниченность и поэтому недостаточность любого утверждения о том, что Бог есть в Своем подлинном бытии.
21
Выступление в Московской Духовной Академии 10 февраля 1982 г.
22
Святой Григорий Нисский (ок. 335 - ок. 394) — восточно-христианский философ и богослов, епископ.
23
Святой Григорий Богослов (ок. 330 - ок. 390) — епископ Назианза, великий учитель Церкви, богослов, церковный деятель, проповедник и поэт; вместе со своим другом святым Василием Великим, епископом Кесарии Каппадокийской (ок. 330- 379) и его братом Григорием Нисским входил в т.н. “каппадокийский кружок” защитников вероучения, сформулированного на первом Вселенском Соборе в Никее в 325 г.
24
Тайные молитвы — литургические молитвы, читаемые священником в алтаре во время пения хора; в древности произносились в слух народа.
25
Николай Кавасила (ок. 1320 - ок. 1390) — византийский писатель-мистик.
26
Ириней Лионский — епископ Лиона, греческий церковный писатель II в.
27
Святой Израилев — одно из имен Божиих в Ветхом Завете (см., например. Ис. 49, 77).
28
Выступление в Московской Духовной академии 12 сентября 1978 г.
29
Беседа в Москве, 1978 г.
30
Святой Поликарп (ок. 69 - ок. 155) — епископ Смирнский, мученик, один из первых христианских писателей.
31
Святой Феодор Студит (759-826) — церковный писатель, защитник иконопочитания, устроитель монашеской жизни.
32
Беседа в Лондоне, 1972 г.
33
Святой Албаний — первомученик Британский (III в.).
34
Беседа во время великопостного говения. Лондон, март 1977 г. Гонение (в общепринятом значении) — подготовка к Причастию, включающая присутствие на богослужениях, пост, углубленное самоиспытание. В практике прихода, руководимого митрополитом Антонием, это день, посвященный духовной беседе, совместному размышлению, молитве, общей исповеди; эти говения проводятся ежегодно Рождественским и Великим постом на русском и английском языках.
35
Святой Андрей, архиепископ Крита (ок. 600 - ок. 740), византийский гимнограф и проповедник; его наиболее известное произведение — Великий покаянный канон — читается за богослужением во время Великого поста.
36
Виргил Георгиу (191б-1992) — румынский франкоязычный писатель, с 1948 г. живет во Франции, с 1963 года — православный священник.
37
Беседы во время рождественского говения. Лондон, 1984 г.
38
Имеются в виду воскресные литургические чтения Священного Писания во время Рождественского поста.
39
Святой Григорий Палама (1296-1359) — поздневизантийский богослов, мистик, выразитель учения исихастов.
40
Беседы во время рождественского говения. Лондон, 1979 г.
41
День памяти 21 мая/3 июня.
42
Беседа во время великопостного говения. Лондон, 1974 год.
43
Выступление в Женеве, 1966 г. Перевела с франц. Татьяна Майданович
44
Святой Иустин Философ — мученик, христианский апологет II в.
45
Святой Игнатий Богоносец (нач. II в.) — епископ Антиохийский, мученик, один из первых христианских писателей.
46
Протоиерей Георгий Флоровский (1893-1979) — видный современный православный богослов, профессор Православного Богословского института в Париже, затем профессор и ректор Свято-Владимирской семинарии в Америке.
47
Владимир Николаевич Лосский (1903-1958) — известный современный православный богослов, сын русского философа Н.О. Лосского.
48
Протестантская попытка представить христианскую Церковь единым древом, ветвями которого являются различные исповедания: римокатолическое, англиканское, православное и др.
49
Митрополит Киевский Платон (Городецкий; ум. 1891). Это высказывание часто приписывается разным иерархам Русской Церкви.
50
Митрополит Елевферий (Богоявленский; ум. 1940), с 1921 года занимал Виленскую кафедру, с 1930 года управлял западноевропейскими приходами Московского Патриархата.
51
Митрополит Антоний (Храповицкий; 1863-19360, — в России занимал кафедру митрополита Киевского и Галицкого, в эмиграции с 1921 года возглавил Русскую Синодальную Церковь за границей (т.н. “карловацкую”).
52
Акривия и икономия — два подхода к применению церковных канонов. Акривия — буквально требование
53
Архимандрит Софроний (Сахаров; 1896-1993) — духовный руководитель православной общины в Англии; в прошлом — монах на Афоне, ученик и биограф Старца Силуана.
54
Архиепископ Алексий (ван дер Менсбрюгге; 1899-1980) — богослов, иерарх Русской Православной Церкви.
55
Лев Александрович Зандер (1893-1964) — профессор Православного Богословского института в Париже, церковный деятель; упоминаемая книга вышла в 1952 году.
56
Filioque — (буквально:
57
Радиобеседы, прозвучавшие в русской религиозной программе Би-би-си, 1981 г.
58
Беседа в Лондонском приходе 19 апреля 1990 г. (Печатается в сокращении).
59
Клайв Стейплз Льюис (1898-1963) — английский филолог-медиевист, писатель, автор очень “метких”, по выражению Владыки Антония, книг и статей о христианстве.
60
Интервью в русской программе Би-би-си, 1980 г.
61
Основано в Лондоне в 1927 году с целью достижения взаимопонимания между христианами Востока и Запада, в частности, членов Православной и Англиканской Церквей.
62
На 1990 год — 12 приходов и 14 небольших групп.